Английский клуб как новое явление в жизни русского дворянства 18-19 вв. 11 страница

В 1769 году Вольтер собирался разделить Оттоманскую им­перию и ужинать с Екатериной в Софии, а теперь, в 1772 году, пока Россия, Пруссия и Австрия готовились к разделу Польши, он восхвалял этот раздел как «благородное» и «полезное» дело, средство против анархии. Он по-прежнему настаивал на втор­жении еще и в оттоманскую Европу, поскольку теперь, покон­чив с «этим великим проектом» в Польше, Екатерина могла осуществить «тот, другой», чтобы однажды воцариться в «трех

Глава V. Обращаясь к Восточной Европе. Часть I

столицах: Петербурге, Москве и Византии»63. Вольтер представ­лял себе кампанию против турок как пародию на крестовый поход (не без примеси, конечно, итальянского фарса) и в конце 1772 году послал в Санкт-Петербург его сценарий:

Я проповедую этот маленький крестовый поход уже четыре года. Некоторые праздные умы вроде меня настаивают, что недалеко то время, когда Святая Мария-Те резня, в согласии со Святой Екате­риной, воплотят в жизнь мои горячие молитвы; что ничто не мо­жет быть легче, чем занять в одну кампанию Боснию и Сербию и даровать Вам победу под Адрианополем. Что это будет за милое зрелише, когда две императрицы надерут Мустафе уши и отправят его восвояси в Азию.

Они говорят, что, если эти две отважные дамы так хорошо по­няли друг друга, что изменили облик Польши, они поймут друг друга еще лучше, чтобы изменить и Турцию.

Вот время великих перемен, вот создание новой вселенной от Архангельска до Борисфена64.

На самом деле Екатерина отметила создание новой импе­рии в 1787 году, отправившись вместе с Сегюром вниз по те­чению Борисфена, то есть Днепра. Риторика сотворения и ве­ликих перемен была во многом позаимствована из «Истории Петра Великого», но в 1772 году Вольтер имел в виду нечто большее, чем просто Российскую империю (хотя и меньшее, чем вселенная): в его воображении рисовалась потерянная некогда часть Европы, простиравшаяся от Архангельска до Адрианополя. При этом становилась очевидной роль «празд­ных умов вроде меня», то есть философов Просвещения, им­ператорских суфлеров, проповедников крестовых походов, зри­телей, ради которых и затевался весь этот спектакль. В 1773 году Вольтер набросал письмо, с которым Екатерина должна была обратиться к Марии-Терезии («моей дражайшей Ма­рии»), напоминая ей, что турки дважды осаждали Вену и что теперь пришло время уничтожить их. Для императриц продол­жение этой кампании будет «развлечением месяца самое боль­шое на три — на четыре, после чего вы вместе устроите все, как вы устроили в Польше». Вольтер был в отчаянии от того, что мир заключался слишком рано и турки остались в Евро­пе; он цеплялся за свою старую фантазию, собираясь лично (e'est moi) переправиться через Дунай и скакать «галопом к Ад­рианополю»65.

Однако, как Вольтер и предполагал, Мария-Терезия не 324

Изобретая Восточную Европу

слишком-то стремилась к разделу Оттоманской империи. Раз­дел католической Польши она считала деянием позорным, быть может, даже смертным грехом, совершить который ее вынудили государственные соображения, и расчленение Турции, хотя и мусульманской державы, вызывало у нее такое же отвращение. Более того, оттоманские владения в Европе, вроде Боснии и Сербии, она считала «нездоровыми» и «безлюдными» и дума­ла, что присоединение их скорее ослабит, чем усилит ее им­перию. Даже Кауниц, смотревший на предлагаемый раздел более благосклонно, решил в 1771 году, что с приобретением Валахии и Молдавии в состав империи Габсбургов войдут «са­мые дикие народы»66. Сам Вольтер, который в 1773 году был готов скакать галопом к Адрианополю во Фракии, в 1756 году с пренебрежением писал об этом крае в своем «Опыте о нра­вах». «Наши части Европы, — писал Вольтер, — должно быть, имели в нравах своих и своем духе характер, которого недо­стает во Фракии, где турки основали столицу своей империи, или в Татарии, из которой они некогда пришли»67. Для Воль­тера, однако, отсталость Восточной Европы, мерилом которой и служили манеры, была не препятствием для аннексии, а, напротив, оправданием имперских попыток возвратить ее в лоно цивилизации.

Среди прочих предупреждений, которые Вольтер слал своей «дражайшей Марии», он писал в 1773 году, что, если турков не выгнать теперь из Европы, барон де Тотт («у которого дос­тает гения») подготовит их к будущим войнам. Начиная с 1770 года имя де Тотта регулярно всплывало в письмах Воль­тера к Екатерине: «Как француз, я немного огорчаюсь, когда слышу, что шевалье де Тотт укрепляет Дарданеллы»68. Вольтер считал Тотта представителем Франции в Константинополе, а потому не только врагом Екатерины, но и своим личным со­перником за право покорить Восточную Европу, опираясь на мудрость Запада. Его наиболее очевидным соперником был, конечно, Руссо, философ, как и он, но придерживавшийся прямо противоположных взглядов на Россию и Польшу; тем не менее Тотт все равно беспокоил Вольтера — беспокоил именно потому, что как офицер, как инженер, даже как путе­шественник мог вести битву за Восточную Европу недоступ­ными Вольтеру способами. Стоило Тотту опубликовать в 1785 году свои мемуары, как ему немедленно бросил вызов его

Глава V. Обращаясь к Восточной Европе. Часть 1

вымышленный соперник, барон Мюнхгаузен. Пребывание Тот­та в Константинополе придало в глазах Вольтера почти эпи­ческий характер продолжающимся в Восточной Европе войнам, где французы, подобно олимпийским богам, сражались на обе­их сторонах. В 1771 году Тотт удостоился иронического по­здравления как «защитник Мустафы и Корана»; сообщалось, что в Польше некоторые французы сражались против Екате­рины, на стороне Барской конфедерации. Среди них был и один писатель, Станислас-Жан де Буффлер, родом из Лотарин­гии, сын любовницы Станислава Лещинского. «Я умоляю Ваше Величество захватить его в плен, — с иронией обращался Воль­тер к Екатерине, — он Вас немало позабавит». Более того, «он будет складывать Вам песни; рисовать с Вас этюды; он напи­шет Ваш портрет, хотя и хуже, чем те, которые мои колонис­ты в Ферне рисуют на своих часах». Вне зависимости от их партийной принадлежности, Вольтер неизбежно рассматривал французов как посланцев наук и искусств в Восточной Евро­пе. Поскольку Буффлер и Тотт оказались среди врагов Екате­рины, Вольтер тем решительнее встал под ее знамена. Она была «первейшим лицом во всей вселенной», и он не сомневался, что Екатерина «одной рукой унизит оттоманскую гордость, а другой умиротворит Польшу». Хотя он не мог строить крепо­стей на Дарданеллах или бороться с фанатизмом в Польше, Вольтер надеялся, что однажды он и его часовщики из Ферне будут «трудиться на благо обширной Российской империи»69.

Обнаружив, что французы сражаются против Екатерины, тогда как некоторые татары встают на ее сторону, Вольтер объявил, что «татары оказались цивилизованными, а францу­зы превратились в скифов». Что до самого Вольтера, то «если бы я был моложе, я стал бы русским»70. Весь эффект такой риторической инверсии цивилизационного соотношения между Западной Европой и Европой Восточной был основан на от­кровенно ироническом изумлении: французы стали скифами! Вольтер стал русским!

Сам Вольтер понимал, что может принести Екатерине лишь весьма ограниченную пользу. «Мадам, — писал он в начале 1772 года, — я боюсь, что Ваше Императорское Величество уто­мят письма старого швейцарского резонера, который ничем не может Вам услужить, который может предложить Вам лишь свое бесполезное усердие, который сердечно ненавидит Мус-326

Изобретая Восточную Европу

тафу, который не любит польских конфедератов и который в своей пустыни лишь взывает к форелям Женевского озера: "Восславим Екатерину IV». Роль Вольтера сводилась к поздра­вительным письмам, но посредством этих писем императрица и философ могли обмениваться тривиальными символами цивилизации. В 1772 году Вольтер предложил отредактировать Мольера, сделав его пьесы пригодными для воспитанниц Смольного института в Санкт-Петербурге. «Этот небольшой труд развлечет меня, — писал он,— и не причинит ущерба моему здоровью». Рекомендовал он и подходящую к случаю новую пьесу, где действовали «татары двух видов (especes)», обещая прислать ее, как только она появится в печати. Екате­рина отвечала, что воспитанницы уже представляли на сцене «Заиру» самого Вольтера. Она с благодарностью приняла его предложение кастрировать французскую классику и, не без легкого эротического оттенка, заверила старика, что юные смолянки представляют собой прелестное зрелище: «Если бы вы только могли их видеть, они заслужили бы ваше одобрение». Как раз в это время Екатерина принимала у себя при дворе молодого татарского князя, чьи крымские владения она толь­ко что завоевала; по воскресеньям он ездил с ней в Смольный смотреть представляемые институтками пьесы. Дабы Вольтер не опасался, что она «пускает волка к агнцам», Екатерина за­верила его, что князя отделяет от девушек на сцене двойная балюстрада7'. Эта ситуация отлично отражала общие заботы двух цивилизаторов: Вольтер поставлял в Петербург француз­ские пьесы о татарах, Екатерина в Петербурге знакомила та­тар с французскими драмами в исполнении русских девушек. Весной 1772 года Екатерина послала Вольтеру семена, чтобы он мог посадить в Ферне сибирские кедры. В мае он опустил семена в землю, отметив их восточноевропейское происхож­дение: «Быть может, однажды эти кедры укроют в своей тени каких-нибудь женевцев; но женевцы, по крайней мере, не встретят в их тени сарматских конфедератов». С удовольстви­ем услышав о его посадках, Екатерина отметила, что, каждый в своих владениях, они предаются схожим занятиям.

Вы сеете семена л Ферне; этой весной я делаю то же самое в Царском Селе. Вам, возможно, будет трудно выговорить это имя; я, однако, нахожу это место превосходным, потому что именно там я сего и сажаю. Баронесса Тундер-тен-Тронк считала свой замок

Глава V. Обращаясь к Восточной Европе. Часть]

самым прекрасным из всех возможных замков. Мои кедры уже дли­ной с мизинец; а как ваши? Я теперь без ума от английских садов72.

Екатерина и Вольтер обнаружили тот мир, где исчезали основные различия между Ферне и Царским Селом, между Западной Европой и Европой Восточной, тот самый лучший из всех миров, изобретенный Вольтером, где Кандид мог са­жать свой сад. Единственным напоминанием оо*о всем, что разделяло двух корреспондентов, было название, которое «вам, возможно, будет трудно выговорить». Вольтер не забыл эту фразу и позднее в том же году с сарказмом отозвался о «Бого­матери Ченстоховской, чье имя мне очень трудно выговорить»73. Эта игра ничуть не утомляла Екатерину и Вольтера, так как в письмах имена, конечно, не надо было выговаривать. Тем не менее взаимное признание общей слабости помогало сконст­руировать область непроизносимой славянской фонетики, простиравшуюся от екатерининского замка в России до укреп­ленного монастыря ее врагов в Польше.

«Я просил у Вашего Величества сибирских кедров, — пи­сал Вольтер. — Теперь я осмеливаюсь просить у Вас петербур­гских комедий». Речь, возможно, шла о ее собственных люби­тельских сочинениях, но в любом случае их надо было послать во французском переводе, так как Вольтер объявил себя слиш­ком старым, чтобы учить русский. В конце 1772 года он отпра­вил еще одного путешественника посетить Россию и выучить русский вместо себя, молодого человека, «который на треть немец, на треть фламандец, на треть испанец и хочет сменять эти три трети и стать совершенно русским». Это уравнение вновь подчеркивало различия между Россией и Западной Ев­ропой, одновременно предполагая возможность превращений и пересаживаний на новую почву. Однако самым важным по­сетителем Санкт-Петербурга в 1773 году был и не юный про­теже, и не вымышленный персонаж Вольтера, а его собрат по философскому цеху, Дени Дидро. Вольтер писал Екатерине, что Дидро «счастливейший из французов, поскольку он отправля­ется к Вашему двору». Это путешествие, однако, глубоко бес­покоило Вольтера, бросая вызов главной иллюзии, на которой и основывалась вся переписка с Екатериной, — иллюзии, что философский и географический занавес, отделяющий Восточ­ную Европу от Европы Западной, преодолим лишь посредством волшебной стрелы или переписки. Теперь же Дидро готовил 328

Изобретая Восточную Европу

ся лицом к лицу столкнуться с русской реальностью, а Воль­теру оставалось фантазировать и принимать в своих письмах напыщенные позы: «Я же простираю свои руки к звезде Севе­ра»74. Ему не суждено было скакать галопом к Адрианополю.

«Мечтания наедине с самим собой»

Жак Анри Бернарден де Сен-Пьер прибыл в Санкт-Петер­бург в 1762 году, всего через месяц после переворота, привед­шего на престол Екатерину. Он пересекал Балтику на одном судне с англичанами, французами и немцами, которые все надеялись составить себе в России состояние, подвизаясь в качестве певцов, танцоров или даже парикмахеров; они несли цивилизованные искусства в страну, где в них предполагалась нужда. Такая компания может показаться странной для Бер-нардена де Сен-Пьера, который много позднее, в 1788 году, прославился как автор «Поля и Виргинии», живописавший любовную идиллию на уединенном острове, затерянном вда­ли от цивилизации. В 1762 году, однако, он сам был искате­лем приключений, надеявшимся составить состояние и делав­шим ставку на развитие цивилизации в России. Конечно, можно сказать, что и сама Екатерина была в России иностран­ной авантюристкой, сорвавшей в тот год невиданный куш. Бер­нарден де Сен-Пьер хотел основать в ее владениях, на Араль- : ском море, «небольшую республику европейцев» (то есть привлечь еще больше авантюристов), которая бы служила тор­говым посредником между Европой и Азией. Русское прави­тельство, однако, не спешило поддержать его планы, и, разо­чаровавшись, он в 1764 году отправился в Польшу, где в конце концов стал одним из французов, к смущению Вольтера, ера- ■ жавшихся против Екатерины75.

В 1764 году, когда Бернарден де Сен-Пьер отбыл из Рос­сии, туда прибыл другой, гораздо более фривольный авантю­рист, а именно Казанова. В Санкт-Петербурге он очутился в окружении французских и итальянских певиц и танцоров, включая нескольких ветеранов, приплывших на одном судне с Бернарденом де Сен-Пьером. Казанова тоже надеялся про­извести впечатление на Екатерину. В своих мемуарах он утвер- ждает, что прогуливался с царицей в Летнем саду и советовал

у Обращаясь к Восточной Европе. Часть I

вести в России григорианский календарь. Он хотел поступить к ней на службу, «хотя сам не знал, к какой должности» гор- лился в стране, которая ему «к тому же не нравилась», разоча­ровался и в 1765 году отправился все в ту же Польшу76. Воз­можность прогуливаться с Екатериной и наставлять ее в деле просвещенного реформаторства воплощала в себе самую суть восточноевропейских фантазий, лелеемых западными филосо­фами и искателями приключений. При этом их мечты о влас­ти о влиянии на государственные дела, о доступе к источни­ку'законов и распоряжений были отлично приспособлены к эпистолярному жанру; Вольтер и Екатерина сажали кедры каж­дый в своем саду, хотя им не суждено было вместе прогули­ваться ни в одном из них. Посетив Санкт-Петербург, Дидро нашел самый убедительный способ претворить эту фантазию в жизнь. Барон Мюнхгаузен довел ее до абсурда, переплюнув самого Казанову по части императорских милостей: он якобы получил от Екатерины ни много ни мало как предложение «разделить с ней постель и трон», которое галантно отклонил77. Этот мудрый отказ был не просто выдумкой, но отголос­ком, по крайней мере, одного в высшей степени знаменитого и публично отвергнутого приглашения (хотя и не столь экст­равагантного —- постель и престол). Речь идет о Жане д'Алам-бере, сотруднике Дидро по «Энциклопедии», которого Екате­рина пригласила в 1762 году воспитателем к своему сыну и наследнику. Письмо с приглашением было опубликовано фран­цузской Академией как свидетельство успехов Просвещения в России, а Тома, работавший над своей «Петриадой», превоз­носил до небес писательские способности Екатерины, как по­истине невероятные «для древней страны татар и скифов». Многие восхищались отказом д'Аламбера как проявлением независимости, хотя сам он в письме Вольтеру объяснял его Другими мотивами: «Я тоже страдаю геморроем»78. Смерть сво­его убитого заговорщиками мужа Екатерина объяснила «гемор­роидальными коликами», так что в ответе д'Аламбера можно было прочесть и долю сарказма. С другой стороны, в 1765 году в Санкт-Петербурге Казанова действительно мучился геморро­ем. Когда д'Аламбер в 1772 году написал Екатерине, призывая ее во имя философских принципов вернуть свободу францу-

*ам, попавшим в плен в Польше, она ответила ему очень про-ХЛадно и безо всякого интереса. Отказ д'Аламбера мог бы и 330

Изобретая Восточную Европу

забыться по прошествии десяти лет, тем более что в 1773 году Екатерине предстоял визит другой знаменитости — Дидро.

О поездке в Россию Дидро начал подумывать еше в 1765 го­ду. Как раз в тот год Казанова прогуливался с Екатериной в Летнем саду, и как раз в тот год началась ее переписка с Воль­тером. В тот же самый год Дидро, оказавшись на мели, решил продать свою библиотеку, и, услышав об этом, Екатерина не только приобрела ее, но и оставила в его пожизненном распо­ряжении, выплачивая ему ежегодную стипендию за сохране­ние книг, ставших теперь ее собственностью. Вольтер был крайне воодушевлен придуманной Екатериной инверсией ци-вилизационных ролей: «Кто бы мог предположить пятьдесят лет назад, что скифы столь благородным образом вознаградят в Париже добродетели, науки и философию, с которыми у нас обходятся недостойно?» Однако благодарственных писем было недостаточно, чтобы вознаградить подобную щедрость. «Если я не съезжу туда, — терзался Дидро, — я не смогу оправдаться ни перед ней, ни перед самим собой»79. Его библиотека отпра­вилась в Петербург после смерти Дидро; самому же философу пришлось совершить это путешествие еще при жизни. Он, однако, колебался и продолжал воспевать ее славу издалека, призывая философов поддержать ее начинания, приобретая по ее поручению книги и картины для отправки в Петербург, от­ряжая впереди себя своих протеже.

В 1766 году в Россию отправился Фальконе, чтобы взяться за памятник, который Екатерина хотела воздвигнуть Петру; в 1773-м он встретил в Петербурге Дидро и оставался там до 1778 года. В письме мадам Жоффрен в Париж Екатерина не скрывала, что приглашение Фальконе она согласовала с выс­шими философскими авторитетами: «Г-н Дидро посоветовал мне приобрести человека, который, как мне кажется, не име­ет себе равных; это Фальконе, и он все собирается приступить к статуе Петра Великого»80. В 1767 году Дидро отправил к ней менее приятного гостя, физиократа Лемерсье де ла Ривьера. Его приезд был столь же тщательно подготовлен, и Дидро теперь просил находившегося в Санкт-Петербурге Фальконе предста­вить Лемерсье Екатерине: «Когда у императрицы будет этот человек, ей не понадобятся все эти Кенэ, Мирабо, Вольтеры, Дидро и д'Аламберы». Лемерсье мог даже «примирить ее с потерей Монтескье», который умер в 1755 году. Один-един-

Глава V. Обращаясь к Восточной Европе. Часть I

ственный экономист-философ, автор одной прославившей его книги, вышедшей совсем недавно, в 1767 году, мог заменить собой все западноевропейское Просвещение, особенно само­го Дидро, так до сих пор и не посетившего Россию. Случай с Лемерсье, однако, наглядно показал, какая неловкость могла возникнуть при личной встрече абсолютного монарха и про­свещенного философа, особенно в Восточной Европе, где на роль носителя цивилизации и господина мог претендовать вся­кий. На дворе был 1767 год, год Уложенной комиссии и «На­каза», но Екатерина обнаружила, что покойный Монтескье был менее высокомерным философским наставником, чем живой и здравствующий Лемерсье. Он только недавно вернулся с Мартиники, где представлял интересы французской короны, и теперь возомнил себя представителем Просвещения в Рос­сии. Он решил пересмотреть самую знаменитую фразу из Фон-тенелева панегирика, «tout itait a faire» («все еще только пред­стояло создать»), и изложил свой вердикт в письме аббату Рейналю, другому знатоку Вест-Индии: «Все еще только пред­стоит создать в этой стране; а еще вернее, все еще только пред­стоит разрушить и создать заново»81.

Екатерина возненавидела Лемерсье, и хотя уже в 1768 году он уехал домой во Францию, она не забыла о нем. В 1774 году она писала Вольтеру о Лемерсье, «который шесть лет тому назад возомнил, что мы ходили на четвереньках, и любезно взял на себя беспокойство прибыть с Мартиники, дабы научить нас ходить прямо». В 1787 году, по дороге в Крым, она сказала Сегюру, что Лемерсье «взял себе в голову, будто я позвала его помочь мне управлять империей, вывести нас из тьмы варвар­ства благодаря его обширным способностям». В 1788 году эта история была представлена на сцене Эрмитажного театра в Санкт-Петербурге: окарикатуренный Лемерсье был главным персонажем в драме «Regimania». «Я, несомненно, поеду в Россию, — писал Дидро в письме Фальконе в 1768 году, уже после скандала с Лемерсье, — но никого больше туда не отправ­лю»82. Тем не менее он еще пять лет откладывал свою поездку.

Первый том «Энциклопедии» вышел в 1751 году, а после­дний появился только в 1772-м. Завершив труд всей своей жизни в Западной Европе, он наконец отправился в Россию, прибыв в Санкт-Петербург в октябре 1773 года. С точки зре­ния Западной Европы он снисходил до встречи с Екатериной, 332

__ Изобретая Восточную Европу

и несмотря на все его поэтическое воспевание Петра, Тома считал эту «встречу императрицы и философа» чем-то чрезвы­чайным. По свидетельству Тома, общественное мнение не одоб­ряло этой поездки, полагая Дидро «божеством», которое «не должно никогда покидать своего святилища». Самого Дидро беспокоили лежащие впереди расстояния, которые отделят его от друзей «земным полудиаметром». Он опасался умереть вда­ли от дома, подобно Декарту83. Тем не менее Дидро провел в Санкт-Петербурге зиму 1773/74 года; он иногда хворал, но тем не менее выжил. В Санкт-Петербурге он регулярно встречал­ся и подолгу беседовал с Екатериной. По свидетельству Грим­ма, бывшего в России одновременно с ним, Дидро вовсе не принимал торжественных поз и не играл во «встречу императ­рицы и философа»; напротив, он «хватает ее ладони, берет ее под руку, барабанит по столу, как будто он посреди синагоги на рю Руайаль». Он так бурно жестикулировал, что Екатерине якобы пришлось поставить между ними столик, чтобы фило­соф не наставлял ей синяков. Несмотря на это, она восхища­лась его «неутомимым воображением» и причисляла Дидро к «самым необычайным людям, когда-либо жившим на свете»84. Его воображение питала сама Екатерина, ее самодержавная власть над Россией и значение этой власти как средства прак­тически применить философию в деле цивилизации — на рас­стоянии земного полудиаметра, в Восточной Европе.

Этот же самый наркотик пропитал страницы писем, кото­рыми обменивались Вольтер и Екатерина, прячась на полях и между строк, среди их взаимных восхвалений. Насколько Дидро мог затрагивать те же самые вопросы при личной встрече с императрицей, хватая ее за руку и барабаня по столу, видно из его интереснейших меморандумов, написанных во время пре­бывания в Санкт-Петербурге. Дидро писал пространные сочи­нения в форме писем, адресованных Екатерине, несмотря на то, что благодаря частым встречам с императрицей отправлять их не было особой нужды. Эти сочинения были записью не того, о чем Дидро говорил с Екатериной (хотя их потом и опуб­ликовали как «беседы», или «entretiens»), а того, о чем он хотел бы, но не мог говорить прямо. Екатерина оставила их у себя, и записная книжка Дидро, в переплете красной марокканской кожи, хранилась в России на протяжении XIX века, была по­дарена Морису Турно в 1882-м и опубликована в Париже в

Глава V. Обращаясь к Восточной Европе. Часть!

1899 году85.

«Беседа», которая лучше всего отражает особенности этой литературной формы, носит многозначительное заглавие «Меч­тания Дени-Философа наедине с самим собой». Эта «беседа» написана в форме письма к «Вашему Императорскому Вели­честву», иногда просто к «Мадам», но для Дидро Ъно сохраня­ло оттенок обращенной к самому себе задумчивой мечтатель­ности. Подобно остававшемуся далеко в Ферне Вольтеру, Дидро, даже находясь в Санкт-Петербурге, даже хватая Ека­терину за руки, не мог сбросить оковы своего неистощимого воображения, дававшего простор его фантазии, но преграждав­шего непосредственный доступ к императрице. Занавес, про­тянутый между Западной Европой и Европой Восточной, раз­делял Философию и Власть, подобно барьеру, так что Дидро проехал половину земного диаметра, чтобы поговорить с са­мим собой. С самого начала в его записках неловко соединя­лись взаимоисключающие элементы частного размышления и эпистолярного обращения: «Я беру на себя смелость обратиться к Вашему Императорскому Величеству с этими мечтаниями». В конце записной книжки Дидро призывал Екатерину проявить снисхождение к «мечтаниям», открывавшим ей «картину сколь тщетных, столь и необычных усилий болтуна, возомнившего своим маленьким умишком, будто он управляет великой им­перией»86. Дидро приходилось уничижительно называть свои меморандумы «мечтаниями» и адресовать их не Екатерине, а самому себе, именно потому, что в этих «беседах» он явно брал на себя лишнее. Его сны наяву лишь чуть-чуть не дотягивали до фантазий барона Мюнхгаузена.

Поездка Дидро была знаком его личной признательности, но французское правительство поручило ему по мере сил улуч­шить отношения с Россией. В «Мечтаниях наедине с самим собой» он подтверждал культурные связи между Францией и Россией, начиная с культа самой Екатерины:

В Париже нет ни одного порядочного человека, ни одного че­ловека, хоть немного одухотворенного и просвещенного, кто бы не восхищался Вашим Величеством. На ее стороне все академии, все мудрецы, все писатели, и они этого не скрывают. Все прославляют ее величие, ее добродетели, ее гений, ее доброту, те усилия, кото­рые она предпринимает, чтобы нодворить науки и искусства в сво­их владениях87. Тем не менее, писал Дидро, несмотря на все эти восхвале-334

Изобретая Восточную Европу

ния, французы все равно ее недооценивают. Отбросив формаль­ности императорского титула, он обратился к ней напрямую, в обычном для писем втором лице: «Мои добрые соотечествен­ники полагают, что знают Вас (vous connaitre)\» Дидро обещал научить их еще больше ценить ее. Однако, приближаясь к за­ключению, Дидро неожиданно обращается не к Екатерине, а к тем самым соотечественникам, предлагая им присоединить­ся к своей фантазии, в центре которой — Екатерина: «О! Дру­зья мои! Представьте эту женщину на троне Франции!» Сде­лав своих друзей-французов ее подданными, Дидро сразу же пригласил их в Россию: «Приезжайте в Петербург хотя бы на месяц. Приезжайте освободиться от давно унижающих вас оков; только тогда вы почувствуете себя теми, кто вы есть на самом деле!»88 К концу столетия личные мечтания Дидро (которые он распространял на всех своих соотечественников) стали сюже­том водевилей, вроде поставленного в Париже в 1802 году «Allons en Russie!» («Поедемте в Россию.!»). Подобное путешествие было в то время якобы не просто «модой», а «настоящим фу­рором». Действующие лица включали художника, актрису, танцора, парикмахера и писателя, которые надеялись приоб­рести в России состояние89. Десять лет спустя припев «A/Ions en Russie!» был подхвачен Наполеоном.

В своих мечтаниях Дидро заявлял, что обзавелся новой душой на русской границе, в Риге, и уверял своих друзей: «Я никогда не чувствовал себя более свободным, чем проживая в стране, которую вы зовете страной рабов, и никогда не чувство­вал более порабощенным, чем проживая в стране, которую вы зовете свободной». Он почти дословно повторил эту формулу в письме Екатерине из Гааги в 1774 году: прибыв туда из Рос­сии, он сразу сообщил ей, что, к большому сожалению, в Риге к нему вернулась «противная, мелкая, трусливая душонка, ко­торую я там оставил». То, что Дидро в России не ощущал себя рабом, совсем неудивительно, поскольку он не трудился вме­сте с крепостными, а беседовал с царицей. Новая, свободная душа, которую он якобы в себе обнаружил, была, в сущности, мыльным пузырем интеллектуальной экстерриториальности, отгородившей его от окружающего мира и принудившей меч­тать наедине с самим собой. Намереваясь обратиться к Екате­рине, он вместо этого обращался к своим друзьям во Франции, поскольку только они и могли оценить то, что он испытал в России. Они могли отличить страну рабов от страны свобод-

Глава V. Обращаясь к Восточной Европе- Часть I

ных людей; он просто поменял местами слова, сохранив кар­ту, построенную на все том же противопоставлении; новым был лишь код для ее чтения. Свободным в стране предполагаемо­го рабства он ощущал себя именно потому, что в стране этой посетители из Западной Европы представляли себя господами. Духовное преображение Дидро в Риге стало началом непре­рывных русских мечтаний, приобретших литературную форму в «Мечтаниях наедине с самим собой». Эта «беседа» заверша­лась буйной международной фантазией:

И затем, я бы с радостью перенесся (transporte), чтобы увидеть мой народ соединенным с Россией, множество русских в Париже и множество французов в Петербурге. Ни одна нация в Европе не офранцузилась (se francise) быстрее, чем русские, и языком, и ма­нерами90.

Двойственное значение слова «перенесся» подчеркивало, что для Дидро поездка в Россию означала самопроизвольное «перемещение» в его собственном сознании; так и Вольтер мог путешествовать по Восточной Европе, не покидая Ферне. В Санкт-Петербурге Дидро воспевал офранцуженную Россию; единая Европа в его представлении могла быть лишь Европой французской. Оптимистические фантазии о культурном обмене чем-то напоминали водевильный припев «Allons en Russie/», и хотя отдельные люди перемещались в обоих направлениях, с запада на восток и с востока на запад, вектор культурного вли­яния, несомненно, указывал на Санкт-Петербург. В то же вре­мя, надзирая, из любезности Екатерине, за русскими студен­тами в Париже, он убедился, что и русских можно совратить французскими пороками, если не «подвергать их суровой дис­циплине»91. Превращение во француза, в цивилизованного человека возможно лишь благодаря дисциплине; превращение-в русского, и для Дидро, и для Вольтера, было уделом фанта­зий и мечтаний.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: