Опасности проблематизации

Я предлагаю эти комментарии к «Истории безумия» по трем причинам. Во-первых, они иллюстрируют некоторые из тех труд­ностей, которые я вначале определил в абстрактных терминах: от-

бор исторического материала, датирование начал и уточнение пе­риодов с тем, чтобы сконструировать проблематизацию. Пред­приятие Фуко принимает на себя основную тяжесть подобного рода критики, и это показательно, поскольку в данной области он — непревзойденный мастер. Я не беру на себя смелость пре­тендовать на исправление его работы, а просто намерен показать, насколько трудно реализовывать его подход.

Во-вторых, эти уточнения также отражают степень, в какой проблематизация зависит от исторических данных. В этом случае более точная историческая интерпретация «великого заточе­ния» — во всяком случае, если моя собственная интерпретация этого феномена правильна, — позволила бы Фуко расширить его собственную проблематизацию с тем, чтобы уделить более значи­тельное внимание другой функции социальной изоляции. (Эта поправка, однако, не должна рассматриваться как критика всего проекта проблематизации как такового или общих выводов из подхода, предложенного Фуко: исходя из сегрегационной функ­ции тотальных социальных институтов, он вычленил исключи­тельно эффективную интерпретативную сетку — даже если она не единственная, валидную как для истории этих институтов, так и для анализа их современной структуры.)

В-третьих, — и в теоретическом плане это, возможно, наиболее интересное наблюдение — настоящие комментарии сами по себе являются результатом попытки, моей собственной, сконструиро­вать проблематизацию. Я не пытался играть роль историка, роль, на которую я не могу претендовать в дискуссиях о Фуко; я также попытался заново прочесть соответствующий исторический ма­териал в свете современных проблем.

Я вновь обратился к вопросу о группах населения, затронутых «великим заточением», поскольку мне казалось, что важно разли­чать две категории нищих и соответственно способы обращения с этими двумя группами. Первые, имеющие постоянное местожи­тельство, могли рассчитывать на социальную поддержку. Вторые, отмеченные стигмой бродяжничества, рассматривались как «бес­полезные для мира»19 и были вдвойне исключенными — из общи­ны и из сферы труда. Но это различение применимо не только к XVII в. Если рассматривать в целом то, что на современном языке можно было бы назвать социальной политикой в доиндустриаль­ных обществах христианского Запада — регулирование попро­шайничества и бродяжничества, условия в приютах и благотво-

рительных учреждениях, усилия по принуждению нищих к труду и т. п., — нетрудно заметить, что повсюду обнаруживается проти­вопоставление двух типов населения. В первом случае встает во­прос о социальной поддержке индивидов на основе их связей с общиной, а во втором речь идет об области сугубо полицейских мер, поскольку эта группа состоит из индивидов, не имеющих постоянного жилища и, как считается, не желающих трудиться. Возникновение этой проблемы также может быть датировано. Она приняла зримые очертания в середине XIV в., с появлением мобильного населения, уже не являвшегося частью традицион­ной рабочей силы. «Рабочее законодательство», закрепленное в Англии в 1349 г. указом Эдуарда III, было ответом на это положе­ние. Оно представляло собой попытку прикрепить к определен­ному местожительству как городских, так и деревенских рабочих ручного труда и среди прочего осуждало раздачу милостыни дееспособным нищим. «Рабочее законодательство» знаменовало начало запретов на бродяжничество, которые просуществуют в течение нескольких столетий20. Но эти его статьи не были сугубо английским явлением. В последующие годы Франция, коро­левства Португалии, Кастилии и Арагона, Бавария и многие итальянские и фламандские города — обширная часть «развитой» Европы того времени — институционализировали политику со­циальной поддержки, основанной на принципе постоянного ме­стожительства, попытались лишить рабочую силу возможности перемещаться и осудили передвижения дееспособных нищих как бродяжничество.

Зачем касаться этих исторических данных и реорганизовы­вать их вдоль двойной оси социальной поддержки населения и обязанности трудиться? Дело в том, что в сегодняшней Западной Европе мы наблюдаем появление таких групп населения — на­пример безработные в течение долгого времени или молодые лю­ди, которые не могут найти работу и вступить в ряды «рабочей силы», — которые занимают в обществе позицию, сходную с по­ложением «бесполезных для мира» в доиндустриальных общест­вах. Они «избыточны» в том смысле, что непригодны к наемному труду, не способны найти соответствующее место в социальной организации из-за текущих экономических и социальных пере­мен. В то же время они представляют собой проблему для класси­ческих систем социального обеспечения: они не подпадают под традиционные формы социальной поддержки, поскольку они в

состоянии трудиться; в то же время на них не распространяется система социального страхования и другие программы, связан­ные с занятостью, поскольку они не работают.

Эта проблема одновременно новая и старая. Новая потому, что на протяжении 1960-х гг. западноевропейские общества пола­гали, что риски, связанные с нестабильностью рабочей силы, в ос­новном искоренены благодаря почти повсеместному упрочению условий существования наемного работника с его правами и га­рантиями; были предусмотрены меры социальной поддержки для тех, кто не мог работать. Но этот успех опирался на продолжи­тельный экономический рост и почти полную занятость трудя­щихся. Сегодня наши общества столкнулись с проблемой, кото­рая на первый взгляд показалась совершенно новой: что делать с нуждающимся населением, которое не работает, хотя и трудоспо­собно? Например, должны ли эти люди получать минимальную помощь, гарантирующую выживание? Либо следует прибегнуть к новой политике, которую во Франции определили как «политика включения», — политике, пытающейся изобрести социально при­знанные формы деятельности за рамками классических схем соз­дания рабочих мест?

Но эта проблема также непосредственно связана со старыми историческими константами. Социальная нестабильность, факт существования в условиях «сведения концов с концами» и слу­чайные взаимоотношения с работой почти всегда были обычной долей «народа». Таким образом, сегодняшний опыт социальной нестабильности парадоксален. Отчасти он нов, поскольку рас­сматривается на фоне системы социальной защиты населения, образовавшей мощные сети социальных гарантий, которые раз­вивались начиная с XIX в. Этот новый опыт — результат ослаб­ления гарантий, которые раньше постепенно укреплялись с раз­витием государства всеобщего благоденствия. Но сегодняшнее отсутствие безопасности — также и эхо еще более ранних струк­турных компонентов существования обездоленных классов: неустойчивости в сфере занятости, уязвимости, проистекающей из всегдашней неуверенности в будущем. Можно ли четко сфор­мулировать, что есть нового в сегодняшней социальной неста­бильности и что было унаследовано от прошлого? И сам тип этой нестабильности, и отношение к ней изменились. Но они измени­лись в пределах одной и той же проблематизации. Можно попы­таться написать историю этого нестабильного настоящего, рекон-

струируя принципы исторической трансформации, приведшей к современной ситуации. Я уже сказал о том, что эта история нача­лась в середине XIV в., или, точнее, в этот момент историческая документация стала достаточно детальной для того, чтобы сде­лать возможным вычленение этого начала. Я также предложил отдельно исследовать обращение с нищими, получавшими по­мощь, и обращение с исключенными бродягами. На самом деле, получающие помощь попрошайки и бродяги представляют толь­ко крайние проявления уязвимости масс. Вначале это были груп­пы населения, сложившиеся на базе различных фрагментарных и нестабильных форм оплачиваемой рабочей силы в доиндуст­риальных обществах, затем — низшие страты рабочего класса в начале индустриализации, а сегодня — те, кто был вытеснен ин­дустриализацией на социальную обочину, кого недавно опреде­лили как «четвертый мир». Нестабильность не является инвари­антом постоянной, чем-то исторически неизменным по своему типу. Ей подвержены различные группы. С ней справляются раз­ными способами. Но она обнаруживает общие черты: положение в связи с наличием или отсутствием работы, положение в связи с так или иначе определенной социальной помощью или ее от­сутствием.

Если настоящее — это, несомненно, соединение наследия про­шлого и результатов инноваций, то мы должны быть в состоянии выявить основу из «дискурсивных и недискурсивных практик», его сформировавших. В таком случае речь идет о попытке вер­нуть память о том, что структурирует сегодняшнее видение дан­ной социальной проблемы. Это последнее основано на осознании, сравнительно недавнем, в какой степени умножились риски со­циального исключения и ослабли формы защиты тех индивидов и групп, которые оказались за внешней границей сферы «рабочей силы» и на обочине социально признанных форм обмена. Что отличает эти ситуации от тех периодов в прошлом, когда усло­вия существования масс также влекли за собой уязвимость и не­уверенность в завтрашнем дне? Что у них общего с ними? Разу­меется, здесь мы остаемся в пределах той же проблематизации, если, конечно, верно, что различные ответы формулировались и продолжают формулироваться на основе отдельных констант — случайной природы отношений со сферой занятости и труд­ностей с нахождением стабильного места в сетях социальной защиты.

Я рискнул кратко изложить здесь еще не законченную рабо­ту21. Несмотря на мое восхищение Фуко, я знаю, что самое малое, чем я рискую, ссылаясь на тот или иной аспект его творчества, — это подставить себя самого под огонь критики. «Опасности про­блематизации»: любая проблематизация связана с риском, и этот риск можно теперь полнее детализировать. Проблематизируя, мы пытаемся перечитать исторический материал, опираясь на ряд категорий — в данном случае таких социальных категорий, как нестабильность, уязвимость, защита, исключение, включение и т. д., которые историки для организации собственного корпуса знаний обычно не используют. Иными словами, проблематизи­руя, мы конструируем из исторических данных другое описание. Но оно все же должно быть совместимым с описаниями исто­риков. Таким образом, проблематизация должна одновременно удовлетворять двум в чем-то противоречащим друг другу тре­бованиям, и это сосуществование само по себе может быть про­блемой.

Во-первых, она должна что-то добавлять к тому, что уже дос­тигнуто с помощью классического исторического подхода. Это заявление может показаться тавтологией: если, проблематизируя, мы приходим к тому же пониманию, что и при историческом под­ходе, то у нас нет оснований разделять эти методы и вообще гово­рить о проблематизации как о чем-то особенном. Но каковы стан­дарты, необходимые для оценки этого требуемого «прироста в знании»? Ясно, что эти критерии не могут апеллировать только к строгости исторического метода. Если оригинальная цель написа­ния «истории настоящего» состоит в том, чтобы увеличить наши знания о текущей ситуации, она должна проверяться путем ис­пользования других подходов к анализу настоящего. Например, в какой степени подход Фуко к изучению лечения психических бо­лезней обогащает области знания (или делает возможной крити­ку в этих областях или сравнение одних областей с другими), от­крытые сегодня благодаря другим современным подходам — та­ким как эмпирическая социология, этнография психиатрических практик или анализ административной либо профессиональной литературы по психиатрии и т.д.? Или иначе: каким образом предложенная здесь интерпретация факторов социального рас­слоения, затрагивающих современные общества, что-то добавляет к тем объяснениям, авторы которых видят в этом явлении толь­ко следствия текущего экономического кризиса или недавнего

ослабления регулирующих функций государства всеобщего бла­годенствия?

Однако существует еще один критерий для оценки пробле­матизации — по меньшей мере такой же важный, как и первый. То, что данная проблематизация добавляет к нашему знанию о настоящем (если она что-нибудь добавляет), не должно быть дос­тигнуто ценой искажения нашего знания о прошлом. Другими словами, в той степени, в какой она основана на истории, про­блематизация может быть отвергнута, если она противоречит ис­торическому знанию. И историки здесь — единственные судьи. Право выбирать чьи-либо материалы и пересматривать их в свете той или иной современной проблемы, обрабатывать их с помо­щью новых категорий — социологических, например, — не есть право переписывать историю. Это — не право на исторические ошибки, кои в данном случае можно понять как высказывания об истории, которые мог бы отвергнуть историк. Иными словами, это перечитывание истории запрещает даже малейшее искажение данных, произведенных благодаря исторической технике. Не по­тому, что эти данные неприкосновенны, а потому, что изменения в них должны опираться на процедуры, относящиеся к ремеслу историка.

Совместимость двух этих требований не самоочевидна и должна быть предметом дискуссии. И в данном случае мое глав­ное намерение заключается в том, чтобы предложить несколько вопросов, обсуждение которых могло бы стать началом этих де­батов, касающихся как историков, так и тех, кто формулирует проблематизации.

Примечания

1 Первоначальная французская версия текста недоступна. Пе­ревод выполнен по: Castel R. «Problematization» as a Mode of Reading History // Foucault and the Writing of History / Ed. by J. Goldstein. Cambridge, Mass.: Blackwell, 1994.

2 Foucault M. Le Souci de la vérité // Magazine littéraire. 1984. Vol. 207. P. 18.

3 L'Impossible Prison: Recherches sur le sistème pénitentiaire au XIX siècle / Ed. by M. Perrot. Paris: Seuil, 1980. P. 47.

4 Foucault M. Surveiller et punir: Naissance de la prison. Paris: Gallimard, 1975. P. 35, -цит. по: Discipline and Punish: The Birth

of the Prison / Ed. by A. Sheridan. New York: Panthéon, 1977. P. 31.

5 То, что историки не оперируют проблематизациями, не оз­начает того, что они удовлетворяются только описанием и не строят никаких теорий. Особенно у великих историков — таких как Фернан Бродель — есть определенная теория исто­рии и смысла настоящего, но это не проблематизация. Воз­можно писать историю для настоящего (и, может быть, это то, что делает каждый историк) без написания истории настоя­щего.

4 Foucault M. Surveiller et punir... P. 27, — цит. по: Discipline and Punish... P. 23.

7 Foucault M. Histoire de la sexualité. Vol. 1: La Volonté de savoir. Paris: Gallimard, 1976. P. 30, — цит. по: The History of Sexuality. Vol. 1: An Introduction / Ed. by R. Hurley. New York: Vintage, 1980. P. 21.

8 L'Impossible Prison... 9 Ibid. P. 35.

10 Ibid. P. 32.

11 Goffman E. Asylums: Essays on the Social Situation of Mental Patients and Other Inmates. New York: Anchor Books, 1961.

12 Esquirol J.-E.-D. Mémoire sur l'isolement des aliénés // Des mala­dies mentales considérées sous les rapports médical, hygiénique et médico-légal. Paris: Baillière, 1838. Vol. 2. P. 413.

13 Цит. в прилож. к 1-му изд.: Foucault M. L'Histoire de la folie a l'âge classique. Paris: Plon, 1961.

14 См.: Lis C., Soly H. Poverty and Capitalism in Pre-Industrial Eu­rope. Hassocks: Harvester Press, 1979.

15 См., например: Geremek B. La Potence ou la pitié. Paris: Galli­mard, 1987. (Франц. пер.)

16 Преамбула к королевскому эдикту 1657 г., перепечатанная в первом издании: Foucault M. L'Histoire de la folie... P. 644.

17 Так, следующий эдикт, предписывающий основать hôpital général «во всех городах и крупных поселениях королевства» (1662 г.), механически воспроизводит утверждения о необ­ходимости изолировать попрошаек с постоянным местожи­тельством, а бродяг предписывает осуждать на галеры после первого же ареста, т. е. после того, как они дважды отвергли «милостивое» предложение изоляции в hôpital général. См.: Jourdan A.-J.-L. Decrusy, Isambert F. Recueil général des anciennes lois de la France depuis l'an 420 jusqu'à la révolution de 1789: 29 vols. Paris: Berlin-le-Prieur, 1821-33. Vol. 18. P. 18.

18Фраза из доклада Палате пэров, посвященного закону 1838 г., о душевнобольных: «Наряду с тем что изоляция душевноболь­ных защищает общественность от правонарушений и эксцес­сов с их стороны, она также являет собой наиболее мощное целительное средство в глазах Науки. Счастливое сочетание, которое объединяет интересы пациента с общим благом по­средством применения строгих мер» (См.: Législation sur les aliénés et les enfants assistés. Paris: Ministère de l'intérieur et des cultes. 1880. Vol. 2. P. 316.)

19 Цитируется приговор бродяге (XV в.): «Он заслужил смерть как бесполезный для мира, т. е. чтобы его повесили как во­ра», — цит. по: Geremek В. Les Marginaux Parisiens aux XlVe et XVe siècles. Paris: Flammarion, 1976. P. 310.

20 Текст из указа Эдуарда III, цит. по: Ribton-Turner C.J. History of Vagrants and Vagrancy, and Beggars and Begging. 1887,— перепеч. из: Montclair, NJ: Patterson Smith, 1972. P. 43—44.

21 Castel R. Les Metamorphoses de la question sociale. (В печати). Идея «метаморфоз» — это метафора, которая должна передать эти взаимоотношения между «Тем-Же-Самым» и «Другим», между тем, что было, и новшеством — взаимоотношения, которые характеризуют проблематизацию. «Социальный во­прос» — это совокупность ситуаций, в которых общество переживает риск фрагментации и пытается воспрепятствовать этому процессу, отсюда — вопросы о бродяжничестве в доин­дустриальных обществах, о нищете на заре индустриализации; отсюда — нынешняя тематика исключения.




double arrow
Сейчас читают про: