Глава вторая. Мой первый политический процесс

 

В соответствии с интересами трудящихся и в целях укрепления социалистического строя гражданам СССР гарантируется законом:

а) свобода слова;

б) свобода печати;

в) свобода собраний и митингов;

г) свобода уличных шествий и демонстраций.

Эти права граждан обеспечиваются предоставлением трудящимся и их организациям типографий, запасов бумаги, общественных зданий, улиц, средств связи и других материальных условий, необходимых для их осуществления.

Конституция СССР 1936 года Статья 125

 

1978 год.

Позади отъезд из Советского Союза. Месяцы ожидания американской визы в Италии. Приезд в Соединенные Штаты. Первые встречи с американцами. Первое время вхождения в совершенно новую, во многом непонятную и неожиданную жизнь.

В тот вечер мы с мужем были гостями американской семьи.

Это не просто дружеское приглашение на обед. Нас, вынужденных покинуть Советский Союз, знакомят с американским инакомыслящим, американским борцом за права человека.

Мы сидим за столом, и каждый из нас высказывал суждение о том, чего он не знал. Наш собеседник ничего не знал о жизни в Советском Союзе. Мы имели только первое и потому очень приблизительное представление об Америке. Он утверждал, и пытался в этом убедить и нас, что в Советском Союзе есть подлинная свобода слова и убеждений, что СССР – страна демократическая. А то, что сажают в тюрьмы, судят и осуждают за политические преступления, – это, конечно, нехорошо.

– Но ведь это не только у вас, – говорил он. – В Америке тоже нарушают права человека, тоже есть свои политические судебные процессы, свои несправедливо осужденные.

Это был долгий и нелепый спор безо всякой надежды на взаимопонимание. И хотя мы говорили как будто об одном и том же, каждый из нас вкладывал в этот термин – «политическое преступление» – привычный для социальной системы своей страны смысл.

Когда я рассказывала о политических процессах, в которых участвовала сама, наш оппонент слушал меня с явным недоверием. Он не мог поверить, что единственным основанием ареста и осуждения может явиться открытое и публичное выражение мысли. Что по какой бы статье Уголовного кодекса ни были осуждены советские борцы за права человека (по статье ли 70 – антисоветская агитация и пропаганда или по ст. 190-1-3 – грубое нарушение общественного порядка и клевета на советский общественный и государственный строй), они отбывают годы тюрьмы, лагеря и ссылки только за то, что воспользовались дарованным им Конституцией правом на свободное выражение своих убеждений или своего отношения к конкретным действиям советского правительства.

С подобным недоверием мне потом приходилось сталкиваться довольно часто.

– Наверное, их обвиняли в чем-то еще. Не может быть, чтобы их судили только за это.

Так реагировали на мои рассказы и начинающие жизнь американские студенты, и люди с большим жизненным опытом.

Вот почему я решила начать эту главу с рассказа, который буду вести не я, а представители советского правосудия. Я хочу, чтобы с этих страниц зазвучали их жесткие голоса. Пусть вместо меня говорят следователи прокуратуры и КГБ, судьи высших судебных инстанций, члены специально созданного комсомольского отряда при Московском комитете ВЛКСМ. Пусть они сами дадут обоснование обвинительному приговору. У меня есть возможность вести рассказ от их имени: передо мной – выписки из реального уголовного дела.

Итак: «Уголовное дело «О грубом нарушении общественного порядка».

 

СЛЕДСТВИЕ

 

Говорят свидетели – члены комсомольской оперативной дружины. Протокол допроса свидетеля Малахова 26 января 1967 года (том 1, лист дела 14):

 

Я член комсомольской оперативной дружины. 22 января сего года нас известили о необходимости наблюдать за порядком на площади Пушкина, так как там ожидается какое-то нарушение. Мы прибыли на площадь вечером, примерно в 5 часов 30 минут – 5 часов 40 минут. Около 6 часов у памятника Пушкина собралась группа молодежи, думаю, человек 30. Они стояли около самого памятника тесной группой. Вскоре появились три плаката на белом материале. На одном из плакатов было написано: «Свободу Добровольскому, Галанскову, Лашковой и Радзиевскому». Нам было известно, что это имена лиц, недавно арестованных органами КГБ. На двух других: «Требуем пересмотра статей 70 и 190 Уголовного кодекса как противоречащих конституции».

Я и командир отряда Двоскин подошли к ближайшему плакату об отмене антиконституционного Указа. Его держали девушка и парень. Я попросил их отдать плакат. Они отдали без сопротивления. Все произошло очень быстро и тихо.

 

Протокол допроса свидетеля Клейменова 26 января 1967 года (том 1, лист дела 144):

 

Я являюсь инструктором Городского комитета ВЛКСМ и начальником оперативного отряда при Московском комитете комсомола.

Вместе с членами оперативной комсомольской дружины я 22 января сего года вел наблюдение на площади Пушкина. Нас предупредили, что мы должны явиться на площадь вечером, после 5 часов 30 минут. Примерно в 5 часов 45 минут члены дружины начали наблюдение, рассредоточившись в нескольких пунктах. К 6 часам на площади собралась группа молодых людей, которые подошли к памятнику Пушкина. Их было человек 20. Затем несколько человек из этой группы встали на постамент и молча подняли над головой антисоветские лозунги.

Увидев, что содержание лозунга антисоветское, мы быстро окружили эту группу и отобрали лозунги.

Один из участников, сейчас мне известна его фамилия – это Хаустов – начал сопротивляться и лозунга не отдавал. Завязалась борьба. Когда мы возились с Хаустовым, я услышал чей-то голос из группы, стоявшей на пьедестале: «Не сопротивляйся! Витька, не сопротивляйся». Хаустов сопротивление прекратил, и его доставили в штаб дружины на Советской площади. Вообще на площади было тихо. Когда уже увели задержанных и граждане стали расходиться, высокий молодой человек в толпе выкрикнул: «Долой диктатуру». Наши дружинники его немедленно задержали и тоже доставили в штаб. Он оказался Евгением Кушевым. Больше никто никакого сопротивления не оказывал.

 

Абсолютно аналогичные показания дали все остальные члены оперативной дружины и несколько работников милиции.

В последних числах марта 1967 года расследование дела подошло к концу. Уже допрошены свидетели, обвиняемый, их родственники, друзья и просто знакомые. Следователь должен составить последний документ по делу – обвинительное заключение. Но этого не произошло. Говорит прокурор города Москвы Мальков.

 

Препроводительное письмо от 8 апреля 1967 г.

(том III, лист дела 1).

Начальнику Комитета Государственной Безопасности по Москве и Московской области генерал-лейтенанту Светличному. Направляется в порядке статьи 126 Уголовно-процессуального кодекса РСФСР дело по статье 190-3 Уголовного кодекса РСФСР для дальнейшего расследования.

 

Препроводительное письмо прокурора Малькова – это образец циничного нарушения закона.

Статья 126 Уголовно-процессуального кодекса не давала права прокурору Москвы направить дело в КГБ.

 

По делам о преступлениях, предусмотренных статьями. 190-1, 190-2, 190-3 Уголовного кодекса РСФСР, предварительное следствие производится следователями органов прокуратуры.

 

Эта статья запрещает следственному аппарату КГБ расследовать дела, отнесенные к подследственным прокуратуры.

Передача дела из прокуратуры в КГБ обычно свидетельствует, что делу придается особое значение, что по важности оно приравнивается к особо опасным государственным преступлениям.

В августе 1967 года следствие закончилось. Было составлено обвинительное заключение.

Говорят старший следователь КГБ капитан Смелов – автор этого документа, начальник Следственного управления КГБ по Москве и Московской области полковник Иванов и начальник Управления КГБ по Москве и Московской области генерал-лейтенант Светличный, утвердившие обвинительное заключение (том III, лист дела 248):

 

…будучи знаком с Галансковым, Лашковой, Радзиевским, Добровольским, встал на незаконный путь выражения своих требований и организовал демонстрацию с требованием их освобождения и пересмотра статей 70 и 190-1-3 Уголовного кодекса РСФСР. На его квартире был изготовлен лозунг «Свободу Добровольскому, Галанскову, Лашковой и Радзиевскому». Он пригласил других лиц на демонстрацию и сам принимал в ней активное участие, держа лозунг.

 

Следовательно, совершил преступление, предусмотренное статьей 190-3 Уголовного кодекса РСФСР.

Человека, о котором говорится в этом документе, защищала я. Я признавала все: и то, что он организовал демонстрацию, и то, что сам участвовал в ней, и то, что изготовил лозунг, а затем на площади молча поднял его над своей головой. Я не признавала только того, что это – уголовное преступление.

Свобода демонстраций гарантируется советской Конституцией. Более того, в Советском Союзе нет таких законов, инструкций или циркуляров, которые запрещали бы участие в самодеятельных демонстрациях или регламентировали бы порядок их проведения. Вот почему я заявила следователю Смелову ходатайство о прекращении дела «за отсутствием состава преступления в действиях моего подзащитного».

Следователь Смелов в этом ходатайстве мне отказал. Я защищала этого человека в Московском городском суде и просила о его оправдании.

Судебная коллегия Московского городского суда под председательством судьи Шаповаловой признала его виновным и осудила к максимальной по статье 190-3 мере наказания – к трем годам лишения свободы.

Я обжаловала этот приговор в Верховный суд РСФСР.

В кассационной жалобе я писала:

 

Не оспаривая фактических обстоятельств дела, изложенных в приговоре, считаю, что они не дают оснований для признания моего подзащитного виновным в совершении уголовного преступления.

 

Я просила Судебную коллегию Верховного суда РСФСР:

 

Отменить приговор Судебной коллегии Московского городского суда и дело производством прекратить.

 

Говорят члены Судебной коллегии Верховного суда РСФСР Карасев, Ершов, Гаврилин:

 

Сам осужденный не отрицал, что он организовал сбор людей на площади с тем, чтобы публично объявить требования о пересмотре уголовных законов и освобождения его знакомых, арестованных за антисоветскую агитацию и пропаганду, для чего составил тексты лозунгов и сам изготовил один из лозунгов. Он также не отрицал, что принял активное участие в организованной им демонстрации.

Суд обоснованно пришел к выводу, что этими действиями был грубо нарушен общественный порядок.

 

Приговор Московского городского суда был оставлен в силе. Осужденный полностью отбыл весь трехгодичный срок наказания. Я ничем не смогла ему помочь.

Я проиграла в этой битве с советским правосудием. Проиграла в споре о том, имеют ли граждане СССР право на публичное выражение своих мнений, имеют ли они право на демонстрации. А теперь отступление.

Я сижу за большим письменным столом. Напротив меня молодой человек. На нем клетчатая рубашка с отложным воротником. Коротко, по-тюремному остриженные волосы. Что-то – может быть, выражение глаз, высокий лоб, ощущение внутренней силы – напоминает портреты молодого Ленина.

Время действия – конец июля 1967 года. Место действия – Лефортовская тюрьма, следственный изолятор КГБ.

Действующие лица – я и мой предполагаемый подзащитный. «Предполагаемый» не потому, что я еще не дала согласие на защиту. Мною решение уже принято. Не решил еще он.

– Вы член КПСС?

– Нет.

– У вас есть допуск к политическим делам?

– Есть.

Это не следователь задает мне вопросы. Это меня допрашивает мой подзащитный. Это он обвиняется в организации демонстрации у памятника Пушкину 22 января 1967 года. Это он держал лозунг «Требуем пересмотра и отмены антиконституционных законов».

Так состоялось мое первое знакомство с человеком, имя которого теперь стало знаменитым. Это он удостоился вполне заслуженной чести быть гостем английской королевы и беседовать с президентом США Картером. Это его, «недоучившегося студента», «уголовного преступника», «тунеядца», «хулигана» (так писали о нем в советских газетах) советское правительство обменяло на генерального секретаря Коммунистической партии Чили Луиса Корвалана. Имя этого человека Владимир Буковский. И было ему тогда 24 года. И не было известности, славы, сопутствующего им почета.

За 24 года он достиг очень малого. Окончил школу и поступил на биологический факультет Московского университета. Потом был из него то ли исключен, то ли отчислен «по собственному желанию». Ни профессии, ни того, что принято называть общественным положением.

Следствие по его делу закончено. Нам предстоит вместе знакомиться со всеми материалами, заявить ходатайства, а затем ждать суда. Мы почти не разговариваем. И не потому, что мешает сидящий рядом с нами следователь. Нам просто пока не о чем говорить. И о чем, действительно, беседовать с человеком, который начинает знакомство с обидного недоверия, на которое у него есть право.

Он меня не знает. Наличие допуска в его глазах говорит явно не в мою пользу. И я не пытаюсь разубедить его. Единственное, что можно противопоставить этому недоверию, – это сказать, что буду просить о его оправдании. Но и этого пока сделать не могу – ведь я еще не читала дела. Не знаю показаний свидетелей, не знаю правовой аргументации обвинения. И я говорю ему то единственное, что соответствует правде:

– Мне надо ознакомиться с делом. Только тогда я скажу свои выводы, скажу о той позиции, которую смогу занять в суде. Я хочу, чтобы вы понимали, что мною могут руководить только эти соображения. Если я буду считать, что в ваших действиях есть состав уголовного преступления, я вам об этом скажу, и мы сможем расстаться. Если же материалы дела дадут мне возможность утверждать, что нарушения общественного порядка не было, что демонстрация не препятствовала нормальной работе транспорта, я, естественно, должна буду ставить вопрос о вашем оправдании. Другой позиции у юриста быть не может. А я – юрист.

Вот мы и сидели друг против друга и работали. Я тщательно переписывала все показания свидетелей, обвиняемых, протоколы многочисленных обысков. Это мое досье. То досье, которое удалось привезти с собой и которое дает мне возможность сейчас рассказать об этом деле.

А теперь говорит Владимир Буковский.

 

Протокол допроса подозреваемого 26 января 1967 г. (том II, лист дела 7).

Виновным себя не считаю. Мне не понятно, в чем меня подозревают. То, что произошло на площади Пушкина 22 января, не считаю нарушением общественного порядка. 22 января в 18 часов я находился на постаменте памятника Пушкину. Всего к памятнику собралось около 50 человек. Кто именно – говорить отказываюсь. Примерно через три минуты были подняты транспаранты: «Свободу Добровольскому, Галанскову, Лашковой и Радзиевскому» и «Требуем пересмотра статьи 70 и нового Указа, противоречащих Конституции». Я являюсь участником демонстрации и полностью разделяю эти требования. Никаких нарушений общественного порядка не было. Работу транспорта никто не нарушал. Через несколько минут на площади появились люди, не имевшие повязок или других отличительных знаков, указывавших на то, что они – представители власти.

Не представляя никаких документов, с разного рода криками и угрозами они набросились на демонстрантов и стали вырывать плакаты. На площади я держал плакат с требованием пересмотра законов. На все вопросы, относящиеся к участию в демонстрации других лиц, отвечать отказываюсь.

 

Протокол допроса обвиняемого Буковского 6 марта 1967 г. (том II, лист дела 11).

Виновным себя не признаю. Статьи 70 и 190-3 считаю антиконституционными и антинародными.

Считаю демонстрацию не нарушением общественного порядка, а гарантированным конституцией правом. Я являюсь одним из организаторов и инициатором демонстрации и активным ее участником.

 

Протокол допроса обвиняемого Буковского 27 марта (том II, лист дела 13).

Почти всех участников демонстрации приглашал я; кого конкретно – не назову. 22 января у себя на квартире я собрал часть участников демонстрации – примерно 30 человек. Я инструктировал их о порядке проведения демонстрации. Было твердо решено не оказывать никакого сопротивления представителям власти и при первом же требовании расходиться.

 

Эти последние показания, которые Владимир давал следователю прокуратуры.

Много раз потом, выступая в других политических процессах, я думала о том, насколько легче быть мужественным в суде, чем на следствии. В судебном заседании сама обстановка, присутствие слушателей и зрителей, даже та минимальная гласность, которой сопровождаются политические суды в Советском Союзе, создают дополнительный и очень мощный импульс для проявления мужества. Сознание того, что тебя слышат, что твои слова станут известны товарищам и единомышленникам, – это огромная нравственная поддержка.

А в групповых процессах, где рядом с тобой равные тебе товарищи по скамье подсудимых, поведение каждого – пример и помощь другому.

Буковский был один. Он давал показания безо всякой надежды на то, что они станут кому-нибудь известны.

И в самом деле, мог ли он предположить, что я, его адвокат, через многие годы буду радоваться тщательности, с какой переписывала тогда эти поразившие меня показания.

Не предполагала такой возможности и я. Просто готовилась к очень трудной защите (ведь это было первое политическое дело в моей адвокатской практике) и выписывала все то, что могло мне для этой защиты понадобиться в суде. Но, читая показания Владимира, оценивая их, я с каждой страницей дела все больше поражалась его твердости, все больше думала о том, какую дорогую цену готов платить этот еще только начинающий жить человек за то, чтобы быть самим собой, за право думать и говорить то, что он думает.

Я уважала Буковского за твердость, с которой он отстаивал свои взгляды, за то, как он оберегал своих товарищей. Во всех своих показаниях он употреблял только одно местоимение – «я». «Я организовал», «Я инструктировал», «Я предлагал тексты лозунгов».

Он ни разу не ответил ни на один вопрос о роли и действиях других участников демонстрации, ни разу не назвал их имен. Не изменил он своего поведения и тогда, когда узнал, что он одинок. Что наступил такой этап следствия, когда один из участников демонстрации вообще перестал употреблять местоимение «я», а говорил только «он».

В книге Буковского «И возвращается ветер…» есть такие строчки:

 

Быть одному – огромная ответственность. Прижатый к стене человек сознает: «я» – народ, «я» – нация… и ничего другого. Он не может пожертвовать своей честью, не может разделиться, распасться и все-таки жить. Отступать ему больше некуда. И инстинкт самосохранения толкает его на крайность – он предпочитает физическую смерть духовной.

 

Это высокое чувство личной ответственности, органическая невозможность пожертвовать своей духовной свободой являются той основой, которая определяет сознательный героизм. Порождает ситуацию, когда героизм становится естественной, единственно возможной для человека формой его поведения. Это дано немногим. Владимиру это было дано. Но возможность нравственного противостояния далась и ему не сразу, а с приобретением определенного жизненного опыта. Печального опыта преследований КГБ, обысков, допросов, арестов, тюремной жизни.

Его арестованные товарищи по демонстрации были намного моложе его. Их оппозиционность к существующему в стране режиму определялась скорее эмоциональным неприятием жестоких требований цензуры к людям искусства (оба они были начинающими поэтами), чем сложившимися политическими убеждениями. Они согласились принять участие в демонстрации протеста против ареста их товарищей импульсивно, а потом сомневались в правильности принятого решения. Оба они пошли на демонстрацию не потому, что видели в этом личную потребность, а скорее потому, что «неудобно отказаться», «неудобно изменить данному слову».

Арест стал первым в их жизни настоящим столкновением с мощью советского аппарата подавления.

Итак, говорит второй участник демонстрации Евгений Кушев.

 

Допрос подозреваемого 24 января 1967 г. (том I, лист дела 92).

Я полностью признаю себя виновным по статье 190-3 Уголовного кодекса РСФСР в том, что принял участие в сборище, грубо нарушившем общественный порядок в городе Москве. Буковский предложил мне принять участие, и я не отказался. Я пришел на площадь Пушкина уже тогда, когда все начали расходиться. Это было в 18 часов 10 минут. Мне рассказали, что дружинники задержали несколько человек и увезли их. Мне было неудобно, что я не пришел на демонстрацию, и потому я решил крикнуть «Долой диктатуру». Ко мне подошли какие-то люди и увели меня. С этого дня я нахожусь под стражей. Я очень раскаиваюсь в том, что согласился на предложение Буковского, тем более что вовсе не разделяю его взглядов. Я осуждаю свое поведение.

 

В этих показаниях Кушева нет ничего, что могло бы ухудшить положение Буковского. Буковский сам признавал, что был одним из организаторов демонстрации, и Кушев, несомненно, был осведомлен об этих его показаниях.

Все последующие показания Кушева для меня, защитника Буковского, особого интереса не представляли. То, что он говорил о Владимире, относилось больше к их литературным интересам и попытке создания молодежного литературного объединения «Авангард».

На вопрос о политических взглядах и убеждениях Буковского Кушев ответил:

– На политические темы мы с ним не разговаривали. Никакой эволюции в этих показаниях не было. Свое раскаяние и сожаление о случившемся он пронес от начала следствия и до самого его конца.

По-иному выглядят показания Вадима Делонэ.

Говорит Вадим Делонэ.

Показания подозреваемого 27 января 1967 г. (том II, лист дела 39).

 

Считаю, что нарушения общественного порядка не было. Я, совместно с Хаустовым, держал лозунг «Свободу Добровольскому, Лашковой, Галанскову и Радзиевскому». Никакого сопротивления не оказывал. Лозунг отдал по первому требованию.

 

Допрос обвиняемого 6 марта 1967 г. (том II, лист дела 41).

Виновным себя не признаю. Считаю, что статьи 70 и 190-1-3 неконституционные. На площадь Пушкина я пришел, чтобы выразить свой протест против этих статей и ареста моих знакомых Добровольского, Галанскова и других.

 

Что случилось с Вадимом потом, когда расследование дела перешло в руки КГБ? Почему остальные его показания звучат совсем по-другому?

Я вправе высказать лишь те мысли и предположения, к которым пришла еще тогда, знакомясь с делом.

Возможно, два месяца тюрьма исчерпали его силы. Он не мог больше сопротивляться страху перед неизбежным наказанием, противостоять соблазну обрести свободу, заплатив за это нравственным осуждением демонстрации, открытым раскаянием в том, что пришел, чтобы в ней участвовать.

Когда я впервые увидела Делонэ, совсем мальчика, красивого, интеллигентного и раздавленного той ролью, которую ему предстояло сыграть в суде, у меня не достало духа осудить его, хотя все его последующие показания создавали тяжелый фон в обвинении Буковского. Не осудило его тогда и общественное мнение. Но суд его собственной совести оказался более суровым и непримиримым. И я уверена, что в значительной мере именно потребность самореабилитации, потребность вернуть себе право на самоуважение привели его 25 августа 1968 года на Красную площадь и толкнули на участие в демонстрации протеста против вторжения советских войск в Чехословакию. Вадим заслужил право на самоуважение тем спокойным мужеством, с которым держал себя во время суда в 1968 году. Именно это заставило меня назвать его имя, имя человека, тюрьмой, лагерем и вынужденной эмиграцией полностью искупившего ту давнюю вину, которую многим другим безоговорочно и легко прощали. Вину, которую многие легко прощали сами себе.

16 марта 1967 года Делонэ обратился к следователю с «Заявлением о чистосердечном раскаянии».

В этом заявлении были все те слова, которыми люди обычно осуждают свое поведение и поступки. Сожаление о прошлом, обещания на будущее. Не удивило меня и то, что этим «сожалениям» была придана строгая правовая форма. Следователи часто подсказывают такие формулировки обвиняемым. Это делается тогда, когда целью следствия перестает быть проверка доказательств. Это случается тогда, когда все усилия следствия направлены на то, чтобы добиться раскаяния.

В деле о демонстрации раскаяние следствию было необходимо. Властям нужно было организовать судебный процесс над людьми поверженными. Я думаю, что передача, вопреки закону, дела из прокуратуры в КГБ преследовала эту цель. Здесь действовал фактор устрашения. И не только за счет «солидности фирмы», но и потому, что передача дела КГБ – свидетельство большей тяжести преступления, большей опасности его для общества.

Но когда одного устрашения мало, его обычно подкрепляют обещанием свободы. Вот почему следователь не ограничился тем, что просто записал в протокол допроса Делонэ: «Я раскаиваюсь, я сожалею о содеянном». Ему нужно было, с одной стороны, закрепить это раскаяние так, чтобы от него нельзя было отказаться. С другой – облечь это раскаяние в такую форму, которая дала бы суду основание применить к Вадиму меру наказания, не связанную с лишением свободы. Ведь когда следователь говорил Делонэ, что в случае чистосердечного раскаяния наказание, которое изберет суд, не будет суровым, он не обманывал его. Он знал, что суд несомненно согласится с предложениями о мере наказания, которые будут исходить от такого мощного органа, как КГБ.

Так появился в деле документ, названный «Явка с повинной». Итак, «Явка с повинной» (том II, лист дела 60).

 

Буковский очень сильно воздействовал на меня.

Буковский считал, что можно добиться чего-то только демонстрациями, а иначе нас просто танками раздавят.

Далеко идущие планы Буковского, которые зиждутся на его глубокой неприязни, если не сказать – ненависти – к коммунизму, меня отнюдь не устраивали.

 

А вот и то, ради чего обвиняемый все это писал:

 

Я пишу это потому, что, если мое дело не передадут в суд или мерой наказания будет не заключение, я приложу все силы к исправлению своих ошибок и предостерегу других. А это будет небесполезно.

 

Этот документ, обеспечивающий обвиняемому бесспорное снисхождение суда, открывал новый этап следствия.

А 31 мая 1967 года появляются самые тяжелые из показаний Делонэ против Буковского (том III, лист дела 107):

 

Буковский лидер молодежного подполья.

Буковский политик со сложившимися убеждениями, что при существующем государственном строе демократические преобразования невозможны. Мечта Буковского – создание в нашей стране многопартийной системы. Я понимал, что его позиция близка к антисоветчине. Я понимал, что мне с ним не по пути.

 

Трудно сказать, ограничивались ли намерения КГБ в этот период расследования только задачей психологического воздействия на Буковского, желанием добиться компромиссного соглашения с ним, надеждой на то, что под угрозой привлечения по статье 70 Уголовного кодекса он согласится покаяться в суде, осудить сам факт демонстрации и свою роль в ее организации. Или действительно было намерение дополнительно предъявить ему обвинение в антисоветской агитации и пропаганде. Бесспорно одно – запугать, деморализовать Владимира им не удалось.

И опять говорит Владимир Буковский.

 

Показания 5 мая 1967 г. (том III, лист дела 157).

Свои политические убеждения не скрываю и привык говорить о них открыто. Мои политические убеждения как противника коммунизма сложились к 1960 году и с тех пор почти не претерпели изменений.

Я противник монопольной роли коммунистической партии в осуществлении демократических свобод. Считаю, что демократическим и правовым государство будет только тогда, когда обеспечит гражданам демократические свободы. Изменять свои убеждения или отказываться от них я не собираюсь.

 

Этими словами закончил Буковский в том – 1967-м – году свой разговор с КГБ. Больше ему вопросов не задавали.

Наверное, никогда раньше, до защиты Владимира, я не испытывала такого страстного желания помочь человеку, желания, соединенного с пониманием того, что передо мной стена, прошибить которую не могу ни логическими рассуждениями, ни ссылками на закон.

(Потом, в последующих политических делах оба этих чувства возвращались всегда. Они не ослабевали со временем, не становились менее мучительными.)

Дни и часы я проводила за изучением этого, такого несложного по своей фабуле, по правовой структуре, но такого необычного для советской жизни дела. Для меня было уже совершенно ясно, что я буду ставить вопрос об отсутствии состава преступления и об оправдании Владимира. Сказала я об этом и ему.

Так из «предполагаемого» защитника я превратилась в защитника, которому он начал доверять.

Помогло этому и то, что я не последовала совету моих товарищей по защите и не заявила ходатайства о проведении повторной стационарной судебно-психиатрической экспертизы. Мои коллеги были тут, собственно, передаточным звеном. Инициатива, как я поняла, исходила от руководства Следственного управления КГБ.

Такое ходатайство открывало новый, казавшийся моим товарищам выгодным путь для разрешения всего дела: «Буковского направят на экспертизу, и дело будет приостановлено. Это даст возможность оттянуть слушание дела до празднования пятидесятилетия советской власти, а следовательно, до амнистии. При любом заключении экспертизы Буковский выигрывает. Если он будет признан здоровым, он, как и наши подзащитные, подпадет под действие Указа об амнистии. Если же, вопреки ожиданиям, его признают душевнобольным, то принудительное лечение в психиатрической больнице все равно лучше, чем суд и лагерь». Мои коллеги были совершенно искренни, давая такой совет. В те годы никто из нас даже отдаленно не мог предположить, что психиатрия станет средством борьбы с инакомыслием, способом самой чудовищной, антигуманной расправы с ним.

Дело Буковского было первым в моей практике, породившим такие подозрения.

О том, что Владимир уже несколько раз подвергался психиатрическому обследованию и даже принудительному лечению в специализированной больнице, я знала еще до встречи с ним, как знала до встречи с ним о его детстве, обстановке в семье. Знала о его вкусах и склонностях, интересах, особенностях его характера.

Его мать – Нина Ивановна Буковская – очень быстро почувствовала ко мне доверие. Поняла, что я спрашиваю ее обо всем этом не из любопытства, что это часть моей подготовки к защите. А я, в свою очередь, радовалась, что она человек умный, наблюдательный и очень объективный в своих оценках. Но когда она сказала, что Владимира признавали невменяемым, направляли на принудительное лечение, долгое время держали в сумасшедшем доме только за его политические взгляды, что он совершенно здоровый человек, – я ей не поверила.

Нина Ивановна прекрасно знала, что надежды на то, что Владимира после суда отпустят домой, нет. Она знала, что его ждет лишение свободы. Я видела, чего ей стоило быть всегда выдержанной, держаться с достоинством. Но когда нам приходилось говорить о времени, которое Владимир провел в психиатрической больнице, она теряла самообладание. Она никогда не плакала, но лицо ее покрывалось сплошным красным пятном. Я видела, что она боится больницы для Владимира гораздо больше, чем лагеря.

И все же я не могла поверить в то, что она рассказывала. Не могла допустить, что в сумасшедший дом сознательно помещали здорового человека. И, естественно, считала, что не могу руководствоваться ее мнением и противопоставить его мнению профессионалов. Сомнения появились и все более увеличивались после встречи с Владимиром. Его ясный ум, способность логически мыслить и четко формулировать мысль, отсутствие всякой нервозности, взвинченности удивительно противоречили моему хотя и непрофессиональному, но и не совсем дилетантскому представлению о душевнобольном человеке.

Заключения психиатров усилили мои сомнения.

За сравнительно короткий срок (с 1963 года) Владимир успел пройти два стационарных обследования в Московском институте имени Сербского, два года находился в специальной Ленинградской психиатрической больнице, затем в такой же больнице в подмосковном городе Люблино, потом в психиатрической больнице «Столбовой».

В период следствия по нашему делу его вновь подвергли психиатрической экспертизе и на этот раз признали вменяемым.

Сколько врачей его смотрели за это время, а выводы оказывались совершенно разные, взаимоисключающие: «вялотекущая форма шизофрении», вывод – «невменяем»; «психопатическое развитие личности», вывод – душевным заболеванием не страдает, вменяем, ответственен за свои действия.

Я не могла отнести противоречивость выводов за счет сложности диагностики, неясности клинической картины или существенных изменений в его состоянии – развитии или компенсации заболевания, так как в описательной части каждого из актов экспертизы перечислялись одни и те же симптомы. Я впервые столкнулась с медицинскими документами, в которых независимость политических суждений и критика советского образа жизни открыто признавались признаками душевного заболевания.

Я обратилась за консультацией к двум крупным психиатрам – клиницистам с многолетним опытом работы в психиатрических больницах. Оба моих консультанта, независимо друг от друга, пришли к абсолютно совпадающим выводам. Они отказались дать категорическое заключение о психическом состоянии человека, которого не видели, но утверждали, что приведенная в документах симптоматика не давала оснований для признания его душевнобольным.

Помню, как один из них все никак не мог поверить, что я показываю ему точную копию заключения экспертизы.

– Вы уверены, что переписали все, ничего не упустили? Не может быть, чтобы только по таким симптомам врач позволил себе констатировать болезнь. Это было бы чудовищно!

Когда мои коллеги пришли ко мне с предложением заявить ходатайство о направлении Владимира на экспертизу, я уже прошла весь этот путь от сомнений до уверенности. Я считала, что не обязана, пользуясь противоречиями в заключениях, настаивать на повторном обследовании. А право на то, чтобы использовать эти противоречия для «облегчения» участи Владимира, принадлежит не мне, а ему. Я считала, что только он может решить, действительно ли это облегчение и хочет ли он этим облегчением воспользоваться. Вот почему я отказалась заявить ходатайство.

Не согласился на этот путь, на это «облегчение», и Владимир. Именно тогда, по собственному его признанию, он окончательно поверил в то, что у него «честный» адвокат.

Мы привыкли друг к другу в долгие часы и дни ознакомления с делом; и все же настоящей слаженности в работе, которая была у меня потом с Павлом Литвиновым и Ларисой Богораз (Даниэль), не получилось.

Частично это можно объяснить несовпадением задачи, которую каждый из нас ставил перед собой. Моей задачей было защищать, то есть применительно к этому делу дать правовой анализ статьи 190-3 Уголовного кодекса, статьи 125 Конституции и тех материалов дела, которые непосредственно относились к самой демонстрации. Владимир же ждал суда как открытой трибуны, которая впервые даст ему возможность высказать «все». Защита правомерности демонстрации была для него лишь частью общей задачи. Он хотел втиснуть в рамки последнего слова все свои политические взгляды и убеждения. Я стремилась помочь ему, чтобы его выступление было очень четким, концентрированным, чтобы он не загромождал его несущественными деталями.

Главным препятствием, как это ни покажется странным, оказались познания Буковского в уголовно-процессуальном законодательстве.

Время содержания под стражей до суда он использовал для изучения процессуальных законов и пришел на свидание со мной с ощущением первооткрывателя. Его цепкая память действительно вобрала, наверное, все 420 статей российского процессуального кодекса. Но от этого он не стал юристом, не обрел способности отбора. Его знания были знаниями дилетанта, уверенного в том, что он один является обладателем этого богатства.

Интересно, что тогда, во время нашей беседы в тюрьме, буквально засыпая меня номерами статей Уголовно-процессуального кодекса, которые не были соблюдены следствием, он ни разу не заговорил о действительно серьезном нарушении закона.

В самом начале расследования дела о демонстрации из него были выделены все материалы об одном из ее участников (Хаустове), и дело в отношении его рассматривалось судом отдельно. Постановление о выделении дела Хаустова было грубым нарушением закона и реально ущемляло законные интересы остальных обвиняемых.

Вошедший в законную силу приговор по делу Хаустова предопределял судьбу остальных обвиняемых. Этот приговор не только устанавливал, что сам факт активного участия в демонстрации 22 января около памятника Пушкину является грубым нарушением порядка и, следовательно, уголовным преступлением, но и перечислял имена тех, кто был этими активными участниками. Так задолго до суда над Буковским, Делонэ и Кушевым вопрос об их виновности был закреплен приговором по делу Хаустова.

Возможно, есть доля и моей вины в том, что Владимир не сумел почувствовать ко мне полного доверия еще тогда, в следствии, а потому не воспользовался некоторыми из моих советов.

Зато, как это ни странно, я почувствовала необычайное доверие ко мне со стороны одного из следователей, который отсиживал положенные часы, наблюдая за нашей работой. Часто уже после того, как Владимира уводили в камеру, мы оставались с ним в кабинете вдвоем. Я читала дело, а он просто томился от скуки. Тогда постепенно он начал рассказывать мне о себе, о своей прежней – до КГБ – работе, о жене, о сыне, которому было тогда 17 лет.

Почти каждый такой разговор переходил на дело, которое я изучала. Видно было, что оно его очень интересует, что ему любопытно, какую позицию по этому делу я займу. Как-то раз он прямо спросил:

– И о чем же вы будете просить суд, Дина Исааковна?

– Об оправдании. Следствие не доказало нарушения общественного порядка.

Он посмотрел на меня очень внимательно и только сказал:

– Трудное у вас положение, Дина Исааковна, – и замолчал.

А на следующий день опять:

– Вот вы говорите – оправдать. А как его оправдывать, когда он враг. На него ведь никакие уговоры не действуют. У него характер несгибаемый. Конечно, вы защитник, вы должны защищать, но что– то с ним делать все-таки надо.

Прошло еще несколько дней, и мы опять остались вдвоем.

– Знаете, Дина Исааковна, я все время думаю о вашем подзащитном. Все рассуждаю – в чем мы промахнулись, упустив такого человека. С таким ведь в разведку идти не страшно, такой никогда не подведет. В мужестве ему не откажешь.

Он это сказал так искренне, с таким неподдельным желанием самому разобраться в этом противоречии – «враг» и «в разведку идти не страшно», – что я поверила, что разговор, который он ведет, – это не провокация. Что он просто пользуется возможностью, редкой возможностью для работника КГБ, говорить с человеком, которого может не опасаться.

Владимир Буковский тоже вспоминает в своей книге этого следователя. Он пишет о рассказе следователя, почти дословно совпадающем с тем, который в те же дни довелось услышать мне. Это рассказ о войне. О том, как погибли, но не сдались его товарищи. О том, как немцы, по приказу своего командира, хоронили их с воинскими почестями.

– Они так хоронили своих врагов, но врагов мужественных. Вот и ваш Буковский хоть и враг, но за мужество я его уважаю.

Слово «враг» он употреблял в каждом разговоре о Владимире. Употреблял его как некое заклинание, успокаивающее совесть.

Обычно я его слушала молча, не вступая с ним в разговор, не возражая ему. Он следователь, я адвокат. Не с ним обсуждать мне достоинства или недостатки человека, которого он обвиняет, а я защищаю. Но в этот раз я не промолчала:

– Ну что же, будем считать эти слова о Володином мужестве теми воинскими почестями, которыми вы сопровождаете вами же подготовленные похороны.

Следователь больше не заводил со мной разговор ни в этот, ни в несколько последующих дней, последних дней моего ознакомления с делом.

Наступил последний день. Все материалы дела – показания обвиняемых, свидетелей, заключения экспертиз – были уже мною досконально изучены. Но я не уходила домой – хотела дочитать фотокопию книги Джиласа «Новый класс». Когда еще представится такая возможность! Мне было неловко, что я задерживаю нашего следователя – ведь он не вправе был уйти раньше меня. Я нервничала и мысленно ругала Владимира за отвратительное качество этой копии.

– Читайте спокойно, Дина Исааковна, – вдруг сказал следователь. – Я ведь тоже только здесь это прочел. Я подожду. Мне торопиться некуда.

Когда мы прощались в этот вечер, он очень прочувственно жал мне руку и желал всяческого счастья.

На улице было уже совсем темно. Я шла узким безлюдным переулком вдоль длинной стены, отгораживающей Лефортовскую тюрьму, как вдруг услышала поспешные шаги. Обернувшись, увидела догонявшего меня следователя.

– Мне хочется сказать вам еще несколько слов, Дина Исааковна. Я хочу сказать, что вы взяли на себя трудную задачу. Я не желаю вам успеха – ведь и вы понимаете, что судьба Буковского уже решена. Мы были обязаны его изолировать. Я вам рассказывал о моем сыне. Я его очень люблю. Я очень хочу, чтобы он был счастливым, чтобы у него была хорошая жизнь. Но я хотел бы, чтобы он обладал такими же человеческими качествами, как Буковский.

– Боюсь, что счастливая жизнь с такими человеческими качествами несовместима. Прощайте, я вам тоже желаю всего хорошего, – ответила я.

Больше этого человека я никогда не встречала. Не знаю, ушел ли он из КГБ, как пишет об этом Буковский. Хотелось бы верить, что это действительно так. Уж очень хорошая у него раньше была работа – работа школьного учителя.

 

СУД

 

Я ждал этого суда, как праздника, – хоть раз в жизни есть возможность громко высказать свое мнение… Никакой торжественности, трагичности – обычная казенщина, канцелярская скука и безразличие.

В. Буковский. «И возвращается ветер…»

 

Я не знаю судебного процесса, дни которого были бы для меня будничными и обычными, а тем более скучными. Наверное, потому они сейчас в моей памяти. С лицами судей, прокуроров, адвокатов и, конечно, моих подзащитных. Помню их имена, за что судили, где судили, кто судил.

Дни суда над Владимиром были для меня необычнее этих всегда необычных дней.

Неожиданность, необычность наступала по мере того, как я подходила к зданию Московского городского суда. Одиноко стоящие «фигуры в штатском» среди спешащей толпы привокзальной улицы. Необычайное скопление машин возле суда.

Вместо «Здравствуйте, товарищ адвокат», которым многие годы приветствовал меня постоянный милиционер суда, слышу:

– Вам куда? – И незнакомый человек в штатском преграждает мне дорогу, внимательно рассматривает мое адвокатское удостоверение. – Вы защитник Буковского? Проходите.

9 часов 50 минут. Звенит звонок, предупреждающий о начале рабочего дня. Сейчас вся ежедневная толпа посетителей, ожидающая на улице, вольется в здание, заполнит лестницы, коридоры, залы. Я уже слышу шум голосов.

Пустой коридор Московского городского суда. Я никогда не видела его таким. Ни посетителей, ни адвокатов, ни работников суда.

Уже потом узнала, что для нашего процесса полностью освободили целый этаж. Перенесли слушание других дел, переместили в другие комнаты справочное бюро и канцелярию.

Все для того, чтобы никто из посторонних не мог проникнуть в этот коридор, чтобы никто из непосвященных не узнал, что слушается политическое дело, что судят за демонстрацию.

Начало процесса задерживается – ждут прихода знаменитого эксперта-психиатра доктора Даниила Лунца. Суд вызвал его в заседание для дачи заключения о психическом состоянии Владимира Буковского.

А Владимир сидит за моей спиной, и каждый раз, поворачиваясь к нему, я вижу бледное спокойное лицо и улыбку. Он прекрасно владеет собой, но я знаю, что это спокойствие человека решившегося. Что он только ждет минуты, когда судья произнесет:

– Подсудимый Буковский, суд предлагает вам дать показания по предъявленному обвинению.

И тогда он выскажет им все, что он думает о советской демократии, коммунизме, тоталитаризме. Это его цель. Его задача. И никто и ничто не может его остановить.

Владимиру нужно, чтобы судья и прокурор прерывали его. Тогда он сможет изобличать их в нарушении законов, требовать занесения этих нарушений в протокол судебного заседания. Мне нужно, чтобы дело слушалось спокойно, чтобы суд не ограничивал меня в возможности выяснить у свидетелей то, что я считаю необходимым.

Владимир поставил перед собой цель доказать, что статья 190-3 Уголовного кодекса противоречит Конституции, что она незаконна. Я буду доказывать, что эта статья не противоречит Конституции. Это демагогический путь. Но для меня – единственный путь в борьбе с обвинением.

В Советском Союзе нет такой судебной инстанции, которой было бы дано право признать закон «противоречащим Конституции». У суда нет права критиковать закон. У него есть только одна обязанность – соблюдать закон.

Поэтому и адвокат не может просить суд сделать то, чего закон суду не дозволяет. Но я могу и должна утверждать в суде, что и после принятия нового закона – статьи 190-3 – граждане вправе пользоваться гарантированными Конституцией СССР политическими свободами. Что автоматически ставить знак равенства между демонстрацией протеста и грубым нарушением общественного порядка недопустимо.

Такое утверждение полностью основано на законе. Ни в самом тексте статьи 190 Уголовного кодекса, ни в последующих к ней комментариях слово «демонстрация» вообще никогда не употреблялось.

Для меня это не просто позиция в заведомо безнадежном деле. Для меня это часть борьбы с произволом и беззаконием. Это мое участие в правосудии. Мое место в борьбе за соблюдение закона.

Забегая несколько вперед, я хочу рассказать о небольшом эпизоде, связанном с показаниями Буковского в суде.

Владимир говорил суду, что, организовывая демонстрацию, он был абсолютно уверен, что она будет разогнана, что в распоряжении демонстрантов окажутся считанные минуты.

И тогда судья спросила его:

– Зачем же вы тогда затевали это бессмысленное дело?

– Я не считал нашу демонстрацию бессмысленной и сейчас уверен в том, что это не так. Люди, которые шли по улице, сохранили в своей памяти, что они были свидетелями свободной демонстрации. Они вспомнят о том, что этот забытый метод выражения протеста существует. Вот и вы, гражданин судья, не забудете нашего дела и нас. Вы и потом будете думать о людях, которые вышли открыто выразить свое мнение и которых вы осудили. Так что наша демонстрация была совсем не бесполезной.

Я помню, как внимательно слушала Владимира судья Шаповалова. Ее долгий, пристальный взгляд, пауза. И потом:

– Продолжайте, Буковский, мы вас слушаем.

Так и я, несмотря на то что знала предрешенность этого дела, не считала занятую мною позицию бессмысленной. Как никогда не считала бессмысленной борьбу за точное соблюдение закона, сколько бы раз ни приходилось терпеть в этой борьбе поражение.

Мне больше никогда не приходилось участвовать в судебных процессах под председательством Шаповаловой. Она стала членом Верховного суда РСФСР и уже не слушала дел по первой инстанции.

Но мы часто встречались в коридорах суда. Еще издали, завидев меня, она замедляла шаг и с подчеркнутой приветливостью здоровалась.

Судья Шаповалова перебивала Владимира, когда он проводил параллель между фашистской Испанией и Советским Союзом. Она перебивала его, когда он говорил о произволе в нашей стране. Но я не знаю другого судьи, который позволил бы сказать ему и половину того, что выслушала Шаповалова. Шаповалова осудила его, прекрасно понимая правовую абсурдность обвинения. Но мне кажется, что она не забыла ни этого дела, ни Буковского…

…Наконец появился наш эксперт Даниил Лунц.

Невысокого роста, всегда очень тщательно одетый, очки в толстой роговой оправе. Гладко зачесанные, поседевшие на висках черные волосы. Многие называли его потом «полковником КГБ в белом халате». Но он не был похож на полковника. У него был вид вполне интеллигентного штатского человека. И он действительно происходил из очень интеллигентной и достойной семьи. Его отец был еще до революции известным в Москве детским врачом. Пользовался огромным уважением и популярностью. Он бросил Москву, бросил годами налаженную практику и уехал в деревню – бесплатно лечить крестьянских детей.

Имя его сына – эксперта-психиатра Даниила Лунца впоследствии получило широкую известность, но известность печальную и позорную. Он – ученый, врач с многолетним опытом – стал тем, чьими руками КГБ карал инакомыслящих «пыткой психиатрии». Сейчас начнется судебный процесс.

Секретарь дает распоряжение впустить публику. И сразу же наш небольшой зал наполнился, набился до отказа какими-то необычными для суда людьми. Они все знали друг друга, громко разговаривали, смеялись, какая-то единая по своему облику «оперативно-комсомольская» масса.

Потом это станет привычным, будет повторяться во время каждого процесса над инакомыслящими. Я начну отличать тех, кого видела раньше, от тех, кого впервые включили статистами в эту массовку. Они нужны были для того, чтобы заполнить зал «своей», надежной публикой, чтобы не пустить в зал других – тех, кто с утра до вечера в течение трех дней будет стоять на улице перед судом и ждать каждой вести о своих друзьях-подсудимых. Так власти пытаются обеспечить закрытость этих «открытых» процессов. Так пытаются пресечь всякую возможность утечки информации из зала суда. И все же, чаще всего кому-нибудь из родственников подсудимых удавалось пронести в сумочке или в кармане пиджака магнитофон или кто-то умудрялся тайно стенографировать ход процесса.

Так после каждого процесса появлялась почти дословная запись всего того, что происходило в суде.

За столом защиты я и мои коллеги. Товарищи по профессии – противники по позиции в этом деле. Делонэ защищает адвокат Меламед, Кушева – адвокат Альский. Для них, как и для меня, это первый политический процесс.

Каждый советский адвокат, да и каждый человек, разбирающийся в советской действительности, прекрасно понимает разницу между тем, чтобы сказать в суде по политическому делу: «Мой подзащитный этого не сделал, это не доказано, и поэтому он должен быть оправдан», и утверждением: «Да, он это сделал, это доказано, но это не преступление».

Первое утверждение абсолютно аполитично и потому для адвоката безопасно. Второе же, пусть даже строго основанное на законе, всегда находится в оппозиции к идеологической партийной установке. Именно поэтому оно перерастает рамки правовой и приобретает черты политической защиты.

Если бы мои коллеги могли оспаривать сам факт участия Делонэ и Кушева в демонстрации, они безо всяких колебаний и оговорок ставили бы вопрос об их оправдании. Они произнесли бы эти магические слова:

– Прошу оправдать, – и снискали бы международную славу мужественных и принципиальных адвокатов. Но такая позиция в нашем деле была исключена. Участие всех обвиняемых в демонстрации было доказано. А защищать само действие, защищать право человека на участие в демонстрации протеста они не решались.

Оба они члены партии, и им вести идеологический спор в суде труднее, чем мне. Для них реально существует понятие партийной дисциплины и, особенно, партийной ответственности.

Как я жалела тогда, что дело Хаустова уже рассмотрено, что рядом со мной нет такого единомышленника, как Софья Васильевна Каллистратова. Мы с ней всегда поражались «синхронности» наших мыслей и даже совпадениям формулировок.

Уже после того, как моя кассационная жалоба была рассмотрена и отклонена Верховным судом РСФСР, Павел Литвинов принес мне запись нашего процесса и суда над Хаустовым. Даже из краткой записи видно, что, хотя Каллистратова признавала вину Хаустова в сопротивлении дружинникам, она, так же как и я и до меня, говорила о том, что участие в демонстрации не образует состава уголовного преступления, и просила об оправдании Хаустова по статье 190-3 Уголовного кодекса РСФСР.

Позиция Меламеда и Альского значительно облегчалась тем, что само государственное обвинение признавало роли Делонэ и Кушева второстепенными. В тексте обвинительного заключения было записано, что они не были ни инициаторами, ни организаторами демонстрации. А их непосредственное участие расценивалось КГБ как менее активное по сравнению с Буковским и ранее осужденным Хаустовым.

Поэтому в суде допрос свидетелей по фактическим обстоятельствам дела для Меламеда и Альского должен был быть подчинен тому, чтобы эту второстепенную роль представить еще менее значительной. Доказать суду, что по степени активности действия Вадима и Евгения мало чем отличались от действий остальных участников демонстрации, которых к уголовной ответственности вообще не привлекли, хотя их имена были известны следствию.

Признавая сам факт участия в демонстрации преступным, адвокаты должны были убедить суд в несправедливости применения к их подзащитным сурового наказания – лишения свободы. Такая просьба к суду была тем более обоснованной, что санкция статьи 190-3 предусматривает, помимо лишения свободы, и такое наказание, как штраф или исправительно-трудовые работы (без направления в лагеря).

Тогда – 29 сентября – перед началом судебного заседания тезисы будущих защитительных речей моих коллег Меламеда и Альского кратко и упрощенно формулировались так:

 

1. Преступление доказано.

2. Преступные действия квалифицированы правильно.

3. Участие подсудимого в преступлении доказано.

4. При избрании меры пресечения просим учесть.

 

И далее обычное перечисление: молодость, первая судимость, чистосердечное раскаяние, тлетворное влияние Буковского и так далее и тому подобное.

Вправе ли были мои коллеги соглашаться с обвинением, основываясь на том, что Делонэ и Кушев признавали себя виновными? Обязаны ли были они следовать в защите линии признания вины, которую избрали их подзащитные? Было ли это полезно для достижения конкретной цели – защиты человека, которая всегда стоит перед адвокатом, независимо от того, выступает он в уголовном или политическом деле?

Советское право не дает четких ответов на эти вопросы. Исходя из общих положений советского права и по установившейся практике, позиция подзащитного может считаться обязательной для его защитника только в том случае, когда подсудимый утверждает, что он не совершал тех действий, в которых его обвиняют. Адвокат не вправе признать в суде доказанными те факты, которые отрицает его подзащитный. В тех же случаях, когда обвиняемый признает себя виновным, адвокат, в определенных ситуациях, может разойтись с ним в позиции. Если защитник видит, что обвинение основывается на признании, что нет других бесспорных доказательств вины, что признание противоречит объективным фактам, он не только вправе, но и обязан суд просить об оправдании «за недостаточностью доказательств».

Такая позиция не является чисто академической. Судебная практика знает случаи (хотя их, естественно, очень мало), когда суд, соглашаясь с такой позицией защиты, оправдывал обвиняемого.

Совершенно бесспорно, на мой взгляд, что в тех делах, где защита не оспаривает фактов, где возражения против обвинения ограничиваются толкованием закона и правовым анализом предъявленного обвинения (а именно таким было наше дело), адвокат абсолютно самостоятелен в выборе позиции и ни в какой мере не может считать себя связанным тем, что его подзащитный признает себя виновным. Ведь, не обладая юридическими познаниями, обвиняемый может ошибочно признавать совершенные им действия преступными в тех случаях, когда закон их преступлением не считает.

Значительно труднее ответить на вопрос: являлась ли позиция моих коллег тактически полезной? Имела ли она больше шансов на успех в силу ее реалистичности, чем заведомо безнадежная просьба об оправдании?

Естественно, что у адвоката, когда он просит о снисхождении, значительно больше надежд на то, что суд удовлетворит его просьбу (полное оправдание – явление достаточно редкое в советском правосудии) и победа будет одержана. Но я уверена, что и тот адвокат, который обоснованно просит суд об оправдании, если и терпит поражение, то при этом добивается такого же смягчения участи для своего подзащитного. Добивается потому, что, понимая необоснованность обвинения, но не решаясь вынести оправдательный приговор, судья всегда компенсирует это возможно более мягким наказанием. Именно это последнее соображение давало мне, помимо законного, и моральное право никогда не занимать в суде компромиссную позицию. Именно потому я считала, что позиция моих товарищей не оправдывалась желанием реально облегчить участь Делонэ и Кушева. Ведь, участвуя в политических процессах, адвокат не может руководствоваться тем, что исход дела предрешен. Он должен защищать так, как этого требуют закон и материалы дела. Иначе он неизбежно превращается в пособника судебного произвола.

Задача, которую я ставила перед собой, готовясь к допросу подсудимых и свидетелей, естественно определялась избранной мною позицией защиты Буковского.

В моем досье сохранились краткие тезисные наброски – план моей защиты. Привожу их в том виде, в каком были они тогда, когда я вовсе не предполагала выносить их на суд читателей.

 

1. Право граждан на демонстрацию гарантировано советской конституцией.

2. Являясь организатором демонстрации на площади Пушкина, Буковский предпринял все необходимое, чтобы никто из ее участников не нарушал общественный порядок.

3. Являясь участником демонстрации, Буковский сам не нарушил общественный порядок.

4. Вмешательство комсомольской оперативной дружины и последующий разгон мирной демонстрации были вызваны только содержанием поднятых лозунгов.

5. Такое вмешательство нельзя признать правомерным, так как содержание лозунгов не образует состава преступления, предусмотренного статьей 190-3 Уголовного кодекса РСФСР.

6. Вывод – просьба об оправдании Буковского.

 

Этой аргументации и соответствовал круг тех вопросов, которые я собиралась задавать свидетелям. Мне было важно, чтобы они подтвердили, что демонстрация не сопровождалась шумом и бесчинством, что вмешательство комсомольской оперативной дружины было вызвано только содержанием лозунгов, которые они (члены дружины) считали «антисоветскими» и «незаконными». Это последнее было особенно важно. Дело в том, что статья 190-1-3 предусматривает ответственность за совершение трех разнородных преступлений.

Первым из них является распространение в устной, письменной или иной форме клеветнических измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй. Такое обвинение в нашем деле предъявлено не было.

Это была серьезная ошибка следствия, просчет в конструкции обвинения. Просчет, который давал защите не только возможность оспаривать обвинение по существу, но и формальное право утверждать, что противоправными были действия не участников мирной демонстрации, а тех, кто без законных к тому оснований эту демонстрацию разогнал.

Судебное следствие по делу о демонстрации на площади Пушкина продолжалось два дня. Третий день процесса – прения сторон и приговор.

Как и в любом уголовном деле, судебное следствие началось с оглашения обвинительного заключения и последующих обязательных вопросов, которые председательствующий задает каждому из подсудимых отдельно.

– Понятно ли вам обвинение?

– Признаете ли вы себя виновным в предъявленном вам обвинении?

Вадим Делонэ и Владимир Буковский ответили на эти вопросы точно так же, как отвечали на них следователю.

 

Вадим: Обвинение понятно. Виновным себя признаю.

Владимир: Обвинение непонятно. Виновным себя не признаю.

 

Неожиданным был ответ Евгения Кушева. (Цитирую его по протоколу судебного заседания, лист дела 353, оборот.)

 

Кушев: Обвинение мне понятно. Все те события, в которых меня обвиняют, в обвинительном заключении описаны правильно. Но мне не кажется, что я нарушил общественный порядок, возмутил покой граждан или помешал нормальной работе транспорта.

 

С каким упреком и, мне кажется, с мольбой смотрел в этот момент на Евгения адвокат Альский. Ведь ответ Кушева был предвестником новой позиции. Кушев не говорил суду «Я не признаю себя виновным», но он отказывался сказать «Я виноват».

Его ответ ставил адвоката перед необходимостью самому ответить на этот вопрос, лишал его того естественного прикрытия, каким было для него «признание» Кушева.

Первым в суде давал показания Вадим Делонэ. Он говорил очень спокойно, с подкупающей, я бы даже сказала – с артистической искренностью.

Его слушали внимательно, не перебивали, давая возможность высказать все, что он считал нужным. В суде Вадим уже не говорил о том, что его участие в демонстрации объясняется влиянием Буковского, ни словом не обмолвился о политических взглядах и убеждениях Владимира.

Давая такие показания, Делонэ не мог не понимать, что это может очень тяжко отразиться на его последующей судьбе. Но он уже обрел мужество и уверенность в себе. И, если я уж цитировала показания Вадима на предварительном следствии, было бы несправедливо скрыть то, что он говорил в суде.

Цитирую его показания по протоколу судебного заседания, лист дела 359, оборот.

 

Я считаю, что демонстрация сама по себе не является нарушением общественного порядка.

 

Лист дела 359:

 

Владимир нисколько не принуждал меня идти на демонстрацию. Это решение я принял сам.

 

Лист дела 358:

 

Когда Владимир спросил меня, согласен ли я с содержанием лозунгов, я ответил, что согласен. Я знал, что Советский Союз подписал Декларацию прав человека и что Советская Конституция признает право на демонстрации.

 

Лист дела 357:

 

О порядке демонстрации говорил все время Буковский. Он инструктировал нас не сопротивляться. Это он крикнул на площади Хаустову, чтобы он не сопротивлялся и отдал лозунг.

 

А вот показания Евгения Кушева. Лист дела 361:

 

Арест Галанскова и Добровольского меня очень взволновал. Их идеи я не считаю антисоветскими. Кроме того, считаю, что с идеями надо бороться идеями, а не тюрьмой.

 

Лист дела 363, оборот:

 

Владимир всех предупреждал не сопротивляться, и лозунги отдать по первому требованию и разойтись. Нарушения общественного порядка со стороны демонстрантов не было.

 

Кушев говорил суду о том, что считал себя обязанным принять участие в демонстрации во имя дружбы, которая связывала его с арестованными КГБ Галансковым и Добровольским.

– Для меня в этом решении главным была наша дружба. Правовые вопросы меня тогда не занимали. Я не верил в то, что мои друзья могли совершить что-нибудь непорядочное, а тем более преступное, поэтому не мог оставаться сторонним наблюдателем.

Когда прокурор Миронов спросил Евгения, понимает ли он, что сама демонстрация была незаконной, Кушев ответил:

– Я не могу с этим согласиться. Я не считаю демонстрацию незаконной. Наша конституция разрешает демонстрации. Демонстрация является естественной и законной формой проявления гражданских чувств.

Ни Вадиму, ни Евгению судья Шаповалова не задала ни одного вопроса. Она ни разу не прервала их. Не пыталась уличить в том, что на предварительном следствии они по-другому оценивали свое участие в демонстрации.

Это не было безразличием человека, уже пр


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: