double arrow

Некоторые тенденции в развитии западной исторической науки на пороге XXI века


В последние годы нашего столетия в мировой исторической науке про­исходит определенная переориентация в мышлении и практике, которыми определяется работа историков. Под вопрос поставлены те предпосылки, на которых покоилось историческое исследование с возникновения истории как научной дисциплины в ХIX веке и на протяжении почти всего XX века.

Многие ученые начали понимать и писать историю по-другому. В центре их внимания оказываются теперь не действия выдающихся исторических пер­сонажей, не безличные структуры и процессы развития общества и экономи­ки, а экзистенциональные переживания отдельных людей, которые прежде не были видны, потому что они находились в тени истории, на ее задвор­ках. Но теперь они выступили на свет и стали главным объектом изучения формирующейся новой социокультурной истории.

Этот поворот не следует понимать как чисто внутринаучное развитие, он связан с фундаментальными изменениями условий самого человеческого существования. Еще со времени Ницше стали проблематичными некоторые прежде незыблемые аксиомы исторической науки. Пошатнулась вера в исто­рию как разумный и наполненный смыслом процесс, в ходе которого овла­дение силами природы и прогресс научного знания ведут к благосостоянию человечества, к бурному расцвету культуры.

Однако XX век с его разрушительными мировыми войнами, тоталитарными режимами, уничтожением окружающей среды показал противоречивость прог­ресса, в ходе которого наука и техника стали средством не только осво­бождения, но и порабощения человека. Прогресс знания вел не только к "расколдовыванию мира" (Макс Вебер), но и к мысли о том, что история приближается к своему концу.

И в той мере, в какой усиливались сомнения в смысле жизни, под во­просом оказался и смысл истории, а значит - и историческая наука, по­знавательные возможности которой стали проблематичными. От системати­зации источниковедческой критики, разработанной Ранке в начале XIX ве­ка, до применения количественных методов и теоретических моделей в работах Роберта Фогеля в 70-е годы нашего столетия историки были убеждены в том, что историческое исследование имеет свой объект, который можно познать научными методами. Такая точка зрения предполагала строгое и четкое разделение исторического и литературного дискурса, разграничение труда историка, понимающего себя как ученого, и автора популярных исторических произведений, который рассматривал их как часть литературы.

В 70-е годы казалось, что историческая наука достигла пика научности. В трехтомной антологии "Творить историю" (1974) под редакцией Жака Ле Гоффа и Пьера Норa говорилось, что наступила эпоха взрыва интереса к истории, а она сама как дисциплина изменила свои методы, цели и струк­туры, обогатилась привлечением идей из смежных наук, обратилась к ис­следованию материальной культуры, цивилизаций и менталитета. Пределы истории расширились за счет неписаных свидетельств - археологических находок, образных представлений, устных традиций, а текст как таковой перестал править бал.

Для того периода все это было верно, но оказалось, что не прошло и десяти лет, как текст взял реванш. Заговорили о том, что история всту­пила в фазу "лингвистического поворота" и "семиотического вызова", что сложилась новая постмодернистская парадигма, изложенная ее гуру, кали­форнийским историком Хайденом Уайтом в книге "Метаистория" (1973), ко­торую одни объявили "самым значительным произведением по исторической теории в XX веке", а другие - "опасной и деструктивной" концепцией, разрушающей "все критерии истины".

Действительно, позиция постмодернистов выглядела экстремистской, ибо они заявили, что слова свободно изменяют свой смысл, независимо от на­мерения того, кто их употребляет. Обосновывая свою концепцию деконструкции, то есть выявления в тексте опорных понятий и слоя метафор, француз­ский философ Жак Деррида, имевший феноменальный успех в США, утверждал, что "не существует ничего, кроме текста", а сама истина "является вымыс­лом, чья вымышленность забыта".

Однако, если это утверждение справедливо, то следовало закончить все дискуссии, ибо никакими фактами нельзя было бы подтвердить никакие ар­гументы. В моду вошли загадочные письмена и невнятный жаргон, вызываю­щие обоснованные подозрения, что это - дымовая завеса, чтобы скрыть от­сутствие содержания. Историков окружили носители двух новых языков, ко­торые многим просто непонятны, идет ли речь о бездушных математических и алгебраических формулах клиометристов или о жаргоне постомодернистов и деконструктивистов, который часто сбивает с толку.

Во всяком случае, пока нельзя назвать ни одного значительного конк­ретно-исторического произведения, которое основывалось бы только на принципах лингвистической метаистории. Справедливо Джойс Эпплби напомнил, что текст является пассивным материалом, так как словами играют люди, а не слова сами собой. Чтобы установить их смысл, надо выявить намерения автора, социально-политический и духовный контекст и как бы погрузиться в эпоху. С другой стороны, надо отметить, что теоретичес­кая дискуссия вокруг постмодернизма имеет то позитивное значение, что она способствовала уяснению вопроса о необычайной сложности и опосредованности любого исторического познания.

К середине 90-х годов все отчетливее стала проступать новая тенден­ция - отход от радикальных лингвистических и культуралистских позиций. Один из ведущих французских историков культуры Роже Шартье в 1993 году в газете "Монд" заявил, что самоуверенность социальной истории того вида, в каком она проявилась в школе "Анналов" явно пошатнулась, так как примат структур и процессов оказался под вопросом, а историки осо­знали, "что их дискурс, независимо от формы, всегда является повество­ванием". В связи с этим видный немецкий историк Генрих Август Винклер в своей фундаментальной книге "Веймар. История первой немецкой демократии" (1993) с правом подчеркнул, что "в определенной мере структуры обнаруживаются и в событиях, а повествование тоже может быть анализом". Подобные здравые позиции занимает сейчас основная часть историков. Отчетливо проявилось это на Монреальском историческом конгресе в августе 1995 года в дискуссии по теме "Объективность, нарратив и фикционализм", в которой в числе прочих приняли участие такие авторитетные ученые как Мисаки Мияке, Роже Шартье, Георг (Джордж) Иггерс, Игнасио Олабарри, Марк Филлипс, Йорн Рюзен, Нэнси Партнер и другие. Отход от радикально-экстремистского "лингвистического поворота" очень характерен для юби­лейного сотого номера журнала "Американское историческое обозрение" (1995), где прежний приверженец этого поворота Доминик Ла Капра едко заметил, что если довести до логического конца взгляды постмодернистов, то следует признать, что "не существует ничего и в самом тексте". В этом же ряду можно назвать и подготовленный под руководством Франсуа Бедаридa коллективный труд "История и специальность историка во Фран­ции, 1945-1995" (1995).

Очевидный спад интереса к исследованию материальных факторов и со­циально-экономических структур выразился и в том, что социальной истории был предъявлен целый букет более или менее обоснованных обвинений и упреков, а среди историков резко возросло увлечение изучением высокой и низкой культуры на фундаменте исторической антропологии. Это направление бли­стает именами звезд первой величины. В Париже работают Эммануэль Лe Рya Лядюри, Франсуа Фюре (скончался в 1997 году), Мона Озуф; в Болонье - Карло Гинцбург; в Венеции - Джованни Леви; в Принстоне - Натали Дэвис и Роберт Дарнтон, в Мельбурне - Грег Дэнинг и Инга Клендиннен, в Гёттингене - Ганс Медик, в Йене (с 1993 года) - Лутц Нитхаммер.

Сейчас все большее значение приобретает изучение отношений между по­лами и поколениями, религиозных убеждений и верований, роли и традиций воспитания и образования, локальной и региональной истории. В центре внимания находятся уже не коллективные феномены, а маленькие группы и даже отдельные индивиды, так как может быть и социальная история бур­жуазии, и социальная история одного предпринимателя икс.

Но при этом нельзя не видеть и опасности, с которой связано чрезмерное разветвление и раздробление исторических исследований, так называемая "тоннельная история", темы и проблемы которой зачастую производят впечатление случайных и выхваченных наугад. Так, во Франции появилась целая серия работ по истории сексуальности, обоняния и чистоплотности. Не ставя под сомнение правомерность таких трудов и приводимых там мно­гих любопытных данных, следует все же заметить, что никто не в состоя­нии толком объяснить - какое отношение к истории, политике, экономике имеет поведение людей в чисто бытовой сфере?

Можно ли утверждать, что постмодернизм - это уже пройденный этап? С одной стороны, об этом вроде бы свидетельствуют дискуссии 90-х годов на страницах журналов "Анналы", "Прошлое и настоящее", "Американское исто­рическое обозрение", "Нью-йоркское книжное обозрение", "История и тео­рия", "История историографии", "История и общество", где звучали обос­нованные предостережения против излишнего увлечения "культурно-символи­ческой антропологией" в духе Клиффорда Гирца и его единомышленников, для которых "реальность точно так же воображаема, как и само воображе­ние".

Очень взвешенные суждения высказала в журнале "Прошлое и настоящее" Габриэла Спигел. Она справедливо занесла в актив постмодернистов то, что они привлекли внимание к тому факту, что не существует ментальности помимо слова и нет такого метаязыка, который позволил бы рассматри­вать действительность независимо от ее языка. Но роль языка заключает­ся не в нем самом, а в том, что он выступает посредником между текстом и реальностью.

Со времени провозглашения "новой истории" произошел не только пово­рот к исторической антропологии и истории культуры, но и новое обраще­ние к политике и проблемам' современности, чему в значительной мере спо­собствовали процессы в Восточной Европе и Советском Союзе в 1989-1991 годах.

Быстрый и неожиданный крах системы "реального социализма" и стремительное объединение Германии, чего не предвидел никто, да методами исторической науки этого и нельзя было предсказать, обострили интерес к политике. Конечно, история не является наукой, позволяющей точные высказывания о будущем, но она может и должна попытаться понять и объяснить прошлое. Однако ни нарративно-повествовательная политическая ис­тория, ни социально-структурная история, ни культурно-историческая антропология порознь не в состоянии понять это прошлое. Они могут сде­лать это только вместе, ибо каждая из них понимает и объясняет лишь свою часть, свой сегмент прошлого.

Можно утверждать, что бесконечное и неконтролируемое копание в прош­лом, которое вызвано стремлением обнаружить прошлую реальность и науч­но реконструировать ее, не является больше бесспорной задачей историка. Видимо, сейчас приходит время, когда историки должны больше думать о прошлом, нежели исследовать его. На этом новом этапе осмысление приоб­ретает большее значение, чем реконструкция и поиски генезиса. Отсюда и проистекает основной конфликт в современной историографии, который за­ключается в противоречии между метафизическим подходом (постмодерниз­мом или постструктурализмом) и подлинным историзмом.


Сейчас читают про: