Попытка икебаны

В икебане — искусстве составления букета — три линии: Небо, Земля и Человек. Все остальное — фантазия на эти темы. Впрочем, все остальное вообще — тоже: Сан-Марко, уха, «Москва — Петушки», танго… А икебана — всемирный букет с японским оттенком: штрихи, отголоски, мимолетности. Впечатления.

· Символ Японии — Фудзияму — я так и не видел, хоть забирался даже в горы. Думаю, это правильно. Правда, меня не спросили, просто не показали: Фудзияма вечно в облаках. Вот и Акутагава жалуется: «Даже в ясные дни, когда солнце освещает море и побережье, Фудзи все равно скрыта облаками…» Образ ускользает, что и задумано. Вообще идея недоговоренности — господствующая. В классическом искусстве Запада художник знает примерно столько, сколько умеет изобразить. В современном — часто знает меньше, чем умеет. У японского художника в запасе так много, что возникает комплекс неполноценности: сталкиваешься с чем-то превосходящим — интеллектуально, чувственно, духовно. Для Запада было откровением, что японец оставляет нетронутыми три четверти холста. Вот и Фудзияма не просматривается, а подразумевается. И не лучше же она, чем Казбек или Монблан. О Фудзияме, как и обо всей Японии, можно — и нужно — не знать, а догадываться.

· В самолете «Japan Air Lines» стюардесс больше, чем на других линиях. Потом понимаешь, что это как в футболе: если команда лучше играет, кажется, что игроков у нее больше. Японки лучше играют, беспрерывно появляясь с подушками, журналами, чайниками. Но и с перебором: развалился на свободных местах — разбудили, чтоб сказать: мол, все в порядке, можно спать, будить не будут. Русскому, даже из Америки, ближе сервис ненавязчивый: не нравится — пошел…

· Японский язык на слух — даже не шепелявый, а сюсюкающий. Нет чувства отклонения от нормы, как в польском. Скорее иная норма, очень знакомая, но посторонняя. Детская речь. При этом ясно, что это они — взрослые. И в чем смысл жизни, лучше нас догадываются, и красоту жизни куда лучше понимают.

· Ощущение превосходства над желтой расой — которое все же из каких-то глубин слабо сигналит — основано только на их малом росте. Больше крыть ну совершенно нечем. И этот козырь исчезающий: в первый приезд я при своих средних 176 см заметно возвышался над уличной толпой; через десять лет — не так. Нация резко выросла, что подтверждает статистика. Открытость миру, начавшаяся всего столетие назад, побуждает быть равным в компании — в том числе и физически. Между прочим, что совсем уж приятно, женские ноги наглядно выпрямляются.

· Мир потрясает быстрота и непринужденность, с которой японцы умеют заимствовать чужое: архитектуру, одежду, технологию, этикет. В такой легкости не усмотреть ли гордыню? Все равно «свое» неколебимо — так почему не принять чужое, не попользоваться?

· Доставшийся им от Китая веер сделали складным. Сдвинули мировой круг до очертаний Фудзиямы, а там и вовсе до линии горизонта. Сворачивание пространства — эйнштейновская задача. Ему со своей хохмой нечего было ехать в Японию. Миниатюризация — как потом с доставшимся им от Америки транзистором. Покрутили в руках радиоприемник — и спрятали в кулак.

· Книжная подготовка дает себя знать: шовинизм усматриваешь сразу. В самолете черный чай разносят в стальной лоханке, зеленый — в изящной керамике. Дискриминация, однако из подобострастия пьешь чужой зеленый. Он, правда, тут и вкуснее. Конечно, жалкий конформизм, но среди японцев так легко стать конформистом. Они создают поле, в которое вовлекаешься охотно и без принуждения. Я от беспардонности перехожу улицу по ситуации, а не по светофору не только в распоясанной Америке, но и в Германии, например. А тут послушно стоял на пустых перекрестках, дожидаясь зеленого света. Никто не осудит — корректность безупречная, — но есть ощущение, что окружающие умрут, если двинешься на красный свет. Даже не от стыда или страха за тебя, а просто перед лицом не имеющего названия ужаса.

· Китайцы в здешнем аэропорту — как русская группа в нью-йоркском: вроде бы такие же, но держатся вместе, одеты добротно и одинаково, говорят вполголоса, паспорта вынимают разом, все вдруг.

· Странно в экзотической стране ощущать себя самого экзотикой. Крупногабаритность и борода привлекают здесь не меньше внимания, чем черная кожа на Тамбовщине. Школьники, которых по учебной программе толпами водят в монастыри и храмы, хотят вместе сняться, просят автографы, тянут руки: «Хансаку! Хансаку!» (handshake) — для них своя экзотика рукопожатий. Издалека машут: «Сана Коса! Сана Коса!» (Санта Клаус). Все же приятнее, чем Карл Маркс, с которым беспрерывно сравнивают на родине.

· За все время видел три-четыре бороды. Мелкие, редкие, вроде старого бритвенного помазка: будто носитель бороды напоминает остальным о долге гигиены. Характерный двойной слой — буквальный и символический: парикмахерский буддизм.

· Искал маску по себе. В театре Но есть маска удовлетворенности и жизнерадостности — отафуку, посмотрел: цвет бледный, выражение постное. В основе такого дикого, на наш взгляд, парадокса — правило: эмоции твое личное дело, не выноси на обозрение. Больше подошла маска кукольного театра Бунраку — тярикуби: рожа круглая, нос картошкой, со всеми в ладах, рот полуоткрыт от любопытства и готовности все попробовать.

· Отношение к еде как к красоте. Красоте рукотворной. Не только в подаче, в подготовке тоже. Самая, наверное, дорогая говядина в мире — «мраморное» мясо из Кобе. Корове подносят пиво, делают ей массаж. А ведь методика когда-то и России была ведома. Как Петр Петрович Петух уговаривает Чичикова отведать теленка: «Два года воспитывал… ухаживал, как за сыном!»

· Отрадный сердцу рыбный разгул. На каждом углу — суши: сырая рыба с катышком вареного риса. Теплое русское название. Поговорки: «У стен есть суши», «Не видать, как своих сушей», «Жопа с сушами», «Получишь ты от … суши». Рождается интернациональная близость.

· Кажется, все-таки ситуация безнадежна. Есть суши, завернутые в листья хурмы: листья не едят, но рыба и рис прихватывают тонкий особый аромат. Бывают и листья бамбука, гингко, персика: аромат различается. Не дорасти!

· В забегаловках полно поварих, но в суши-барах — только мужчины. У женщин температура тела чуть выше, что на суши сказывается. Как насчет разогретых к концу недели котлет — очень ведь вкусно.

· Цивилизация — мужская, культура — мужская, но великие образцы прозы создали тысячу лет назад женщины: романная проза Мурасаки Сикибу — «Сказание о Гэндзи», эссеистическая проза Сэй Сенагон — «Записки у изголовья». В те времена мужчины писали по-японски только стихи, а прозу — на китайском языке, который был чем-то вроде латыни в Средневековье. Японки и подсуетились.

· «Записки у изголовья», «Записки от скуки» — поразительные по современности звучания. Как современны Монтень или Розанов. Жанр именуется дзуйхицу — «вслед за кистью». Как пойдет рука, как поведет. «Вслед за пером» — сказали бы мы. Прихотливо, свободно, легко. Господи, вот как надо. Мне ведь еще проще, еще прихотливей, у меня «Макинтош» — вслед за мышью.

· Акутагава с восторгом пишет о том, как молодой Гюго случайно оказался владельцем большого количества бумаги и чернил — и на следующий день взялся за первый большой роман. Чисто японский побудительный мотив: от конкретного — к абстрактному, от единичного — к множественному, от материального — к трансцендентному. Так — получив в подарок стопу бумаги — начала свои записки Сэй Сенагон. Но в случае Гюго импульс все-таки сомнительный.

· В английском отделе книжного магазина «Марудзен» — трехтомная «История японской литературы». Том первый — «Первая тысяча лет».

· «Мы не способны написать ничего, что не было бы известно всем». В словах Акутагавы нет привкуса горечи и отчаянной отваги, который ощущался бы, произнеси это западный интеллектуал. Поиск формы — не усталость мысли, а ее наилучшее употребление. Преклонение японцев перед формой поражает, но тут нельзя давать себя в обиду. Тот же Акутагава вспоминает: «…Я как-то полюбил женщину, но стоило мне увидеть, как некрасиво пишет она иероглифы, и любовь моментально улетучилась». А я как-то шел с девушкой к ней домой, и уже у самой двери она сказала: «Пинжак на тебе весь мокрый». Я попрощался и ушел. Молодой был, еще моложе, чем Акутагава, когда он написал такое. Жалею до сих пор.

· Торжество формы совсем уж эфемерной — упаковка. Заворачивание любой покупки в магазине — священнодействие. Артистизм на уровне Дюшана или Христо, которых они предвосхитили на века. Идея упаковки — ничто не может быть вне контекста. Упаковка культуры.

· Маска, оболочка, поверхность, которую нам вольно считать поверхностностью, — но из этого состоит жизнь. В конечном счете из «здрасьте-извините», а в разведку, может, никогда пойти не придется. Да и неохота.

· Человек должен ощущать себя в системе координат. Поговорка: «Торчащий гвоздь следует забить». Народная идея конформизма. Исключение из группы — как потерянность в мире. В упакованной культуре ориентироваться легко.

· Апрель — цветение вишни-сакуры. Сплошь бледно-розовые лепестки над головой и под ногами — ощущение не то райское, не то зимнее. Каждый японец знает, куда и когда надо пойти, чтобы в самое благоприятное время дня под самым выгодным углом смотреть на сакуру и под ней фотографироваться. Вообще все народы особенно любят цветение плодовых деревьев — должно быть, подспудно нравится, что они растут не только для поглядения, но для варений и компотов. Правда, сакура, хоть и вишня, ягод не дает — опять японцы выходят красивее.

· Ноябрь — бешеное цветение хризантем: цветов избыточных, компенсирующих пышностью осеннее увядание. Впрочем, до увядания еще далеко — стоит «золотая осень», которая здесь скорее красная, и на эту роскошь специально в известные места выезжают миллионы по всей стране. Идет каннадзуки — десятая луна. Так уж повезло, что я был в Японии в самые красивые месяцы — в апреле и ноябре.

· Упаковочная культура побуждает потреблять ее в концентрированном виде. Это как с утренней зарядкой: день напролет стекаешь с кресла всеми частями тела, а утром четверть часа дрыгаешь ногами. Так и красотой можно любоваться в определенных для этого местах и в строго отведенное время. Так жилое здание может быть уродливым, а крохотный садик за кухонным окном — прекрасным. Гомеопатические дозы красоты.

· В целом наша презумпция: когда много — это хорошо, плохо — это когда мало. В Японии понимаешь, насколько нелеп такой подход. «Вообще, все маленькое трогает своей прелестью», — говорит Сэй Сенагон. «Никто не жалеет мгновений», — сказано в «Записках от скуки». Вот они-то и жалеют. Умеют жалеть.

· Японцы фотографируют(ся) не только за границей. Снимают друг друга на фоне железобетонных конструкций, глухих заборов, пивных автоматов. В самолете мужчина приник с аппаратом к иллюминатору. Сосед оторвался от книги, встревоженный вспышками: что снимают — птицу, русский истребитель, знакомого? Страсть к фотографированию была, разумеется, заложена в японце задолго до изобретения Дагера — душевный импрессионизм, стремление к фиксации мига. В основе их эстетики — красота быстротечности. Любовь к самому мимолетному из цветений — сакуры. Доблесть умереть молодым. Краткость трехстишия-хокку. Стремительный полет камикадзе. Беглый мазок кисти. Внезапное застывание актера Кабуки. Фотография. Попытки остановить мгновение.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: