Глава 8

– У Нясвижы як у Парыжы, так про нас говорят. – Коноплич поставил на скатерть стакан в тонком серебряном подстаканнике и промокнул салфеткой вислые усы. – Если б вы могли видеть, Константин Павлович, вы убедились бы, что я не перабольшваю… не преувеличиваю.

И скатерть, и салфетка были точно такие, как Христинина блузочка с васильками; наверное, она все это и вышивала. Она улыбнулась словам отца и подтверждающе кивнула.

– Гэта так, Константин Павлович. Нясвиж я сню кожнай ноччу.

– Там бы вам и жить, Христина, – улыбнулся в ответ Константин. – В Париже, вы уж извините, мне трудно вас представить, а вот в таком маленьком городке, как ваш Несвиж, – с дорогой душой. Достаточно вспомнить, как вы мне рассказывали про этот, как его… ну, колодец… Про студню!

Про студню в парадном дворе замка Радзивиллов Христина рассказывала Константину с таким мечтательным воодушевлением, как будто этот старинный колодец, пусть и очень красивый, и украшенный ковкой в стиле барокко, был наполнен не обычной, а живой водою. Да она и про весь Несвижский замок рассказывала со всей присущей ей наивной романтичностью.

Но, произнеся эти слова в ее адрес, Константин тут же о них пожалел. Потому что в глазах Франца Коноплича мгновенно мелькнуло цепкое, внимательное выражение.

– Я с вами согласен, Константин Павлович. Моей Христине место в Нясвиже. Если б мы в девятнадцатом году не приехали в Минск к моей умирающей сестре… Но как мы могли адмовицца… отказаться? Ядвига была Христине за мать, мы павинны были приехать до ее смертного ложа, хотя было так неспокойно, и лучше б нам было оставаться дома… Выбачайце, что так отзываюсь про тутэйшую власть, но лучше б нам с дочкой ее не знать. Я все ж надеюсь, у хутким часе мы вернемся да дому. Я ужо клапачуся аб дазваленни…

Внешность пана Коноплича каким-то неуловимым образом соответствовала речи. Говорил он правильно, но постоянные вкрапления белорусских слов придавали его русскому языку оттенок простоватости. Так и вид его не дотягивал до лощеного польского пана. И усы у него были надушены, и светлые редкие волосы аккуратно подстрижены, но во взгляде совсем не было этого самого лоска, и шляхетского гонора тоже не было. А было что-то такое же, словно бы смущенное, что и во взгляде его дочери.

Константин уже знал, что про таких людей здесь говорят «чалавек рахманы». Кроткий то есть или даже робкий…

И именно поэтому ему стало жаль, когда взгляд Коноплича так мгновенно изменился, утратив эту самую «рахманасць». И очарование тихого семейного вечера тоже мгновенно нарушилось этим его цепким, проверяющим взглядом.

Константин не то чтобы подружился с Конопличами за те два месяца, что они были соседями по домику в Троицком предместье, но заходил к ним часто. Особенно на вечерний чай, а в выходные и днем иногда, если не бывал в отъезде. Несмотря на проклятое свое задание, в реальность которого он все-таки не верил, на дружбу Константин не напрашивался; Конопличи сами его приглашали. И ему почему-то неприятно было предполагать, что они делают это не просто так, а с тайной целью…

Нельзя сказать, чтобы Франц Коноплич был особенно образован или начитан. Но он в высшей степени обладал здравым умом, и поэтому его общество было Константину даже приятно, несмотря ни на что.

А с Христиной он просто чувствовал себя непринужденно. Никакого особенного ума она не выказывала, но и глупой, пожалуй, не была. Непонятно было, какая она, но вся – как на ладони. Да и попросту хорошо ему было смотреть на красивую девушку, как хорошо бывает смотреть на цветок или на озеро в лесу.

Не дождавшись от Константина никакой реакции на свои слова, Коноплич продолжил:

– Я спадзяюся… надеюсь, что нас выпустят на радзиму. Мы с дочкой прыватныя люди, нас няма за што тут затрымливаць.

– Извините, Франц Янович. – Константин взглянул на часы. – Нам с Христиной пора выходить, иначе опоздаем на спектакль. Вы готовы, Христина? – спросил он, хотя по ее наряду было понятно, что она уже одета для театра.

Ничего особенного – драгоценностей или какой-нибудь парчи – на ней, конечно, не было. Но кружевной воротничок на синем шерстяном платье был так ослепительно бел, что сразу ощущалось ее приподнятое настроение. Впрочем, оно ощущалось бы, наверное, и без воротничка. Христина совсем не умела скрывать свои чувства и, кажется, даже не подозревала, что это можно делать.

– Канешне, я гатова, Константин Павлович! – Она живо вскочила с места. – Не волнуйтесь, мы не спазнимся! Я пойду вельми хутка, – уверила она.

– Очень быстро, пожалуй, не надо. – Он еле сдержал улыбку. – Здесь недалеко, и погода наладилась. Мы успеем прогуляться.

Константин уже не впервые ловил себя на том, что каждый раз, когда Коноплич явно наводит его на тот разговор, который и был настоящей целью его приезда в Минск, – он словно бы отшатывается от этого разговора, переводит его на другое, вот хоть на театр, как сейчас. К счастью, всегда оказывалась рядом Христина, и поэтому всегда можно было уйти от неприятной темы, попросту прервав беседу с ее отцом и заговорив с нею.

Константин понимал: если то, что сказал ему Кталхерман, правда, а не мальчишеская игра в сокровища, то от разговора с Конопличем ему не уйти. Но пока он, словно страус, предпочитал прятать голову в песок.

На улице стояла та чудесная тишина, которая бывает только вечерами в начале зимы. Когда снег уже лег надолго и покров его с каждым днем становится еще выше, мягче, потому что каждый день падают с неба крупные белые хлопья, превращая город в сказочное царство.

Это впечатление усиливалось оттого, что улицы освещались только луною. Фонари не горели – наверное, еще руки не дошли до такой роскоши: Минск то и дело переходил от большевиков к белополякам и обратно, и недавнее дыхание войны было здесь гораздо более ощутимо, чем в Москве.

– Мы с вами совсем как по сказочному царству идем, – сказала Христина. – Так тихо… У нас в Нясвиже я любила зимой по парку гулять одна. Я тогда представляла, будто я королевна…

«И будто навстречу сейчас выйдет королевич», – про себя усмехнулся Константин.

Нетрудно было догадаться, что представляла она именно это. Но вслух он свою догадку не высказал. Невозможно было вообразить себе даже легкой насмешки по отношению к этой девушке.

– Ваша мама совсем рано умерла, Христина? – спросил он.

– Так, – кивнула она. – Мне было два годика, я ее и не памятаю. Сначала меня растила тетка Ядвига, а потом тата сказал, что он хвалюецца… волнуется за мое воспитание, и отдал меня учиться к бенедиктинкам. У нас в Нясвиже есть ихний монастырь, – пояснила она. – Я только-только закончила у них свою науку, и тата хотел меня послать дальше учиться в Краков, в Ягеллонский университет. Но тут и война, и все… А скоро Рождество! – вдруг с детской радостью вспомнила она. – Приходите к нам на Рождество, Константин Павлович! Мы з татам сначала пойдем в костел – знаете, тот Красный Костел, что на плошчы? – а потом придем домой до стола. Я что-нибудь вкусное приготовлю, я умею, меня монашки научили. Приходите! А может, тата уже получит для нас дазваленне и мы уедем в Нясвиж… – добавила она, помолчав; в последних ее словах прозвучала печаль.

Костел назывался Красным потому, что был построен из красного кирпича. Теперь, после революции, это название звучало несколько двусмысленно, но туда все равно ходили молиться все минские католики.

– Красный Костел я знаю, – поспешил сказать Константин; ему не хотелось, чтобы Христина стала объяснять свою печаль по поводу возможного отъезда. – Говорят, там на органе красиво играют, но у меня пока не было времени зайти и послушать. Да и в церковь тоже, хоть она у нас прямо под окнами и там, говорят, хор поет, как в консерватории.

– Вы вельми много работаете, Константин Павлович, – сочувственно заметила Христина. – Я слышу, вы часто совсем ночью приходите, а потом раненько снова уходите.

– Ночью спать надо, Христина Францевна, а не шаги в парадном слушать, – назидательно сказал он и засмеялся. – Макушку в подушку – и счастливые сны смотреть.

Невозможно было не засмеяться, глядя на нее, столько в ней было наивной девической серьезности.

Она шла рядом, ступая так же широко, как он, и ростом она была ему вровень. Но при этом Константину все время казалось, что Христина смотрит на него снизу вверх. От ходьбы щеки ее раскраснелись, она чуть расслабила узел на белом пуховом платке и расстегнула верхнюю пуговицу синего бархатного пальто. Наверное, пальто было слишком теплое, на вате, и ей стало жарко, несмотря на легкий декабрьский морозец.

– Не спешите, Христина, мы в самом деле не опоздаем, – сказал он, умеряя шаг. – Какой сегодня спектакль, я забыл?

– «Павлинка», – ответила она. – Это наш водевиль, белорусский, и говорят, там главная актерка играет очень смешно. Я почти совсем не бывала в тэатре, – смущенно улыбнулась она. – Только с теткой, уже давно. Тата меня, канешне, одну не пускает, а сам он тэатр не любит. Дзякуй вам, что вы меня пригласили!

Театр был совсем близко от Троицкого предместья. Да в Минске и все казалось близко после московских расстояний.

Зал оказался небольшой и потому теплый от дыхания множества людей; был аншлаг. Сцена освещалась керосиновыми лампами, они немного чадили, и Константину показалось, что и этот чад, и запах мокрой от тающего снега одежды, которую не все зрители сняли, совсем не соответствуют тому, что должно быть в театре. Впрочем, и в Театре Мейерхольда, куда он однажды ходил с Асей, кажется, тоже было как-то непривычно – слишком просто, что ли. Наверное, теперь и театры должны были измениться – и изменились.

– Ой! – сказала Христина. – То ж, наверное, губернаторская ложа, куда ж мы идем?

– У нас сюда билеты, – успокоил ее Константин.

– Разве ж бывают билеты в губернаторскую ложу? – удивилась Христина.

– Бывают, бывают, – улыбнулся он.

Никаких билетов у него, конечно, не было. Начальнику Белорусской железной дороги они так же не были нужны, как Первому секретарю ЦК Мясникову, который тоже пришел сегодня в театр, и тоже, конечно, в губернаторскую ложу. Извинившись перед Христиной, Константин проговорил с Мясниковым все десять минут, остававшиеся до начала спектакля. Надо было использовать эту случайно представившуюся возможность, потому что завтра он должен был ехать в Гомель, чтобы на месте разбираться в сбоях железнодорожного сообщения с Украиной, а перед поездкой следовало уточнить кое-какие подробности, которые завтра утром он, возможно, уточнить у Мясникова не успел бы.

Разговор этот так захватил Константина, что он с трудом его прервал, только когда в зале стало темно и на сцену вышли актеры.

«Павлинка – это кто? – рассеянно подумал Константин; он все еще не мог отойти от мыслей о заторах на украинской границе, поэтому на сцену смотрел с неохотой. – Странное какое-то название… При чем здесь павлины?»

Только минут через десять он сообразил, что Павлинка – это просто уменьшительно-ласкательное имя от Павлины. Она-то и была главной героиней водевиля, и, наверное, это про нее Христина слышала, что актерка играет смешно.

Константину показалось, что актриса не столько играет, сколько танцует и поет. Он смотрел на сцену, но почти не сознавал, что там происходит и в чем смысл водевиля. Молодая девушка в ярком наряде и с длинными, как у Христины, косами задорно плясала и пела, а он совершенно о ней забыл…

Все эти два месяца Константин каждый день заставлял себя не думать про Асю. Он даже представить себе не мог, что разлука с нею окажется для него таким мученьем! Он только усилием воли заставлял себя не вспоминать о ней каждую минуту, иначе просто не смог бы работать. И любая мелочь выводила его из волевого равновесия.

Он даже радовался, что Ася совсем не умеет писать писем. За все время она прислала только одну открытку, да и та состояла из двух фраз: «Костя, милый, как тебе там приходится? Я писать совсем не умею, а только жду тебя и люблю». Но, радуясь, что она не бередит ему душу письмами, Константин со стыдом ловил себя на том, что как мальчишка перечитывает вечерами эти слова, написанные ее неразборчивым, не поддавшимся гимназическому чистописанию почерком.

И вот теперь эта танцующая актерка… При одном только взгляде на нее он мгновенно вспомнил Асю, и сердце ударило в груди так сильно, что, показалось, загудели ребра. И тут же этот гул пошел вниз, почти болезненно и вместе с тем сладко отдаваясь во всем теле…

Ничего общего не было у этой Павлинки с Асей! Но он смотрел на сцену и видел не спектакль, а темные тревожные глаза, и золотые огоньки в глубине этих глаз, и большой, «неприличный для барышни» рот, и чувствовал прикосновение этого рта, этих губ к своим губам, ко всему своему телу – только Ася умела так целовать, только она…

Из театра шли как-то очень быстро. Константин больше не уверял Христину, что можно не торопиться, потому что они никуда не спешат. И она больше не рассказывала про то, как гуляла по Несвижскому парку, и ни про что больше не рассказывала…

Опомнился он, только когда дошли почти до самого Троицкого предместья – когда уже стал виден лед на недавно замерзшей реке Свислочи.

«Совсем одурел! – злясь на себя, подумал он. – Даже не спросил, понравился ли ей спектакль».

– Канешне, понравился, Константин Павлович, – кивнула Христина; она шла рядом и смотрела не на него, а только себе под ноги. – Очень красивый спектакль. И правда, актерка смешная. Веселая.

– Да, действительно… – пробормотал Константин.

Он не знал, что сказать, и у него не было сил говорить. Слабость неожиданно разлилась по всему телу, словно после тяжелой работы. Он чувствовал себя совершенно опустошенным.

Христина тоже замолчала, и в молчании они дошли до дома.

– Константин Павлович, а можно… Можно я спрошу? – вдруг тихо проговорила она, останавливаясь посреди заснеженной мостовой.

– Конечно. – Он вздрогнул: такая явственная грусть прозвучала в ее голосе. – Что вы хотите спросить?

– А у вас есть жена, Константин Павлович? – еще тише произнесла она.

– Да. У меня есть жена. Она актриса.

Он ответил сразу же, не размышляя ни секунды, хотя никогда не думал об Асе как о своей жене. Разве могла у него быть жена, и разве могла, разве хотела Ася быть чьей-нибудь женою? В этом слове было что-то такое далекое, такое забытое… Совсем как сильный яблочный запах в Сретенском, в избе его деда, или как липовый мед, который бабушка каждую осень привозила в Лебедянь для дочкиной семьи оттуда же, из деревни.

Все это исчезло навсегда, и дед с бабушкой давным-давно умерли, и отец с матерью, и время все смело – нет теперь ни жен, ни яблочного запаха, ни запаха медового.

Но, сказав: «У меня есть жена», – Константин почувствовал вдруг такое счастье, какого не чувствовал все эти два месяца, прошедшие в бессмысленной, томительной разлуке с Асей. Хотя на самом деле он ведь сказал это только для Христины.

Это надо было сказать, этого нельзя было не сказать, даже если бы Аси и не было! Христина нисколько не умела скрывать своих чувств, она совсем не знала тех несложных женских уловок, которые помогают их скрыть, когда природа со всей силой берет свою власть над душою… Да и у кого она могла бы научиться этим уловкам, не у монашек же!

Она наконец подняла на него глаза, и только слепой не прочитал бы в ее взгляде все, что она чувствовала сейчас.

– Вы про нее думали весь спектакль, да? – Вопрос прозвучал как-то не вопросительно, а утвердительно. – Я заметила, Константин Павлович. Но вы не хвалюйцеся… не волнуйтесь! – горячо проговорила Христина. – Я ж разумею… Вы такой… файны пан, что у вас к вашим годам, канешне, есть жена. Самая прыгожая! – Она по-детски зажмурилась – наверное, представила эту невиданную красавицу, жену «файного пана» – и добавила, вздохнув: – И самая счастливая…

И что он должен был ответить, глядя в эти васильковые глаза, в которых из-за непроливающихся слез вздрагивал лунный свет?

– Спокойной ночи, – сказал Константин. – Спасибо за прекрасный вечер, водевиль был и в самом деле хорош. Пусть вам Несвиж приснится, – улыбнулся он. – Парк, студня… Скоро наяву все это увидите.

– Да, – кивнула она. – Но я цяпер ужо и не хачу, бо я…

– Спокойной ночи, Христина. – Он не дал ей договорить. – Счастливых сновидений.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: