Кодекс художественности 1 страница

Http://feb-web.ru/feb/gonchar/critics/ned/ned-001-.htm

Рецензия

Отзыв

Тезисы

Реферат

Научные жанры

Тезисы статьи «Экология и заболеваемость в горнодобывающих регионах»

  1. Для горнопромышленных регионов характерно многостороннее воздействие инженерно-хозяйственной деятельности и технологических процессов на сферы окружающей среды.
  2. Горнопромышленными предприятиями наносится непосредственный и косвенный вред здоровью человека. По Ленинградской области в 1992 году на каждую 1000 человек выявлено 391 заболевание, в том числе178 заболеваний органов дыхания, а также некоторые другие. Риск заболевания дыхательных путей составляет 0,9, что связано с климатическими и экологическими условиями.
  3. Разработанная методика оценки экологического состояния среды, количественного многофакторного анализа и риска заболеваемости населения позволит прогнозировать уровни негативного воздействия различных техногенных источников в зависимости от времени и потенциала фактора на риск заболевания, а также выбрать рациональные способы управления состоянием среды.

Оформление заголовков:

статьи С.М.Хантимирова «Когнитивный аспект семантики немецких аудитивных глаголов» (Вестник ВЭГУ. – №4 (36). Филология. – Уфа: Восточный университет, 2008.– С.76-82)

статьи С.М.Хантимирова «Когнитивный аспект семантики немецких аудитивных глаголов» (Вестник ВЭГУ. – №4 (36). Филология. – Уфа: Восточный университет, 2008.– С.76-82).

о статье С.М.Хантимирова «Когнитивный аспект семантики немецких аудитивных глаголов» (Вестник ВЭГУ. – №4 (36). Филология. – Уфа: Восточный университет, 2008.– С.76-82).

на статью С.М.Хантимирова «Когнитивный аспект семантики немецких аудитивных глаголов» (Вестник ВЭГУ. – №4 (36). Филология. – Уфа: Восточный университет, 2008.– С.76-82).

- 1 -

В. А. Недзвецкий

И. А. Гончаров —
романист
и
художник

Издательство
Московского университета
1992

- 2 -

ББК 83.3Р1
Н11

Рецензенты:
доктор филологических наук
А. А. Илюшин,
кандидат филологических наук
И. П. Видуэцкая

Печатается по постановлению
Редакционно-издательского совета
Московского университета

     
  Недзвецкий В. А.
Н11 И. А. Гончаров — романист и художник. — М.: Изд-во МГУ, 1992. — 176 с. ISBN 5-211-02230-0
  Внимание автора книги сосредоточено на своеобразии романа Гончарова и его художественности, а также месте гончаровского эпоса в истории русского и западноевропейского романа. Для преподавателей, студентов-филологов и всех, кто интересуется русской классической литературой.
4603000000-143 H ——————— 161-92 077(02)-92 ББК 83. Р.1
ISBN 5-211-02230-0 © Недзвецкий В. А., 1992

- 3 -

От автора

 

В круг русских прозаиков-реалистов 40-х годов минувшего века И. А. Гончаров вступил блистательно, уже сложившимся художником. Его первый роман “Обыкновенная история“ (“Современник“, 1847) имел, по свидетельству В. Г. Белинского, “успех неслыханный“: “Все мнения слились в ее пользу“. Дебютный успех повторился после публикации сначала большого фрагмента из нового романа (“Сон Обломова“, 1849), а спустя десять лет произведения в целом. По-разному, порой в полярно противоположном смысле объясняя жизненную драму заглавного героя “Обломова“, критики различных направлений (от Н. А. Добролюбова, Д. И. Писарева, А. В. Дружинина и Аполлона Григорьева до Д. С. Мережковского и И. Ф. Анненского) сходились в признании огромной художественной ценности романа. “Капитальнейшей вещью“ “невременного“ интереса и значения назвали “Обломова“ Л. Толстой, И. С. Тургенев, В. П. Боткин.

Иным оказалось восприятие современниками “Обрыва“ (1869) — любимого детища писателя, которому он отдал почти двадцать лет напряженного труда. Большой читательский успех романа сочетался с суровыми упреками автору на страницах большинства современных изданий, от радикально-демократических до охранительных. Дело было не только в остроте и ожесточенности идейно-политической борьбы эпохи, предметом которой стал и “Обрыв“. Гончаров не без оснований сетовал на нежелание или неумение современных критиков, среди которых уже не было ни Белинского, ни Добролюбова, разобраться в целостном замысле и смысле произведения. “Напрасно, — писал он в статье “Лучше поздно, чем никогда“ (1879), — я ждал, что кто-нибудь и кроме меня прочтет между строками и, полюбив образы, свяжет их в одно целое и увидит, что именно говорит это целое? Но этого не было“.

Далеко не всегда последнее пожелание Гончарова учитывалось и его позднейшими исследователями. Результаты изучения наследия писателя за столетие со дня его смерти определялись прежде всего методологическими и идеологическими установками авторов. К творчеству создателя “Обломова“ охотно обращались представители культурно-исторической

- 4 -

(Е. А. Ляцкий) и социологической (В. Ф. Переверзев, Н. К. Пиксанов) литературоведческих школ. Первые рассматривали его произведения в свете духовно-психологических особенностей личности романиста, фактов его жизни, вторые исходили из классового происхождения, социально-политических взглядов писателя. В обоих случаях художественно-содержательный пафос его творчества неоправданно сужался и обеднялся, а то и вульгаризировался. Значительную роль в преодолении этих тенденций сыграли монографии А. Г. Цейтлина “И. А. Гончаров“ (1950) и Н. И. Пруцкова “Мастерство Гончарова-романиста“ (1962).

Очередная волна широкого читательского и научного интереса к Гончарову возникла пятнадцать-двадцать лет назад. По романам писателя были созданы театральные и телевизионные спектакли, экраны многих стран мира обошел фильм “Несколько дней из жизни Обломова“, ряд интересных исследований о творчестве писателя появился как в СССР, так и в США, ФРГ, Англии, Сирии. Этот “ренессанс“ творца “Обломова“ в наши дни объясняется огромной ценностью, которую духовно-нравственные поиски и решения русской классической литературы приобрели для самопознания и самоопределения современного человека. Создатель оригинальной философско-художественной концепции бытия, писатель-гуманист, Гончаров в сознании отечественного и всемирного читателя по праву воспринимается в одном ряду с Пушкиным, Л. Толстым, Тургеневым, Достоевским, Чеховым.

В свете этого процесса все большее внимание привлекают этико-эстетический идеал писателя, своеобразие его художественности и поэтики, а также вклад гончаровского романа в русскую и общеевропейскую историю жанра. Предстоит изучение исторических и типологических связей Гончарова с его зарубежными и отечественными предшественниками (Сервантес, Шекспир, Гете, Пушкин, Гоголь), современниками (Тургенев, Писемский, Жорж Санд, Диккенс, Флобер) и преемниками (Л. Толстой, Достоевский, Чехов и др.).

В настоящей книге предпринята попытка с современных позиций рассмотреть содержательно-жанровое своеобразие романной “трилогии“ Гончарова и его концепцию художественности — в тесной связи с представлением писателя о строе и характере современной ему действительности.

- 5 -

Глава I

 

“Все так обыкновенно...“

Уже в названии “Обыкновенной истории“ присутствует определение, в такой же мере важное для понимания этого первого печатного произведения писателя, как и для гончаровской концепции современной действительности в целом. Определение это — обыкновенная.

Гончаров многократно обращается к нему, например, в вводной главе “Фрегата “Паллада“, характеризуя открывшуюся ему во время кругосветного плавания “картину мира“1. При этом он употребляет его не только в связи с “будничными делами“ жителей разных стран, но и при описании тропиков (“Там все одинаково, все просто“), южного моря (“И оно обыкновенно во всех видах...“) и полуденного небосвода “с разбросанными, как песок, звездами“, и самих дальних странствий: “путешествия утратили чудесный характер“ (II, 18, 19). Обыкновенное, утверждает романист, пришло на смену прежним чудесам (“их нет, этих чудес“), героическим личностям и драматическим ситуациям (“Я не сражался со львами и тиграми, не пробовал человеческого мяса“). Наконец, оно же упразднило или до неузнаваемости изменило традиционную поэзию бытия, как и поэтические представления о нем: “И поэзия изменила свою священную красоту“ (II, 19).

Названная тенденция стала воистину универсальной (“Все однообразно!“, “Все... обыкновенно“; II, 19) для эпохи, в которой решительно “все подходит под какой-то прозаический уровень“ (II, 18. Курсив мой — В. Н.). Последнее понятие — своего рода эпиграф Гончарова к русской и мировой действительности 40—60-х годов, а вместе с тем и одно из опорных слов поэтики писателя. Но какое именно свойство жизни имел в виду художник, говоря о ее всеобщей прозаизации?

- 6 -

* * *

Для ответа на вопрос необходимо хотя бы бегло проследить историю самого понятия. В русской литературной мысли оно в тех или иных модификациях возникает вместе со становлением и первыми крупными завоеваниями реализма. Им активно пользуется в 30-е годы Н. В. Гоголь, в частности в статье “Несколько слов о Пушкине“. Оно звучит в “Евгении Онегине“ А. С. Пушкина и в критических отзывах о романе. К нему настойчиво обращается В. Г. Белинский, размышляя об эволюции русской повести 20—30-х годов.

Термин “обыкновенная“ поначалу просто вытесняет и меняет понятие “частной жизни“ человека. Уже эта замена отражала, однако, принципиальный сдвиг в отношении литературы к данной сфере действительности. Эстетически вторичная в дореалистических литературных направлениях, где она заслонялась, по выражению автора “Евгения Онегина“, “важными“ (“Свой слог на важный лад настроя, Бывало пламенный творец...“) или возвышенными, “роскошными“ (“Другой поэт роскошным слогом...“) сторонами, эта область человеческого бытия для писателя-реалиста обретает первостепенный интерес и значение, преображаясь из периферии в средоточие жизни. По существу, это произошло уже в пушкинском “романе в стихах“, “разнообразное содержание“ которого современники идентифицировали именно с “жизнью действительной, жизнью частной“2. Как подчеркивал Гоголь, в “Онегине“ Пушкин “погрузился в сердце России, в ее обыкновенные равнины“3. “Он, — писал позднее В. Г. Белинский, — взял эту жизнь как она есть... взял ее со всем холодом, со всею ее прозою и пошлостию“4. В пушкинском же “романе в стихах“ была впервые достигнута и эстетизация обыкновенной жизни, открытие ее иной по сравнению с классицизмом и романтизмом поэтичности, которую А. Дельвиг назвал “поэзией истины“5, а сам Пушкин — “поэзией жизни“6. Невозвышенные, порой заурядные события и характеры впервые были поняты и раскрыты как сложные и неисчерпаемые, таящие в себе одновременно разные возможности, следовательно, и общезначимые, общеинтересные7.

Тесная связь, существовавшая (особенно для современников) между этой новаторской поэтичностью и новым “материалом“ литературы, придавала вышеуказанному понятию значение одного из терминов формирующегося направления, чему, заметим, служили и объективные основания. Ведь молодое

- 7 -

реалистическое искусство, воспринятое в контексте классицизма и романтизма — а именно так оно сперва и воспринималось, — не только осознавалось, но и сознавало себя прежде всего поэзией (искусством) обыкновенного. Это отчетливо заметно в одной из первых деклараций русского реализма — знаменитой строфе из “Путешествия Онегина“ (“Иные нужны мне картины: Люблю песчаный косогор...“ и т. д.), где новое художественное качество пояснено непосредственно самой картиной повседневно-частной жизни, быта, от которой оно еще неотторжимо.

В значении прямого содержательно-эстетического термина понятие это употребляется и Белинским в его суждениях о повести и романе. Обыкновенность здесь порой эквивалентна “господствующему духу времени“8, данные жанры порождающего. Если роман обращен в первую очередь к “частному человеку“ со всем его “обыкновенным, повседневным, домашним“9, то он и сам может быть назван, в отличие от эпической поэмы, трагедии или оды, формой “простой и… обыкновенной“10, что не расходилось с его действительным демократизмом и доступностью для относительно широкой публики.

Известная простота определения “обыкновенная“ довольно скоро сменяется, однако, его многозначностью, обусловленной далеко не элементарным, как казалось поначалу, но скорее противоречивым и загадочным складом самой русской и общеевропейской повседневности. Уже с середины 30-х годов крупнейшими русскими писателями овладевает сознание поистине эпохального, всемирно-исторического перелома, все шире захватывающего вслед за Западной Европой и Россию. Воцарением неслыханного дотоле “железного“ века предстает этот процесс Е. Баратынскому в стихотворении “Последний поэт“ (1835). Категория “века“, восходящая к седьмой главе “Онегина“ (“Да с ним еще два-три романа, в которых отразился век...“), становится вообще необычайно актуальной и продуктивной. Она проникает в текст лермонтовского “Маскарада“ (например: “Страшися, жалкий человек! Тебя, как и других, прижал к земле наш век“), вторгается в заглавие романа “Герой нашего времени“ (первоначальное название — “Один из героев нашего века“)11, звучит в критических статьях, переписке, дневниках. “На днях я с удовольствием прочитал — записывает, например, в 1831 году в своем дневнике А. В. Никитенко, — роман знаменитого Бенжамена Констана: “Адольф“. В нем... изображен человек нынешнего века с его эгоистическими чувствами,

- 8 -

приправленными гордостью и слабостью, высокими душевными порывами и ничтожными поступками“12.

“Критическим и переходным временем“13 именует современность молодой И. С. Тургенев. Противопоставление двух исторических эпох, настоящей и предшествующей, просматривается в “Записках охотника“, в замысле романа “Два поколения“, в “Двух гусарах“ (1856) Л. Толстого.

“Все более или менее, — писал в 1847 году Гоголь, — согласились называть нынешнее время переходным. Все, более чем когда-либо прежде, ныне чувствуют, что мир в дороге, а не у пристани...“14. Опубликованная в этом же году “Обыкновенная история“ Гончарова именно мотивом дороги открывается. Это дорога из старого уклада и мира (поместье Грачи) в мир новый, еще неведомый, олицетворяемый столичным Петербургом. На протяжении всего произведения его главный герой Александр Адуев пребывает тем не менее в состоянии странника, и лишь в эпилоге мы увидим его “вписанным“ в “новый порядок“ (I, 41) или “век“ (I, 263), как солидарно с предшественниками предпочитает уточнить романист.

В течение полутора-двух десятилетий различные авторы в сходных словах констатируют неуместность по отношению к грядущему миропорядку традиционных формул и критериев прекрасного и безобразного, героического и заурядного, поэтического вообще. На традиционном фоне новое поражает бесформенностью, пестротой, смешением разнородных тенденций. Это и побуждает существенно расширить и вместе переакцентировать его первоначальное определение. Действительность все чаще именуется не просто обыкновенной, но прозаической. При этом подразумевается не только частная, повседневная ее сфера, но современная жизнь как таковая, во всех ее гранях и объеме.

Не вызывает сомнения, что рассматриваемые литературно-эстетические понятия 30—40-х годов в конечном счете преломленно отражали и воплощали нарастающий процесс замены феодально-патриархальной общественной структуры и ее сознания отношениями буржуазно-товарными с присущей им системой ценностей. Не следует, однако, торопиться с социологизацией последних, модернизируя тем самым неповторимое восприятие этих ценностей тем или иным из “людей сороковых годов“.

Первым, кто в России плодотворно воспользовался гегелевским положением о “прозе нашего существования“15, был Белинский. В особенности ценны с этой точки зрения полемика

- 9 -

критика с К. Аксаковым о жанре “Мертвых душ“ Гоголя и онегинские (восьмая и девятая) статьи пушкинского цикла. По убеждению Белинского, вершинные произведения Пушкина и Гоголя стали возможны и закономерны лишь в том “современном обществе“, сущность которого, в отличие от предшествующих эпох, “составляет... проза жизни, вошедшая в его содержание“16 и глубоко проникнувшая “в самую поэзию жизни“17. Процесс прозаизации действительности рассматривался Белинским, таким образом, с позиций историзма как неизбежное видоизменение структур и форм жизни и литературы.

Иное толкование прозаизма нового “века“ было заложено Баратынским, удрученным “отчетливым, бесстыдным“ господством в эту пору “насущного и полезного“, всеподчиняющей “корысти“, словом, утилитарно-меркантильных устремлений и потребностей. Конечно, фиксация и этой, по преимуществу внешней, грани явления могла побуждать чуткого художника к отказу от традиционных коллизий и сюжетных схем и обновлению всей образной ткани произведения. Одно из свидетельств тому — заявление Гоголя в “Театральном разъезде“ (1836—1842), блестяще подтвержденное собственной практикой драматурга: “Все изменилось давно в свете. «...» Не более ли теперь имеют электричества, чин, денежный капитал, выгодная женитьба, чем любовь?“18. Или образом Чичикова в “Мертвых душах“, изображенного не в качестве нравственного урода (“подлеца“), но лица типического, одного из героев времени.

Позднее А. Ф. Писемский попросту поставит знак равенства между практическим человеком и сущностью новой действительности. “...Что бы про наш век ни говорили, — пишет он в 1854 году А. Н. Майкову, поясняя “основную мысль“ своего романа “Тысяча душ“, — какие бы в нем ни были частные проявления, главное и отличительное его направление практическое: составить себе карьеру, устроить себя комфортабельнее, обеспечить будущность свою и потомства своего — вот божки, которым поклоняются герои нашего времени“19.

Что касается Гончарова, то он в свою очередь не оставил без внимания этот тип эпохи. Глубоко символична, например, фигура “английского купца“, неизменно сопутствующего “новейшему путешественнику“, из “Фрегата “Паллада“: “И какой же это образ! Не блистающий красотою, не с атрибутом силы, не с искрой демонского огня в глазах, не с мечом, не в короне, а просто в черном фраке, в круглой шляпе, в белом жилете, с зонтиком в руках. Но образ этот властвует в мире

- 10 -

над умами и страстями... Везде и всюду этот образ... носится над стихиями, над трудом человека, торжествует над природой!“ (II, 19—20). Следует отметить известную устойчивость этой фигуры у романиста. В русском обличье она легко узнается и в чиновнике Судьбинском (“Обломов“), и в “представителе большинства уроженцев универсального Петербурга“ (V, 8) Аянове из “Обрыва“, и в богаче Григории Петровиче Уранове (“Литературный вечер“), и, разумеется, в респектабельном Петре Ивановиче Адуеве из “Обыкновенной истории“, хотя, заметим наперед, ни утилитаризмом, ни практицизмом жизненные позиции этих людей у Гончарова не исчерпываются.

И все же определяющее начало современности осмысливалось автором “Обломова“ совсем не в духе Баратынского или Писемского. Как и Белинского, Лермонтова, Гоголя, Гончарова занимали не поверхностные приметы и результаты эпохи, но разгадка ее “скрытого механизма“, “тайных пружин“, “сути“ (VIII, 212). Прозаизм устанавливающегося “века“ он будет рассматривать как его структурно-внутреннее, при этом исторически неизбежное качество. Уже по этой причине Гончарова не могло удовлетворить оценочное отношение к явлению — положительное или отрицательное. Предстояло подвергнуть его всестороннему анализу, создать адекватную ему художественную концепцию и литературную форму.

Впервые к решению этой задачи русская литература приступила еще в середине 30-х годов, которой датированы публикация статьи Белинского “О русской повести и повестях Гоголя“ и начало работы над “Мертвыми душами“. Двумя-тремя годами позже складывается, по всей вероятности, общий замысел “Героя нашего времени“. К 1842 году здесь с достаточной ясностью обозначаются два подхода: лермонтовский и гоголевский, с одной стороны, Белинского — с другой.

Их различия не исключали близости ряда принципиальных заключений об исследуемой эпохе и свойственных ей отношениях личности к обществу и миру. И Белинский и Лермонтов в равной степени улавливали как процесс высвобождения личности из феодально-патриархальных форм и норм жизни, так и его основной положительный результат: рост личностного начала в человеке, перед которым открывалась перспектива неограниченно широких связей. “Родилась, — отмечал Белинский, — идея человека, существа индивидуального, отдельного от народа, любопытного без отношений, в самом себе...“20. “История души человеческой едва ли не любопытнее и не полезнее истории целого народа“, — заявляет в свою очередь

- 11 -

автор “Героя нашего времени“21, “аргументируя“ это положение практически каждым из характеров романа — “существ“ “самостоятельных, свободно действующих“, являющих “загадку для самого себя“22. Отыскивать индивидуально-личностный пафос в гоголевских Собакевиче, Коробочке или Манилове означало бы заниматься делом явно излишним. Тем не менее духовно-индивидуальное, самобытное человеческое начало вполне присутствует и в “Мертвых душах“ — как угол зрения и авторский критерий. Изображая быт, слившийся, по выражению писателя, “в одну недвижную массу“, скованный “корой старого предрассудка“. Гоголь мечтает об обществе, “где что человек, то и мнение, где всякий сам создатель своего характера“23.

В “Обыкновенной истории“ Гончарова, увидевшей свет пятью годами позже гоголевской “поэмы“, всемирно-исторический момент смены разных эпох и типов личности схвачен в самой экспозиции. С молодым наследником патриархального поместья Грачи читатель знакомится в тот решающий для героя день, когда он покидает уже стесняющий его традиционный жизненный уклад. Напрасно мать Александра соблазняет его преимуществами привычного быта перед лицом еще неведомого и непонятного “омута“ петербургской жизни, к которой устремлен герой. Желая быть полезным отечеству (I, 11), Александр “мечтал о благородном труде, о высоких стремлениях... считая себя гражданином нового мира...“ (I, 39).

Как бы комически или трагикомически ни претворились в дальнейшем эти надежды, сами по себе они выгодно отличают Адуева-младшего от всякого рода Антонов Ивановичей, помещиков Заезжаловых и девиц-помещиц Горбатовых, самой хозяйки Грачей, сросшихся “со своим узким общественным мирком... так же тесно, как улитка с раковиной“24. Какая бы дистанция ни отделяла героя Гончарова от лермонтовского Печорина, он оказывается в одном ряду с ним постольку, поскольку знаменует общую для эпохи тенденцию к выходу человека за границы замкнутой сословно-корпоративной структуры, отличающей феодально-патриархальный общественный порядок. Заметим попутно, что и последующие персонажи Гончарова — Обломов и Райский — будут наделены — в силу той же причины — развитым чувством личности. Не порвав окончательно, как выяснится в “Обломове“, с Обломовкой, Илья Ильич все-таки живет уже в Петербурге. И разве предки героя испытывали потребность в “наслаждении высокими помыслами“? Вообразимо ли чувство Ольги Ильинской, испытанное ею к Илье Ильичу, к деду или отцу героя? Неповторимо-

- 12 -

индивидуальное начало в дворянине Райском хорошо заметно при сравнении его с помещицей Татьяной Марковной Бережковой, человеком именно корпоративным. “...Горизонт ее, — замечает автор “Обрыва“, — кончается — с одной стороны полями, с другой Волгой и ее горами, с третьей городом, а с четвертой — дорогой в мир, до которого ей дела нет“ (V, 228). “...Когда она пускала в ход, — читаем там же, — собственные силы, то сама будто пугалась немного и беспокойно искала подкрепить их каким-нибудь примером“. Свободный от подобной оглядки на обычай и предание, Райский кажется Бережковой “странным, своеобычным человеком“ (V, 230).

* * *

В статье Белинского “О русской повести и повестях Гоголя“ есть такое наблюдение над структурой эпохи: “Жизнь наша, современная, слишком разнообразна, многосложна, дробна...“25. Несколько ранее, в стихотворении “Закралась в сердце грусть, — и смутно Я вспомянул о старине...“ Ф. Тютчев также свидетельствовал: “А ныне мир как бы распался...“ Позднее мысль о “расколе“, “разложении“ (“Везде брюзга, везде раскол...“) в созвучных Белинскому словах “жизнь распылилась“ выскажет И. С. Тургенев, подчеркивая тут же: “...уже не существует мощного всеохватывающего движения...“26. Гоголь, уповающий на то время, когда наконец “подымутся“ “русские движения“27, видит перед собой в 30—40-е годы лишь скопище “холодных, раздробленных, повседневных характеров...“, к которым относит, разумеется, не только “кулаков“ Собакевичей и “дубинноголовых“ Коробочек, своекорыстных, чуждых каких бы то ни было гражданских интересов губернских чиновников, но и такого героя времени, как “приобретатель“ Чичиков.

Эти и подобные им признания говорят об осознании русской литературно-художественной мыслью и другого определяющего свойства наступающего общественного порядка: его враждебности не только отживающей патриархально-феодальной цельности, которая так пленяла мать Александра Адуева, но уже не удовлетворяла самого героя, но и вообще социальной (индивидуальной) цельности, гармонии, которые отныне сосредоточиваются в сфере мечты, желанного, но далекого идеала. Хаотично-“дробный“ строй грядущей общественности (и личности) особенно бросался в глаза в тот переходный период, когда, по словам Баратынского, “старые кумиры“ были уже повержены, а новые еще не найдены28. Растягиваясь в

- 13 -

условиях крепостнического государства на “мрачные семилетия“ и десятилетия, это историческое безвременье порождало порой впечатление подлинного тупика, заколдованного круга, метафора которого становится одним из содержательных принципов, например в “Мертвых душах“ Гоголя. Порочному кольцу царствующей пошлости (в круге чиновников, круге помещиков, объединенных круговоротом движения Чичикова) здесь противостоит лишь лирический образ нескончаемой русской дороги, дающий краткое отдохновение нравственному чувству читателя. “...Вы, — писал А. И. Герцен, — с каждым шагом вязнете, тонете глубже, лирическое место вдруг оживит, осветит и сейчас заменяется опять картиной, напоминающей еще, яснее, в каком рве ада находимся...“29. Сознание лучших людей времени проникалось и поражалось тем воистину “жесточайшим противоречием“30, которое во всей его наготе было воспроизведено автором “Героя нашего времени“, медитации “И скучно, и грустно...“, мысль в которой, по наблюдению исследователя, не столько развивается, сколько “непрерывно вращается“31, зажатая в тиски неразрешимых антиномий.

Посетив в 1840 году заключенного в ордонансгаузе Лермонтова и разговорившись с ним “от души“, Белинский подметил в его “взгляде на жизнь и людей“ сочетание охлаждения и озлобленности с глубокой верой в “достоинство того и другого“32. На рубеже 30—40-х годов подобной двойственностью отмечены сознание и позиции М. Е. Салтыкова-Щедрина, М. В. Петрашевского, Н. П. Огарева, А. И. Герцена, самого “неистового Виссариона“, исповедующего в эту пору примирение с “гнусной расейской действительностью“33. В той или иной степени неизбежная противоречивость индивидуальности развитой и узость, “осколочность“ человека рядового, что называется массового, — вот та, уже оборотная сторона прозаизации жизни, которая наряду с раскрепощением личности была подмечена и закреплена русской художественной мыслью этого времени.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: