Континентальная система

Даже прогрессивная часть русской элиты была твердо убеждена, что надо держаться за Англию. «Разрыв с нею, – писал будущий декабрист М. Фонвизин, – наносил неизъясненный вред нашей заграничной торговле. Англия снабжала нас произведениями, и мануфактурными, и колониальными за сырые произведения нашей почвы. Эта торговля открывала единственные пути, которыми в Россию притекало все для нее необходимое. Дворянство было обеспечено в верном получении доходов со своих поместьев, отпуская за море хлеб, корабельные леса, мачты, сало, пеньку, лен и прочее. Разрыв с Англией, нарушая материальное благосостояние дворянства, усиливал ненависть к Павлу, и без того возбужденную его жестоким деспотизмом. Мысль извести Павла каким бы то ни было способом сделалась почти всеобщей» [419].

Естественно, под «деспотизмом» Павла подразумевались его популистские меры, направленные на защиту крестьян и солдат от дворянского произвола. Но для русской образованной публики того времени это означало нарушение «вольностей» правящего сословия. Те, кто в него не входил, находились, по существу, и вне «общества».

Заговорщикам была обещана английская «субсидия». Первоначально планировалось отстранить Павла от власти в связи с «безумием» (как Георга III в Англии), но затем пошли по более простому и привычному пути: императора-популиста просто убили. Мир с Англией был заключен немедленно, казаки, отправленные Павлом I на завоевание Индии, отозваны, а эскадра адмирала Нельсона, не дожидаясь официального решения о прекращении враждебных действий, зашла в Ревель запасаться пресной водой и продовольствием. Это вызвало панику у неосведомленного в высших политических материях коменданта города, который решил, будто британцы захватывают Эстляндию.

Сразу же после восшествия на престол нового царя были отменены и указы Павла, запрещавшие ввоз в страну всевозможных заграничных изделий. Благодаря государственному перевороту и цареубийству свобода торговли восторжествовала.

Новым императором стал Александр I, любимый внук Екатерины Великой, воспитанный на книгах французских просветителей и склонный к либеральным начинаниям. То было «дней александровых прекрасное начало», когда в Петербурге мечтали о реформах в духе английского парламентаризма или шведского сословного представительства. Молодые люди, окружавшие царя, надеялись заинтересовать английских союзников своими прогрессивными начинаниями. Русские представители в Лондоне объясняли, что Петербург готов вновь включиться в антифранцузские коалиции, но войну надо вести не во имя восстановления старого порядка, а под лозунгами свободы и закона. Бонапартизму и якобинству французов предлагалось противопоставить нечто вроде британской конституционной модели, адаптированной к условиям континентальной Европы [М. Покровский весьма негативно оценивает либеральные инициативы Александра, считая их просто попыткой обмануть европейское общественное мнение. Но нет особых причин сомневаться в искренности молодого царя и тем более – просвещенных молодых дворян из его окружения. Показательно, что не только в России, но и в Западной Европе многие воспринимали войны против Наполеона как освободительные, ожидая, что за победой последуют общественные перемены. Это настроение объединяло будущих декабристов в рядах русской армии с генералом Робертом Вильсоном, представлявшим в 1812 году англичан при штабе Кутузова. Разочарование, наступившее после победы в 1814 году, толкнуло Вильсона на путь заговора точно так же, как и русских офицеров, вместе с которыми он сражался против Бонапарта [420]].

Все это не вызвало в Лондоне ни малейшего интереса. В ответ на русские предложения англичане заговорили о военных субсидиях. Деловым британцам надо было точно знать, во что обойдется им наем русской армии для очередного похода против французов. Субсидии были предоставлены, но их оказалось недостаточно, что и сказалось на неудачном для русских развитии войны.

Как отмечает Покровский, этот союз был продиктован экономической необходимостью, «притом для России более чем для Англии» [421]. Периферийное положение Петербургской империи делало ее заложницей чужих конфликтов и заставляло ее расплачиваться кровью своих солдат за «экономически неизбежные» международные обязательства.

Первый поход Александра в Европу закончился разгромом под Аустерлицем. Последующие сражения не были для русской армии столь катастрофичными, но в целом события оборачивались не в пользу России. Хронические неудачи русских, прусских и австрийских войск в борьбе с Наполеоном подтолкнули Лондон к выводу, что не имеет смысла тратить деньги на содержание континентальных союзников. После того, как русские проиграли в 1807 году сражение под Фридландом, военные силы у Петербурга для продолжения борьбы имелись, а вот денег больше не было. На просьбу о 6 миллионах фунтов нового займа Лондон ответил категорическим отказом. «Вести войну более было не на что – и с «врагом рода человеческого» волею-неволею приходилось мириться», – заключает Покровский [422].

Александр вынужден был подписать Тильзитский мир. Победоносная Франция потребовала от Петербурга не только прекратить войну, но и присоединиться к континентальной блокаде, порвав торговые связи с Англией. Александр I под влиянием военных неудач вынужден был пойти по тому же пути, что и его незадачливый отец.

Для русских экспортеров это был тяжелый удар. Как писал один из современников, «на закрытие гаваней английским кораблям смотрят как на запрещение, наложенное на произведения русской земли» [423]. Французские эмиссары в Петербурге, видя это, обращались к Наполеону с призывом заменить английские поставки французскими, но беда была именно в том, что Франция не могла закупать и продавать товары в таком количестве, как Англия. Резко увеличилась инфляция. Бумажные деньги стремительно обесценивались. За рубль ассигнациями в 1809 году давали всего 33 копейки серебром.

Впрочем, континентальная блокада имела и свои положительные стороны. Она подтолкнула развитие отечественной промышленности для замещения импорта. Некоторым предпринимателям удалось наладить прямые связи с французскими, голландскими и датскими партнерами. Немало купцов обогатилось за счет контрабанды. Во время московского пожара 1812 года многие фабрики, построенные в период континентальной блокады, были разрушены. Однако ее положительные последствия сказывались вплоть до 1819 года, когда новый таможенный тариф вновь обеспечил полную свободу торговли в России для английских импортеров. Русские купцы рассказывали друг другу, что «в Лондоне по сему случаю даны были многия празднества» [424]. Не выдержав английской конкуренции, многие русские фабрики пришли в запустение.

В конечном счете, континентальная блокада оказалась разорительной не столько для буржуазии, сколько для помещиков. Неслучайно Сперанский со своими проектами реформ возникает именно в это время. «Спор, – пишет Покровский, – шел между промышленным и аграрным капитализмом: первому континентальная блокада была на руку, для второго в ней заключалась гибель. Сперанский был на стороне первого… Политическая свобода России для него вытекала из ее промышленного развития. Его понимание этого последнего было чисто буржуазное: свободный юридически, работник представлялся ему единственно мыслимой базой промышленности» [425].

«Континентальная система», закрепленная в таможенном тарифе 1811 года, стала предметом бурных дискуссий в «образованном обществе». При дворе мнения разделились. Министерство финансов крайне отрицательно относилось к любым ограничениям свободы торговли. А государственный канцлер граф Румянцев, который сам был крупным фабрикантом, запрет на ввоз английских изделий поддерживал, доказывая, что без протекционизма не поднять национальную промышленность, а народ, занимающийся единственно земледелием, обречен «навсегда оставаться в нищете и невежестве» [426].

Разногласия из правительства распространялись на двор, а затем и на все «образованное общество». Михаил Туган-Барановский писал позднее в своей знаменитой «Истории русской фабрики»: «Второе десятилетие этого века было любопытной эпохой в истории нашего общественного развития по спорам о протекционизме и свободной торговле, которые чрезвычайно занимали общественное мнение. Так как огромное большинство образованного общества в это время так или иначе примыкало к земледельческому классу, то вполне понятно, что протекционисты или, точнее, сторонники запретительной системы не могли пользоваться общественным сочувствием. Число брошюр, написанных в защиту действовавшего тарифа, очень невелико, сравнительно с брошюрами и статьями в пользу свободы торговли» [427].

Про «земледельцев» у Туган-Барановского, разумеется, оговорка: земледельцы в ту пору брошюр не писали и в дебатах не участвовали. Зато землевладельцы были вопросами международной торговли очень даже заинтересованы.

Русская буржуазия была слишком слабой, отсталой и дикой, чтобы воспользоваться сложившейся ситуацией. У реформ Сперанского не было прочной базы в обществе.

Его планы повисли в воздухе. Уже к 1810 году континентальная блокада в России фактически рушится. Контрабанда становится массовым явлением, и с ней никто серьезно не борется. Недовольство дворянства делает невозможным продолжение прежней политики. Падение Сперанского и фактический крах континентальной системы происходят одновременно.

Война 1812 года стала ключевым национальным мифом и во многих отношениях поворотным пунктом русской истории. С самого начала эта война воспринималась как Отечественная – иными словами, речь шла о спасении родины от иноземного завоевания. Однако вторжение французов вовсе не преследовало цели завоевания России. Бонапарт отнюдь не был безумцем: взяв Москву, он тщетно ждал послов петербургского императора, чтобы заключить почетный мир. Великая армия Бонапарта пришла в глубь России из-за того, что у Франции просто не оставалось иного способа заставить Петербург вернуться к континентальной блокаде.

Судьба англо-французского соперничества решалась в боях под Бородино и Тарутино, быть может, даже в большей степени, нежели на поле Ватерлоо.

Англия победила.

«ДВОРЯНСКОЕ МАНЧЕСТЕРСТВО»

Каково было значение мировой экономики для развития России в XVIII-XIX веках? Легко заметить, что на мировой рынок попадала лишь ничтожная доля ресурсов, которыми обладала страна. Крестьянин или помещик, живущий в захолустной губернии, из которой «хоть три года скачи, ни до какого государства не доедешь», весьма смутно представлял себе, что такое мировой рынок. Однако это очень хорошо (даже слишком хорошо) понимали в Петербурге. И именно поэтому они ставили крестьянина и помещика под ружье, гнали на войну, заставляя участвовать в бесконечных непонятных сражениях, порой на другом конце континента – то брать Берлин, то завоевывать Крым, то переходить через Альпы, в конце концов, русские войска дошли до Парижа. Российское общество неизменно гордилось подобными победами, но довольно редко большинство населения (включая даже провинциальное дворянство) понимало смысл этих походов. И лишь война 1812 года – впервые со времен Петра – оказалась понятна народу. За то и заслужила название «Отечественной».

В начале XX века, когда никто уже не решился бы говорить о положительной роли крепостничества в истории, Ленин утверждал, что помещики-крепостники безуспешно пытались отгородить страну от Запада, «помешать росту товарного обмена России с Европой», дабы таким образом обеспечить сохранение «старых, рушащихся форм хозяйства» [428]. Легко догадаться, что Ленин повторяет здесь общие места либеральной публицистики. На самом деле именно крепостническое хозяйство было наиболее заинтересовано во внешнем рынке, служило своего рода экономическим «агентом», вовлекающим страну в мировую систему.

В 30-е годы XIX века A.C. Пушкин произнес свою знаменитую фразу о том, что, несмотря на свою грубую и циничную политику, «правительство у нас все еще единственный европеец в России» [429]. Поэт, разумеется, имел в виду не культурные достижения петербургских бюрократов, а их вовлеченность в общеевропейские дела и проистекающее отсюда стремление «модернизировать» страну. Петербург, со всей его авторитарной бюрократией, был для Пушкина источником динамики, силой заставлявшей страну двигаться и участвовать в мировых делах. Однако наивно было бы объяснять подобное поведение властей исключительно политическими амбициями. «Европеизм» власти был предопределен вовлеченностью элит в международную экономику. Столица нуждалась в деньгах и товарах мирового рынка. В петербургской России чем выше было положение социальной группы, тем больше – степень ее связи с «Европой», иными словами, со складывающейся буржуазной миросистемой. Да, в эту систему было вовлечено ничтожное меньшинство жителей страны. Но именно это меньшинство страной правило, по сути владело ею.

В конце 70-х годов XVIII века знаменитый русский писатель Денис Фонвизин путешествовал с больной женой по Европе и оставил нам весьма поучительные записки. Европа, жившая предчувствием революционных потрясений, оскорбила русского писателя своей грубостью. Всюду он замечает отсталость и варварство. В восточной части Германии – отвратительные дороги, скверная пища, ненадежная почта, пьянство, грубость и неэффективность. Поездка в почтовой карете похожа на пытку. «Вообще сказать, почтовые учреждения его прусского величества гроша не стоят. На почтах его скачут гораздо тише, нежели наши ходоки пешком ходят. В Саксонии немного получше; но тоже довольно плохо» [430]. Только западная часть Германии вызывает у русского путешественника одобрение.

Переехав же французскую границу, он отмечает: «При въезде в город ошибла нас мерзкая вонь, так что мы не могли уже никак усомниться, что приехали во Францию. Словом, о чистоте не имеют здесь нигде даже понятия, – все изволят лить из окон на улицу, и кто не хочет задохнуться, тот, конечно, окон не отворяет» [431]. Улицы здесь узки, в Лионе «самая большая не годится в наши переулки, а содержатся скверно» [432] [Явное преувеличение – центральные улицы Лиона в XVIII веке были не уже, чем в тогдашней Москве]. В самом центре города «французы изволят обжигать свинью! Подумай, какое нашли место, и попустила бы наша полиция среди Миллионной улицы опаливать свинью!» [433] Даже и нравы местной аристократии вызывают осуждение: «Белье столовое во Франции так мерзко, что у знатных праздничное несравненно хуже того, которое у нас в бедных домах в будни подается. Оно так толсто и скверно вымыто, что гадко рот утереть» [434]. В Италии – того хуже. Нищета, «на земле плодороднейшей народ терпит голод» [435]. Вокруг «весьма много свинства». А именно: «полы каменные и грязные, белье мерзкое, хлеб, какого у нас не едят нищие, чистая их вода то, что у нас помои» [436].

Вдобавок ко всему Россия оказывается куда более свободной страной, нежели Италия. В Петербурге и Москве свободно читают Вольтера, Дидро, Руссо, а в Риме все это строго запрещено. Короче, вернувшись на родину, русский путешественник приходит к твердому выводу, что «в Петербурге жить несравненно лучше» [437].

Один из немногих, с кем в Париже было Фонвизину по-настоящему интересно, это Бенджамин Франклин, посол Соединенных Штатов – один из «отцов-основателей» американской истории. Есть что-то поучительное в этой встрече двух скучающих просветителей, один из которых представляет рабовладельческую республику, а другой – крепостническую монархию.

Если верить Фонвизину, то Россия XVIII века далеко опередила Запад во всех отношениях. Однако та же эпоха оставила нам и другой памятник – «Путешествие из Петербурга в Москву» Александра Радищева. Картина, увиденная этим путешественником, была столь мрачной, что книга оказалась под запретом, а автор был сослан в Сибирь.

Фонвизин ездил по Европе дважды. Первый раз – в 1777-1778 годах, второй раз – в 1784 году. Книга Радищева была опубликована в 1790 году. Иными словами, восторг Фонвизина и ужас Радищева относятся к одному и тому же времени.

Первый путешественник смотрел на свою дорогу глазами петербургского барина. Ему невдомек было, что книги Вольтера и Руссо не приходится запрещать в империи, где большая часть населения безграмотна, а те, кто умеет читать, в большинстве своем удовлетворены сложившимся порядком. В Европе ему всюду мешают простолюдины, оказывающиеся со своими неотесанными нравами перед его вельможным взором. На родине полиция не допустит такого безобразия. Местная аристократия не идет ни в какое сравнение с российской, ибо стеснена в средствах. Деньги от обладателей знатных титулов переходят к буржуазии.

Радищев, напротив, попытался взглянуть на свой путь глазами крестьян и простолюдинов. Его Россия оказалась не блестящей и величественной, а убогой и зловещей.

Однако ни нравственное негодование Радищева, ни благонамеренные рекомендации французских просветителей не влияли на политику петербургского правительства. И не только потому, что это правительство опиралось, прежде всего, на дворянство, заинтересованное в крепостном праве, но и потому, что другого пути оно для себя не видело. Даже пугачевский бунт не поколебал уверенности Петербурга, что для России быть европейской державой и быть страной крепостнической – одно и то же.

Многочисленные французские книги о правах человека населяли библиотеки петербургских аристократов, которым и в голову не приходило, что все это имеет какое-то отношение к жизни крепостных крестьян. Ситуация изменилась лишь в начале XIX века. И дело не только в том, что новое поколение молодых людей, выращенное в Москве и Петербурге, прочло книги Вольтера и Руссо внимательнее своих родителей.

Россия после наполеоновских войн – это страна на подъеме. Кампания 1812 года приняла характер победоносной народной войны, после чего русские войска в 1813 году дошли до Лейпцига, а в 1814 году – до Парижа. Дело не только в надеждах, разбуженных в обществе этими победами и либеральными обещаниями Александра I. В экономическом отношении Россия того времени тоже достигает многого. Результаты модернизаторских усилий XVIII столетия, наконец, начинают сказываться не только в столицах, но и в провинции. Перспективы сельского хозяйства выглядят многообещающими, промышленность, получив мощный стимул в годы континентальной блокады, продолжает активно развиваться. Мануфактурщики выходят на мировой рынок со своей продукцией, а спрос на российское железо в Европе все еще остается достаточно высоким.

Западная Европа нуждается в постоянно растущем количестве русского зерна. Именно в это время начинается бурное развитие портов на юге России. Стремительно растет основанная в 1794 году Одесса. Эта, по выражению экономистов XIX века, «торговая столица Черноморского побережья» расцветает благодаря экспорту зерна [438]. В 1802 году здесь было всего 400 домов и от силы 8 тысяч жителей. К 1812 году число домов достигло 2600, а жителей – 35 тысяч.

В 1813-1817 годах вывоз хлеба из России вырос в пять раз. По мере развития промышленной революции в Англии, пишет Покровский, русское поместье превращается в «фабрику для производства хлеба». В помещичьем хозяйстве происходит настоящий переворот. Необходимо сразу и резко увеличить производство товарного зерна. «Этот перелом уже наметился в конце XVIII века, но с особенной силой дал себя почувствовать тотчас после наполеоновских войн… в середине второго десятилетия XIX века» [439].

Крепостной труд одновременно малопроизводителен и дешев. При относительно стабильном рынке он был выгоден чрезвычайно. Но в условиях, когда возникла потребность в резком росте производительности труда, крепостная система показала свою неэффективность – как с точки зрения помещика, так и с точки зрения общих потребностей развития миросистемы. Зерна не хватало. Цены в Лондоне росли стремительно, с 50 шиллингов за квартер в конце XVIII столетия до 90 шиллингов по окончании наполеоновских войн. Неудивительно, что русское дворянство все более проникалось идеями свободной торговли в духе «манчестерской школы» английских экономистов. Пушкин с долей иронии сообщает про Онегина: «Зато читал Адама Смита». Маркс впоследствии с удовольствием цитировал фрагменты из «Евгения Онегина», свидетельствовавшие, по его мнению, о хорошем понимании политической экономии. Увлечение пушкинского героя было вполне понятно современникам. Роман Пушкина действительно был «энциклопедией русской жизни». В том числе и тогда, когда речь заходит об экономических взглядах тогдашнего дворянства.

Увлечение идеей «свободной торговли» было очень типично для помещиков той эпохи. В противоположность дворянству и аристократии отечественные промышленники были настроены в пользу протекционизма. Но не они задавали тогда тон в столице. Описывая настроения петербургской элиты в начале XIX столетия, Туган-Барановский обращает внимание на повсеместное увлечение идеями Адама Смита. Как видим, пушкинский Онегин был далеко не оригинален: «Если мы будем просматривать официальный орган министерства внутренних дел начала этого века «С.- Петербургский журнал», то нас поразит, как много места отводится в этом журнале проповеди учения Смита» [440].

Не кто иной, как любимец царя граф Алексей Аракчеев, готовит очередной проект освобождения крестьян. А ведь в русскую историю Аракчеев вошел как символ деспотизма и жестокости! Покровский неоднократно упоминает «дворянское манчестерство». Показательно, что подобные настроения овладевают жильцами «дворянских гнезд» именно на фоне благоприятной конъюнктуры мирового рынка. Между тем на мировом рынке происходят важные перемены. Промышленная революция в Англии и прекращение войн на континенте лишь на первых порах резко повышают спрос на русское сырье. Затем начинается снижение спроса. Британская металлургия технологически обновляется. Понемногу меняется и кораблестроение. С переходом флота на паровую тягу сокращается потребность в пеньке, парусине, мачтовом лесе, которые раньше поступали на английские и голландские судоверфи с берегов Балтики. Наконец, после прекращения военных действий оказывается возможно беспрепятственно покупать зерно на самых разных рынках. Растет конкуренция между производителями, падают цены.

Однако все это происходит не сразу. Последствия всех этих процессов по-настоящему начали сказываться на России лишь к концу 20-х – началу 30-х годов XIX века. Напротив, в первой половине 20-х годов сложилась уникальная ситуация, когда петербургская империя уже начинала ощущать на себе происходящие перемены, но еще имела достаточно средств и ресурсов, чтобы продолжать успешно развиваться. Для того чтобы импульс, полученный в начале столетия, сохранился, требовались радикальные преобразования, затрагивающие не только внутреннее устройство империи, но и ее место в мире. Экономика должна была переориентироваться на внутренний рынок, который мог расти только на основе перехода к вольнонаемному труду и удорожания рабочей силы. Это означало бы и превращение России из периферийной империи в экономически самостоятельную страну, для которой на первый план выходят не внешние, а внутренние задачи. Материальные ресурсы для такого перехода к началу 20-х годов XIX столетия были. Многочисленные реформаторские проекты тех лет свидетельствуют о том, что в обществе было и понимание проблемы. Недоставало политической воли, и открытым оставался вопрос о социальной базе преобразований.

Именно специфика того периода (весьма мало, кстати, изученного историками) объясняет восстание 14 декабря 1825 года.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: