Фатерланд» выведен из строя

Глава VII

Как война пришла в Нью‑Йорк

Глава VI

Нью‑Йорк в год нападения Германии был величайшим, богатейшим, во многих отношениях великолепнейшим, а в некоторых – наипорочнейшим городом, какой когда‑либо знал мир. Это был подлинный «Город Научно‑торгашеского века», со всем его величием и мощью, неукротимой жаждой наживы и социальным хаосом, Он давно успел затмить Лондон и отнять у него гордое наименование «Современный Вавилон», стал финансовым центром мира, центром торговли, центром увеселений, и его сравнивали с апокалипсическими городами древних пророков. Он поглощал богатства своего континента, как поглощал когда‑то Рим богатства Средиземноморья, как Вавилон – богатства Востока. На его улицах можно было встретить разительные контрасты роскоши и крайней нищеты, цивилизации и варварства. В одном квартале мраморные дворцы, залитые светом, в ожерелье электрических огней, утопающие в цветах, уходили ввысь, растворяясь в его изумительных сумерках, в другом – в уму непостижимой тесноте, в темных подвалах, о которых правительство ничего не желало знать, ютилась многоязыкая чернь – зловещая и отчаявшаяся. Его пороки и преступления, как и его законы, были порождены неистовой энергией, и, как в великих городах средневековой Италии, в нем шла непрерывная темная вражда.

Особенности формы острова Манхаттан, стиснутого двумя проливами, узость пригодной для застройки полоски земли к северу, которые препятствовали городу расти естественно, толкнули нью‑йоркских архитекторов строить не вширь, а ввысь. У них всего было вдоволь; денег, строительных материалов, рабочей силы, – и только места было мало. Сперва они строили ввысь в силу необходимости. Но, раз начав, они открыли целый новый мир архитектурной красоты, изысканных, устремленных в небо линий, и еще долго после того, как со скученностью в центре было покончено при помощи подводных туннелей, четырех колоссальных мостов, перекинутых через Ист‑Ривер, и сети монорельсовых дорог, разбегающихся в восточном и западном направлениях, город продолжал расти вверх. Во многих отношениях Нью‑Йорк, где правила могучая плутократия, напоминал Венецию: например, великолепием архитектуры, живописи, чугунного литья, скульптуры, а также своим беспощадным властолюбием, господством на море и привилегированным положением в торговле. Однако ни одно из существовавших ранее государств не напоминал он беспорядочностью внутреннего своего управления и бездеятельностью властей, в результате которой огромные районы вовсе не признавали власти закона – порой целые улицы оказывались отрезанными, пока между отдельными кварталами шла междоусобная война; и преступники безнаказанно разгуливали по улицам, куда не ступала нога полиции. Это был водоворот всех рас. Флаги всех наций вились в его гавани, и в пору наивысшего расцвета годовая цифра прибывающих и отъезжающих за океан переваливала за два миллиона. Для Европы он олицетворял Америку, для Америки – ворота в мир. Но история Нью‑Йорка – это, собственно, социальная история всего мира. Чтобы создать его, потребовалось перемешать в одном котле святых и мучеников, негодяев и мечтателей, традиции тысячи народов и тысячу религиозных верований, и теперь все это бурлило и клокотало на его улицах. И над всем этим буйным хаосом людей и стремлений реял странный флаг – звезды на полосатом поле, – олицетворяющий одновременно и нечто самое благородное и нечто ничего общего с благородством не имеющее: то есть свободу, с одной стороны, а с другой – подлую, глухую ненависть своекорыстных душ к общенациональной цели.

На протяжении жизни многих поколений Нью‑Йорк думал о войне только как о чем‑то очень далеком, отражавшемся на ценах и снабжающем газеты сенсационными заголовками и снимками. Ньюйоркцы, пожалуй, даже в большей мере, чем англичане, были убеждены, что на их земле война невозможна. Тут они разделяли заблуждение своей Северной Америки. Они были так же спокойны за себя, как зрители на бое быков: быть может, они ставили деньги на его исход, но этим риск исчерпывался. А свои представления о войне средний американец заимствовал из описаний войны прошлого как увлекательного и романтического приключения. Он видел войну так же, как историю: сквозь радужную дымку – продезинфицированной и даже надушенной, предупредительно очищенной от всей своей непременной мерзости. Он даже сожалел о невозможности испытать ее облагораживающее влияние и вздыхал, что уж ему‑то не придется ее увидеть. Он с интересом, чтобы не сказать с жадностью, читал о своих новых орудиях, о своих громадных – на смену которым приходили еще более громадные – броненосцах, о своих неслыханных – на смену которым приходили еще более неслыханные – взрывчатых веществах, но над тем, в какой мере эти страшные орудия разрушения касаются его лично, он не задумывался вовсе. Насколько можно судить по литературе того времени, американцы считали, что лично их все это просто не касается. Им казалось, что среди всего этого бешеного накопления взрывчатых веществ Америке не грозит ничто. Они по привычке и по традиции восторженно приветствовали свой флаг; они смотрели сверху вниз на другие нации, и при первых признаках международных осложнений становились пламенными патриотами, то есть бурно порицали любого из своих политических деятелей, который не грозил противнику суровыми мерами и не приводил этих мер в исполнение. Они надменно вела себя с Азией, с Германией, так надменно держались с Великобританией, что на карикатурах того времени бывшая метрополия обычно фигурировала не иначе, как заклеванный супруг, великая же ее дщерь – как молоденькая вздорная жена. Что касается остального, то они продолжали развлекаться и заниматься своими делами, как будто война отошла в область предания вместе с бронтозаврами…

И вдруг в мир, безмятежно занимавшийся производством оружия и усовершенствованием взрывчатых веществ, ворвалась война – и все внезапно поняли, что пушки уже заговорили, что груды горючих веществ во всех концах света вдруг разом вспыхнули.

На первых порах грянувшая война никак не отразилась на Нью‑Йорке, он только стал еще неистовее.

Газеты и журналы, питавшие американский интеллект (книги на этом вечно спешащем континенте давно уже стали всего лишь объектом приложения энергии коллекционеров), моментально превратились в калейдоскоп военных снимков и заголовков, которые взлетали ракетами и рвались шрапнелью. К обычному лихорадочному напряжению нью‑йоркских улиц добавились симптомы военной горячки. Огромные толпы собирались (преимущественно в часы обеденного перерыва) на Мэдисон‑сквер, у памятника Фаррагату послушать патриотические речи и покричать «ура», и среди проворных молодых людей, которые неиссякаемым потоком вливались в Нью‑Йорк по утрам на автомобилях, в вагонах монорельса, метро и поездов, чтобы, проработав положенные часы, снова схлынуть по домам между пятью и семью, началось повальное увлечение значками и флажками. Не носить военного значка становилось очень опасно. Роскошные мюзик‑холлы того времени любой сюжет преподносили под патриотическим соусом, вызывая бешеный энтузиазм у зрителей; сильные мужчины рыдали, когда кордебалет развертывал национальное знамя во всю ширь сцены, а иллюминации и игра прожекторов поражали даже ангелов в небесах. Церкви вторили национальному подъему, но в более строгом ключе и замедленном темпе, а приготовления воздушных и морских сил на Ист‑Ривер сильно страдали от массы сновавших вокруг экскурсионных пароходов, с которых доносились подбадривающие вопли. Торговля ручным огнестрельным оружием небывало оживилась, и многие изнемогавшие под наплывом чувств ньюйоркцы отводили душу, устраивая прямо на людной улице фейерверк более или менее героического, опасного и национального характера. Детские воздушные шарики новейших моделей становились серьезной помехой для пешеходов в Центральном парке. И вот среди всеобщего неописуемого восторга генеральная ассамблея штата в Олбани, отменив множество правил и процедур, провела через обе палаты вызывавший раньше столько разногласий закон о всеобщей воинской повинности в штате Нью‑Йорк.

Люди, относящиеся скептически к национальному американскому характеру, склонны считать, что, лишь подвергнувшись немецкому нападению, жители Нью‑Йорка наконец перестали относиться к войне как к простой политической демонстрации. Они утверждают, что ношение значков, размахивание флагами, пускание фейерверка и распевание песен не нанесло никакого практического ущерба немецким и японским силам. Они забывают, что в век науки война обрела такие формы, что гражданское население вообще не могло причинять врагу какой‑нибудь ощутимый вред, а в таком случае ношение значков и прочее ничему не мешало. Военная мощь снова начинала опираться не на многих, а на единицы, не на пехоту, а на специалистов. Дни, когда один героический пехотинец мог решить исход битвы, канули в вечность. Теперь все решали машины, специальные знания и навыки. Война утратила свои, так сказать, демократические черты. Но как бы ни оценивать значение народного подъема, нельзя отрицать, что располагающее очень небольшим аппаратом правительство Соединенных Штатов в критический момент внезапного вооруженного вторжения из Европы действовало энергично, умело и с большой находчивостью. Оно было застигнуто врасплох; кроме того, находившиеся в его распоряжении заводы для строительства воздушных кораблей и аэропланов не шли ни в какое сравнение с немецкими парками. И тем не менее оно тут же взялось за дело, доказав миру, что еще не угас дух, создавший «Монитор» и подводные лодки южан в 1864 году. Начальник школы аэронавтов вблизи Вест Пойнта Кабот Синклер позволил себе всего лишь один афоризм, из тех, что были очень в моде в те демократические времена.

– Мы уже подобрали себе эпитафию, – сказал он репортеру. – Вот такую: «Они сделали все, что было в их силах». А теперь марш отсюда!

Самое странное то, что все они (исключений не было) действительно сделали все, что было в их силах. Их единственным недостатком был недостаток хорошего вкуса.

С исторической точки зрения одним из наиболее поразительных фактов этой войны – и притом выявившим с совершенной очевидностью несовместимость подготовки к войне и соблюдение демократических процедур – представляется тот факт, что вашингтонские власти сумели сохранить в тайне свои воздушные корабли. Они предпочли не доводить до сведения широкой публики ни единой подробности относительно ведущихся приготовлений. Они даже не сочли нужным доложить о них Конгрессу. Они препятствовали каким бы то ни было сенатским расследованиям. Война велась президентом и министрами, самовластно взявшими на себя всю полноту ответственности. Если они и допускали какую‑то гласность, то только для того, чтобы предупредить нежелательное брожение умов и в чем‑то настоять на своем. Они отдавали себе отчет, что в условиях воздушной войны может возникнуть весьма серьезная угроза, если легко поддающаяся панике просвещенная публика начнет требовать выделения воздушных кораблей и аэропланов для местной обороны. Это при имевшихся в наличии ресурсах могло привести лишь к роковому расчленению и распылению национальных воздушных сил. Особенно же они опасались, что их могут вынудить к преждевременному выступлению ради спасения Нью‑Йорка. Они с пророческой ясностью понимали, что немцы рассчитывают именно на это. Поэтому они всячески старались занять внимание населения идеей артиллерийской обороны и отвлечь его от мыслей о воздушных боях. Свои истинные приготовления они маскировали показными. В Вашингтоне хранился большой резерв морских орудий, и их начали поспешно и с большой помпой распределять среди восточных городов, о чем кричали все газеты. Их размещали на горах и возвышенностях вокруг городов, которым угрожала опасность. Их устанавливали на спешно приспособленных для этого тумбах Доуна, которые в то время обеспечивали дальнобойным орудиям наибольший угол прицела. Однако, когда немецкий воздушный флот достиг Нью‑Йорка, большая часть этой артиллерии не была еще установлена и почти все орудия стояли без прикрытия. И когда это произошло, там внизу, на забитых народом улицах, читатели нью‑йоркских газет упивались замечательными и прекрасно иллюстрированными сообщениями, вроде следующего:

ТАЙНА МОЛНИИ

Седовласый ученый совершенствует электрическую пушку.

Одним ударом молнии снизу можно уничтожить весь экипаж воздушного коробля.

Вашингтон заказал пятьсот штук.

Военный министр Лодж в восторге говорит: «Это спустит немцев с облаков на землю».

Президент публично рукоплещет веселому каламбуру.

Немецкий флот достиг Нью‑Йорка прежде, чем весть о разгроме американцев на море. Он достиг Нью‑Йорка к вечеру, и первыми его заметили наблюдатели в Ошен Грове и Лонг Бранче. Воздушные корабли, двигаясь с большой скоростью, появились вдруг над морем с юга и быстро скрылись в северо‑западном направлении. Флагман прошел почти прямо над наблюдательным постом в Санди Хук, одновременно быстро набирая высоту, и уже через несколько минут после этого Нью‑Йорк сотрясался от грома орудий, расставленных на острове Статен. Некоторые из этих орудий, в особенности два – установленные в Гиффорде и на холме Бикон над Матаваном, – били особенно метко. Первое из них с расстояния в пять миль послало снаряд, который разорвался так близко от «Фатерланда», шедшего на высоте шести тысяч футов, что переднее стекло в кабине принца разлетелось вдребезги. Неожиданный взрыв заставил Берта втянуть голову в плечи с поспешностью испуганной черепахи. Весь флот немедленно начал резкий подъем и без всяких злоключений прошел на высоте двенадцати тысяч футов над теперь уже безвредными орудиями. Воздушные корабли, не снижая скорости, построились журавлиным клином, вершиной в сторону города, с флагманом во главе. Левое крыло клина прошло над Пламфильдом, а правое – над бухтой Джамейка, и принц, взяв чуть восточнее Нарроус, пролетел над Верхней Бухтой и повис в воздухе над Джерси‑Сити, господствуя над всей нижней частью Нью‑Йорка. В вечернем освещении эти огромные и удивительные чудовища висели в воздухе, не обращая никакого внимания ни на ракеты, ни на ослепительные разрывы снарядов далеко внизу.

Это был антракт, во время которого обе стороны могли спокойно рассматривать друг друга. На какой‑то миг наивное человечество совершенно забыло про правила военной игры; и миллионы, находившиеся внизу, так же как и тысячи, находившиеся наверху, дали волю своему любопытству. Вечер был неожиданно хорош, только несколько легких облачных гряд на высоте семи или восьми тысяч футов нарушали его сияющую прозрачность. Ветер утих. Мир и покой царили повсюду. Тяжелые раскаты далеких орудий и безобидные упражнения в пиротехнике в заоблачной высоте имели, казалось, так же мало общего с убийством и насилием, с ужасом и позором поражения, как салют во время морского парада. Внизу все удобные для наблюдения места были усеяны зеваками. На крышах высоких зданий, на больших площадях, на паромах, на любом удобном перекрестке – всюду стояли толпы: все речные пристани были забиты народом. Парк Баттери был черен от рабочего люда, и на каждом удобном пункте в Центральном парке и вдоль Риверсайд‑Драйв собиралась своя особая публика, стекавшаяся из прилегающих улиц. Тротуары на огромных мостах через Ист‑Ривер тоже были плотно забиты. Лавочники покинули свои лавки, мужчины – работу, а женщины и дети‑дома, и все высыпали на улицу, чтобы поглазеть на чудо.

– До этого и газеты не додумались, – заключили они.

А сверху с тем же любопытством смотрели команды воздушных кораблей. Ни один город в мире не мог сравниться с Нью‑Йорком красотой местоположения, ни у одного города не было такой рамки из моря, утесов и реки, таких восхитительно устремленных ввысь домов, таких громадных мостов, такой сети монорельса и других чудес строительной техники. Лондон, Париж, Берлин рядом с ним показались бы бесформенными, придавленными к земле нагромождениями. Порт Нью‑Йорка, подобно порту Венеции, вел прямо в его сердце, и, подобно Венеции, он был великолепен, романтичен и горд.

Сверху было видно, что по его улицам льется непрерывный поток поездов и автомобилей, и тысячи мерцающих огоньков уже загорались во всех его концах. Нью‑Йорк в тот вечер был прекрасен, прекрасен, как никогда.

– Фу ты! Эх и местечко! – сказал Берт.

Он был так огромен, таким мирным величием веяло от него, что обрушиться на него войной казалось чем‑то столь же нелепым, как начать осаду Национальной галереи или, нарядившись в кольчугу, с секирой в руке, напасть на почтенную публику в ресторане гостиницы. Взятый вместе, он был столь велик, столь сложен, столь грациозно огромен, что начать против него военные действия было все равно, что ударить ломом по часовому механизму. И столь же далекими от злобной, тупой ярости войны казались и рыбоподобные воздушные корабли, косяком повисшие в небе, – невесомые и залитые солнцем. Курт, Смоллуейз и не знаю еще сколько людей, находившиеся на воздушных кораблях, вдруг ясно почувствовала несовместимость всего этого. Но романтические бредни туманили сознание принца Карла Альберта: он был завоевателем, и перед ним лежал неприятельский город; чем больше город, тем величественнее победа. Несомненно, в тот вечер он пережил момент великого торжества и ощутил всю сладость власти, как ее еще не ощущал никто.

И вот наступил конец антракта. Переговоры по беспроволочному телеграфу ни к чему не привели; и тут флот и город вспомнили, что они враги.

– Смотрите! – закричали в толпе. – Смотрите!

– Что это они делают?

– Что?..

Вниз, сквозь сумерки, нырнули пять атакующих кораблей – один к военной верфи, расположенной на Ист‑Ривер, один к ратуше, два к небоскребам Уолл‑стрита и Бродвея, один к Бруклинскому мосту. Отделившись от своих собратьев, они быстро и плавно миновали опасную зону обстрела и оказались под защитой городских зданий. При виде этого все автомобили на улицах остановились, как по мановению волшебной палочки, и огни города, которые начали было загораться, снова потухли. Это муниципалитет вернулся к жизни, соединился по телефону с Федеральным командованием и принимал меры к обороне. Муниципалитет требовал воздушные корабли: вопреки совету Вашингтона он отказывался сдаваться, и ратуша быстро становилась средоточием напряженной и лихорадочной деятельности. Повсюду полицейские начали поспешно разгонять толпы:

– Расходитесь по домам! В толпе зашептали:

– Дело скверно.

Холодок предчувствия пробежал по городу, и жители, спешившие в непривычной темноте через Муниципальный парк и Юнион‑сквер, видели неясные тени солдат и пушек. Их останавливали часовые и отсылали назад. За какие‑нибудь полчаса Нью‑Йорк перешел от безмятежного заката и простодушного восхищения к тревожным и грозным сумеркам.

Первые человеческие жертвы были результатом паники и давки на Бруклинском мосту, возникших при приближении воздушного корабля.

После того, как движение на улицах прекратилось, на Нью‑Йорк сошла необычная тишина, зловещие залпы бесполезных орудий, расставленных на прилегающих холмах, стали доноситься все ясней и ясней. Наконец смолкли и они. Это вновь начались переговоры. Люди сидели в темноте и тщетно крутили ручки онемевших телефонов. Потом в настороженной тишине раздался оглушительный грохот – это рухнул Бруклинский мост. Затрещали винтовки у военной верфи, заухали взрывы бомб на Уолл‑стрите и около ратуши. Нью‑Йорк не знал, что предпринять, он ничего не понимал. Нью‑Йорк напрягал глаза в темноте и прислушивался к этим дальним звукам, пока они, наконец, не смолкли так же неожиданно, как возникли.

– Что происходит? – тщетно вопрошали люди.

Непонятное затишье тянулось довольно долго, и ньюйоркцы, выглядывавшие из окон верхних этажей, вдруг увидели, что темные громады немецких воздушных кораблей проплывают медленно и бесшумно совсем рядом с ними. Затем вновь зажглись электрические огни и на улицах раздались крики продавцов вечерних газет.

Огромное и пестрое население покупало эти газеты и узнало, что произошло: был бой, и Нью‑Йорк поднял белый флаг…

Теперь, оглядываясь назад, мы видим, что прискорбные события, последовавшие за сдачей Нью‑Йорка, были совершенно неизбежны – их породили, с одной стороны, противоречия между современной техникой и социальными условиями, сложившимися в эту научную эпоху, и традициями примитивного романтического патриотизма – с другой. Сначала ньюйоркцы восприняли факт капитуляции со спокойствием людей, от которых не зависит тот или иной поворот событий, совершенно так же восприняли бы они непредвиденную остановку своего поезда или возведение какого‑нибудь памятника в родном городе.

– Мы сдались. Вот как! Да неужели? – Приблизительно такова была их реакция на первые сообщения.

Снова, как и при появлении воздушного флота, они чувствовали себя скорее зрителями. Только постепенно до их сознания дошло, что значит слово «капитуляция», и в них пробудился патриотизм. Только поразмыслив хорошенько, они поняли, что это касается лично их.

– Мы сдались, – можно было услышать немного погодя. – В нашем лице побеждена Америка. – И тут их душах начал разгораться гнев и стыд.

В газетах, вышедших около часа ночи, не было никаких подробностей относительно условий сдачи Нью‑Йорка, не давалось в них никаких сведений и относительно короткой стычки, предшествовавшей капитуляции. Последующие выпуски восполнили этот пробел. В них был напечатан подробный отчет об обязательстве снабжать немецкие воздушные корабли провиантом, восполнить запасы взрывчатых веществ, затраченных в нью‑йоркском бою и при разгроме Северо‑Атлантического флота, уплатить колоссальную контрибуцию в размере сорока миллионов долларов и передать немцам весь флот, находившийся в Ист‑Ривер. Появлялись также все более и более подробные описания того, как были разгромлены с воздуха ратуша и военные верфи, и постепенно ньюйоркцы поняли, что означали те короткие минуты оглушительных взрывов. Они читали о жертвах, разорванных на куски, о верных долгу солдатах, которые сражались в этой краткой битве без всякой надежды на успех, среди неописуемого разрушения, о флагах, спущенных плачущими людьми. В этих странных ночных выпусках появились также первые короткие телеграммы из Европы, сообщавшие о гибели флота – того самого Северо‑Атлантического флота, которым Нью‑Йорк всегда так гордился, о котором так заботился. Медленно, час за часом просыпалось общественное сознание, и вот постепенно чувство оскорбленной гордости и недоумения захлестнуло всех. Америка стояла перед лицом катастрофы. С неизъяснимым гневом, пришедшим на смену недоумению, Нью‑Йорк сделал открытие: он был побежденным городом, где полновластно распоряжается победитель.

Нужно было только, чтобы люди поняли это, и тотчас же возмущение и протест, как пламя, охватили всех. «Нет! – воскликнул Нью‑Йорк, пробуждаясь на рассвете. – Нет, меня не покорили. Это сон, и ничего больше!» Американцы никогда не отличались терпением, и не успел заняться день, как весь город пылал гневом, заразившим все миллионы его жителей. Гнев этот еще не успел вылиться в определенную форму, не успел воплотиться в дела, а на воздушных кораблях уже ощутили, как вздымается его волна, – так, по поверью, чувствуют домашние животные и дикие звери приближающееся землетрясение. Газеты синдиката Найпа первые облекли общие чувства словами, нашли нужную формулу. «Мы не согласны, – только и сказали они. – Нас предали!» Люди подхватывали эти слова, они передавались из уст в уста; на каждом перекрестке под фонарями, потускневшими в свете зари, беспрепятственно говорили речи ораторы, призывавшие дух Америки восстать, заставлявшие каждого осознать, что позор родного города – это его позор. Берту, находившемуся на высоте пятьсот футов, казалось, что город, из которого сначала доносился только беспорядочный шум, гудит теперь, как пчелиный улей – разъяренный улей.

После того как немцы разрушили ратушу и центральный почтамт, на башне старого здания Парк Роу был выброшен белый флаг, и туда направился мэр О'Хаген, подгоняемый обезумевшими от страха домовладельцами богатейшей части Нью‑Йорка, чтобы договориться с фон Винтерфельдтом о капитуляции. «Фатерланд», спустив секретаря вниз по веревочной лестнице, не стал набирать высоту и медленно кружил над огромными – старыми и новыми – зданиями, которые теснились вокруг Муниципального парка; «Гельмгольц» же, который вел здесь бой, поднялся тысячи на две футов. Вот почему Берт мог с близкого расстояния наблюдать все, что происходило в центре города. Ратуша, здание суда, почтамт и многие дома в западной части Бродвея были сильно повреждены, причем первые три обратились просто в груду обуглившихся развалин. Что касается ратуши и здания суда, то тут человеческих жертв почти не было; однако под развалинами почтамта оказалась погребенной целая армия рабочих, среди которых было много женщин и девушек, и небольшой отряд добровольцев с белыми повязками, явившийся вслед за пожарными, вытаскивал трупы, а нередко и раненых – в большинстве случаев до неузнаваемости обгоревших – и переносил их в соседнее здание. Повсюду деловитые пожарные направляли играющие на солнце струи воды на тлеющие развалины; их шланги были протянуты через всю площадь, и длинные цепи полицейских сдерживали темные толпы людей, преимущественно с окраин, не допуская их в центр города.

С этой картиной разрушения резко контрастировали здания на соседней Парк Роу, где расположились редакции газет. Все они были ярко освещены, и работа там кипела. Они не опустели даже во время бомбардировки, и теперь и весь штат и машины бешено работали, печатая подробности – страшные, невероятные подробности событий этой ночи, которые требовали отмщения, пробуждали сопротивление, и все это – на виду у воздушных кораблей. Долгое время Берт никак не мог сообразить, что это за бездушные учреждения, которые даже в такую минуту не прекращают работы; потом он узнал стук печатных машин и произнес свое обычное «Фу ты».

Позади зданий, занятых редакциями газет, укрытая сводами старой нью‑йоркской надземки (которую уже давным‑давно приспособили под монорельс), еще одна полицейская цепь охраняла скопление карет «Скорой помощи», где доктора хлопотали вокруг убитых и раненых, – это были жертвы паники на Бруклинском мосту. С высоты птичьего полета Берту представлялось, что все это происходит в огромном, неправильной формы колодце, зажатом между громадами высоких зданий. К северу тянулся похожий на глубокое ущелье Бродвей, на всем протяжении его вокруг возбужденных ораторов стояли толпы. Когда же он посмотрел прямо перед собой, его взору представились дымовые трубы, телеграфные вышки, крыши Нью‑Йорка, и всюду – и на крышах, и на вышках, и на трубах – виднелись кучки людей, наблюдающих, спорящих… Людей не было только там, где бушевали пожары и били струи воды. И ни на одном флагштоке в городе не было флагов. Только над зданиями Парк Роу то бессильно сникало, то полоскалось на ветру и снова сникало одно‑единственное белое полотнище. И над всей этой как из сна вырванной сценой, с ее зловещим заревом и черными тенями, с копошащимися людьми, вставал холодный, равнодушный рассвет.

Берт Смоллуейз видел все это в рамке открытого иллюминатора. За пределами темной осязаемой рамки лежал бледный, смутный мир. Всю ночь он цеплялся за эту раму, подпрыгивал и ежился при взрывах и наблюдал призрачные события. То он взлетал высоко, то опускался низко, то ему почти ничего не было слышно, то грохот, и крики, и вопли раздавались почти рядом. Он видел, как воздушные корабли стремительно пролетали почти над самыми затемненными, стонавшими улицами, как огромные дома, вспыхнув вдруг красным огнем, выступали из темноты и рассыпались под разрушительными ударами бомб, и впервые в жизни узнал, как быстро и нелепо начинается всепожирающий пожар. И все это казалось далеким, не имеющим к нему никакого отношения. «Фатерланд» не сбросил ни одной бомбы – он только следил за боем и командовал. Потом они наконец приблизились к земле, чтобы повиснуть над Муниципальным парком, и тут он понял с жуткой, леденящей душу ясностью, что все эти ярко освещенные черные громады не что иное, как охваченные огнем огромные деловые здания, и что мелькающие взад‑вперед крошечные, едва различимые серо‑белые тени уносят с поля смерти раненых и убитых. По мере того как становилось светлей, он понимал все более и более отчетливо, что означали неподвижные черные комочки…

Час за часом наблюдал он с тех пор, как из синего марева на горизонте встал Нью‑Йорк. С наступлением дня он почувствовал невыносимое утомление.

Он устало посмотрел на зарумянившееся небо, отчаянно зевнул и, бормоча что‑то под нос, потащился к диванчику и не столько лег, сколько рухнул на него и тут же заснул.

Таким через много часов его увидел Курт. Он крепко спал, неуклюже раскинувшись, – живое воплощение демократического сознания, столкнувшегося с проблемами слишком сложного века. Лицо его было бледно и равнодушно, рот разинут, и он храпел – храпел безобразно.

Курт посмотрел на него с легким омерзением. Потом пнул в щиколотку.

– Просыпайтесь! – сказал он в ответ на бессмысленный взгляд Смоллуейза. – И лягте поприличней. Берт сел и потер глаза.

– Опять был бой? – спросил он.

– Нет, – сказал Курт и устало сел. – Gott! – воскликнул он тут же и потер лицо руками. – Холодную ванну бы сейчас! Я всю ночь выискивал случайные пулевые пробоины в воздушных камерах. Только сию минуту сменился. – Он зевнул. – Мне нужно поспать. Убирайтесь‑ка отсюда, Смоллуейз. Сегодня я вас что‑то плохо переношу. Очень уж вы безобразны и никчемны. Вы получили свой рацион? Нет! Ну так идите и получите и не возвращайтесь сюда. Побудьте на галерее.

И вот Берт, слегка освеженный кофе и сном, вернулся к своему прежнему занятию – невольному участию в войне в воздухе. Как приказал лейтенант, он спустился на маленькую галерею и встал у поручней, в дальнем ее конце, за спиной у дозорного, втянув голову в плечи и стараясь стать как можно незаметнее. С юго‑востока подул довольно сильный ветер, вынуждая «Фатерланд» выгребать ему навстречу и сильно его раскачивая, пока корабль медленно бороздил небо над Манхаттаном. Вдали, на северо‑западе, собирались тучи. Неторопливое постукивание пропеллера было сейчас куда более ощутимо, чем при полете на полной скорости, и ветер, – пробегая по дну газовой камеры, поднимал на нем частую рябь с шелестом, похожим на плеск волн о борт лодки, только послабее. Корабль висел над одним из зданий Парк Роу, временным помещением муниципалитета, и время от времени снижался, чтобы вступить в переговоры с мэром и с Вашингтоном. Но возбуждение, снедавшее принца, не позволяло ему долго оставаться на одном месте. Он то начинал кружить над Гудзоном и над Ист‑Ривер, то взвивался ввысь, словно за тем, чтобы вглядеться в синие дали. Раз он загнал корабль так высоко и на такой скорости, что весь экипаж, не исключая его самого, заболел морской болезнью, и пришлось поспешно опускаться; боролся с тошнотой и головокружением и Берт.

Раскачивающаяся панорама внизу менялась в зависимости от высоты, на которой они находились. Если они спускались низко, то он различал окна, двери, вывески и световые рекламы и людей – все непривычно скошенное и укороченное, – наблюдал загадочное поведение горожан, собиравшихся в кучки на улицах и облепивших крыши. Потом, по мере того, как они поднимались все выше, подробности стирались, стороны улиц смыкались, горизонт расширялся, а люди утрачивали всякую значительность. С самой высокой точки все это выглядело, как вогнутая рельефная карта; Берт всюду видел темную, густозастроенную землю, изрезанную сверкающими полосками воды; Гудзон казался сверху серебряным копьем, а Нижняя бухта – щитом. Даже Берт, с его отнюдь не философским складом ума, заметил главное различие между городом внизу и воздушным флотом вверху – различие между дерзкой американской предприимчивостью и немецкой педантичностью и дисциплиной. Внизу он видел громадные прекрасные здания, которые при всем своем великолепии казались деревьями‑исполинами джунглей, обреченными на вечную борьбу за жизнь; их живописность была хаотической живописностью диких горных ущелий, а клубы дыма и сумятица бушующих пожаров только усиливали это впечатление случайности и беспорядочности. В небе же реяли немецкие воздушные корабли, словно существа из совершенно иного, несравненно более организованного мира, все повернутые в одну сторону, совершенно одинаковые по форме и размерам, устремленные к одной цели, словно волчья стая, где каждый волк точно знает свое место.

Тут Берт сообразил, что над городом кружит едва ли треть флота. Остальные же корабли давно скрылись за пределами горизонта, повинуясь неведомым ему распоряжениям. Его разбирало любопытство, но спросить было не у кого. Позднее десять кораблей снова появились с востока, очевидно, навестив транспорты и пополнив запасы; они тащили за собой на буксире несколько «драхен‑флигеров». К вечеру погода стала портиться; по небу быстро бежали тучи, сгущаясь прямо на глазах; ветер крепчал и к ночи перешел в шторм – он швырял воздушные корабли из стороны в сторону, и, чтобы удержаться на месте, они были вынуждены давать чуть ли не полный ход.

Весь день принц вел переговоры с Вашингтоном, в то время как его воздушные разведчики рыскали над Восточными штатами, высматривая воздухоплавательные парки. Отряд из двадцати кораблей, откомандированный еще накануне вечером, атаковал с воздуха Ниагару и овладел городом и электрической станцией.

Тем временем возмущение в городе‑гиганте неудержимо росло и ширилось. Несмотря на пять огромных пожаров, охвативших уже целые кварталы и упорно распространявшихся все дальше и дальше, Нью‑Йорк все еще не смирился со своим поражением.

Сперва эта ярость проявлялась в отдельных выкриках, в уличном красноречии и в газетных намеках; но утром над громадами зданий кое‑где уже развевались американские флаги, и число их все росло. Вполне возможно, что во многих случаях вызов, который бросал врагу уже сложивший оружие город, порождался всего лишь американским своеволием. Однако нельзя отрицать и того, что чаще это был признак «народного гнева».

Немецкое уважение к рутине и традициям было глубоко оскорблено этими выходками. Граф Винтерфельд немедленно снесся с мэром и указал ему на это нарушение правил, после чего наблюдателям на пожарных каланчах были даны соответствующие указания. Скоро нью‑йоркской полиции пришлось взяться за дело серьезно, и завязалась нелепая игра между негодующими патриотами, твердо решившими не спускать флагов, и раздраженными, задерганными полицейскими, которым было приказано эти флаги снимать.

В конце концов на одной из улиц, прилегающих к Колумбийскому университету, события приняли серьезный оборот. Капитан воздушного корабля, назначенного наблюдать за этим районом, снизился, по‑видимому, затем, чтобы зацепить веревочной петлей и сорвать флаг, развевавшийся над Морган Холлом. Но в этот момент из верхних окон большого многоквартирного дома, стоявшего между университетом и Риверсайд‑драйв, раздались винтовочные и револьверные выстрелы.

Большинство стрелков промахнулись, однако две или три пули все‑таки пробили газовые отсеки, а одна даже раздробила руку находившемуся на передней площадке солдату. Часовой, стоявший на нижней галерее, немедленно открыл ответный огонь, а пулемет, помещенный на щите орла, дал очередь, после чего дальнейших выстрелов уже не последовало. Корабль поднялся и сигнализировал флагману и муниципалитету, на место происшествия были немедленно откомандированы отряды полиции и народной милиции, и инцидент был таким образом исчерпан.

Но сразу же за этим последовала отчаянная выходка компании молодых нью‑йоркских кутил, которые в порыве безрассудного патриотизма проскочили незамеченными на нескольких автомобилях на Бикон Хилл и дружно принялись за сооружение импровизированного форта вокруг установленного там ранее дальнобойного орудия. Его расчет оставался на своих местах, но сразу же после капитуляции получил приказ прекратить огонь и теперь только бессильно возмущался – конечно, появление нежданных союзников обрадовало артиллеристов. По их словам, орудию не дали толком показать себя, и они горели желанием доказать свои слова делом. Под руководством новоприбывших они вырыли вокруг орудия траншею, насыпали бруствер и соорудили довольно ненадежное укрытие из кровельного железа.

Они уже заряжали свое орудие, когда их заметили с воздушного корабля «Прейссен», и снаряд, который они успели выпустить, прежде чем сброшенные с корабля бомбы разнесли их вместе с их импровизированным фортом в клочки, разорвался в центральном газовом отсеке корабля «Бинген», вывел его из строя и заставил опуститься на острове Статен. Потеря газа оказалась весьма значительной, и корабль рухнул на деревья, накрыв их, как балдахином, своей опустевшей оболочкой. Пожар, однако, не вспыхнул, и экипаж поспешно занялся ремонтом. Немцы вели себя с уверенностью, граничившей с беспечностью. Большинство принялись чинить разрывы оболочки, а несколько человек пошли в сторону дороги в поисках газопровода и вскоре были схвачены враждебно настроенной толпой. Поблизости стояло несколько домов, обитатели которых очень скоро перешли от недружелюбного любопытства к враждебным действиям. В эту эпоху полицейский надзор за многочисленным и многоязыким населением острова Статен был весьма небрежен, и буквально в каждом жилище имелось огнестрельное оружие. Теперь оно было пущено в ход, и после двух‑трех промахов один из занятых починкой солдат получил пулю в ногу. После этого немцы бросили чинить оболочку и, укрывшись за деревьями, стали отстреливаться.

На звук перестрелки немедленно явились «Прейссен» и «Киль» и с помощью нескольких ручных гранат быстро уничтожили все дома на милю вокруг. Было убито довольно много мирных американцев – мужчин, женщин и детей, нападавшие же отступили. Некоторое время под прикрытием двух кораблей починка шла спокойно. Но стоило им вернуться на свои посты, как вокруг поверженного «Бингена» снова завязалась перестрелка, продолжавшаяся весь день и к вечеру наконец вылившаяся в настоящее сражение.

Около восьми часов на «Бинген» напала вооруженная толпа и после отчаянной, беспорядочной схватки перебила всю его команду.

В обоих этих случаях трудное положение немцев объяснялось тем, что они не в состоянии были высадить с воздушных кораблей на землю достаточные силы; собственно говоря, они вообще не могли высадить никаких сил. Воздушные корабли совершенно не годились для переброски десантных отрядов, а их экипажа только‑только хватало для того, чтобы маневрировать в воздухе и вести оттуда боевые действия. Они могли причинять неизмеримый ущерб; они могли в кратчайший срок добиться капитуляции от любого организованного правительства, но они не были в состоянии разоружать и тем более оккупировать сдавшиеся территории. Они могли грозить возобновлением бомбардировок, чтобы заставить власти, распоряжающиеся на земле, выполнять их требования, и все. Несомненно, что при наличии хорошо налаженного и сохранившегося в целости государственного аппарата и дисциплинированного, единого народа этого было бы вполне достаточно для поддержания мира и спокойствия. Но в Америке все сложилось иначе. Во‑первых, нью‑йоркский муниципалитет не обладал ни большой властью, ни достаточными полицейскими силами, и, во‑вторых, разрушение ратуши, почтамта и других центральных нервных узлов города безнадежно нарушило взаимодействие отдельных частей правительственного аппарата. Трамваи и поезда встали, телефонная связь разладилась и работала лишь по временам. Немцы нанесли удар по голове, и голова, оглушенная, подчинилась им, зато тело перестало ее слушаться. Нью‑Йорк превратился в безголовое чудовище, которое разучилось повиноваться. Повсюду оно давало почувствовать свою ярость; повсюду местные власти и должностные лица, предоставленные самим себе, тоже брались за оружие и, поддавшись общему настроению, начинали вместе со всеми вывешивать флаги.

Шаткое перемирие пришло к концу после убийства – ибо иначе этого никак не назовешь – «Веттерхорна» над Юнион‑сквером вблизи развалин ратуши – этого символического предупреждения всем непокорным. «Веттерхорн» погиб между пятью и шестью часами вечера. Погода уже сильно изменилась к худшему, и операции воздушных кораблей были затруднены тем, что им приходилось все время выгребать против ветра. С юга и юго‑востока один за другим налетали шквалы с молниями и градом, и для того, чтобы избежать их, воздушным кораблям пришлось опуститься к самым крышам домов, сократив таким образом радиус своих наблюдений и подставляя себя под ружейный огонь.

Накануне вечером на Юнион‑сквер была доставлена пушка. Ни установить ее, ни тем более стрелять из нее так и не успели, и ночью, после капитуляции, ее решили убрать с дороги и вместе с зарядными ящиками поставили под аркой громадного здания. Здесь часов в одиннадцать утра ее и заметила группа патриотов. Они втащили ее в дом и установили на одном из верхних этажей. Опустив плотные шторы, они устроили замаскированную батарею в одной из контор и довольно долго сидели там в засаде, как дети, радуясь своей затее, пока наконец в поле их зрения не показался нос злосчастного «Веттерхорна» – его сильно трепало, и, с трудом преодолевая ветер, он медленно плыл над недавно сооруженными шпилями Тиффани. Немедленно состоявшая из одного орудия батарея размаскировалась. Дозорный воздушного корабля, возможно, успел увидеть, как вся передняя стена десятого этажа огромного здания зашаталась и рухнула вниз на мостовую, обнаружив черное жерло, выглянувшее вдруг из темноты. Затем, по всей вероятности, его задело снарядом.

Орудие успело выпустить два снаряда, прежде чем рухнуло все здание, и каждый из этих снарядов прошил «Веттерхорн» насквозь от носа до кормы, разнес его вдребезги. Он сплющился, как жестяная банка, под тяжелым сапогом. Его передняя часть отвалилась и упала прямо на площадь, весь же остальной корпус под треск ломающегося каркаса лег поперек Таммани Холл и улиц, ведущих ко Второй авеню Газ смешался с окружающим воздухом, воздух же из прорванного воздушного баллона хлынул в опорожняющиеся газовые отсеки, и корабль с невероятным грохотом взорвался…

«Фатерланд» в это время боролся со штормом к югу от ратуши над развалинами Бруклинского моста, и орудийные выстрелы, за которыми последовал грохот рушащегося здания, заставили Курта и Смоллуейза кинуться к иллюминатору каюты. Они успели увидеть вспышку выстрела, и тут их прижала к окну взрывная волна, а затем они полетели кувырком через всю каюту. «Фатерланд» запрыгал, как футбольный мяч, и когда они снова выглянули в окно, то Юнион‑сквер показался им маленьким, далеким и расплющенным, словно по нему прокатился какой‑то сказочный великан. Здания к востоку от площади, усыпанные пылающими обломками воздушного корабля, горели уже во многих местах, а все стены и крыши были как‑то нелепо перекошены и прямо на глазах разваливались.

– Фу‑ты, – сказал Берт. – Что это случилось? Вы посмотрите, люди‑то!

Но прежде чем Курт успел высказать какое‑нибудь мнение, колокол пронзительно прозвонил сбор, и ему пришлось уйти. Берт, помешкав, в задумчивости вышел в коридор, все продолжая оглядываться на окно, и был немедленно сбит с ног принцем, который стремительно бежал к центральному бомбохранилищу.

Падая, Берт успел разглядеть огромную фигуру принца, его побелевшее, перекошенное от непомерного гнева лицо, поднятый кулак. «Blut und Eisen!»[26]– воскликнул принц, и Берт сразу понял, что он выругался. – «Oh, Blut und Eisen!»

Тут кто‑то свалился поверх Берта – по тому, как он падал, Берт заключил, что это был фон Винтерфельд, – и кто‑то еще, задержавшись на секунду, пнул его в бок рассчитанно и больно. Потом он сидел в коридоре, потирая свежий синяк на щеке и поправляя бинт, которым все еще была обвязана его голова.

– Чтоб ему, этому принцу, – сказал Берт, возмущенный выше всякой меры, – свинья он, а не принц!

Он встал, задержался на минуту, собираясь с мыслями, а затем пошел потихоньку к трапу, ведущему на маленькую галерею, но по дороге услышал шум и решил, что это возвращается принц. И действительно, вся компания шла назад. Он только успел юркнуть, как кролик в нору, к себе в каюту, счастливо избежав новой встречи с этим разъяренным громовержцем.

Берт притворил дверь, подождал, чтобы в коридоре стихло, и тогда подошел к окну и выглянул. Сквозь тучи улицы и площади виднелись смутно, и от качки казалось, что они мерно поднимаются и опускаются. Они были совсем пустынны, и лишь несколько человек металось среди этой пустоты. Вдруг улицы словно раздались вширь, прояснились, а маленькие крапинки‑люди стали крупнее – это «Фатерланд» начал спускаться. Вскоре корабль уже плыл, покачиваясь, над нижней частью Бродвея. Крапинки внизу больше не бегали – они стояли и смотрели вверх. И вдруг они кинулись врассыпную.

Что‑то упало с аэроплана, что‑то крошечное и ничтожное. Оно шлепнулось на мостовую неподалеку от большой арки, прямо под Бертом. В нескольких ярдах оттуда по тротуару стремглав несся маленький человечек. Еще двое или трое и женщина бежали через дорогу, странные крошечные фигурки с малюсенькими головенками, отчаянно работающие локтями и ногами. Было забавно смотреть, как они семенят ножками. Приплюснутое человечество достоинством не отличается. Крохотный человечек на тротуаре сделал комичный пируэт – от страха, конечно, – когда бомба упала рядом с ним.

Затем ударили во все стороны ослепительные струи огня, и человек, который только что подскакивал в воздух, вспыхнул на миг ярким пламенем и исчез – исчез, будто его и не было. Люди, перебегавшие дорогу, делали какие‑то неуклюжие скачки, потом упали и застыли в неподвижности; их изодранная тлеющая одежда постепенно разгоралась огнем. Затем от арки стали отваливаться куски, и нижний этаж провалился, громыхая, как ссыпаемый в подвал уголь. Отголоски отдельных воплей достигли ушей Берта, и затем толпа людей выбежала на улицу, и какой‑то человек все припадал на одну ногу и нелепо жестикулировал. Потом он остановился и пошел назад, но тут на него обрушился водопад обломков, и он застыл жалким комочком там, куда его отбросило. Пыль и черный дым повалили на улицу, и скоро сквозь них начало пробиваться багровое пламя…

Так началось уничтожение Нью‑Йорка. Он первым из крупнейших городов Научного века пострадал от чудовищной по силе и нелепейшей по ограниченности своих возможностей войны в воздухе. Он был разрушен дотла по той же причине, по какой в предшествующем столетии сметались артиллерийским огнем с лица земли бесчисленные азиатские и африканские города, – потому что он был одновременно и слишком могуч, чтобы его можно было покорить, и слишком необуздан и горд, чтобы сдаться и таким путем избежать разрушения. При создавшемся положении это было неминуемо. Принцу нельзя было остановиться и признать себя побежденным, а город нельзя было покорить, не разрушив его до основания. Катастрофа была логическим результатом приложения науки к войне. Большие города были заранее обречены. Как ни бесило принца затруднительное положение, в которое он попал, он все же попытался, начиная бойню, проявить умеренность. Он хотел дать суровый урок, губя как можно меньше жизней и затрачивая как можно меньше бомб. На эту ночь он решил ограничиться разрушением только Бродвея. Он повел воздушную флотилию цепью, сбрасывая бомбы над всем протяжением этой магистрали. Вот так наш Берт Смоллуейз стал участником одного из самых хладнокровных массовых истреблений в истории человечества. Принимавшие в нем участие люди отнюдь не были возбуждены, и жизни их, кроме разве шальной пули, ничто не грозило, но они обрушивали смерть и гибель на жилища людей и на толпы внизу.

Воздушный корабль кидало из стороны в сторону, и Берт, вцепившись в раму иллюминатора, сквозь тонкую, подгоняемую ветром пелену дождя разглядывал объятые сумерками улицы внизу, смотрел, как люди выбегают из домов, как валятся здания и вспыхивают пожары. Продвигаясь вперед, воздушные корабли сокрушали город с той же легкостью, с какой ребенок рассыпает карточные домики и сложенные из кубиков города. Позади оставались руины и пылающие пожары, наваленные грудами и разбросанные мертвые тела. Мужчины, женщины и дети валялись вперемежку, как какие‑нибудь арабы, или зулусы, или китайцы. Центральная часть Нью‑Йорка вскоре превратилась в огромный костер, спасения из которого не было. Автомобили, поезда, паромы – все встало, и в этой сумрачной неразберихе ни одного путеводного огонька не встречали на своем пути обезумевшие беглецы, кроме огня пожаров. На миг Берт ясно представил себе, каково быть там, внизу, но только на миг. И вдруг он сделал невероятное, фантастическое открытие: ведь такие бедствия возможны не только сейчас, тут, в этом непонятном, гигантском чужом Нью‑Йорке, но и в Лондоне и даже в Банхилле! Он понял, что маленькому острову среди серебристых волн недолго осталось радоваться своей недосягаемости, что в мире больше нет такого места, где какой‑нибудь Смоллуейз мог бы, гордо подняв голову, проголосовать за войну и за твердую внешнюю политику и не испытать подобные ужасы на самом себе.

И тут над горящим Манхаттаном разыгрался бой, первый бой в воздухе. Американцы наконец поняли, во что может обойтись их выжидательная политика, и бросили на немецкий флот все имевшиеся у них воздушные силы в надежде отстоять Нью‑Йорк от этого бешеного принца Железа и Крови, спасти его от пожаров и гибели.

Они обрушились на немцев в сумерки, прилетев на крыльях разыгравшейся бури, сквозь грозу и ливень. Они прилетели с авиационных верфей Вашингтона и Филадельфии на предельной скорости двумя отрядами, и если бы не дозорный воздушный корабль неподалеку от Трентона, то они захватили бы противника врасплох.

Усталые, пресытившиеся разрушением немцы, истратившие добрую половину своих боеприпасов, боролись с бурей, и когда была получена весть о приближении врага. Нью‑Йорк остался позади – к юго‑востоку – затемненный город, пересеченный страшным багровым шрамом огня. Корабли швыряло и мотало; шквалы с градом то и дело сносили их вниз, и им снова приходилось пробиваться вверх. Воздух стал ледяным. Принц как раз хотел отдать приказ снижаться и выбрасывать медные цепи, служившие громоотводами, когда ему донесли о воздушном нападении. Он повернул свой флот к югу, выстроив корабли в одну линию, распорядился, чтобы авиаторы «драхенфлигеров» заняли свои места и были готовы встретить врага, и затем приказал подниматься в морозную заоблачную высь.

Берт не сразу сообразил, чем это чревато. Был час ужина, и он находился в солдатской столовой. На нем снова была шуба и перчатки Баттериджа, и, кроме того, он кутался в свое одеяло. Макая хлеб в суп, он запихивал в рот большие куски. Он стоял, широко расставив ноги и прислонившись к переборке, чтобы не потерять равновесия. Солдаты, стоявшие вокруг него, выглядели устало и подавленно; кое‑кто разговаривал, но большинство угрюмо молчало, а двоим или троим стало плохо от высоты и качки. Их всех, казалось, томило чувство странной отверженности, пришедшее после страшного кровопролития этого вечера, – чувство, что земля и возмущенное человечество отныне еще враждебней им, чем море.

И сообщение о приближении врага заставило их встрепенуться. Краснолицый широкоплечий солдат с белесыми ресницами и шрамом появился в дверях и что‑то прокричал по‑немецки, всполошив остальных. Берт почувствовал, как резко изменилось настроение окружающих, хотя не понял ни слова. Последовала пауза, а потом градом посыпались вопросы и предположения. Даже те, кому было плохо, встрепенулись и вступили в разговор. На несколько минут столовая превратилась в настоящий бедлам, а потом, подтверждая сказанное, пронзительно зазвонили колокола, рассылая солдат по местам.

Неожиданно, как в пантомиме, Берт оказался один. – Что ж еще случилось? –сказал он, хотя отчасти уже догадался.

Он задержался ровно настолько, чтобы проглотить остатки супа, и бросился бежать по качающемуся проходу, а потом, крепко цепляясь за поручни, вниз по трапу на галерею. Тут его обдало холодным ветром, будто ледяной водой из шланга. Корабль в это время принимал и отражал удары бури, как воздушный боксер. Берт плотнее закутался в одеяло, не отрывая одной руки от поручней. Он несся куда‑то сквозь мокрый сумрак, еле удерживаясь на ногах, ничего не различая в льющемся по сторонам тумане. У него над головой тепло светились огни воздушного корабля и слышался топот солдат, разбегавшихся по своим постам. И вдруг огни погасли, и «Фатерланд», как‑то странно подскакивая, вздрагивая и бросаясь из стороны в сторону, пошел вверх.

Когда «Фатерланд» сильно накренился, Берт на какой‑то миг увидел высокие здания, горевшие внизу совсем недалеко под ними, – огромный трепещущий тюльпан из пламени, а в следующий миг он различил сквозь пелену проливного дождя неясные очертания еще одного воздушного корабля, который переваливался с боку на бок, как дельфин, и тоже упорно старался подняться выше. Облака на время скрыли его, но немного погодя он снова вынырнул среди дождевых туч, темный, похожий на кита, чудовищный. Ветер доносил звуки ударов, свист, глухие, отрывистые возгласы, еще какие‑то шумы; ветер сбивал с ног и путал мысли; мозг то и дело цепенел, и Берт только судорожно цеплялся за поручни, стараясь сохранить равновесие, ничего не видя и ничего не слыша.

– Ух!

Что‑то, вырвавшись из необъятной тьмы наверху, пролетело мимо него и, камнем падая вниз, затерялось в общей неразберихе. Это был немецкий «драхенфлигер». Он промелькнул с такой быстротой, что Берт только на один миг различил темную съежившуюся фигуру авиатора, припавшего к рулю. Может, это был маневр, но, скорее это была катастрофа.

– Фу ты! – сказал Берт.

«Ба‑бах!» – загремело орудие где‑то в кромешной тьме впереди, и вдруг «Фатерланд» грозно накренился, и Берт с часовым повисли на поручнях над бездной. «Бах!» – словно раскололось небо. Корабль снова страшно качнуло, и сразу же багрово и зловеще вспыхнули взъерошенные тучи, отражая скрытые от глаз вспышки, и стали видны зияющие пропасти вокруг. Поручни оказались над Бертом, и он повис в пустоте.

Некоторое время все силы Берта, духовные и физические, были сосредоточены на одном: не разжать рук. – Пойду‑ка я в каюту, – сказал он, когда воздушный корабль выровнялся и пол галереи снова оказался у него под ногами, и он начал осторожно пробираться к трапу.

– Ой‑ей‑ей‑ей‑ей! – взвыл он, потому что галерея вдруг взвилась на дыбы, как взбесившаяся лошадь, и потом рванулась вниз.

«Трах! Бах! Бах! Бах!» Сразу же вслед за треском выстрелов и грохотом бомб прекрасная и грозная, окутавшая его белым, неровным пламенем, в котором потонуло все остальное, вспыхнула молния, и тут грянул страшный гром, подобный взрыву целой вселенной.

На один короткий миг, предшествовавший громовому удару, мир словно замер в яростном сверкании, в котором не было места тени.

В этот‑то миг Берт и увидел американский аэроплан. В ослепительной вспышке он казался совершенно неподвижным. Даже пропеллер его будто застыл на месте, и команда казалась неподвижными куклами (аэроплан находился так близко, что людей Берт видел вполне отчетливо). Корма у него наклонилась, и корабль почтя стоял дыбом. Это была машина типа «Кольт‑Кобурн‑Лангли», с двойными скошенными кверху крыльями и пропеллером впереди; команда находилась в корпусе, напоминавшем формой лодку и прихваченном сеткой. Из этого длинного, очень легкого корпуса с обоих концов торчали стволы магазинных винтовок. И особенно удивило и потрясло Берта в этот миг то обстоятельство, что левое верхнее крыло горело красноватым дымным огнем, пламенем вниз. Хотя и это было еще не самым поразительным в этом странном видении. Самым поразительным было то, что оно и какой‑то немецкий воздушный корабль, находившийся ярдов на пятьсот ниже, были словно нанизаны на змейку молнии, изменившей ради них свой путь, и со всех уголков и выступов его огромных крыльев, повсюду кустиками терновника вставали зигзаги молнии.

Все это Берт увидел как на картине, на картине, слегка смазанной обрывками тумана.

Гром ударил почти одновременно со вспышкой молнии и словно слился с ней, так что трудно сказать, был ли Берт в этот момент больше оглушен или с слеплен.

А затем темнота, темнота абсолютная, и грохот пушечного выстрела, и приглушенные жалобные крики, замирающие где‑то внизу, в бездонной пропасти.

После этого началась жестокая качка, и Берт, прилагая неимоверные усилия, попробовал пробраться внутрь корабля. Он промок до нитки, замерз и изнемог от страха, а кроме того, его не на шутку тошнило. Ему казалось, что руки и ноги у него стали ватные, а башмаки превратились в ледышки и отчаянно скользят по металлическому полу. На самом же деле это галерея покрылась тонкой коркой льда.

Для него так навсегда и осталось тайной, сколько времени поднимался он по трапу обратно на воздушный корабль; однако впоследствии, в снах, это тянулось часами. Внизу, сверху, кругом, со всех сторон разверзались черные провалы, где выл ветер и кружили темные снежные хлопья, а он был защищен от них всего лишь низенькой металлической решеткой да поручнем – решеткой и поручнем, который, словно взбесившись, изо всех сил старался вырваться у него из рук и скинуть его в мятущееся пространство.

Раз ему почудилось, что над ухом у него просвистела пуля и что тучи и снежные хлопья осветились вдруг короткой вспышкой, но он даже головы не повернул, чтобы посмотреть, какой новый враг пронесся мимо них в пустоте. Он хотел вернуться внутрь корабля. Он хотел вернуться! Выдержит ли рука, которой он цепляется, или ослабнет и сорвется? Горсть градин ударила ему в лицо так, что у него дух захватило, и он чуть не потерял сознание. Держись, Берт! Он стал карабкаться дальше.

Наконец, чувствуя неизъяснимое блаженство, всем своим существом ощущая тепло, Берт оказался в коридоре. Однако коридор повел себя, как стаканчик для игры в кости, – он явно собирался встряхнуть Берта как следует и потом выбросить вон. Берт инстинктивно, что было силы, вцепился во что‑то, дожидаясь, чтобы пол наклонился вперед. Тогда он сделает перебежку к своей каюте и успеет ухватиться за дверь, прежде чем корма снова встанет на дыбы.

И вот он в каюте!

Берт захлопнул дверь и на некоторое время из человека превратился в тяжелый случай заболевания морской болезнью. Ему хотелось залезть куда‑нибудь, где бы его не мотало, где бы можно было не цепляться. Он откинул сиденье диванчика, залез внутрь и беспомощно растянулся среди набросанных вещей, стукаясь время от времени головой то об одну стенку, то об другую. Сиденье захлопнулось. Теперь он мог не заботиться о том, что творилось вокруг. Какое ему дело, кто с кем воюет, кто стреляет, чьи снаряды рвутся? Пусть его сейчас убьет пулей или разорвет на части, ему все равно!

Его душили бессильная ярость и отчаяние. «Дурь одна!» – произнес он, вложив в эти два слова все свое отношение к человеческим дерзаниям, к жажде приключений, к войне и цепи непредвиденных обстоятельств, опутавших его. «Дурь одна! Тьфу!» – Эта всеобъемлющая инвенктива включала и все мироздание. «Умереть бы и то лучше».

Берт не увидел ни звездного неба, когда «Фатерланд» наконец вырвался из объятий бури, царившей ниже, ни боя, который он вел один против двух круживших вокруг него аэропланов, ни того, как они прострелили его кормовые отсеки и как он отбился от них разрывными пулями и тут же сам обратился в бегство.

Стремительная атака этих удивительных ночных птиц осталась неизвестной Берту, он не видел, как, жертвуя собой, они рвались к «Фатерланду». Немецкий флагман был протаранен, и несколько секунд казалось, что ему пришел конец. Он начал быстро падать; на его погнутом пропеллере повис американский аэроплан, и авиаторы пытались перебраться на борт вражеского корабля. Берт даже не подозревал об этих событиях, он воспринял их только как усиление качки. Дурь одна! Когда американский воздушный мститель наконец отцепился после того, как большая часть его экипажа была перебита или свалилась за борт, Берт в своем ящике заметил только, что «Фатерланд» вдруг отвратительно дернулся и рванулся вверх.

Однако вслед за этим пришло чудесное облегчение, невообразимое, блаженное облегчение. Качка бортовая и килевая, всякое сопротивление ветру – все это кончилось, прекратилось раз и навсегда. «Фатерланд» больше не выгребал против бури; его искалеченные и взорванные машины больше не стучали; он потерял управление, и ветер уносил его плавно, как воздушный шар, – огромные разметанные ветром лохмотья – останки воздушного крушения.

Для Берта все это означало лишь конец целого ряда неприятных ощущений. Его нисколько не интересовало ни состояние корабля, ни исход боя. Долгое время он лежал в страхе, ожидая, что вот‑вот качка возвратится, а с ней тошнота, и, лежа так внутри диванчика, наконец уснул.

Пробуждение его было бы вполне безмятежным, если бы не духота и не холод; к тому же он никак не мог сообразить, где он. Голова у него болела, дышать было трудно. В сумбурном сне мешались Эдна и «дервиши пустыни», и весьма рискованное путешествие на велосипеде по воздуху среди ракет и бенгальских огней – к великому неудовольствию какой‑то собирательной личности – помеси принца с мистером Баттериджем. Потом, неизвестно почему, они с Эдной начали оплакивать друг друга. И тут он проснулся с мокрыми ресницами, чтобы снова оказаться в темном, душном ящике. Никогда он больше не увидит Эдну, никогда не увидит он Эдну!

Он решил, что лежит у себя в комнатке позади велосипедной мастерской в Банхилле и был в полной уверенности, что привидевшееся ему разрушение великолепного города, разбитого бомбами, невообразимо прекрасного и огромного города, было всего лишь необычайно ясным сновидением.

– Грабб! – позвал он, сгорая от нетерпения рассказать приятелю этот сон.

Последовавшее глухое безмолвие, звук его голоса, захлебнувшийся в стенках ящика, а главное, тяжелый, удушливый воздух навели его на новую мысль. Он вскинул руки и ноги, и они уперлись во что‑то твердое. Значит, он лежит в гробу! Его похоронили заживо! Он потерял голову от страха.

– Помогите! – завопил он. – Помогите! – И заколотил ногами, забрыкался, забарахтался. – Выпустите! Выпустите меня!

Несколько секунд он барахтался, охваченный паникой, затем стенка его воображаемого гроба подалась, и он вывалился на божий свет. В следующий момент он покатился по обитому чем‑то мягким полу – так, по крайней мере, ему показалось – в обнимку с Куртом, который молотил его кулаками и отчаянно ругал.

Он сел. Бинт на голове ослабел и сполз на один глаз, и Берт с досадой сорвал его. Курт сидел в двух футах от него – как всегда розовый, укутанный в пледы, с алюминиевым водолазным шлемом на колене – и строго смотрел на него, потирая заросший пушком подбородок. Оба они сидели на наклонном полу с темно‑красной обивкой, а над ними виднелось отверстие, похожее на узкий длинный лаз в погреб. Берт с трудом сообразил, что это переместившаяся дверь их каюты. Каюта лежала на боку.

– Это что еще за шутки, Смоллуейз? – сказал Курт. – Почему вы выпрыгиваете из ящика, когда я был уверен, что вы давно уже вылетели за борт со всеми остальными? Где вы были?

– Мы, что, летим?

– Преимущественно вверх тормашками. Зато не вниз, как другие.

– Был бой, что ли?

– Был.

– Ну и кто кого?

– Я еще не видел газет, Смоллуейз. Мы удалились, не дожидаясь конца. Нас подбили, и мы потеряли управление, а нашим коллегам, то бишь кораблям, которые должны были нас прикрывать, было не до нас, и ветром нас понесло… Черт его знает, куда ветер несет нас сейчас… Он умчал нас с поля брани, со скоростью восьмидесяти миль в час или что‑то около этого. Gott! Ну и ураган! Ну и бой! И вот мы здесь.

– Где?

– В воздухе, Смоллуейз. В воздухе! И, пожалуй, когда мы вновь попадем на землю,


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: