Глава III. Выдумывать книги

В ней мы, читая НацумэСосэки, узнаем, что думают кот и искусствовед в золотых очках, — оба этих персонажа хоть и в разных сферах, но доказывают, что выдумывать необходимо.

Если книга на самом деле является не столько книгой, сколько частью беседы, речевой ситуации, в которой она вращается и изменяется, — следовательно, к этой ситуации и надо приглядеться, чтобы квалифицированно рассуждать о книге, которой вы не читали. Потому что дело не в книге, а в том, чем она становится в том критическом пространстве, куда она попадает и в котором изменяется, и теперь надо готовиться в нужный момент сформулировать свое мнение уже об этом новом подвижном объекте, который представляет собой зыбкую ткань взаимоотношений между текстами и людьми.

Способность книги к изменениям затрагивает не только оценку их качества — а мы видели у Бальзака, с какой скоростью она менялась, когда автор занимал другое положение на политической и литературной сцене. Содержание также может трансформироваться — оно тоже не окончательно, и с ним по ходу обсуждений этой книги могут происходить существенные перемены. Не думаю, что такую подвижность текста стоит считать недостатком. Наоборот, тому, кто умеет извлечь из нее пользу, она дает великолепную возможность самому стать создателем книг, которых он не читал.

• • •

Японский писатель НацумэСосэки в романе «Ваш покорный слуга кот» (КП ++), возможно самом известном своем произведении, делает повествователем — кота, и тот начинает это автобиографическое повествование так:

«Позвольте представиться: я — кот, просто кот, у меня еще нет имени.

Я совершенно не помню, где родился. Помню только, как я жалобно мяукал в каком-то темном и сыром углу. Здесь же мне впервые довелось увидеть человека. Позже я узнал, что это был мальчишка — сёсэй, один из тех сёсэев, которые слывут самой жестокой разновидностью людского племени».30

Первая встреча с представителем людского племени для кота-повествователя, который весь роман так и остается анонимом, оказалась очень неудачной. Мальчишка мучил его, кот потерял сознание, а потом очнулся вдали от знакомых мест. Он пробрался в неизвестный дом, и там ему повезло: хозяин дома, учитель, решил оставить кота у себя. Книга рассказывает о жизни кота в этом доме, который он сам выбрал.

Точка зрения кота-повествователя, то есть кошачий взгляд на вещи, главенствует в книге и не сменяется другими точками зрения, но тем не менее читателю представляется некий смешанный взгляд на мир. Дело в том, что повествователь — не какое-нибудь невежественное животное, а весьма образованный кот, наделенный, например, способностью понимать речь и писать.

При этом кот-повествователь не забывает своих корней и поддерживает связь с кошачьей братией. В окрестностях своего нового дома он знакомится с кошкой Мике и котом Куро. Этот кот держится как король: все его уважают за то, что он очень сильный. Но у него есть и еще одна специальная функция в романе — это животное олицетворяет целый ряд персонажей, наделенных общим свойством — хвастовством. Хвастовство Куро распространяется на разные важные для кошек сферы, одна из которых — число пойманных крыс, и в этой области он без зазрения совести преувеличивает свои достижения.

• • •

У кота Куро есть двойник среди людей, посещающих дом учителя. Кот-повествователь называет этого персонажа «искусствовед в золотых очках» — он постоянно болтает безумолку, ради одного лишь удовольствия ввести собеседника в заблуждение.

В начале книги, узнав, что учитель интересуется живописью и сам хочет научиться рисовать, искусствовед ставит ему в пример итальянского художника АндреадельСарто, который якобы советовал писать с натуры и учиться делать эскизы. Учитель поверил его словам, но стать художником у него не вышло. Позже искусствовед признался, что насчет АндреадельСарто он все выдумал, и вообще ему часто случается придумывать всякие небылицы, играя на легковерии собеседников:

«Искусствовед засмеялся.

— Ты знаешь, я все это говорил просто так, — и почесал затылок.

— Что „это“? — воскликнул хозяин, все еще не замечая издевки.

— Да о том самом АндреадельСарто, которым ты так восхищаешься. Я все это выдумал. Мне и в голову не приходило, что ты так серьезно относишься к занятиям живописью. — И, в восторге от своей выдумки, он громко захохотал: — Ха-ха-ха!

Я был на галерее, слышал весь этот разговор и никак не мог себе представить, какая запись появится в дневнике сегодня.

Искусствовед любил пошутить, и для этого он прибегал к самым невероятным уловкам.

Кажется, ему было невдомек, что разговор об АндреадельСарто проник в самые сокровенные уголки души моего хозяина, и он с самодовольным видом произнес:

— До чего бывает комично, когда человек всерьез принимает шутку. Люблю посмеяться. Недавно я сообщил одному студенту, что Николас Никльби посоветовал Гиббону не писать его „Историю французской революции“ (НК -), которая является величайшим произведением того времени, на французском языке, и книга была издана на английском. У этого студента чертовски хорошая память, и до чего же было забавно, когда он серьезно, слово в слово, повторил это на заседании Общества японской литературы. На заседании присутствовало около ста человек, и ни у кого не возникло даже тени сомнения».

История, которую рассказывает искусствовед, — во всех отношениях бредовая. Во-первых, Николас Никльби, вымышленный персонаж, никак не мог давать советов реально существовавшему английскому историку Эдварду Гиббону. А если бы они даже принадлежали к одному миру, им все равно не удалось бы вступить в диалог, ведь Николас Никльби появился в литературе в 1838 году, а Гиббон в это время уже пятьдесят лет как умер.

Да, первый рассказ искусствоведа невероятен, но со следующим дело обстоит не так просто, — кстати, он имеет прямое отношение к нашему исследованию о непрочитанных книгах:

«А вот еще один любопытный анекдот. Недавно в присутствии известного литературоведа зашла речь об историческом романе Гаррисона „Феофано“. Я возьми да и скажи, что из всех исторических романов этот самый лучший, что особенно сильно написан эпизод, в котором говорится о смерти героини, от него веет чем-то демоническим. Так этот самый достопочтенный господин — он сидел как раз напротив меня — нет чтобы сразу признаться, что, мол, „не знаю“, „не читал“, стал говорить: „Да, да, это поистине великолепное место“. Ну, я сразу же понял, что он, подобно мне, не читал этого романа».

Подобный цинизм вызывает множество вопросов — один из них учитель тут же задает искусствоведу:

«У моего нервного впечатлительного хозяина глаза полезли на лоб:

— Ну, а если ты скажешь что-нибудь просто так, наобум, а твой собеседник читал об этом. Что тогда?

По-видимому, он считает, что вообще-то людей дурачить можно и неудобно бывает лишь тогда, когда тебя уличат во лжи.

Искусствовед, нисколько не смутившись, ответил:

— В таком случае бывает достаточно сказать, что спутал с какой-нибудь другой книгой или еще что-нибудь в этом роде, — и захохотал».

И действительно, если вы имели неосторожность высказаться о какой-то книге и ваши слова оспорили, ничто не мешает дать задний ход и отговориться тем, что вы ошиблись. Масштабы забвения в чтении столь велики, что вы ничем не рискуете, если представите себя жертвой распространенных проблем с памятью, которые то и дело случаются по ходу чтения, как, впрочем, и не-чтения. Даже произведение, которое вы хорошо помните, это все равно, в определенном смысле, — книга-ширма, за которой прячется ваша внутренняя книга. Но правда ли, что в описанной здесь ситуации лучшим решением будет признать свою ошибку?

• • •

В книге Сосэки кроется любопытная логическая задача. Ложь искусствоведа касается смерти героини, и считается, что ложь его собеседника выявляется в тот момент, когда он не просто не возражает против присутствия в книге этой сцены, а соглашается, что это великолепное место. Но откуда искусствовед может точно знать, что собеседник лжет, если сам он романа не читал?

В ситуации, описанной у Сосэки, этот разговор двух собеседников, не читавших одну и ту же книгу, обладает интересной особенностью: ни один из них не может знать, лжет ли другой. Чтобы в диалоге о книге возникла мысль о том, что кто-то из говорящих лжет, необходимо, чтобы хоть один из них читал книгу или имел о ней хотя бы отдаленное представление.

Но сильно ли меняется ситуация, если один из собеседников или даже оба «читали» книгу? Эта история, придуманная Сосэки, как и игра на доверие у Лоджа, напоминает нам о первом правиле виртуальной библиотеки — о неоднозначности, связанной со знаниями читателей. Трудно, а может, и вовсе невозможно установить, в какой мере наш собеседник знаком с книгой. И не только потому, что в этой сфере царит тотальная неискренность, но прежде всего потому, что сам собеседник не имеет об этом представления, и если он полагает, что может ответить на этот вопрос, то сильно заблуждается.

Получается, что в этом виртуальном пространстве одурачены все — говорящие обманываются сами еще до того, как начинают обманывать других, потому что их воспоминания о книгах сильно зависят от ситуации, в которой о них заходит речь. И пытаться делить людей на два лагеря: читавших книгу и не имеющих о ней представления, как пытался в своем безумии сделать преподаватель в романе Лоджа, — значит не понимать, насколько неопределим сам акт чтения. Причем при таком подходе неверно воспринимаются и так называемые «прочитавшие» (потому что не учитывается забвение, сопровождающее любое чтение), и так называемые «нечитавшие» (игнорируется творческая деятельность, которую вызывает любое взаимодействие с книгой).

Выходит, одно из главных условий, чтобы свободно говорить о книгах, независимо от того, читали мы их или нет, — это освободиться от уверенности, что Другому все известно лучше (на самом деле этот Другой находится внутри нас самих). Знание, которое звучит в рассуждениях о книгах, — знание неопределенное, а пресловутый Другой — просто пугающая проекция нас самих на собеседников, и мы эту проекцию наделяем исчерпывающей образованностью, представление о которой нам навязали еще в школе, и оно мешает нам жить и думать.

А вообще-то этот страх перед знаниями Другого — прежде всего помеха всякому творческому самовыражению, связанному с книгами. Идея, что Другой-то прочел, а значит, знает побольше нас, представляет фантазии на тему книг просто последней соломинкой, за которую хватается нечитавший, чтобы выйти из положения. А на самом деле все, и читавшие и нечитавшие, хотят они того или нет, вовлечены в бесконечный процесс выдумывания книг, и поэтому вопрос не в том, как этого избежать, а в том, как сделать этот процесс более энергичным и всеобъемлющим.

• • •

Эта первая неоднозначность, связанная с реальными знаниями собеседника, дополняется второй, которую мы комментировали уже у Бальзака, но здесь она дополнительно подчеркивается, — на этот раз дело касается самой книги. Нам трудно судить о том, что знает другой и что знаем мы сами, но не легче и узнать, что на самом деле есть в тексте. И эта неопределенность относится не только к оценке текста (как в романе Бальзака), но и собственно к его «содержанию».

Так происходит с романом Фредерика Харрисона «Феофано»31, по поводу которого искусствовед в золотых очках пытается обмануть собеседника или заблуждается сам. Эту книгу, опубликованную в 1904 году, можно отнести к жанру «византийского романа». Действие начинается в 956 году н.э. и длится до 969 г. — речь идет о победоносных военных походах константинопольского императора Никифора II Фоки против ислама.

Вопрос состоит в том, выдумывает ли искусствовед, когда упоминает о драматической кончине героини романа, — или, другими словами, пишет ли сам НацумэСосэки о книге, которой он не читал. Говорится ли в романе о смерти героини, и если считать, что да, то действительно ли это описание настолько проникновенно, что в нем чувствуется нечто демоническое?

Ответить на этот вопрос не так просто. Исторический персонаж, который, видимо, является героиней романа, — царица Феофано, супруга императора Никифора, участвовавшая в заговоре против него, не умирает в романе, но на последней странице ее отправляют в ссылку, заключают в монастырь. Тоже своего рода смерть, или, по меньшей мере, уход со сцены, так что читатель, добросовестно прочитавший книгу, мог забыть точные обстоятельства ее ухода, а запомнить просто, что с ней случилось что-то нехорошее, но это не повод его обвинять в том, что он не прочел роман.

Проблема усложняется тем, что на самом деле в книге не одна, а две героини. Вторая — царевна Агата, скромная положительная девушка, которая, узнав о смерти в бою своего возлюбленного, Василия Дигениса, соратника императора Никифора, удаляется в монастырь. Этот пассаж удался автору: в нем не ощущается избытка лирики. Итак, действительно есть трогательное исчезновение одного персонажа-женщины, и, если кому-то потом покажется, что героиня умерла, этого явно недостаточно, чтобы судить, действительно ли человек прочел книгу.

Если отвлечься от установления факта, идет ли в «Феофано» речь о смерти героини или нет, а посмотреть под другим углом зрения, оказывается, что искусствовед хвалит этот пассаж совершенно обоснованно: в определенном смысле можно признать, что он там действительно есть, по крайней мере, на виртуальном уровне незавершенных линий. Найдется немного приключенческих романов о том времени, в которых не было бы женщин, и трудно придумать способ удерживать внимание читателя без любовной истории. А тогда или надо заставить героиню умереть — или рассказывать историю с хорошим концом, но они что-то не слишком котируются в литературе32.

Итак, действительно нелегко установить, читал ли искусствовед в золотых очках роман «Феофано». Во-первых, не будет большой ошибкой сказать, что в книге прозвучала тема смерти героини, хотя, возможно, лучше было бы назвать это исчезновением. Во-вторых, такая ошибка вовсе не доказывает, что он книги не читал, потому что смерть героини — настолько подходящий к делу образ, что вполне естественно, если у читателя, дочитавшего книгу, возникает такая ассоциация и ему начинает казаться, что это и правда есть в книге.

Ведь книги, о которых мы рассуждаем, это не только реальные томики, материальные объекты, данные нам в ощущении для идеального прочтения от корки до корки, но еще и книги-фантомы, возникающие при соединении виртуальных нереализованных возможностей каждой книги и нашего подсознания — такое продолжение книг дает даже больше пищи для фантазий и разговоров, чем реальные книги, из которых теоретически все это выросло33.

• • •

Видите, как беседа о книге выводит нас в такое пространство, где понятия истинного и ложного, бесспорные для искусствоведа в золотых очках, сильно размываются. Прежде всего, трудно точно сказать, читал человек некую книгу или нет, потому что чтение — понятие весьма неопределенное. Следовательно, почти невозможно сказать, читали ли ее другие, ведь для этого они сами должны были бы знать ответ на этот вопрос. Наконец, и содержание текста — вещь непростая: как видите, сложно с уверенностью утверждать, что какого-то эпизода там точно нет.

Выходит, что виртуальное пространство дискуссии о книгах отличается большой неопределенностью, которая затрагивает как участников этой дискуссии, не способных точно сказать, что именно они читали или не читали, так и сам изменчивый предмет обсуждения. Но в этой неопределенности есть не только минусы. Она предлагает любопытные возможности — обитателям этой эфемерной библиотеки надо просто воспользоваться случаем и превратить ее в настоящее пространство для вымысла.

То, что я связываю виртуальную библиотеку наших дискуссий о книгах с вымыслом, не нужно понимать как пренебрежительную оценку. Это пространство, если только участники дискуссии соблюдают его правила, может стать почвой для собственного творчества. Для творчества, построенного на тех откликах, что упоминание о книге вызывает у людей, ее не читавших. Творчество это может быть как индивидуальным, так и коллективным. Его цель — сделать из всех откликов вместе книгу, лучше всего соответствующую тому сочетанию, в которое складываются участники — не-читатели. Конечно, эта книга будет очень слабо связана с оригиналом (да и как нам оценить это точно!), зато она будет максимально близка к той гипотетической точке, где сближаются разные внутренние книги.

В другом романе НацумэСосэки — «Трава у изголовья» (КП ++) — рассказывается о художнике, который удалился в горы, чтобы сосредоточиться на работе. В какой-то момент в комнату, где он работает, заходит дочь хозяйки дома и, видя его с книгой, спрашивает, что он читает. Художник отвечает, что он не знает, потому что он всегда открывает книгу наугад и читает страницу, которая попадается ему на глаза, а про остальное ему ничего не известно. К удивлению девушки, художник утверждает, что ему больше нравится такая манера чтения: «Я открываю книгу наугад, словно вытягиваю жребий, и читаю страницу, которая попадается мне на глаза, — вот так читать мне интересно».

Гостья предлагает ему продемонстрировать, как он читает, и он соглашается, по ходу дела переводя ей на японский английскую книгу, которую держит в руке. Речь там идет о мужчине и женщине, о них известно только, что они находятся на гондоле в Венеции. На вопрос гостьи, которой хочется знать, кто эти персонажи, художник отвечает, что он не в курсе, ведь он не читал книгу, а главное, ему как раз и нравится, что он ничего о них не знает:

«— Кто эти мужчина и женщина?

— Я тоже ничего о них не знаю. Но вот это-то мне и интересно. Зачем думать о том, что за отношения их связывают? Это совсем как мы с вами: вот встретились, и значение имеет только то, что сейчас».

То, что в книге важно, находится за ее пределами, потому что это та ситуация в разговоре, для которой книга становится предлогом или средством. В разговоре о книге не такую важную роль играет книга, как сам момент разговора. В последнем примере настоящие отношения — не те, что между персонажами книги, а те, что складываются в паре их «читателей». А они лучше поймут друг друга, если им не будет в этом мешать книга, поэтому ей лучше оставаться как можно более неопределенным объектом. Только в таком случае внутренние книги героев имеют некоторую вероятность на короткое время соединиться между собой, как в растянувшемся времени в фильме «День сурка».

• • •

Итак, нужно стараться не сужать разговор о книге, выбранной по воле обстоятельств, слишком конкретными замечаниями, а, наоборот, воспринимать ее во всей множественности смыслов, чтобы не упустить ни одну из ее виртуальных линий. Используя все, что мы знаем о книге: название, фрагмент текста, точную или выдуманную цитату — как, в нашем случае, образ пары на гондоле в Венеции, — нужно открыть все возможные связи, которые именно в этот момент могут возникать между людьми.

Эта неопределенность напоминает технику интерпретации на психоаналитическом сеансе. Человек, которому адресовано толкование психоаналитика, именно потому готов с ним согласиться, что его можно понять по-разному, а если бы оно было слишком конкретным, он мог бы воспринять это как насилие над своей личностью. Высказывание о книге, как и толкование в психоанализе, напрямую зависит от момента, когда оно делается, и наполнено смыслом только в этот момент.

Чтобы высказывание о непрочитанной книге было действенным, некая осознанная и осмысленная идея должна присутствовать в нем за скобками, с отстраненностью, какая свойственна психоанализу. Наши слова о личном восприятии книги получатся более убедительными, если мы не будем их слишком обдумывать и позволим нашему подсознанию выразить себя, а также, используя этот момент искренности, выявить тайные связи, что соединяют нас с этой книгой, и тем самым — с нами самими.

Неопределенность, о которой мы говорим, не противоречит тому, что нужно, как мы читали у Бальзака, выдвигать утверждения и внушать другим свою точку зрения по поводу книги. Это скорее другая сторона медали. Размытость высказывания — это способ показать, что мы учли особенности конкретной беседы и личность каждого участника. Поскольку каждый из них говорит о своей книге-ширме, то не стоит разрушать общее пространство — лучше с помощью универсальной книги-фантома сохранить себе и другим возможности для не-чтения и фантазии.

• • •

При таком взгляде на вещи можно сказать, что я почти ничего не выдумал, когда в предыдущих главах спас библиотеку в «Имени розы», соединил Ролло Мартинса и подругу Гарри Лайма, а также довел до самоубийства незадачливого героя романов Дэвида Лоджа. Конечно, самих этих фактов в настоящих книгах нет, но они, как и все, что я сообщил читателям о произведениях, которые здесь упоминал, для меня соответствуют одному из логически правдоподобных продолжений этих текстов, поэтому, на мой взгляд, могут считаться их частью.

Конечно, меня можно упрекнуть в том, что я, как тот искусствовед в золотых очках, рассказываю о книгах, которых не читал, и выдумываю события, которые в них, вообще говоря, вовсе не упоминались. Но я не считаю, что солгал вам, просто в каждом случае я рассказал один из вариантов субъективной истины, описал как можно точнее то, что мне по этому поводу пришло в голову, храня верность самому себе и внимательно приглядываясь к моменту и обстоятельствам, которые и подтолкнули меня рассказывать именно так.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: