Узел завязывается

Наступление буржуазии. – Игра на внешней опасности. – Пресса «ответственная» и «безответственная». – Воззвания правительства. – Наши сомнения. – Генерал Корнилов в Исполнительном Комитете. – Выступление Милюкова. – Заседание Совета 10 марта. – Манифест «К народам всего мира»: его тезисы. – Две линии советской внешней политики. – Прохождение манифеста в Исполнительном Комитете. – Течения в Исполнительном Комитете по вопросу о войне. – Большевики, меньшевики, эсеры того времени. – Контактная комиссия и ее деятельность. – Наступление развертывается, – «Псевдонимы». – Манифестация полков. – «Ура» председателю Государственной думы!» – Борьба за власть. – Цели и средства. – Оборона Совета. – В Мариинском театре» – Заседание 14 марта. – Мои злоключения. – В Морском корпусе. – Прения. – Комментарии Чхеидзе. – Узел завязан. – Два лагеря.

Едва прошла неделя со времени соглашения между Советом и новым правительством. А между тем орган цензовиков и орган демократии уже вполне определились как две противостоящие друг другу силы, как две борющиеся величины. Этого мало: они «самоопределились» как два источника государственной власти – один формально признанный, другой обладающий максимальной реальной силой. И в результате текущая политика революции определилась как некая равнодействующая двух сил. В области же общей политики, ввиду непримиримости классовых интересов, в перспективе решающих схваток, обе стороны стали мобилизовать свои силы.

Демократия еще не наступала, она организовалась. Ее дело было заведомо право, ее цели были заведомо святы, а потому ее средства честны, пути прямы. В ином положении были те, кто мобилизовал силы, кто готовил борьбу ради политического господства ничтожной кучки имущих, ради ее права на эксплуатацию народных масс. Здесь цели были нечестны, и потому пути не прямы.

Но надо было спешить. Надо было взять в свои руки инициативу, и с разных сторон, пуская в ход военные хитрости, подкопы, подвохи, засады, булавочные уколы и весь арсенал сомнительных средств, надо было повести немедленно наступление на внутреннего врага. Наступление буржуазии началось. На этой почве быстро завязался узел.

Уже несколько дней шла, скромно начавшись, но быстро развернувшись по всему цензовому фронту, игра на немцах, на опасности, грозящей со стороны Гинденбурга нашей действующей армии. Буржуазная пресса посолиднее с иезуитско-патриотической миной охала и вздыхала по поводу того, что добытая свобода может очень и очень легко погибнуть от своего главного во всем мире врага, от Вильгельма, в том случае, если он начнет наступление, а наша армия, отвлекаясь делами и мыслями посторонними победе, не окажет надлежащего сопротивления.

Между тем, по сведениям этих почтенных газет, наступление действительно готовится, а армия действительно отвлечена посторонними делами и мыслями. Конечно, если бы советские руководители больше думали о национальном единении, о сплочении вокруг правительства, о действительной защите революции от действительных опасностей, то эти опасности можно было бы предотвратить. Но... почтенные газеты, конечно, очень уважают демократию и ее органы, они признают и заслуги Совета, но... всякому ведь известно, к сожалению, скрыть этого нельзя, что незрелость, недостаточное образование, распространение несостоятельных идей пацифизма, пораженчества, влияния германской социал-демократии, германской науки, германской... и т. д. – к сожалению, все это не дает уверенности, повергает в величайшую тревогу всех истинно...

Зато прочая, «безответственная» буржуазно-бульварная печать, мгновенно усвоив заданный тон, гремела симфонию уже что было силы, не стесняясь в выражениях и ставя все точки над «и». Этой прессе, во-первых, достоверно известно, что наступление на днях начнется, и известно, в каком именно месте: прямо на Петербург. Гинденбург и его генералы уже собрали «кулак» там-то и там-то. Во-вторых, известно, что армия при теперешнем ее положении почти наверное не сможет дать отпор, если немедленно не будет положен предел ее дезорганизации со стороны Совета «приказами № 1», всякими другими приказами, требованиями демократических военных реформ на глазах у неприятеля и всем деморализующим двоевластием...

Агитация против Совета уже развертывалась этой прессой, как и всей буржуазно-обывательской массой. Прямое будущее пораженчество буржуазии, ее откровенное злорадство по поводу поражений революционной армии, широкое использование их для политической борьбы и, наконец, прямая организация поражений в тех же целях – это еще дело будущего. Со всем этим нам придется иметь дело в четвертой и пятой книгах «Записок». Но в зачаточном состоянии все это и теперь, к половине марта, уже было налицо. «Русские воли», «Биржовки» и прочие верные слуги солидных господ уже и теперь изыскивали, смаковали, сладострастно комментировали все то, что относилось к понижению боеспособности нашей армии, встряхнутой и поглощенной великими событиями после двухлетних невыносимых тягот войны. Так это, конечно, и полагалось «патриотам» по найму и республиканцам, демократам, революционерам сообразно с требованиями рынка.

Но вот после артиллерийской подготовки в печати, после агитации в буржуазно-обывательских кругах против «открывателей фронта» сочло своевременным и уместным выступить и само правительство. 10 марта все прочли в газетах официальное воззвание, подписанное всеми министрами, и специальное обращение «К народу и армии», подписанное военным министром Гучковым. Некоторые газеты, вроде «Русского слова», помещая эти документы и присоединяя по соседству то, что вовсе не относилось к делу, делали над целыми страницами грозные заголовки: «В грозный час»... Было очень торжественно.

В приказах и воззваниях, помеченных 9 марта, господа министры уже брали быка прямо за рога. «Нашей родине, – говорили они, – грозят новые испытания... По имеющимся сведениям, германцы накапливают свои силы для удара на столицу... Недремлющий, еще сильный враг уже понял, что великий переворот, уничтоживший старые порядки, внес временное замешательство в жизнь нашей родины... Если бы ему удалось сломить сопротивление наше и одержать победу, это будет победа над новым строем... Все достигнутое народом будет отнято одним ударом. Прусский фельдфебель примется хозяйничать у нас и наведет свои порядки. И первым делом его будет восстановление власти императора, порабощение народа...» Избежать всего этого можно только при условии сплоченности вокруг Временного правительства: «Только обладая полнотой власти, оно может выполнить свой долг. Многовластие вызовет неизбежно паралич власти... И пусть тяжкая ответственность перед родиной и историей падет на тех, кто станет помехой Временному правительству...»

В официальных документах этот «темный намек», правда, не был расшифрован. Но ни у кого не могло остаться на этот счет сомнений, когда те же номера газет, где печатались документы, пестрели «случайным» материалом вроде следующей телеграммы: «Распространяется листок «Известий Сов.раб.деп.», который агитирует за забастовки (!) и заключение мира. Листок сообщает о массовых забастовках в Москве и склонности к миру. Либо в Москве есть провокаторы, либо этот листок есть провокация. Можно ли говорить о мире до Учредительного собрания? Малейший беспорядок может погубить Россию. Боимся успеха листка и ждем разъяснений». Подписано – солдаты местного авиапарка и авиамастерской, присутствующие на станции Жмеринка...

Патриотические и демократические чувства как этих «солдат», так и заслуженного республиканца Гучкова, опасавшегося, чтобы Вильгельм не «восстановил власти императора», без сомнения, очень и очень почтенны. Но вот вопрос: где же основания для того, чтобы сеять тревогу, создавать панику?..

Имеются «сведения», что наступает «грозный час»... Мы готовы верить, мы отнюдь не склонны отрицать, мы сделаем все возможное для поднятия боеспособности армии в пределах нашей общей платформы. Но мы ориентируемся в общей конъюнктуре и позволяем себе, во-первых, сомневаться, а во-вторых – требовать вместо агитации против Совета серьезных объяснений с ним и соответствующих доказательств перед его полномочными органами.

Сомневаться в полученных сведениях мы позволяем себе априори по следующим причинам. Революция, по счастью, произошла в сезон, самый неудобный для развития военных операций. Вторая половина марта и первая половина апреля почти неизбежно обрекают стороны на «позиционную» войну. Помимо распутицы и бездорожья вообще, поход на Петербург в частности на расстояние 700 верст, через страну, покрытую густой сетью болот, озер, разлившихся рек, конечно, представлялся каждому спокойному рассудку более чем проблематичным, едва ли реально осуществимым.

Ориентируясь же в общей конъюнктуре, мы хорошо понимали, что отсутствие фактических оснований для паники не мешает панике и игре на немецкой опасности быть отличными средствами агитации против Совета, весьма подходящим способом борьбы цензовиков с демократией, против двоевластия, за полноту власти, за диктатуру империалистской буржуазии. И мы говорили: поскольку нет доказательств, а есть одна голая агитация, поскольку более чем вероятно, что со стороны буржуазии вся эта кампания есть просто шахматный ход, есть вымогательство, есть шантаж, есть средство приведения Совета к покорности плутократии...

На деле так и оказалось: никакого наступления со стороны немцев предпринято не было до самого июньского наступления с нашей стороны. За исключением частичной, случайной операции на Стоходе, германское командование не решилось предпринять никаких экспериментов над русской революцией. Как мы и утверждали, помимо стратегических трудностей, это было не лишено существенного политического риска. И германский генеральный штаб предпочел обратить свои взоры на запад.

Но наша правота обнаружилась только впоследствии. Пока в наших руках не было фактов. И положение Совета перед лицом начавшейся кампании было довольно трудным.

Агитация была в полном разгаре. Но почему же кроме агитации не прибегнуть и к дипломатическому воздействию?.. Того же 10 марта в Исполнительный Комитет в сопровождении нескольких приближенных офицеров явился командующий Петербургским округом, популярный генерал, будущий герой контрреволюции Корнилов. Я в первый раз видел этого небольшого, скромного вида офицера со смуглым, калмыцкого типа лицом... В комнату Исполнительного Комитета набилось без конца всякого рода военных. В духоте и в облаках дыма к стенам жалась целая толпа. Но в длинной, мало оживленной и мало разнообразной беседе принимали участие немногие.

Именитый гость, со вниманием и любопытством разглядывая своих собеседников из потустороннего, неведомого мира, повторил в общих чертах содержание министерских воззваний о немецком наступлении. Генерал просил и требовал содействия, дисциплины, сплоченности, единой воли к победе... Политических разговоров о войне и победе выступление Корнилова не вызвало: их вообще по-прежнему без особой к тому нужды не практиковали, а со «свежим», чисто военным человеком такие разговоры не имели для Исполнительного Комитета ни смысла, ни интереса. Вместо того генерала стали расспрашивать о положении дел в армии, а иные, и я в том числе, пожалуй в первую голову, стали допрашивать о том, какие же имеются данные о наступлении и каким образом такое наступление возможно в самое непролазное время. Я утверждаю: Корнилов был не подготовлен к такому допросу и не дал сколько-нибудь членораздельных ответов ни по тому, ни по другому пункту. В этой «дипломатической» беседе победа осталась во всяком случае не за Корниловым, и пославшие его ни в какой мере не достигли цели. Многие в Исполнительном Комитете лишний раз убедились, что весь поднятый шум о немецкой опасности есть не более как скверная политическая игра.

Для меня лично после «допроса» это стало так очевидно, что я утратил к заседанию всякий интерес и перестал слушать длинную вереницу пустяковых вопросов, обращенных к генералу разными почтительными прапорщиками и «лояльными» кадетствующими членами Исполнительного Комитета или солдатской Исполнительной комиссии. Мало того, я должен покаяться в следующем: сидя на уютном турецком диване, я заснул во время этого скучного разговора и был разбужен только шумом стульев при прощании...

Я не помню больше подобного случая в моей жизни, чтобы я уснул нечаянно, без намерения уснуть. Но невыносимое утомление стало мало-помалу охватывать всех нас. У всех с каждым днем увеличивались в размерах глаза; на многих начинали странно болтаться прежние, недурно сшитые пиджаки; в заседаниях стало больше крика, недоразумений, столкновений, немедленно ликвидируемых ввиду явной их несообразности... Все измотались. Я помню, именно в эти времена было особенно трудно. Через несколько недель стало как будто легче – притерпелись.

– Неужели нельзя так сделать, чтобы хоть один день в неделю отдохнуть! – кричал как-то Чхеидзе, в полном отчаянии обращаясь в пространство.

Его притязания удивили меня своим объемом и своим несоответствием обстановке. Даже я, не занятый в отличие от подавляющего большинства никакой партийной работой, почти не работавший в комиссиях, был занят в Таврическом дворце с утра до позднего вечера каждый будний и праздничный день. Можно было мечтать о часах, а не о днях отдыха. Но и это были явно бессмысленные мечтания.

Свое наступление на демократию буржуазия начала и с другой стороны. Это опять-таки не был прямой удар, по это был прямой вызов, который нельзя было оставить без внимания и учета.

7 марта правительство объявило о готовности воевать до победы в согласии с союзниками. Казалось бы, достаточно?.. Нет, глава отечественного империализма П. Н. Милюков на радостях по случаю «признания» нашего нового строя союзными державами счел уместным и своевременным поставить все точки и расшифровать свое «дарданелльство»... В беседе с журналистами министр иностранных дел, во-первых, заявил, что его «задача сводится к укреплению в наших союзниках веры в том, что новая Россия легче и успешнее справится с мировыми задачами, стоящими перед союзниками»; к этому на торжественном приеме «признавших» послов Милюков прибавил, что «Временное правительство, одушевленное теми же намерениями, проникнутое тем же пониманием задач войны, как и союзные с нами народы, ныне приносит для осуществления этих задач новые силы». Во-вторых, Милюков объявил sans phrases [без лишних слов (франц.)], что к числу этих задач относится между прочим «ликвидация Турции». В-третьих, Милюков в широковещательном интервью оклеветал российский социализм, заявив, что пацифистским идеям, не встретившим сочувствия среди союзных социал-патриотов, можно и у нас не придавать значения... Еще бы не «признать» такого верного рыцаря!

Подобные выступления, однако, обязывали советскую демократию. Это было именно наступление: не вызвав соответствующей реакции со стороны Совета, оно означало капитуляцию демократии перед плутократией и империализмом. Надо было мобилизоваться.

Белый зал Таврического дворца уже не вмещал разбухшего Совета. Долго искали для него помещения и не находили. 10 марта пленарное заседание было назначено в Михайловском театре, одном из самых обширных в Петербурге. Исполнительный Комитет, не то проявляя к Совету больше внимания, чем раньше, не то пользуясь предлогом для передышки, отправился чуть ли не в полном составе в Михайловский театр. Помню, Богданов тянул туда меня, говоря, что, быть может, придется поставить в порядок дня манифест «К народам всего мира».

Появились первые ласточки, первые эмигранты из ближних мест – из скандинавских стран. Дорогой они рассказывали новости, рассказывали вечно юные, всегда захватывающие новости о том, как в своем изгнании они получали первые «невероятные» вести о революции. Рассказывали о том, какую кутерьму произвело в их головах радио Милюкова. Но... они «ему не верили». В числе приехавших был В. Н. Розанов (Энзис), будущий главный работник международного отдела, один из циммервальдцев, отдавших свои услуги оборонческому большинству, старый социал-демократ, мой бывший сосед по московской Таганке. Но никаких столпов еще не было налицо.

Михайловский театр оказался мал для Совета. Была давка и неразбериха. Были свыше всякой меры переполнены ложи, сцена, забиты битком все проходы партера. Никакие голосования, которых, впрочем, особенно не требовалось, были невозможны в такой обстановке. Но и вообще никакая работа была невозможна. Да и что это был за Совет? Могла ли быть при таких условиях речь о сколько-нибудь правильном представительстве или хотя бы об отделении людей, имевших хоть какие-нибудь мандаты, от самых доподлинных (и весьма шумных) «зайцев».

Так оставлять дело дальше было, во всяком случае, нельзя. Реорганизация Совета и упорядочение представительства решительно стали на очередь.

Порядок дня в Совете был довольно содержателен и интересен. Пока группа членов Исполнительного Комитета во главе с Чхеидзе, отдыхая, тихо переговаривалась о том и о сем, сидя в глубине сцены на какой-то декорации, Н. Д. Соколов делал пространный доклад на интересную для «публики» тему о судьбе Романовых. Он рассказал всенародно историю с отречениями, представив в настоящем свете роль Гучковых, Шульгиных, Милюковых и прочих. А затем Соколов изложил дело о выезде Романовых за границу и об аресте их в Царском Селе. Позиция министров, революционный способ действий Исполнительного Комитета и возникший конфликт были освещены Соколовым без всякой дипломатии, именно так как было дело. Это произвело сильное впечатление, и после заседания в самые широкие массы по линиям ничтожного сопротивления стало проникать представление о действительных позициях, о природе, о соотношении Совета и Временного правительства. Кабинет Гучкова – Милюкова в глазах всей советской демократии получил окраску определенно чуждой и враждебной силы, с которой ведется и должна вестись борьба, на которую необходимо неустанное давление и неослабный контроль.

Впрочем, следующим пунктом порядка дня была резолюция о «взаимоотношении Совета и Временного правительства». Эта резолюция, положенная в основу создания контактной комиссии, была уже приведена мною выше... искали спешно докладчика по этому пункту. Желающих не нашлось – обычная картина того времени. Тогда тот же Соколов, отсутствовавший во время сложных комитетских прений по этому вопросу, бойко и авторитетно сделал доклад и на эту тему... Отныне контактная комиссия получила официальное бытие. Никаких прений, кажется, не было на советском митинге. Но беспорядка было достаточно, и я был доволен, что дело не дошло до манифеста.

Однако дело с манифестом откладывать больше было нельзя. Мариинский дворец вел свою армию в наступление, и ситуация грозила запутаться основательно... До манифеста дело снова дошло в Исполнительном Комитете на следующий день. Надо было придать ему окончательную редакцию и принять в Совете.

Текст был снова прочитан и снова обстрелян справа и слева. Основные положения предложенной мною редакции по-прежнему не были при этом затронуты и, к сожалению, остались в прежнем неразвитом виде. Частности же, не имеющие значения, вызвали томительные споры, которые все же не привели ко всеобщему удовольствию.

Основные положения этого документа состоят в следующем. Тезис первый: «В сознании своей революционной силы российская демократия заявляет, что она будет всеми мерами противодействовать империалистской политике своих господствующих классов, и она призывает народы Европы к совместным решительным выступлениям в пользу мира». Тезис второй: «Мы будем стойко защищать нашу свободу от всяких реакционных посягательств как изнутри, так и извне; русская революция не отступит перед штыками завоевателей и не позволит раздавить себя военной силой».

Первый тезис есть всенародное, данное перед всем миром обязательство русской революции вести классовую борьбу с империализмом вообще и со своим отечественным империализмом в особенности. Это есть обязательство вести во время войны внутреннюю классовую борьбу за мир. И это есть призыв от имени революции к народам Европы стать на ту же, циммервальдскую, позицию.

Второй тезис есть программа обороны революции, есть обязательство демократии дать надлежащий вооруженный отпор завоевателю и насильнику. Это есть вместе с тем программа поддержания боеспособности армии, поддержания тыла и фронта советской демократией.

Эти два тезиса составляют не только основные положения манифеста. Они резюмируют и намечают, они лежат в основе всей внешней политики Совета, как я понимал и десятки раз, устно и печатно, формулировал ее. От этих двух источников идут две основные необходимые линии этой политики: внутренняя борьба против буржуазии, борьба за мир в тылу, и вооруженный отпор иноземному империализму на фронте. Последнее по существу и результатам было не что иное, как поддержание нового российского государства, отказ от его дезорганизации.

Но нет ли здесь внутреннего противоречия, логической неувязки и фактической утопии? Нет, здесь есть трудность массового усвоения и трудность объективного положения, но ни противоречия, ни утопии здесь нет. Нет потому, что обороне и военному отпору придается классовый характер. Это не защита страны, не оборона нации от ей подобной в союзе с враждебными классами. Это защита свободы, оборона революционных завоеваний от реакции, внутренней и внешней. Это оборона «поскольку-постольку». Это защита постольку, поскольку она сохраняет значение классовой борьбы народов с их эксплуататорами. Русская демократия, достигшая невиданных в истории побед, «в сознании своей революционной силы» имела право оперировать такими понятиями и говорить такими словами.

Но... Но для того чтобы на деле не оказалось этого противоречия между тезисами манифеста, для того чтобы политика Совета была именно такой, как она намечена, для этого совершенно необходимо одно обстоятельство: необходимо, чтобы две намеченные линии не расходились, чтобы они шли строго параллельно, чтобы одна ни на шаг не отставала от другой, чтобы они составляли двуединую, нераздельную линию Совета. Необходимо, чтобы внутренняя борьба – борьба за мир со своей империалистской буржуазией сопутствовала каждому шагу, предпринимаемому в сфере военной борьбы с иноземным империализмом. Иначе противоречие неизбежно. Иначе вся схема извращается, а советская политика, покидая почву Циммервальда, нарушая данные всем народам обязательства, попадает вместе с тем в тупик, в болото, в хищные лапы либо российского и союзного, либо германского империализма.

Мы знаем, что на деле так и было. На деле великая революция попала сначала в лапы Милюковых и Рябушинских, а затем Гинденбургов и Кюльманов. Это было именно потому, что двуединая линия была нарушена, что одна линия – обороны – была выкинута далеко вперед, а другая – линия борьбы за мир – была ликвидирована без остатка. Это было именно потому, что классовая борьба с империалистской буржуазией была заменена полной капитуляцией перед ней, а защита революции была превращена в настоящую оборону, в борьбу с вражеской демократией в союзе с собственной буржуазией. Это было именно потому... Но правильные основы революционной политики не отвечают за то и не теряют в своей правильности оттого, что им не следуют, им изменяют вершители судеб революции.

Два основных тезиса манифеста вытекали из существа дела: из циммервальдских принципов, с одной стороны, и из огромной победы демократии – с другой. Данная же редакция этих тезисов, слабая редакция, находилась в зависимости от «дипломатии»: надо было сделать манифест приемлемым для несоизмеримых величин, надо было собрать за него вполне устойчивое большинство, хотя бы в ущерб его ясности и определенности.

В манифесте, кроме того, имеется особое обращение к германскому пролетариату, исключительно важному фактору войны и мира. К нему был обращен призыв направить удар против полуабсолютистского германского правительства, побеждавшего в то время на поле брани [Стеклов как-то вспоминал в большевистских «Известиях», что манифест первоначально был направлен только к германскому пролетариату, а затем благодаря его, Стеклова, поправкам был приспособлен и к другим народам, «что придало ему более интернационалистский характер». Это, конечно, пустяки: самое зарождение мысли о манифесте – и у меня, и у других – апеллировало именно «ко всем народам мира»]. В начале же манифеста была приведена общая характеристика новой революционной ситуации в России.

Поправки и споры об отдельных выражениях были надоедливы и бесполезны. Помню, Н. С. Русанов, редкий гость в Исполнительном Комитете, убеждал прекратить их, говоря:

– Довольно, в таком собрании договориться о редакции невозможно. Прецеденты показывают, что окончательный текст вызовет столько же поправок, сколько первоначальный. Надо кончить дело голосованием... Кажется, все в порядке.

Правые требовали «определенности и ясности», состоящих, конечно, в провозглашении «защиты страны» от «германского ига» и т. п. Левые, помню, были шокированы моим выражением «штыки Вильгельма», как недопустимым по шовинизму. Эсеры же единым фронтом затеяли длинный спор об изменении финального лозунга: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Вначале по их требованию было поставлено обращение: «Товарищи пролетарии и трудящиеся всех стран!» Но испортить исторический лозунг международного пролетариата или испортить редакцию манифеста изъятием этого лозунга – это было выше моих сил. В нудном споре я стал приходить в весьма неуравновешенное состояние.

Кончилось дело избранием редакционной комиссии для сведения всех поправок и окончательного фиксирования текста. Комиссия из Стеклова, Эрлиха и меня, собравшись на ходу, быстро перетасовала некоторые фразы, подправила выражения и на другой день представила в Исполнительный Комитет тот текст, который через несколько дней и полетел «ко всем народам мира».

В ответ на заявления правительства, и в частности Милюкова, Исполнительный Комитет также заявил официально, твердо и ясно: демократия открывает борьбу с империалистским курсом правительства, продолжающего политику царизма. Она открывает борьбу за мир, против разбойничьих покушений не только Вильгельма, но и Милюкова с его союзниками; против такой политики, которая обязательства перед англо-французским империализмом ставит выше долга перед демократией, выше мира и братства народов. Манифест был таким заявлением, обязывающим советскую демократию к борьбе с правительством цензовиков... Стороны стали друг против друга. Узел был завязан.

Но любопытно, что происходило внутри самой советской демократии? Какую позицию заняли или наметили в вопросе войны и мира отдельные советские группы?.. Резкой, оформленной партийной борьбы внутри Совета все еще не было. Эсеры в то время включали в единую советскую группу и левейшего Александровича, и правейшего Зензинова: когда левые еще не были ни поглощены, ни дезавуированы правыми. Это лишало советских эсеров и ударной силы, и всякой физиономии. Меньшевики же в то время на петербургской городской конференции ставили в порядок дня объединение с большевиками (!)... Советские фракции в эту идиллическую эпоху были еще не «устроены»; ни организационно, ни идейно они не были в состоянии разрушить единый демократический фронт.

Но течения внутри Исполнительного Комитета, конечно, уже вполне определились. И по вопросу о войне и мире они в те дни уже широко раскинулись справа налево. течения эти отражались и в партийной прессе... Большевики, собственно говоря, не выдвигали, как и по вопросу о власти, никакой самостоятельной программы. Они, во-первых, просто ворчали и фыркали, а во-вторых – «поговаривали» и «пописывали» о братании на фронте, о превращении империалистской войны в гражданскую, о необходимости «повернуть оружие против классовых врагов» и т. п. Наличные большевистские заправилы, не имея ничего за душой, старались представить себе, что сказали бы на их месте отсутствующие партийные идеологи, и старались воспроизвести это; но ни на какие законченные теории, ни тем более на какие-либо ответственные выступления они не решались.

Иное надо сказать о тогдашних петербургских меньшевиках и их газете. В «Рабочей газете», как и в петербургской организации, решительный перевес был, видимо, на стороне интернационалистов. И центральный орган меньшевиков шаг за шагом, неуклонно и планомерно стал развертывать циммервальдскую программу. «Рабочая газета» делала это гораздо последовательнее и несравненно искуснее, чем бестолковые стекловские «Известия». И несомненно, что редакция «Рабочей газеты» шла впереди советской политики того времени, разрабатывая идеологию тогдашнего советского центра. Насколько я слышал, главная заслуга в этом деле принадлежит О. А. Ерманскому. Но недолго за меньшевиками сохранялась эта почетная роль, недолго их газета проповедовала такие взгляды. Новые птицы скоро запели новые песни.

У эсеров шли кто в лес, кто по дрова. Александрович по мере сил и скромных способностей поддакивал большевикам, ежеминутно призывая имя Циммервальда и постоянно грозя направо то Черновым, то Натансоном... Левая группа «Дела народа», справившись с правооборонческими святцами, вдруг трахнула в колокола. От имени этой группы лукаво мудрствующий Мстиславский объявил продолжение войны отныне «не войной, но восстанием» против реакции и империализма в лице Вильгельма. Как будто бы при Милюкове, твердящем о Дарданеллах, это было немножко рано!.. Самый же правый эсер Зензинов как-то в эти дни звонил мне по телефону, прося подтвердить (для каких-то своих надобностей), что согласно позиции Исполнительного Комитета войну надлежит продолжить до Учредительного собрания! Он был очень недоволен, когда я подтвердил противное.

Начала действовать контактная комиссия. Об ее деятельности никогда в печати не сообщалось. Но кажется, я не ошибаюсь: первое заседание состоялось на другой день после утверждения контактной комиссии – 11 марта, а второе – 13-го.

Для этих заседаний мы, «рабочие и солдатские депутаты», выезжали в Мариинский дворец. Не грандиозная и не пышная, а скорее интимная, уютная, мягкая обстановка этого дворца располагала не к напряженной политической борьбе, а скорее к приватной, «контактной» беседе. Но никакой напряженности туг никогда не было. Было всегда скучно, вяло и довольно не нужно. Но было очень приятно бродить по небольшим мягко-блестящим залам и гостиным, совершенно пустым в то время и многолюдно-шумным в эпоху Предпарламента.

Временное правительство со своей стороны охотно пошло на предложенное ему совместное обсуждение некоторых вопросов. Наслышанное о давлении и контроле, оно, быть может, правильно попахало, что, уклоняясь от «контакта», оно сыграет на руку именно «крайним», «нелояльным» советским элементам. Вообще, чем ближе иметь под рукой врага, тем легче его обезвредить, а пожалуй, и превратить в пособника. Правительство было, со своей точки зрения, конечно, право, когда рассуждало так. Дело другой стороны было смотреть, чтобы не попасться в сети и сохранить порох в пороховницах.

Для переговоров с нашей комиссией правительство сначала отряжало несколько своих представителей – трех-четырех. Заседали мы с ними днем после телефонных предупреждений с той или другой стороны...

Милюков в своей «Истории» упоминает, что местом заседаний служила «одна из боковых зал – не та, где заседал совет министров». Насколько я помню, первое заседание состоялось в боковой комнате направо из круглой большой залы, второе – в огромной блестящей комнате налево из этой залы, где впоследствии заседал мертворожденный экономический совет. Все же дальнейшие заседания происходили в кабинете прямо из передней, откуда выходит балкон на Исаакиевскую площадь.

В этих дальнейших заседаниях, происходивших всегда по вечерам, участвовал уже полностью весь кабинет или огромное большинство его членов. В особо же торжественных случаях, когда было необходимо опереться на другие общественные силы в противовес Совету, тогда в заседания приглашался и думский комитет во главе с Родзянкой. Все они действовали против нас вполне солидарно. Правительство усаживало думских людей рядом с собой по внешней стороне образуемого столом полукруга: мы же впятером, а затем с шестым – Церетели располагались кучкой внутри его.

Из министров реже других участвовали в этих заседаниях Гучков и Шингарев. Остальные большей частью, кажется, бывали налицо. Керенский почти не выступал в них, но интенсивно «обрабатывал» каждого из нас в кулуарах. Особенно же активными были кроме председателя Г. Е. Львова Некрасов, Терещенко и святейший прокурор.

Мы к этим заседаниям не готовились ни в Исполнительном Комитете, ни в самой комиссии. Обыкновенно мы ограничивались беглым обменом мнений в автомобиле. Правильных отчетов о наших переговорах Исполнительному Комитету мы, вообще говоря, также не давали, это бывало только в отдельных случаях, по вопросам фундаментальной политики. Впрочем, об этих случаях я еще расскажу в свое время.

В первом заседании у нас было несколько мелких вопросов. Но Терещенко, проявивший чрезвычайную словоохотливость, несмотря на свою простуду и хрипоту, поспешил козырнуть перед нами только что состоявшимся отрешением Н. Н. Романова от должности главнокомандующего. Кем же он заменен? «Временно» – Алексеевым. Разумеется, это было неудовлетворительно, и мы категорически возражали. Но по этому серьзному вопросу мы не имели никаких директив и ограничились бесплодными препирательствами главным образом со Львовым, доказывавшим, что Алексеева решительно некем заменить...

Мы перешли к вашим финансам и предложили ассигновать 10 миллионов на нужды Совета. Было обещано обсудить это; затем с этим делом долго тянули и наконец отказали «за отсутствием средств». Конечно, препятствие заключалось не в этом, а в соображениях «государственно-правового» порядка. Во всяком случае, об этом отказе я лично не жалел. Но политически это было существенно, и на эту сторону дела я обращал внимание в Исполнительном Комитете.

Я не помню, о чем мы еще говорили в первом заседании. Вспоминаю только, что Стеклов долго еще препирался насчет имущества Романовых и настаивал на объявлении вне закона генерала Иванова, который пошел во время переворота с войском на Петербург, но не дошел до него. Стеклов был тут ужасно энергичен и утомителен. Увы! Я никак не мог заразиться его одушевлением и умирал от скуки.

Было любопытнее во втором заседании, 13-го. Шел долгий разговор об Учредительном собрании. Правительство скрепя сердце подтвердило все свои обязательства о выборах в армии, о женском избирательном праве (раньше специально не оговоренном) и проч.; затем мы столковались о том, что Учредительное собрание будет созвано летом, специальное же учреждение по его подготовке будет созвано немедленно при участии представителей Совета... Ходили слухи, я, впрочем, слышал это от того же Стеклова, что правительство намерено созвать Учредительное собрание в Москве, дабы апеллировать к стране против не в меру красного Петербурга. Стеклов вплотную занялся этим пунктом, но министры только удивлялись, говоря, что в первый раз об этом услышали. До этого дело тогда еще, надо думать, не дошло: все предусмотреть министрам было трудно. Но еще труднее было тогда предположить, что через каких-нибудь четыре месяца инициаторами этого «жирондизма» окажутся не кто иные, как лидеры Совета...

В том же заседании было любопытно выступление Мануйлова, который был очень обеспокоен, шокирован и потрясен намерениями Совета учинить над Временным правительством давление и контроль. Не помню, по какому поводу, кажется без всякого повода, этот высокоталантливый и глубокодемократический министр просвещения заявил, что он понимает «сотрудничество», «указания», «советы» и примет все это с полной готовностью. Но контроль – этого признать и переварить он никак не может...

Любопытно! Как же представлял себе дело г. Мануйлов? Полагал ли он, что революционное правительство – это «двенадцать самодержцев», ответственных «перед богом и совестью»? Или он не признавал именно советского контроля, – контроля «частного учреждения», которое, однако, на его глазах полномочно и неоспоримо действовало от имени всей российской демократии?.. Как рассуждал г. Мануйлов, нам выяснить не пришлось за переходом к очередным делам. Но во всяком случае, при министре просвещения советская делегация сформировалась не в пример другим очень быстро, действовала очень успешно, с малоблагоприятными для него результатами.

Говорили в том же контактном заседании что-то о присяге, хорошо этого не помню. Но помню, как «в целях информации» мы передали Милюкову манифест «К народам всего мира», переписанный в окончательной редакции на машинке. Милюков жадно впился в него и... закусил губу. – Это воззвание, – процедил он, – выражает точку зрения социалистических меньшинств Европы. Циммервальдские течения во всех странах ничтожны...

Милюков, по обыкновению, щеголял своими познаниями в европейских социалистических делах. Но несомненно, ознакомление с русскими делами дало для него несколько неожиданные результаты. Ведь только что он объявил наши циммервальдские и «пацифистские» течения явлением, не заслуживающим внимания...

Нет, внимания они стоили. Но предъявленный в целях информации документ, имея чисто классовый, имея совершенно «частный» характер, не нося в себе ни малейших элементов двоевластия, был безупречен по своей «лояльности». Опротестовать его было невозможно... Приходилось лишь, закусив губу, принять его к сведению, взять «на учет».

Наступление буржуазии шло с разных сторон. Вот в одной из «больших» газет, в желто-»социалистическом» «Дне», появилось патриотическое письмо одного профессора. Профессор находится сам в недоумении и о таковом же слышит со всех сторон.

Революция происходит уже две недели. Совет рабочих и солдатских депутатов играет в ней первостепенную роль, а между тем «мы, граждане, не только в остальной России, но даже здесь, в Петрограде, не знаем точно ни президиума, ни Исполнительного Комитета, ни тем более всего многочисленного состава Совета рабочих и солдатских депутатов». Профессор обращается с «убедительной просьбой возможно скорее обнародовать списки – с указанием социально-политической группы, представляемой организации и прочих сведений: возраст, образовательный ценз, откуда родом» и проч. Профессор, выступивший, быть может, без всякой задней злокачественной мысли, не прибавил к своему перечню еще «национальности». Но во всяком случае, прочая пресса буржуазии, пресса улицы, а также и сама «аристократическая» улица как будто только и ждали этого выступления. Его подхватили с восторгом, с упоением. Подхватили, и продолжали, и расшифровали, и вдалбливали в обывательские мозги с удивительным упорством, способным возрасти лишь на почве исключительного патриотизма и демократизма...

В самом деле, Совет рабочих и солдатских депутатов – ведь это учреждение, которое берется решать государственные дела, которое оказывает на них огромное влияние. Да что там! Это учреждение оспаривает даже власть всенародно признанного правительства. Оно само претендует на роль правительства, внося в дела хаос и дезорганизацию. Оно само берется управлять государством, порождая гибельное двоевластие перед лицом грозного, недремлющего врага... Так позвольте, скажите же по крайней мере, кто правит нами, кто взял на себя огромную ответственность и кого надо призывать к ответу?

Не подлежит сомнению: вопросы эти вполне законны, естественны и необходимы. Интерес же к «псевдонимам» и «анонимам», как таковой, свидетельствует о гражданских чувствах с положительной, а не с отрицательной стороны. Но дело заключается в том, какой внутренний смысл имела эта гражданская кампания, что скрывалось под святым беспокойством, к чему фактически стремились патриоты с Невского и демократы из «Биржовки»?

Во-первых, псевдонимы и анонимы по первому требованию «общественного мнения» были опубликованы; никто своих имен не скрывал, но никто не придавал этому значения; никто не догадался ранее, что это важно. Во-вторых, если это было важно, то всякий, кто хотел, мог в любой момент спросить и опубликовать все имена. В-третьих, имена всех советских руководителей, президиума и большинства Исполнительного Комитета были всем заведомо наизусть известны. В-четвертых, когда они были специально опубликованы в «Известиях», то никто не обратил на это внимания, «большая пресса» не подумала ими заинтересоваться; и это не помешало кампании против Совета, имевшей иные, не слишком «гражданские» источники и особые цели.

Если псевдонимов и анонимов уже не было, то надо было сделать вид, что они есть, что за «безответственную» политику некому отвечать, что вдохновители ее неуловимы, что за ними «некто» скрывается и т. д. Кто же эти вдохновители? Может быть, это подставные лица, жалкие игрушки в руках... ну, там известно, в чьих руках! Может быть, интересы России и благо русского народа для этих господ ничего не значат. Может быть, для них больше значит... ну, там мало ли чьим интересам они могут служить! А шепотом на ухо друг другу уже передавали: ведь там, в Совете, все евреи. Ведь это они правят теперь Россией... И нам приносили целые пачки рукописных, гектографированных, размноженных на машинках и даже печатных листков, где были раскрыты все псевдонимы, «вскрыты» анонимы – многие с самыми невероятными «настоящими» еврейскими именами, делающими честь фантазии их авторов. Вот в чьи руки попала Россия!..

«Большая пресса», за некоторыми исключениями в провинции, до этих пределов идти, конечно, не могла. Но она задавала тон темной обывательщине, обломкам царского крушения, которые где-то в темных целях, в грязных углах уже бойко наигрывали эти мелодии – жалкие и бессильные омрачить блеск и задержать победное шествие революции... Но работа их продолжалась: в конечном счете она могла дать хорошие плоды. Недаром и самая солидная пресса, начав уже с середины марта, не оставляла в покое «псевдонимов» и «анонимов» еще в течение многих месяцев.

Однако все же это были сравнительные пустяки. Наступление с этой стороны в те времена было, во всяком случае, не более как булавочным уколом. В те же самые дни, с 12 марта, началось нечто гораздо более серьезное и интересное.

В Таврический дворец в полном составе, со всеми офицерами, с оркестром и громовой «Марсельезой» явился Волынский полк, один из первых восставших полков революции. Он явился для манифестации, пришел приветствовать «Государственную думу», «Временное правительство» и «Совет рабочих и солдатских депутатов». Над каждой частью развевались красные знамена. А на знаменах были надписи: «Готовые снаряды!», «Не забывайте своих братьев в окопах!», «Война до полной победы!», «Да здравствует Временное правительство и Совет рабочих и солдатских депутатов!»...

К полку вышел Н. Д. Соколов, приветствовал полк от имени Совета и произнес речь о революции более или менее нейтрального содержания. После же Соколова говорили речи люди правого крыла – известный нам полковник Энгельгардт и члены Государственной думы: они говорили о войне до конца и призывали к победе над внешним врагом. Депутатов шумно приветствовали и носили на руках... Из Таврического дворца полк направился к генеральному штабу, где к волынцам вышел Корнилов, и повторилась та же сцена. «Большая пресса», объявив, что манифестация славного полка «произвела огромное впечатление», уделила ей исключительно много места под особыми плакатами, вроде «народная армия» и т. п.

На другой день в том же порядке явился первый революционный Павловский полк. На знаменах по внутренней политике было: «Да здравствует Учредительное собрание!», «Да здравствует демократическая республика!», «Земля и воля!», «8-часовой рабочий день!», «Да здравствует Временное правительство!», «Да здравствует Совет рабочих и солдатских депутатов!» Здесь был набор лозунгов, как видим, довольно «беспринципный», с разных сторон – на все вкусы. По внешней же политике было: «Победим или умрем!» А кроме того: «Солдаты – к занятиям, рабочие – к станкам!»

Затем явились семеновцы, литовцы, 3-й стрелковый, петроградский броневой дивизион. Их «внутренние» лозунги пропадали среди «внешних». Внешними же были: «Сохранение свободы и победа над Вильгельмом!», «Война до победного конца!», «Война до полной победы!», «Да здравствует война за свободу!», «Долой германский империализм!», «Выкупаем в германской крови наших лошадей!» (казаки). А затем: «Товарищи, готовьте снаряды!», «Солдаты – в окопы, рабочие – к станкам!»...

Таврический дворец снова преобразился. Сравнительное затишье, сравнительное малолюдство, сравнительно небольшое количество митингов в его стенах снова сменились чрезвычайным оживлением, шумом и громом. Полки дефилировали один за другим ежедневно, иногда по два, по три в день. Вестибюль и Екатерининская зала были заполнены солдатскими рядами, оружием, красными знаменами. Гремела «Марсельеза», и раскатывалось поминутно могучее «ура!», долетая до отдаленных комнат Исполнительного Комитета... Было красиво, пышно, торжественно. Был подъем, было видно, как по-новому бьются сердца. Широко разлилась, глубоко захватила народные недра великая революция!

К полкам выходили и приветствовали их и «думские», и советские люди. Из правого крыла налицо был почти неотлучно Родзянко. Он имел неизменный успех. При его появлении и проводах на стол в Екатерининской зале непременно вскакивал какой-нибудь офицер и провозглашал: «Ура председателю Государственной думы!», которое дружно подхватывалось тысячами глоток...

Родзянко, насколько я наблюдал, не был не агрессивен, ни бестактен по отношению к Совету. Он, напротив, старался облечь в возможно более демократические формы, окутать демократическими лозунгами свою агитацию, направленную к одной цели, бьющую в единый или двуединый пункт: сплочение вокруг Временного правительства для борьбы над внешним врагом... Родзянко выполнял свою миссию добросовестно и удачно.

Манифестанты требовали к себе и членов Исполнительного Комитета, обыкновенно Чхеидзе... Наш председатель тоже хорошо поработал на этом убогом столе в Екатерининской зале. Вообще люди правого и левого крыла довольно правильно чередовались на нем, и мы в Исполнительном Комитете уже стали строго следить за тем, чтобы обеспечить ежедневные солдатские митинги своими ораторами... Видя на знаменах новые лозунги революции по внутренней политике и старые лозунги царизма по отношению к войне, Чхеидзе в первый день хотел «подойти к солдату» и в унисон Родзянке сказал несколько слов во славу России, в укор немцам. Но сейчас же он увидел, что вызванный этим восторг имеет более чем сомнительную ценность с точки зрения советской политики. И на другой же день Чхеидзе пришлось перейти от унисона к решительной оппозиции Родзянке и к полемике с ним. Родзянко иногда довольно удачно парировал, когда Чхеидзе предлагал, например, солдат спросить у председателя Думы насчет «землицы». И трудно сказать, кто тут в сердцах этих мужиков оставался победителем. Но во всяком случае, открытая напряженная борьба уже была здесь налицо и проходила всенародно пред глазами самих масс.

Смысл всего этого был совершенно ясен. Перед нами развертывалась по всему фронту та борьба за армию между Советом и цензовиками, зачатки которой я описывал уже 28 февраля, через несколько часов после переворота. Эта борьба была решающей для революции, и демократия должна была ее выиграть.

Конъюнктура была сложная. От советских руководителей требовалась вся зоркость глаза, вся сила натиска и весь такт, все искусство танцевать на канате... Какова была цель нападающей буржуазии? Цель была – создать для цензовой власти реальную силу в государстве, то есть подчинить ей армию. Армия должна была сделаться старым слепым орудием в руках плутократических групп, или классовое господство капитала, не успев расцвесть при самодержавии, обречено на быстрое, хотя бы и постепенное увядание. Реальная сила в виде армии должна быть противопоставлена советской демократии и в случае нужды должна служить орудием против нее, или власть российского капитала отойдет в прошлое, почти не видев настоящего... Цель буржуазии в ее борьбе за армию очевидна: поставить точку на развитии революции, ввести ее в железные рамки диктатуры капитала, как в «великих демократиях Запада», и в случае нужды к тому открыть возможности и приготовить лавры Тьера и Кавеньяка для Гучкова и Корнилова. Само собой разумеется, что в эти цели как один из элементов входит и «война до полной победы». Но только обывателю, только для обывателя это представляется основной целью «сплочения армии вокруг Временного правительства»...

Но каковы же средства буржуазии? Средства заключаются именно в мобилизации сил на почве внешней опасности, именно исходя из нее, именно пользуясь «немцем» как благоприятным для этого фактором. В сложившихся условиях, при цензовой, империалистской официальной власти, бургфриден означал бы, конечно, полную капитуляцию демократии. Но для бургфридена нет лучшей почвы, чем опасность внешнего нашествия. По этой линии и не могла не пойти единым фронтом вся наша буржуазия... Разногласия, распри, двоевластие, подрыв доверия к признанной власти – все это существует на радость Вильгельма, против завоеванной свободы. Способ защитить ее один – сплотившись вокруг правительства, направив все помыслы на внешнего врага. А между тем есть люди, именно отвлекающие солдатские мысли от фронта, есть люди, сеющие рознь, подрывающие дисциплину, говорящие о прекращении войны, не желающие победы. Это значит – открыть фронт германскому деспоту, уже поработившему десятки наших губерний. Это значит – быть врагами нового строя и народного блага... Таковы были методы, способы действий в руках буржуазии.

Этими методами можно было идти в разных направлениях и довольно далеко. Мы видели «невинные» лозунги на знаменах: «Готовьте снаряды!», «Рабочие – к станкам!» Это было начало широко раскинувшейся, глубоко пустившей корни, принявшей одно время угрожающие размеры агитации среди солдат против рабочих.

Рабочие – лодыри и выдают братьев в окопах, занимаясь шкурными интересами в тылу. Они добыли себе восьмичасовой рабочий день, и все-таки заводы работают на оборону кое-как, а солдаты заплатят за это тысячами жизней. Это во-первых, а во-вторых, рабочие и их вожди верховодят в Совете; социал-демократами переполнен Исполнительный Комитет; эта рабочая политика исходит из Совета; ослабление фронта, стало быть, оттуда же. Открыватели фронта гнездятся в Таврическом дворце. В Совете неблагополучно. А от Совета – и во всей стране.

По всем этим линиям шла атака. К своим целям буржуазия шла единственно возможными для нее путями... Предстояло принять бой, который отнюдь не форсировала советская демократия. Не форсировала потому, что конъюнктура была сложная и бой был труден. Труден был именно потому, что его приходилось принять на неразработанных позициях отношения к войне. До сих пор среди темных масс по-прежнему монопольно господствовали старые, подцензурные представления о войне, приобретенные из шовинистской прессы царизма. Новых понятий еще не было. Советская и партийная пропаганда еще не успела закрепить их в массах. Мало того, руководящее ядро Совета еще не могло разработать и рафинировать их для себя. Создать тут объединяющую советскую платформу вообще, как показала история, было невозможно. Все это было выгодно для буржуазии и понуждало ее форсировать наступление.

Конечно, Совет мог пойти по линии наименьшего сопротивления: борясь за армию, он мог легко этого достигнуть, заняв оборонческую позицию, пойдя на бургфриден, рассеяв одним ударом, решительным, ясным и определенным выступлением все недоразумения по части «пацифизма», дезорганизации армий, «открытия фронта». На этой почве армия легко и быстро перешла бы в полное и монопольное распоряжение своего собственного Совета. Она была бы легко и просто выведена из сферы влияния цензовиков.

Но ясно, что этот путь, по существу, был совершенно бесплоден и неприемлем. Допустим, он исключал разгром революции, то есть установление диктатуры плутократии методами Тьера и Кавеньяка; но он обрекал революцию на столь же печальное и более бесславное будущее, заводя ее в болото немедленной коалиции с буржуазией, то есть в дебри капитуляции не только в вопросе о войне, но и по всему революционному фронту.

Нет, бороться за армию и победить в этой борьбе было необходимо на нашей, на советской, на циммервальдской платформе, или эта «победа» не стоила ни гроша. Победить в борьбе за армию было необходимо, преодолев мужицко-казарменную косность, преодолев огромную толщу атавизма, примитивного национализма, носимого в сердце с колыбели, и специфического шовинизма, привитого за последние годы бульварно-либеральными газетами в союзе с царскими цензорами. Бой необходимо было принять и выиграть на платформе манифеста «К народам всего мира», на платформе внутренней борьбы за мир, наряду с защитой классовых демократических завоеваний от внешних реакционных сил. Для этой битвы, решающей судьбу революции, предстояло мобилизовать силы демократии. Мы должны были победить в конечном счете...

Однако пока приходилось трудно. Буржуазия, ее пресса, в частности, офицерство действовали дружно и энергично. На митингах и манифестациях в Таврическом дворце буржуазная военная молодежь хорошо использовала выступления правых и левых ораторов, неотступно следя за настроением своих частей и при малейшей нужде самолично вскакивая на трибуну. Офицеры искусно инсценировали успех и победу правых, вовремя командуя «Марсельезу» или совсем уводя свои части.

Советские ораторы, окруженные этими внимательно-враждебными слушателями и красными знаменами с шовинистскими надписями, еще не могли нащупать надлежащие линии, найти «настоящие» слова. Неправильный же тон резко вредил делу. В Екатерининской зале во время одной из манифестаций какая-то агитаторша, вероятно большевичка, за выражение «Долой войну!» едва не была всенародно растерзана солдатами. Популярный, опытный, далеко не большевистски настроенный оратор Скобелев уже через несколько дней (равных месяцам) был чуть не поднят на штыки за какое-то неосторожное слово.

Положение было трудное и требовало всего внимания, всего такта, всей осторожности и всей энергии. Ну что ж! Надо было все это дать...

В понедельник, 13-го, в бывших императорских театрах возобновились спектакли, прерванные революцией... Нам в Исполнительном Комитете передали приглашение на торжественное открытие «свободных» театров. Мы отправились с большим удовольствием. Я сильно опоздал в Мариинский театр. Перед оперой там был дан дивертисмент применительно к революции. Читались стихи о свободе, пел хор памяти павших борцов и без конца исполнялась «Марсельеза». Представителей правительства я не помню. Внимание возбужденной и радостной буржуазно-обывательской толпы сосредоточивалось на боковой царской ложе, где разместились рабочие и солдатские депутаты.

Функции торжественного представительства в столь чуждой сфере мы исполняли в первый раз, и, приехав прямо с работы, обтрепанные, голодные, небритые, мы удивлялись странной обстановке, в которую попали. Царская ложа также еще не видала таких видов – декорированная, как и весь блестящий театр, красной материей, окутавшей и скрывшей без остатка эмблемы императорской власти и старого порядка...

За нами радушно ухаживал управляющий театрами Тартаков вместе с другими именитыми представителями артистического мира. В антрактах нас поили чаем, кормили печеньями и водили по всем закоулкам кулис, показывая свое хозяйство и знакомя с артистами. Мы не знали, о чем начать разговор с этими раскрашенными, странно разряженными людьми. Они окружили нас густой толпой, смотрели на нас так, как будто это мы, а не они были в противоестественном, необычно человеческом виде, и потом потянулись за нами в царскую ложу. Все они, так же как и зрительный зал, казались наэлектризованными. Кто-то из них рассказывал о старых крепостных театральных порядках, говоря, между прочим, что за тридцать лет службы он впервые увидел, что такое царская ложа, доселе стоявшая под крепким замком...

Антракты кончались, но публика не хотела слушать оперу. Она требовала речей, начинала овацию по адресу Совета и вдруг прекращала ее, устанавливая выжидательную тишину. Сказал несколько слов сердитый Чхеидзе, чувствовавший себя совершенно не в своей тарелке. В большем соответствии с окружающей атмосферой произнес несколько фраз о свободном искусстве Скобелев. Когда публика все же не унималась, перед морем блестящих манишек, сверкающих бриллиантов, под наведенными лорнетами выступил рабочий Гвоздев... Воодушевление и овации казались неподдельными.

На сцену высыпали все исполнители. К ним обращались с особыми речами. Они отвечали новой «Марсельезой» и новыми песнями о свободе... Я впервые после переворота видел буржуазную толпу. Она, несомненно, жила и дышала по-новому. Она еще жила новым глубоким подъемом и еще дышала радостью. Была великая революция.

Дело не обошлось и без политической манифестации соответственно курсу самых последних дней. Из глубины партера офицер заговорил о фронте и о войне до полной победы. Буря восторга, которым встречены были его слова, несомненно, носила в себе элементы демонстрации по нашему адресу...

Радушный хозяин Тартаков называл и характеризовал исполнителей, желая внимания к опере и сдержанно похваливая свой театр. Но я не мог удовлетворить его, почти ничего не видя и не слыша. Я думал совсем о другом.

Завтра, 14 марта, в соединенном заседании обеих частей Совета на мне лежало первое международное выступление российской революционной демократии. Я должен был сделать первый официальный доклад по вопросу о войне и мире и в результате предложить на утверждение Совета манифест «К народам всего мира» от имени Исполнительного Комитета. Было о чем подумать...

С утра, 14 марта, в Исполнительном Комитете были обычные дела. Сфера этих дел все росла и ширилась. Их накоплялись длинные вереницы. Множество дел сдавалось в комиссии; но все же было необходимо упорядочить и разгрузить повестки пленума Исполнительного Комитета, к тому же давно созданная комиссия текущих дел оказалась нежизненной... Было решено поэтому выделить бюро Исполнительного Комитета для решения мелких дел и для установления порядка ведения дел вообще. Собственно, это была функция президиума, но в этот период президиум не работал. Керенский не появлялся никогда, Скобелев обычно был в отлучке по неблагополучным местам. Налицо был один Чхеидзе, и функции президиума в этот период выполнял сам пленум Исполнительного Комитета.

Впоследствии было уже как раз наоборот. Это было еще хуже. Но и загромождение Исполнительного Комитета мелочами и внутренним распорядком было нелепо и вредно. В созданное 14 марта бюро вошло несколько постоянных работников: Чхеидзе, Богданов, Гвоздев, Стеклов, Красиков, Капелинский и, кроме того, вновь прибывший из Сибири думский большевистский депутат Муранов... Это первое бюро имело по преимуществу технические функции. Оно было задумано и создано совершенно на иных основаниях, чем впоследствии второе бюро. Там была уже «высокая политика» нового советского большинства, о которой я расскажу подробно в следующей книге.

Кроме того, до последней степени назрел другой вопрос – об упорядочении советского представительства, о реорганизации Совета... Число рабочих и солдатских депутатов продолжало расти по сей день. Число выданных мандатов достигало уже 3000. Из них было 2000 солдат и около 1000 рабочих. Такое собрание было абсурдно как постоянный законодательный орган. Да и просто для него в Петербурге не было сколько-нибудь приспособленного помещения.

Соотношение между рабочими и солдатскими представителями также было нестерпимо. Рабочих в Петербурге было вдвое или втрое больше, чем солдат (хотя точно это, насколько я знаю, установлено не было не только ввиду текучести гарнизона, но и ввиду нежелания соответствующих солдатских, а также и вообще советских органов). Рабочие выбирали депутатов на тысячу, а солдаты на роту. То есть солдаты имели в 4–5 раз большее представительство.

Все это, вместе взятое, надо было изменить и упорядочить. Как это сделать? Естественно, прежде всего уменьшить норму представительства. Но трудность состояла в том, что эту норму, как и вообще реорганизацию, предстояло провести через наличный Совет. А это значило заставить добрых две трети депутатов отказаться от своих полномочий. Собрать большинство в пользу самоликвидации было делом почти безнадежным: надо было смотреть раньше и не выдавать мандатов.

Богданов, вообще много работавший над внутренними организационными вопросами, предлагал искусственный и громоздкий выход из затруднения: оставить существующий Совет для торжественных, исторических заседаний – без прений, а для сколько-нибудь деловой работы выделить из него малый совет – по значительно сокращенной норме представительства. Не знаю, на каком основании Богданов 18 марта даже выступил со своим проектом в Совете.

Но ни там, ни в Исполнительном Комитете вопрос не был доведен до конца. Единовременная реорганизация так и не состоялась ввиду технических и «дипломатических» трудностей. На помощь пришла сначала просто-напросто текущая работа мандатной комиссии, которая нещадно разъясняла мандаты и месяца через полтора, основательно профильтровав, сильно сократила Совет; среди массы сомнительных депутатов это, кажется, не вызывало особых, громких протестов. А затем делу помогли начавшиеся перевыборы по новым, уменьшенным нормам, установленным Исполнительным Комитетом... Численность Совета благодаря этому стала немногим превышать 1000 человек. И Совет получил возможность заседать если не в Белом зале Таврического дворца, то по крайней мере в небольшом Александрийском театре.

Но как же обстояло дело с кричащим, непропорциональным представительством рабочих и солдат, с полным поглощением петербургского пролетариата текучей деревенской солдатчиной?.. Этот вопрос так и не был урегулирован за целый ряд месяцев, чуть ли не до самого октябрьского переворота. Это было не в интересах нового советского большинства, которое управляло советской (и государственной) политикой, опираясь всецело на это искусственное, беззаконное, мужицко-солдатское большинство...

Не помогла ему, однако, в конечном счете политика страуса и подавление воли пролетариата.

Того же 14 марта в Исполнительный Комитет поступило сообщение о «необходимости немедленной организации самого многочисленного класса в России – многомиллионного крестьянства, которому будет принадлежать до 70 процентов представительства в Учредительном собрании, от которого в конечном счете будет зависеть та или другая организация будущего государственного строя России...». Несомненно, крестьянство на местах уже организовалось в Советы – волостные и уездные, а может быть, и губернские. Сейчас речь шла о создании всероссийской крестьянской организации, которая, таким образом, опережала всероссийскую советскую организацию рабочих и солдат.

Инициатива и цитированное заявление шли от имени старого Всероссийского крестьянского союза, действовавшего в 1905–1906 годах, от его главного комитета, где работали правоэсеровские интеллигенты. Этот комитет предлагал немедленные выборы по одному депутату на пять волостей и созывал депутатов немедленно в Петербург «для участия в работах Совета крестьянских депутатов...».

Конечно, на деле из этого должен был выйти не Совет, а огромный крестьянский всероссийский съезд. Инициаторы требовали содействия у Временного правительства и у Петербургского Совета рабочих и солдатских депутатов. Содействие им было оказано. Дело было важно и было чревато последствиями.

Соединенное заседание Совета 14 марта было назначено в 6 часов. Манифест «К народам всего мира» (плюс воззвание к полякам) был единственным пунктом в порядке дня... После долгих поисков помещение было найдено на другом конце столицы, на Васильевском острове, в здании Морского кадетского корпуса. Там был огромный зал, украшенный эмблемами мореплавания и огромными моделями кораблей. Зал вмещал свободно три-четыре тысячи человек и, вероятно, еще больше. В ближайшие месяцы он постоянно стал служить для советских заседаний. По его длинной стене была выстроена эстрада, всегда сплошь облепленная людьми. Против нее стояло около тысячи стульев и несколько рядов скамей. Остальные депутаты стояли; их бесконечные фигуры, лица, шинели, фуражки уходили вдаль и сливались в одно целое в обоих концах зала. Как будто людьми же были усеяны и модели знаменитых кораблей... Но акустика была отличная. Неудобства заключались в громоздких и долгих передвижениях Исполнительного Комитета из Таврического дворца. Вереницы переполненных нами автомобилей, двигаясь по Невскому, заставляли прохожих останавливаться и долго провожать нас глазами.

Часов в пять мы стали понемногу собираться – идейно и технически. Автомобилей для всех, конечно, не хватило. Опасаясь, что я по нерасторопности не найду для себя места, один товарищ (это была, увы, моя жена) предложил мне выехать. не дожидаясь других, в автомобиле особого назначения, имеющемся в его распоряжении. Ну что ж, отлично!

– А где же


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: