Филип Капуто 24 страница

-- Не так. Вы не хотите признать себя виновным, потому что не виновны в том, что вам вменяют. Вы не приказывали совершить убийство.

-- Ладно, я невиновен.

-- В общем, имеем следующее: вы приказали патрульной группе захватить двух человек, подозреваемых в принадлежности к Вьетконгу, которых надо было убить только при необходимости. В боевой обстановке это является законным приказом. И есть два сержанта, которые подтвердят эти заявления, так?

-- Вы тут главный. Будь по-вашему. Главное, меня из этого всего вытащите.

-- А вот этого "вы тут главный" не надо. Вышесказанное -- факты или нет?

-- Так точно, факты.

И так я узнал о широкой пропасти, лежащей между фактами и истиной. В течение последовавших пяти месяцев мы с Рейдером провели дюжину подобных совещаний. Называлось это "подготовка свидетельских показаний". И с каждой нашей встречей моё восхищение юридической квалификацией Рейдера только возрастало. Он готовил моё дело к слушанию в суде целеустремлённо и деловито, как командир батальона при подготовке наступления на занятую противником высоту. Через какое-то время он почти убедил меня в том, что в ту ночь, когда были совершены те убийства, первый лейтенант Филип Капуто, в ясном состоянии рассудка, отдал недвусмысленный законный приказ, который его подчинённые грубо нарушили. Я был восхищён показаниями, которые родились в результате наших диалогов, подобных сократовским. Рейдер занёс всё на жёлтые линованные листы своих блокнотов, и я убедился в том, что там не было ни единого слова неправды. Там периодически встречались оговорки -- "насколько я помню", "если я верно помню", "или что-то в этом роде" -- но там не было ни единого лживого заявления. Но и правдой это не являлось. Адвокаты рядовых и сержантов, в свою очередь, убедили их, что все они были порядочными, богобоязненными солдатами, которые исполняли приказы так, как положено порядочным солдатам, а приказы эти были отданы непорядочным офицером-душегубом. И это не было ни ложью, ни правдой. Тем временем и обвинение подбирало факты в поддержку своих утверждений о том, что пятеро преступников, морских пехотинцев, исполняя противозаконные приказы своего командира взвода, тоже преступника, хладнокровно совершили убийство двоих гражданских лиц, которых затем пытались выдать за установленных вьетконговцев, дабы получить от своего начальника, капитана, поощрение, обещанное им за убитых солдат противника, что является предосудительной практикой, которая никоим образом не соответствует традициям корпуса морской пехоты США. И это не было ни ложью, ни правдой. Ни одно из этих показаний, ни одно из этих собраний "фактов" не показывали истинной картины. Истина была синтезом всех трёх точек зрения: война в целом и практика ведения военных действий Соединёнными Штатами в частности -- вот что нужно было винить за гибель Ле Ду и Ле Дунга. Истина лежала в этом, и всё, что делалось, делалось ради того, чтобы эту истину сокрыть.

* * *

И всё же я не терял надежды на то, что меня оправдают. За то время, пока шло расследование, я не от одного офицера слышал следующее: "То, что случилось с тобой, на этой войне могло произойти с кем угодно". В их глазах я был жертвой обстоятельств, порядочным офицером, которого обвиняют несправедливо. Мой послужной список был лучше среднего, внешне я выглядел нормальным человеком. Те офицеры видели во мне своё собственное отражение. Я был одним из них.

И рядовые с сержантами все до единого были хорошими солдатами. Личные дела у них были незапятнанными, их даже в самоволках ни разу не задерживали. Четверо из пяти имели ранения, с честью полученные в боях. У двоих -- Аллена и Кроу -- были семьи. И при этом, парадоксальным образом, их обвиняли в совершении убийства. Если обвинения будут доказаны, это докажет, что ни у кого не может быть иммунитета против рассеиваемых войной бактерий, разрушающих моральные устои. Если такая жестокость присуща нам, обычным людям, то логичным будет предположить, что она присуща и всем прочим, и им придётся держать ответ, раз в них тоже таится способность творить зло. Но никто не желал этого признавать. Никому не хотелось встретиться лицом к лицу с живущим в нём дьяволом.

Приговор "невиновны" разрешил бы эту дилемму. Он доказал бы, что преступления не было. Он доказал бы то, во что хотели верить другие: что мы -- благонравные американские юноши, неспособные совершить то, в чём нас обвиняют. А раз мы на это неспособны, то и они тоже, а именно этому в отношении себя самих им хотелось верить.

* * *

В девять часов утра свидетели начали заходить в соседний домик, где шло заседание военно-полевого суда. В нашем домике всё так же трещали пишущие машинки клерков. Мы с Рейдером ещё раз прошлись по моим показаниям. Он рассказал мне, как вести себя в суде: говорить твёрдо, но не резко, отвечая на вопросы, глядеть на шестерых офицеров, которые будут меня судить, демонстрировать искренность и общительность.

Меня вызвали где-то ближе к вечеру. Кроу, сидевший за столом подсудимого, выглядел очень жалко. Должен признаться, что я не помню ни единого слова из сказанного мною в качестве свидетеля. Помню лишь, как долго сидел там, пока меня подвергали первоначальному и перекрёстному допросам, как я глядел в глаза шестерым членам суда, как меня и учили, и как я словно попугай отбарабанивал показания, отрепетированные до этого сто раз. Я, наверное, похож был на "Джека Армстронга, американца на все сто". Позднее, во время перерыва, я услышал, как прокурор поздравлял Рейдера. "Ваш клиент очень хорошо выступил сегодня в суде, мистер Рейдер". И я был собой доволен. Хоть в чём-то я хорош. Свидетель из меня хороший.

Разбирательство тащилось к завершению. В отведённой мне палатке, дожидаясь вердикта, я сидел в каком-то зависшем состоянии, не свободный человек и не заключённый. Я не мог не думать о том, что будет означать вердикт "виновен" по моему делу. Мне придётся всю оставшуюся жизнь провести в тюрьме. Всё хорошее, что я совершил в жизни, лишится всякого смысла. Никому это будет не нужно. К тому времени я уже считал себя раненным на войне, морально раненым, и, подобно всем тяжелораненым, отстранённо относился ко всему вокруг. Я был очень похож на человека, потерявшего ногу или руку, который, осознавая, что ему никогда больше не придётся воевать, теряет всякий интерес к войне, на которой его ранило. Как у него все силы организма тратятся на преодоление боли и заживление ран, так и мои эмоциональные силы тратились на поддержание душевного равновесия. Меня не сломило это испытание продолжительностью в пять месяцев. И ничто не сломит. Пусть делают со мною что угодно, им меня не сломать. Все мои внутренние резервы были отданы этой битве за эмоциональное и душевное выживание. Для какой бы то ни было другой борьбы сил у меня не осталось. Просто мне уже не было никакого дела до этой войны. Я объявил перемирие между собою и вьетконговцами, подписал свой личный мир, и просил лишь об одном: чтобы мне дали жить самостоятельно, по моим собственным правилам. С вьетконговцами мне было нечего делить. Не Ви-Си угрожали лишить меня свободы, а правительство Соединённых Штатов, на службу которым я когда-то поступил. В общем, с этим я покончил. Всё было кончено между мною и правительствами и их абстрактными идеалами, и никогда больше я не позволю себе попасть под влияние заклинаний и чар политических колдунов-шаманов вроде Джона Ф. Кеннеди. Для меня было важно пережить эти безумные неприятности, сохранив хоть какое-то достоинства. Меня не сломать. Я всё выдержу и с честью приму всё, что будет. Испытания мои казались мне актом искупления грехов, неполным, конечно же, но я чувствовал, что должен каким-то образом расплатиться за те смерти, виною которым я был.

Лёжа в той палатке, я вспоминал восстание в Южном Вьетнаме, которое началось за три месяца до того и кончилось лишь в мае. То восстание, равно как и та ситуация, в которую я попал, заставило меня увидеть бессмысленность той войны. Тот трагифарс начался, когда генерал Тхи, командующий войсками в I корпусе, был арестован главой сайгонского правительства Нгуеном Као Ки. Ки заподозрил его в подготовке государственного переворота. Дивизии АРВ в I корпусе, подчинявшиеся Тхи, выступили в его поддержку. Начались демонстрации и массовые беспорядки в Дананге, где располагался штаб Тхи. Воспользовавшись этим, Ки объявил, что Дананг находится в руках повстанцев-коммунистов, и отправил свои дивизии в город, чтобы "освободить его от вьетконговцев". В скором времени южновьетнамские солдаты уже вели уличные бои с другими южновьетнамскими солдатами, пока два военачальника-мандарина боролись за власть.

И, пока южные вьетнамцы враждовали между собой, нам одним пришлось воевать с вьетконговцами. В апреле, когда восстание полыхало вовсю, Первый Третьего понёс тяжёлые потери в ходе операции в долине Вугиа. Из-за того, что следствие продолжалось, меня перевели из штаба батальона в штаб полка, где назначили на должность помощника офицера по оперативным вопросам. Там я стал свидетелем бездарной работы штаба, из-за которой операция обернулась провалом малого масштаба. Часть батальона без какой бы то ни было нужды была отправлена прямиком в западню, где только одна из рот потеряла более ста человек из ста восьмидесяти. Пострадали и вьетнамские гражданские лица. Помню, как я глядел на дым, вздымавшийся из дюжины разбомбленных деревень, а тем временем наша артиллерия всё била по позициям противника на высотах, а наши самолёты проносились сквозь этот дым, снова сбрасывая бомбы. Я вспоминал наших раненых в дивизионном госпитале. Меня с капитаном Гриером, офицером по разведке, отправили туда из района боевых действий -- опросить оставшихся в живых бойцов и выяснить, что там вышло не так. Мы знали, что вышло не так -- штаб облажался, но мы всё равно отправились заниматься этим бессмысленным делом. Перед моими глазами до сих пор встают то страшное помещение, похожее не склеп, забитое стонущими ранеными с корками грязи на бинтах, койки, придвинутые друг к другу, чтобы освободить место для других прибывающих раненых, я будто заново ощущаю запах крови, вижу ошеломлённые лица, юного командира взвода, запелёнанного словно мумия, с пластмассовыми трубками, вставленными в почки, восемнадцатилетнего рядового, лишившегося зрения в результате артобстрела -- его глаза замотаны бинтами, и он на ощупь пробирается по проходу между койками. "Не могу найти свою шконку, -- зовёт он на помощь. -- Кто-нибудь, помогите шконку найти".

А тем временем армии Тхи и Ки продолжали свои разборки в Дананге. Как-то в мае, поутру, после того как меня отправили в штаб дивизии, я привёл в Дананг колонну стрелков-морпехов. Они были из подразделения охраны, которое должно было охранять американские объекты -- не от вьетконговцев, а от мятежных южновьетнамских солдат. Я вернулся в штаб после обеда. Командный пункт дивизии располагался на высоте 327, откуда обзор был просто великолепным. Глядя на запад, мы видели, как морпехи воюют с вьетконговцами, на востоке южновьетнамская армия сражалась сам с собой. В тот день рано поутру я видел, как над городом летают трассирующие пули, слышал, как стреляют пулемёты, а затем, совсем уж не веря собственным глазам, наблюдал за тем, как истребитель АРВ с бреющего полёта атаковал колонну грузовиков АРВ. Невероятное было зрелище, яркая иллюстрация на тему безумия войны. Одна из ракет, пущенных с того самолёта, сильно отклонилась от курса, взорвалась возле американской позиции и ранила троих морпехов. Пропеллерный "Скайредер" снова с рёвом понёсся вниз, нанёс ещё один ракетно-пушечный удар по колонне грузовиков, набитых южновьетнамскими солдатами. И тогда я понял, что победить мы не сможем никогда. С такими правительством и армией, как в Южном Вьетнаме, у нас даже надежды не было на то, чтобы победить в той войне. Продолжать войну было безрассудством, и даже хуже того: это было преступлением, убийством в массовых масштабах.

Восстание завершилось 25 мая. Генерал Уолт отправил обращение ко всем подразделениям морской пехоты в I корпусе. В нём он заявил о том, что "мятеж" подавлен, и что мы можем ожидать, что впереди нас ждёт "эра добрых отношений с нашими южновьетнамскими боевыми товарищами".

Это обращение меня потрясло. Даже Лью Уолт, давно уже бывший для меня примером для подражания, не видел правды. Война будет продолжаться, и продолжаться бессмысленно.

Несколько дней спустя мои антивоенные настроения перешли в активную фазу. Начальник штаба дивизии приказал мне принять участие в параде в честь какого-то высокопоставленного гостя. Я отказался. Он сказал, что я не могу отказаться выполнять приказ. "Нет, -- ответил я, -- могу и откажусь. Я считаю всё происходящее гадостью, безрассудством и преступлением, и не собираюсь участвовать в какой-то ура-патриотической показухе". Он заявил, что я не имею права делать подобные заявления. "Вовсе нет -- имею". Надо мной уже висело обвинение в совершении самого тяжкого преступления из всех возможных, и ещё одно обвинение мне было без разницы. Пускай поищёт кого-нибудь другого для расхаживания под марши Сузы. К немалому моему удивлению, я в том споре победил.

Именно тогда я на какое-то время попытался поискать единомышленников среди штабных. Я говорил им, что эту войну выиграть невозможно, что её ведёт кучка продажных сайгонских политиканов. И любой американец, гибнущий на ней, погибает ни за что. Соединённые Штаты должны немедленно вывести войска, покуда не погибло ещё большее число людей. Штабные, которые сроду пороху не нюхали, чей патриотизм был непоколебим, глядели на меня, не веря своим ушам. Меня это не удивило. На дворе стоял 1966 год, и подобные разговоры расценивались почти как государственная измена.

-- Сэр, -- сказал какой-то младший капрал, -- если мы выведем войска сейчас, значит, все наши старания, вплоть до сегодняшнего дня, были напрасными.

-- Другими словами, из-за того, что мы уже похерили тысячи людей, мы должны похерить ещё несколько тысяч, -- ответил я. -- Слушай, если ты всерьёз веришь этой ерунде про "не напрасно", ступай-ка добровольцем в стрелковую роту и пусть тебя там убьют, потому что ты этого заслуживаешь.

* * *

Рано утром в мою палатку вошёл Рейдер. "Фил, -- сказал он, -- вердикт Кроу вынесен. Невиновен по всем пунктам".

Я уселся на койке и закурил сигарету, не совсем понимая, что думать по этому поводу.

-- Ну, рад за него. У него ведь жена и дети. А нам после этого чего ждать?

-- Думаю, хорошего. До завтра отдыхайте. Ваш суд назначен на девять ноль-ноль.

В ту ночь я спал на удивление хорошо. Может, из-за моего фаталистического мироощущения. От волнений толку бы не было. Чему бы ни предстояло произойти, я ничего по этому поводу поделать не мог. На следующее утро я позавтракал, съев страшно много, да ещё и отвешивая шуточки о последней трапезе приговорённого к смертной казни. Затем, задолго до назначенного времени, я подошёл к сборному домику с теми же чувствами, что испытывал и раньше, перед боем: я был одновременно исполнен решимости и смирения. Я прождал в этом домике около часа, глядя на тех же самых штабных, сидевших за теми же самыми столами, печатая всё те же доклады. Светилась красная лампочка на кофейнике, жужжали вентиляторы, шелестя листами календаря, который уже был перевёрнул на июль. Всё то же сборище свидетелей толпилось возле домика. Среди них был капитан Нил. Выглядел он уставшим и постаревшим. Я вышел из домика и угостил его сигарой. Он закурил и, не отрывая глаз от земли, покачал головой и сказал: "Мы потеряли половину роты. Надеюсь, они это поймут. Мы на тот день потеряли половину роты".

Без четверти девять меня позвал Рейдер.

-- Ситуация следующая. Кроу оправдали, и генерал подумывает о том, чтобы снять все обвинения с остальных. Что касается вашего дела, то вам придётся признать себя виновным по третьему пункту, после чего получите от генерала выговор с занесением. Что будете делать?

-- То есть, если я признаю себя виновным по третьему пункту обвинения, военно-полевого суда не будет?

-- Разве что если сами захотите.

-- Само собой, не захочу. Хорошо, я виновен.

-- Ладно, -- с чувством сказал Рейдер, -- ждите здесь. Я им сейчас сообщу и вернусь к вам.

Минут пятнадцать-двадцать я нервно расхаживал по домику. Похоже, предчувствия меня не обманули: там, наверху, хотели разделаться с этим делом не меньше, чем я сам. В голове вертелись безумные мысли. Я каким-нибудь образом искуплю свою вину перед родными Ле Ду и Ле Дунга. Когда закончится война, я снова приеду в Гиаотри и... И что? Да не знал я, что.

Рейдер вернулся с улыбкой на лице. "Поздравляю, -- сказал он, тряся мою руку. -- Обвинения сняты. Генерал влепит выговор с занесением в личное дело. Да чёрт подери, из-за этого разве что звание капитана могут придержать. Вы свободны. Я тут ещё слыхал, что офицер по личному составу уже приказ готовит. Через неделю, максимум десять дней, поедете домой. Всё кончилось".

* * *

Мы дожидались самолёта, стоя под солнцем на краю взлётно-посадочной полосы. Нас было человек сто пятьдесят, и мы глядели на призывников, которые друг за другом выходили из большого транспортного самолёта. Они построились и пытались не обращать внимания на загорелых людей в покрытом пылью поношенном обмундировании, которые отпускали в их адрес издевательские замечания. Новички выглядели странным образом молодо, намного моложе нас, они были смущены и сбиты с толку при виде этой раскалённой страны, в которую их отправило бесчувственное правительство. Я, в отличие от других, над молодыми не подшучивал. Мне было жаль этих детей, потому что я знал, что все они станут взрослыми в этой стране, где люди умирают без конца. Я жалел их, потому что я знал, что один из каждого десятка погибнет, ещё два станут калеками на всю оставшуюся жизнь, и ещё два получат менее тяжкие ранения, и их снова отправят в бой, а все остальные получат ранения иного, менее очевидного рода.

Новичков строем отвели к колонне, которая дожидалась их, чтобы развезти по подразделениям согласно предписаниям -- навстречу судьбе, у каждого своей. Никто из них не глядел на нас. Они ушли строем прочь. Взвалив на плечи вещмешки, мы поднялись по откидному трапу в самолёт, в тот самый самолёт, о котором мы все мечтали, в эту великую мифическую Птицу Свободы. Когда транспортный самолёт оторвался от полосы, покачнулся и начал взбираться в безоблачное небо, раздался радостный крик. Под нами лежали рисовые чеки и зелёные складки холмов, где остались наши друзья и наша юность.

Самолёт накренился и взял курс через Китайское море на Окинаву, к освобождению от объятий смерти. Героев среди нас не было. По возвращении нас не ждали ни радостные толпы, ни парады, ни перезвон больших соборных колоколов. Мы просто претерпели до конца. Мы выжили, и в этом была наша единственная победа.

* * *

-- ЭПИЛОГ

* * *

А с прошлым -- та же ерунда. Война -- кровавая игра...

Ты разве позабыл?

Глаза на землю опусти, и перед жертвами Войны клянись, что не забудешь никогда.

Зигфрид Сассун

"Наследие войны"

* * *

Мы сидели на корточках в коридоре на втором этаже отеля "Континентал-Палас" и, прикидывали, вошла уже в Сайгон Северо-Вьетнамская Армия или нет, надеясь на обратное. Выстроенные столетие назад стены слегка вздрагивали при разрывах семисотфунтовых бомб, которые самолёты противника сбрасывали на авиабазу Таншоннят, что располагалась в пяти милях от нас. Создавалось впечатление, что все до единого полицейские и солдаты в городе ведут непрерывный огонь из винтовок или пулемётов. Шум стоял оглушительный. Забившись в тот коридор, мы не знали, велась ли та стрельба по самолётам, или уже начались полномасштабные уличные бои за столицу. На протяжении всего последнего месяца мы наблюдали за тем, как южновьетнамская армия проигрывает одно сражение за другим, и у нас не было никаких сомнений в том, что она проиграет и на этот раз. Сомнения вызывало наше собственное будущее. Прислушиваясь к глухим разрывам бомб и грохоту стрелкового оружия, мы задавали друг другу вопросы, на которые не было и не могло быть ответов. Успеем ли мы эвакуироваться? А если нет, то как будут обращаться с нами, американскими корреспондентами, победители-коммунисты? А вдруг в последние минуты этой неразберихи южные вьетнамцы решат, что Вашингтон их предал, и начнут стрелять во всех американцев, что будут попадаться им на глаза?

Рассуждать в нашем положении было бессмысленно. Один из нас, отличавшийся более практичным складом ума, предложил прекратить дебаты о том, что может произойти потом, и выяснить, что происходит сейчас. После некоторых колебаний мы оставили наше укрытие, гостиничный коридор, и спустились в холл. Там было полным-полно перепуганных гражданских лиц и плачущих детей, их всех загнала туда уличная стрельба. Высокая деревянная входная дверь отеля была заперта и походила на ворота средневекового замка. Мы вчетвером осторожно приоткрыли её и выбрались на улицу.

Огонь из стрелкового оружия всё так же не ослабевал, но вёлся, по всей видимости, по реактивным самолётам противника, которые с воем проносились над городом, направляясь со своими бомбами к авиабазе. Солдат противника в зелёной форме и характерных пробковых шлемах видно не было. По улицам перебежками перемещались многочисленные полицейские, солдаты АРВ и корреспонденты, такие же, как и мы. Они тоже ничего не понимали. Мы с коллегой, Роном Йейтсом из чикагской газеты "Трибьюн", трусцой направились в представительство ЮПИ, располагавшееся через квартал от отеля.

И там царила неразбериха. Корреспондент в каске и бронежилете печатал на машинке сообщение, и выглядело это как-то театрально. Назойливо трещали телетайпы. Прочитав сообщения телеграфных агентств, мы с Йейтсом пришли к выводу, что решающий момент пока не наступил, хотя и близок. Подразделениям противника предстояло ещё целый день пробиваться с боями к городу. Прикинув, что приказ об эвакуации будет отдан в американском посольстве завтра, мы с Йейтсом пошли обратно в отель паковать свои вещи. Пока мы этим занимались, стемнело. Воздушный налёт завершился. Из окна своего номера на верхнем этаже отеля я видел, как полыхает горящий склад ГСМ. Ящерки-гекконы сидели на белых стенах номера, и в своём рептильем безразличии они даже не шевелились, когда стены вздрагивали от наведённых взрывов, вызванных бомбардировкой.

Я стащил свои вещи на два этажа ниже, в номер Ника Проффитта. Проффитт, корреспондент журнала "Ньюсуик", приютил меня неделей раньше, когда ракета противника разрушила верхние этажи соседнего отеля "Метрополь". Я провёл месяц во Вьетнаме во время наступления 1975 г., остался жив, и мне вовсе не хотелось, чтоб меня разнесло в клочья прямо в постели. Проффитт всё подначивал меня по поводу моих опасений, но мне было всё равно. Пускай подначивает сколько ему угодно. Мне было тридцать три года, на моём попечении находились жена и двое детей, и я больше не испытывал никакого желания что-то кому-то доказывать.

Мы с Проффиттом просидели полночи, допили наше пиво, докурили его траву, повспоминали о прошлом, поразмышляли о том, что может случиться завтра. И хотя мы надеялись, что посольство прикажет начать эвакуацию, сомнения у нас оставались. Пока что там никак не могли расстаться с иллюзорной уверенностью в том, что АРВ сможет остановить наступление северовьетнамских войск.

Проффитт, так же как и я, был из "старожилов" Индокитая. В конце шестидесятых -- -начале семидесятых он работал во Вьетнаме корреспондентом. Когда началось окончательное наступление коммунистов, мы оба были в Бейруте, оба работали спецкорами своих изданий на Ближнем Востоке. Я прочитал в своём бейрутском офисе телетайпное сообщение о падении Дананга и вызвался поехать в Сайгон. То сообщение пробудило во мне глубоко сокрытые в памяти воспоминания о солдатах и батальонах, о перестрелках и наступлениях, о высотах с номерами вместо названий, и о безрадостных, залитых дождями рассветах, которые я встречал в окопах. Даже после десятилетнего отсутствия я мог ясно представить себе ту часть Вьетнама, которую знал лучше всех прочих: рисовые чеки и джунгли на обширном пространстве к западу от Дананга. Было так, как будто бы в голове поднялся занавес, за которым открылась подробная карта боевых действий, на которой были отмечены стеклографом опасные участки, некоторые названия подчёркнуты -- названия, которые оставались для меня важными, потому что там когда-то погибали солдаты. Хойвук, Биньтхай, высота 270, хребет "Чарли" и тропа "Пурпурное сердце". Было трудно смириться с тем, что все эти места оказались в руках противника.

Весь тот день я не находил себе покоя и регулярно подходил к телетайпу узнать о развитии событий. В скором времени мне стало ясно, что десяти лет оказалось недостаточно, чтобы разорвать объятия, в которых сжимала мою душу война. Я не мог не вернуться, сколь бы рискованно это ни было. Я не мог не увидеть конца этой войны, пусть даже всё шло к тому, что она закончится поражением того дела, которому я служил, будучи военнослужащим. Я не могу объяснить этого ощущения. Мне просто казалось, что побывать там в самом конце войны -- моя личная обязанность. Поэтому я связался с американским офисом "Трибьюн", сообщив, что готов помогать Йейтсу, работавшему штатным корреспондентом газеты на Ближнем Востоке, в его работе по освещению наступления противника. Издатели сообщили, что не возражают. На следующее утро я уже летел во Вьетнам на борту самолёта компании "Эр Франс".

Я вышел из самолёта на базе Таншоннят 2 апреля -- через десять лет и один месяц после того, как высадился в Дананге в составе 9-й экспедиционной бригады.

* * *

Для того чтобы подробно описать последнюю военную кампанию Северного Вьетнама, надо писать отдельную книгу. Я даже не уверен в том, что те события можно назвать кампанией, там происходило скорее массовое переселение людей. Северовьетнамская армия просто бурным потоком нахлынула на поля, устремляясь к Сайгону. За исключением одной непродолжительной и безнадёжной попытки дать отпор, предпринятой одной-единственной дивизией в столице провинции Ксуанлок, АРВ не оказала никакого серьёзного сопротивления. Южновьетнамская армия распалась. Она растворилась. Случались ужасные сцены, когда охваченные паникой солдаты во время бегства от наступающего противника избивали и давили гражданских лиц. Ближе к концу того месяца эта атмосфера распада стала уже просто физически ощутимой. У нас на глазах распадались, рушились не только армия, но и вся страна. Дороги были забиты беженцами и солдатами. Некоторые колонны растягивались на двадцать миль, змеями спускаясь с холмов и каучуковых плантаций к заболоченным равнинам вокруг Сайгона. Эти процессии, у которых, казалось, не было ни начала, ни конца, тянулись по дорогам до самого горизонта. Они плелись под дождём и жарким солнцем, босоногие гражданские лица, солдаты в ботинках, гниющих прямо на ногах. Некоторые солдаты не бросали оружия, твёрдо решив держаться друг друга в своих маленьких группках, но большинство шагали безоружными, это были павшие духом люди, решимости которых хватало лишь на бегство; там были потерявшиеся дети, которые плакали и звали родителей, и родители, которые выкрикивали имена своих детей; раненные бойцы в запёкшейся крови и грязных временных перевязках -- некоторые шли сами, некоторые кучами лежали в кузовах санитарных машин; грузовики, автобусы, стада буйволов, скрипящие повозки с деревянными колёсами. Сплошным потоком растянувшись по дорогам, эти плотные, шевелящиеся скопления людей, машин и животных перекатывались через завалы и текли мимо остовов сгоревших танков, мимо трупов и фрагментов трупов, гниющих у обочин на полях. А вслед за этими отступающими колоннами надвигался шум от бомб и снарядов, утробное урчание зверя, войны, пожирающей своих жертв.

В этих сценах было столько человеческих страданий, что меня они уже не трогали. Они отупляли. Я хотел увидеть, как всё это кончится, каким бы ни был исход. И в то же самое время мне не хотелось стать свидетелем победы северных вьетнамцев. Я всё вспоминал Леви, Салливана, всех остальных, и что-то во мне отчаянно восставало против мысли о том, что они погибли зря. Война была проиграна, уже почти совсем проиграна. А они все погибли за просто так. Они отдали всё и ни за что.

Мне кажется, такие двойственные чувства были вообще свойственны американским ветеранам, которые, подобно мне, были против войны и в то же время душою к ней привязаны. После увольнения из морской пехоты в середине 1967 года меня занесло в антивоенное движение, хотя горячим участником его я никогда не был. Я в конце концов вступил в организацию "Вьетнамские ветераны против войны", но самое яркое выражение протеста с моей стороны произошло в 1970 году, когда я отправил планки своих вьетнамских наград по почте президенту Никсону, приложив к ним длинное и злое письмо с объяснениями причин, по которым я выступаю против американской политики в Индокитае. Я наивно полагал, что такой личный, индивидуальный поступок окажется действеннее многолюдных маршей протеста. Примерно месяц спустя я обнаружил в почтовом ящике конверт с обратным адресом: "Белый дом". В нём были мои медали и письмецо, написанное каким-то неприметным чиновником. В письме сообщалось, что исполнительная власть Соединённых Штатов не уполномочена принимать на хранение военные награды, и потому возвращает мне мои планки. Автор письма заключил его зловещей фразой: "Ваши взгляды в отношении политики США в Южном Вьетнаме приняты во внимание и доведены до сведения соответствующих органов". Этот эпизод явился вершиной моей карьеры в качестве активиста антивоенного движения. Моё благородное проявление личного протеста оказалось бесплодным, столь же бесплодным, как сама эта война. Я понял, что мне на роду написано ввязываться в безнадёжно проигрышные дела.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: