double arrow

По вертикали. Когда меня попросили предоставить данные о происхождении, характере и о юных годах моего сына, архитектора Афанасия Разина, я почувствовала себя и польщенной,


РАЗИН

По вертикали

Когда меня попросили предоставить данные о происхождении, характере и о юных годах моего сына, архитектора Афанасия Разина, я почувствовала себя и польщенной, и уязвленной в одно и то же время. Мне припомнились клавиши пианино, залитые вином и воском и обсыпанные табаком, ибо Афанасий любил играть при свете свечей. Иногда он играл, вывернув руки, перстнями, а не кончиками пальцев. Отца Афанасия, моего первого мужа, я припоминаю с трудом. Передо мной все еще стоят его русские глаза, туманные и отдающие перламутром, как раскрытая раковина. Остального я не помню. Некоторые из тех давних Дней для меня ничуть не яснее недавнего сна. Попытаюсь все же припомнить.

Всю жизнь я перед дорогой выбрасывала ложки – все, сколько есть. Чтоб они меня, как говорится, не пережили. Расскажу сначала, как я выбросила свою первую ложку. Девочкой жила я в Панчево, на берегу речки Тамиш, у озера, где водилось множество рыбы. У моей семьи был домик из трех комнат, и мы принимали прохожих на ночлег. В те времена Панчево, местечко на среднем Дунае недалеко от Белграда, находилось еще на южной границе Австрийской империи. Так что народу в нем всегда толклось предостаточно, да и ночлега многие искали. Наденет человек на голову половинку арбуза, переплывет тайком Дунай с сербской стороны на австрийскую и пожалует к нам переночевать. Однажды вечером, в страшную непогоду и дождь, явился к нам один незнакомец с каким-то большим свертком, насквозь промокшим. Прохожий все жаловался с сильным русским акцентом.

– Все мы заперты в двенадцать месяцев, как в двенадцать комнат с крепкими стенами, и выхода у нас нет, как только из комнаты в комнату. А ведь есть, поверьте мне, дворцы куда красивее, через которые нам никогда не суждено пройти, не говоря уже о лесах, что растут вокруг тех дворцов, да о райских кущах…

Утром, уходя, он оставил нам сверток.

– Непогода такая, что и волк заплачет, прежде чем тебя сожрать, -проговорил он, расставаясь с нами, – пусть эта вещь полежит у вас до лучших времен. Если через год не приду, значит, останется у вас, что бы там ни было. – С тем и ушел.

Развернули мы сверток, а там – портрет. Повесили мы его рядом с нашей семейной святой Параскевой Пятницей да и забыли про этот эпизод. Два года спустя опять прохожий человек переночевать просится: мол, единственная в Панчево гостиница, «У трубача», закрыта. Тоже русский, но из благородных. С бородой, а сапоги под столом скрипят, точно азбуку наизусть повторяют или сердятся на хозяина. Он сидит, чай попивает, а сам глаз не сводит с портрета.

Карманы у него по углам разодраны, видно, что собак держит, они к нему ласкаются и скребут когтями по одежде, да и в руках – хлыст. Звали его Толстой. Он хотел переночевать в конюшне, с лошадьми, но мы не позволили, уж очень холодно было. Он улыбнулся и лег, где ему указали. А утром спросил про портрет, откуда он у нас. Рассказали мы ему, а он снова – все про портрет да про портрет.

– Знаете ли вы, – спрашивает он мою мать, – кто изображен на портрете?

– Бог с тобой, господин, как же мне не знать? – отрезала она. -Зачем пристаешь с пустыми расспросами?

Тут он вдруг и спрашивает:

– А не продадите ли вы мне, матушка, эту картинку?

– Да что ты, что ты, это не продается, – стала моя мама снова увещевать этого Толстого, но ему, видно, прямо загорелось.

– Да я, – говорит, – вам за него дам золотой дукат!

– Да уж ладно, – вдруг передумала мать, – если даешь, то давай и бери. Это же не наш святой, можно и продать.

Гость и вправду достал золотой из голенища сапога, который печально заскрипел, бросил его на стол и давай портрет заворачивать в какую-то рубашку. Потом снова не выдержал. Пока мы вокруг портрета хлопотали, он и спрашивает еще раз:

– А вы правда не знаете, кто изображен на портрете?

Мать отмахнулась и стала завязывать рукава рубашки вокруг свертка. Тут он и говорит:

– На портрете этом нарисован известный русский писатель, граф Лев Николаевич Толстой. Мой дед.

– Что же ты болтаешь, чтоб тебе повылазило! – вскинулась мать. -Николай Угодник, что ли, тебе дед? С каких это пор у святых угодников такие, как ты, наследнички появились?

Плюнула она на его дукат и швырнула ему обратно:

– Возьми свои деньги поганые, не нужны они мне! – повернулась к нему спиной и давай картинку разворачивать. – Господи, кого только к нам не приносит, Николай Угодник ему, видишь ли, дедушка!

Тут прохожий понял, что не с того конца взялся за дело, и ну перед ней извиняться.

– Да я, – говорит, – наверное, что-нибудь перепутал, обознался, -говорит, – от усталости померещилось. – И три раза перекрестился на своего деда Льва Николаевича Толстого, который был изображен на портрете собственной персоной. С трудом он уговорил маму взять обратно золотой и снова завернуть «икону», чтобы ее удобнее было везти.

Смотрела я, как граф Толстой уходит от нас, и думала, что прав не тот, кто знает истину, а тот, кто убежден, что его ложь – правда. Это убеждение я сохранила на всю свою жизнь. А рассказываю я все это к тому, что третий русский, постучавшийся в наш дом, вместо дуката оставил в нем свою жену, а вместо иконы увез с собой меня. В то время я уже начала читать «Анну Каренину» и научилась гадать на картах.

Выбросила я свою единственную оловянную ложку, собрала карты и поехала в Россию. Когда же из Москвы уезжала обратно домой, нося под сердцем Афанасия, мне пришлось выбросить двенадцать серебряных ложек. Из России я привезла одни только железные сани, похожие на постель со скамеечкой. Сани были пробиты пулей – во время какой-то попойки дед Афанасия палил из ружья куда попало. На санях-кровати была нарисована церковь с голубым куполом в золотых звездах, словно небо, увиденное снаружи, а не изнутри, с земли. Запрягли в эту кровать кобылу и привезли меня с Украины прямо домой.

В этой кровати Афанасий спал мальчиком. Каждый вечер он ждал, пока я приду его причесать перед сном. Не мог заснуть, пока его не причешут. Намочу ему, бывало, голову и начну точно тесто месить. Потом проведу гребешком по волосам, как ножом по хлебу, пробор сделаю. Наконец поцелую его, раздую огонь в печке и скажу, что к завтрашнему утру волосы подойдут, как тесто для оладьев…

Когда мой сын подрос, выяснилось, что он обладает особым пристрастием к изысканным вещам. Он отличал по звону серебряную вилку от простой металлической и хрусталь от стекла, любил породистых животных, хорошо построенные дома и, наверное, красивых женщин. Но тут надо сделать одну оговорку.

Вот, например, мой второй муж, майор Коста Свилар, обладал таким голосом, что ни по морю переплыть, ни по берегу обежать. Такой же точно был у него глаз на женщин. Красивых замечал на расстоянии пушечного выстрела. Я всегда знала, что он кого-нибудь завел. Он, идя на свидание, приказывал музыкантам ждать его в какой-нибудь корчме. Возвращаясь от любовницы, он заходил за музыкантами и приводил их под окно ко мне, к своей жене. Меня же он так ревновал, что я о первом своем муже не смела даже упомянуть. Мой сын Афанасий был совсем Другим. Оба мои мужа любили поесть, выпить, любили рестораны и театры. Разин, отец Афанасия, говаривал, что вино можно прочувствовать прежде, чем его выпьешь, а мясо – только когда укусишь. Женщин он делил на тех, которых вкушают на расстоянии, как вино, и на тех, кого пробуют, как дичь. Афанасий же в рестораны отроду не заглядывал, а театр вообще Не выносил. Когда я это поняла, я стала бояться, как бы он меня не осрамил.

Одену я его в новый костюмчик, потяну за нос как полагается в таких случаях, и веду на спектакль А он мне, как сейчас помню, говорит: «Мама, неужели ты веришь в то, что они произносят со сцены?» Я отвечаю, что, мол, не тот прав, кто знает истину, но тот, кто свою ложь считает за правду. И рассказываю ему историю о Толстом и об иконе Николая Угодника

А он – свое: «Не верю я в то, что они со сцены болтают. Театр не для таких, как я, придуман, а для других людей».

У него и позже бывало странное ощущение, что некоторые явления словно враждебны не только ему, но и всем его ровесникам, вместе взятым. Он говорил об этом словами, которые принес из Святогорского монастыря, что на Афоне, мол, театр – принадлежность мира общинников, тут одиночкам делать нечего…

Понять не могу, как он, не любя ни музыку, ни театр, мог влюбиться в Витачу Милут, которая жила ради пения и с которой он, кажется, и познакомился-то в опере. И вообще он был странный: если голодный – убить может, а когда сыт – делай с ним что хочешь, хоть меси, как тесто… Есть такие реки, которые у истоков проявляются водопадом. Вместо воды видно лишь облако и пену над ним. Это облако некоторое время плывет над пустым руслом и только потом ложится в свои берега и принимает нормальное течение. Таков был Афанасий. Такова была и его любовь к Витаче. Но даже когда он вошел в свое русло, когда женился на Витаче, а жизнь его в Америке приняла стремительный оборот, я все еще боялась, как бы он меня ненароком не опозорил…

В семейной жизни он не был счастлив. Вы можете спросить, почему я так долго не говорила ему, что его настоящий отец – русский, Федор Алексеевич Разин. Да потому, что Афанасий все равно провел все свое детство без отца, вернее, без отчима, который его усыновил, ибо второй мой муж, майор Коста Свилар, без вести пропал на фронте в 1941 году. Не все ли равно, без кого рос Афанасий, без отца или без отчима, который его усыновил? Так же точно можно спросить, без чего легче голодать – без хлеба и та без кукурузной лепешки? Брак его с первой женой не был счастливым: Афанасий обладал редким и необычным даром (или же недостатком) всю жизнь любить одну-единственную женщину – Витачу Милут, и никого больше. Я этого никогда не могла понять. Это все равно что быть художником, у которого достанет таланта только на одну картину. Существуют особые люди, с глубоким карманом забвения. Но из всех известных мне людей самым забывчивым был мой сын. Афанасий на своем веку забыл больше, чем кто-либо другой. Сила забвения у него была титаническая. А вот Витачу он забыть не мог. Впрочем, я всегда считала большой несправедливостью то, что Витаче и мне довелось жить в одно и то же время. А то, что нам пришлось познакомиться, было просто потрясением для нас обеих. Разумеется, она была очень красивой женщиной, да и сегодня такой остается. У нее ложбинка вдоль спины такая глубокая, что капля пота может сойти до самого зада, не замочив ни платья, ни пояса. Она была странная по натуре. Ей не хватало начальной школы жизни – школы учтивости по отношению к самой себе. Но зато она напоминала драгоценные душистые масла, которые прожигают насквозь все, на что попадают. Кроме того, у нее, как у всех мудрых женщин, было донельзя глупое лоно.

Афанасий был еще несовершеннолетним, еще толком не знал, что Бог человека в пятницу сотворил, когда пришел и объявил, что хочет жениться. Причем на девушке старше себя. Я сразу поняла, в чем дело: он уже пропитался ее запахом.

– На ком это? – спрашиваю, а сама внутренне трепещу.

– На Витаче, – ответил он, и я поняла, что трепетала не зря.

«Ну, – думаю, – сейчас ты у меня вместо титьки фигу получишь!» Хватаю я быстренько тайком колоду карт, прячу в рукав пятого валета, а сама говорю:

– Знаете, Атанас, ведь одна ее ночь – что иному десять. Давайте вот как поступим. Вы еще молоды. На расстоянии пушечного выстрела никто и ни за какие деньги не определит, есть у вас усы или нет. Даже ваша обожаемая Витача. Если вы на ней женитесь – а она старше вас, да с придурью, да еще и косноязычная, – вам придется содержать не только ее, но еще и ораву восьмилетних любовников. Придется вам по утрам вытряхивать из своей кровати семерых мальчишек, одного за другим, как созвездие Плеяд. Я вам в таком деле не помощник. Поэтому, если можете выбирать, выбирайте. Или она, или я! Если выбор вам не под силу, давайте сыграем в карты. Выиграю я – вы не женитесь, а выиграете вы – поступайте как знаете!

Он задумался. Вижу я, что дьявол его оседлал, и не на шутку, всю ночь на нем скачет. Ну что мне с ним делать? Человека родить – все равно что оскопить, думаю, а сама говорю:

– Да, так я и предчувствовала, что вы меня осрамите.

Тогда он принес карты. А я о картах знаю все. Дед мой был игроком и меня, свою внучку, и брата моего проиграл еще нерожденными. Играю я с ним, держу в рукаве этого бубнового валета, а сама все пытаюсь улучить момент и его подбросить. Выиграла двух валетов, подбросила потихоньку своего третьего и выложила их. А он выкинул три двойки – и проиграл Витачу.

Некоторое время он на меня смотрел пристально, я просто чувствовала, как два его тощих взгляда по сне шарят, точно у него в утробе прошлое в будущее переворачивается: ведь будущее всегда из толстой кишки выходит. А потом и говорит:

– Что-то не так. Давайте карты пересчитаем. Я обомлела, но деваться некуда.

– Хотите пересчитать – считайте, – говорю. Он пересчитал, и, к великому моему удивлению, карт получилось ровно столько, сколько должно быть, и мой пятью валет проплыл себе, прижав крылышки, как чайка по дождливому небу. Как это могло получиться, думаю, ломаю себе голову. Он ушел, сказав, что жениться не будет, я схватила карты, начала считать и поразилась. Одной трефовой двойки не хватило, потому и получилось карт вместе с моим валетом ровно столько, сколько надо.

После этого Афанасий долго не решался подступиться к Витаче. И он, и она вступили в брак, вернее сказать, каждый из них взвалил на себя свой крест, у обоих были дети – у нее две дочери, а у него один сын, да еще и чужой. И тут ему, уже в зрелые годы, стукнуло в голову поехать в Грецию, кажется на Святую гору. И там, наверное, от целебных подушечек, что набиты душистыми травами, его вдруг осенило, что мой второй муж, Коста Свилар, не родной его отец, а Никола Свилар – не его родной сын. И он уехал куда глаза глядят. Из дома он взял одну только семейную икону «Иоанн Предтеча бреет свою отрубленную голову». А мне он стал писать из этой своей новой жизни, умоляя рассказать, как звали моего спутника в России, его настоящего отца. И я ему отвечала.

"Вы хотели найти своего отца? – писала я ему. – вы даже в Греции, у святых отцов, его искали… Ну так я вам для начала скажу, кто вашим отцом не был. Уж конечно, вашим отцом не был Коста Свилар, бравый вояка, которому ничего не стоило мочиться на полном скаку, не слезая с коня. Но уж лучше бы он был вашим отцом. У того же, кто вас на свет произвел, были очень красивые волосы, но зато под ними – уши всмятку. Он пел в хоре со ста двадцатью донскими казаками. Каждый из них держал в руке фальшивое зеркало, собственно рамку от зеркальца, и через эти дырки они орали в белый свет как в копеечку. Выпив водку, он надевал рюмку на язык и держал ее языком. Настоящим же его призванием был чай. Он даже разрисовывал чаем матрешек и деревянные ложки. По правде вам признаюсь, чего я только не делала, чтобы его дитя не появилось на свет. Даже бочонок сливовицы по животу катала. Но все же вы родились.

Итак, вы хотели заполучить отца. Вот вам ваш отец. Теперь он у вас есть. Вся история о Разине, со всеми его собаками и ошибками, не стоит шлепка ладони по голенищу… Но вам нечего опасаться, не вы были главной ошибкой вашего отца. Не так уж много он ради вас потрудился. А вот ради самой большой своей ошибки ваш отец проехал тысячи верст и расчистил километры снега, он годами путешествовал, пока не пришел к самой известной своей ошибке, математической. И все же, при всех его недостатках, он никогда не был таким губошлепом, как вы. Узнай он, например, о моей смерти, он бы и глазом не моргнул. Похоронил бы во дворе рядом с любимой лошадью, и баста. Не то что вы – всю жизнь одной дурью маетесь…"

Но Афанасий полагал иначе. Ему казалось, что каждый вечер, лишь только стемнеет, он ненадолго превращается в своего отца. И он хотел знать, как эти десять вечерних секунд называются днем. Он говорил мне: «Раньше у меня не было потребности иметь отца. Он не был моим Учителем. А теперь стал». Афанасий взял фамилию своего отца вместо фамилии Свилар, под которой закончил школу. Он взял фамилию Федора Алексеевича Разина и носит ее по сей день.

И только тогда у него достало сил снова подступиться к Витаче. Он увез ее в далекие края, и там они повенчались. Отношение Витачи к Афанасию никогда не было мне до конца ясно. Сестра ее Вида сохранила несколько писем, из которых понятно, что Витача относилась к моему сыну, то есть к своему второму мужу, по меньшей мере странно. То, что люди называют большой любовью (а судя по всему, у них была большая любовь), никогда не делится поровну: тут всегда один намыливает, а другой бреет. Если вам непонятно, что я имею в виду, я поясню свою мысль старинной притчей.

Один священник заклинал свою жену никогда без него не есть, потому что она может превратиться в волка. Он же ей обещал без нее никогда не пить, а не то в козу превратится. Через некоторое время, когда мужа не было дома, заглянула она в его священные книги. Пока читала, забылась, съела капустный лист и превратилась в волка. Приходит священник домой, а навстречу ему волк. Он, конечно, не догадался, что это его жена. Начали они бороться, и священник ухватил волка зубами за ухо. Брызнула кровь, он, как только ее глотнул, превратился в козу, волк его и растерзал. Вот вам и равноправие. Сильный всегда становится слабее.

Так и с Афанасием случилось в его браке с Витачей. Доказательством может служить одно место из ее письма к нему:

«Где-то на берегах южного моря, там, где звезды дальше всего отстоят от своих отражений в воде, пассажиры одного корабля съели гигантскую черепаху. Через пятьсот лет приплыл на тот же берег одинокий моряк, нашел он панцирь и устроился в нем на ночлег. Утром, выспавшись, он просунул руки, ноги и голову в отверстия панциря и, забавляя себя самого, заковылял к морю. Пятьсот лет спустя в черепашьем панцире снова стали отдаваться удары живого сердца, он снова поплыл по морю. Так отдается во мне твое сердце».

Что касается деловых операций моего сына, архитектора Разина, то и здесь, как я уже говорила, меня постоянно преследовал страх, что он меня осрамит.

– Господи, – удивлялись обычно мои приятельницы, – как ты можешь бояться, что твой сын тебя опозорит? Он такой красивый, движется стремительно, как святой дух на фресках, завтракает с главами государств; умница, во рту у него словно два языка друг друга облизывают; финансирует и коммунистов, и капиталистов; старые свои тропы сумел забыть навек и не желает к ним возвращаться! Что тебе всякая чушь в голову лезет?

Но я-то знаю, у меня есть свои причины опасаться. Афанасий ведь никогда не был особенно серьезным. Он сам говорит, что неверно представлял себе Америку. По его мнению, можно, несмотря на самые точные расчеты, потерять из виду целый континент, а неправильными расчетами можно и Солнце открыть. Не знаю, что он имел в виду под солнцем. Приведу, однако, пример. В нашей белградской квартире было красивое старинное бюро, все в полированном стекле с позолоченными рамками, со множеством ящичков. У ящичков вместо обычных металлических колец были маленькие стеклянные ручки. В одном из ящичков Афанасий хранил деньги. Как-то раз он хотел взять деньги, просунул руку внутрь ящика и наткнулся на гвоздь. Пошла кровь, палец пришлось завязать. Много лет спустя, в Америке, когда у него набралось столько наличности, что ему потребовались услуги банка, Афанасий отправился искать для себя подходящий банк в Сан-Франциско. Знаете, что он сделал? Он случайно заметил здание, очень похожее на наш шкафчик с его стеклами, золочеными рамами и множеством ящичков, в которых мы когда-то держали свои скромные сбережения. Оказалось, что это банк. Афанасий вошел в просторный вестибюль и поднял глаза. Там был для украшения подвешен самолет в натуральную величину. Но Афанасий не обратил никакого внимания на сверкающую модель. Он смотрел в левый угол вестибюля, на то место, где примерно в ящике нашего бюро должен был находится уколовший его гвоздь. И действительно, на этом месте торчало копье с флагом. На кончике его виднелись черные пятна, похожие на запекшуюся кровь.

И представьте себе, Афанасий выбрал именно этот банк, поручил ему все свои дела и по сей день пользуется его услугами.

От своего русского отца, Федора Алексеевича Разина, Афанасий унаследовал стремительность, а от меня – склонность к красивым вещам. Между тем эти свойства в нем не смешивались, и он замирал, совершенно четко различая под сердцем отца и мать. Он ведь изучал архитектуру, и поэтому, когда он подался в чужие края, все ожидали, что он начнет там совершенствоваться в своей профессии, строить все подряд, по меньшей мере достроит Вавилонскую башню и воздвигнет легендарный город Скадар на реке Бояне, даже если в фундамент придется заложить живое существо. Черта с два! Он им всем нос утер, да еще усами ноздри пощекотал.

Я-то знала, что дело приняло иной оборот не с бухты-барахты. Еще будучи студентом, Афанасий кроме архитектуры проявлял интерес к краскам, к технологии их изготовления, к производству лаков и красителей. О палитре красок он знал, насколько мне Помнится, все – начиная с очерков Гете о цветах спектра и трактатов по оптике, приложенных к гетевским рассуждениям, до народных поверий о значении Цвета и о способах крашения. Он раздобыл «Физику» Афанасия Стойковича (*) в трех книгах издания тысяча восемьсот первого года, где имеется глава о восприятии окрашенных поверхностей человеческим глазом. Он знал, что белый цвет добавляется в красный, что желтая, как бабочка, кудель получается лишь в том случае, если красящий стоит лицом к западу, знал, что раствор для окраски пряжи следует готовить зажмурившись и что перед тем, как опустить пряжу в раствор, надо произнести какую-нибудь ложь, и если ложь сойдет за правду, то и краска возьмется, ибо всякое крашение есть обман.

***

(*) Афанасий Стойкович (1773-1832) – сербский писатель И ученый. Доктор философии и естественных наук Геттингенского университета. С 1803 г. – профессор физики в Харьковском университете, член Российской Академии наук. Основное научное сочинение – «Физика» (1801). (Примеч. пер.)

От таких пристрастий недалеко до создания фармацевтической фирмы. Афанасий вложил в нее всю свою силу и стремительность. Я уже упоминала о его проворстве: ему ничего не стоило, быстро повернув голову, укусить кончик собственных волос. Начиная с ранней молодости он работал по шестнадцать часов в день, но в его шестнадцать часов могло поместиться вдвое больше чьих угодно рабочих часов. Поэтому в возрасте после сорока, когда Афанасий в Америке ворочал суммой в сорок миллионов долларов, он считал, что его рабочий стаж исчисляется тоже цифрой сорок. И это была правда. Он считал один свой рабочий год за два. Он заказал себе особые часы, которые шли только для него, скорее других часов, и добился того что сегодня никто не может сказать, сколько, собственно, ему лет. Я не в силах описать и объяснить его головокружительные деловые успехи в Калифорнии. Вот один пример, который поможет понять принципы его поведения.

В то время как основной капитал его калифорнийской фирмы приближался к сумме миллиард долларов и когда его деловой страж (но не возраст) приближался к шестидесяти годам, Афанасий на секунду задержался перед одной высокой красивой дверью в Лос-Анджелесе. Рука его, вместо того чтобы нажать дверную ручку, повисла в воздухе, он закрыл глаза и крепко зажмурил веки, как будто собираясь окрашивать ткань в черный цвет. Он давно и хорошо усвоил, что ткань возьмется хорошо, если перед закрытыми глазами возникнет абсолютная чернота. Показались, однако, красные пятна. Афанасий знал, что означают эти красные печати: что хорошего цвета не получится. Он знал, что красное пятно не сможет осветить ни положение вещей, ни возникшую перед ним дверь, но оно проливало свет на другое, на нечто, что помогало ему без блужданий и ушибов пройти мрак, – красное пятно светило в будущее. Будущее, невероятно сгущенное в непосредственной близости, но все более разреженное по мере удаления. Итак, стоя перед дверью, он заключил, что будущее, к сожалению, тоже принадлежит истории. Вернее, красное пятно его закрытых глаз освещало единственно лишь крохотную часть беспросветности в мире, принадлежащем истории и ее продолжающем, – эту крохотную часть и больше ни единого уголка тьмы. Все прочее (кроме узенькой полоски будущего, уже скомпрометированного историей и отмеченного красноватыми печатями его крови) отпадало вперед и к делу не относилось. Неисторическая часть будущего была постоянно рядом, под рукой, но она оставалась недоступной – навсегда и, вероятно, была недоступной от века. Ибо мы сами отбрасываем это Красное пятно, а не кто-либо другой, наше будущее – это наше дитя, а не чье-либо чужое, это наша. а не чья-либо чужая кровь окрашивает красным предстоящую нам тьму. И все же только это красное пятно вело в будущее, единственное, недоступное, но спасительное царство возможностей. Как назло, именно это единственное будущее было уже заранее запачкано историей.

В таких размышлениях застали Афанасия люди нашедшие его, в то время как он пытался дотянуться до дверной ручки, находившейся на уровне его подбородка. Два месяца он пролежал в больнице. Там он осознал, что красное пятно перед глазами возникло тогда, когда он оказался на берегу земных кораблей, отплывающих навсегда с могильными крестами вместо мачт. Будущее же лежало перед ним, покрытое водой.

Едва поправившись, он пошел на то же самое место в ЛосАнджелесе, к той самой двери, и на этот раз смог опустить свою тяжелую и проворную ладонь на дверную ручку, поставленную так высоко, что, не ровен час, может выбить зубы. Тогда, именно в этом доме, Афанасия в первый и в последний раз за его деловую карьеру обманули. Но эта неудачная деловая операция стала его самым крупным финансовым выигрышем.

Он должен был позволить себя обмануть, чтобы сегодня стать тем, чем он стал, – господином, обладающим двумя процентами мирового дохода от применения атомной энергии в мирных целях. А было это так.

В то время американская армия предлагала химическим концернам баснословную сделку, вызванную потребностями военных операций в Азии. Американские конкуренты Атанаса, да и он сам, сразу же начали молниеносно действовать, каждый в своих интересах, надеясь ухватить эту невиданную прибыль. Ну уж там, где надо побыстрее поворачиваться, Афанасий соперников не имел. Я наблюдала его в те дни. Ладони и ногти у него стали прозрачные от пульсации крови, которая окрашивала их в розовый цвет. Он действовал не просто быстро, а с неимоверной быстротой. Стремительность называют иногда ангельской. Если это верно, то в те мгновения он был ангелом. И всетаки после этой гонки у него навсегда остался горький привкус. Другие вроде бы и не были намного неповоротливее, во всяком случае меньше, чем им хотелось казаться. Ясно было, что ему дали победить, хотя он, наверное, победил бы и так. Он получил заказ и вместе с ним виды на миллиардную прибыль. Вспоминая о том времени, он рассказывал:

– Лягу вечером в постель, надену очки и возьму что-нибудь почитать. И вдруг весь похолодею. Ясно чувствую, что на меня кто-то смотрит. Ощущаю на себе чей-то неподвижный взгляд. И вдруг начинаю понимать: это из очков на меня смотрит мой правый глаз, превратившийся в левый.

Заказ он выполнил вовремя. Его отравляющие вещества, направленные против растений, оказались такими действенными, что он не посмел опубликовать их подлинную результативность. Он выполнил поставки, яды были использованы во время войны, и он заработал на них больше, чем предполагал. Тогда-то он и перестал считать наличные. Но он все еще опасался, что его соперники вовсе не были так неуклюжи, как хотели казаться. Сколько же им досталось, если я один столько заработал, – спрашивал он. Ответ пришел пятнадцать лет спустя после окончания войны, в которой применялись его отравляющие вещества. Его яды уничтожили все живое на метр под землей, на которую они попали. Но они попали не только в землю, но и в кровь людей. Бывшие солдаты, которые пятнадцать лет назад прошли по голой земле, где до сих пор ничего не растет, стали подавать в суд на фирму Афанасия за нанесение ужасных физических увечий, которые с течением времени не проходили, а проявлялись все больше и больше.

Они требовали значительных денежных компенсаций, и Афанасий выплачивал их, довольно потирая руки, ибо пострадавшие не догадывались потребовать компенсации еще и за три поколения своего будущего потомства. Вот как глубоко проникала его отрава точно по Библии, где сказано: «Отцы ели терпкие плоды, а у внуков зубы гниют». Афанасий был почти обижен такой недооценкой возможностей своего снадобья.

Как-то раз журналисты спросили его, как он может жить, имея на своей совести столько убитых и изуродованных людей, как он вообще может спокойно спать. Афанасий им коротко ответил:

– Надо просто привыкнуть к себе. Когда привыкнешь, уже гораздо легче.

Тогда я впервые в жизни подумала, что он меня, быть может, и не осрамит. И решила его попытать тем давнишним валетом, что был когдато спрятан в рукаве. И говорю ему:

– Ну, дорогой Афанасий, теперь вам не хватает только одной буковки в начале имени (той, что с краешку), чтобы стать настоящим мужчиной.

А он ответил так, как будто заранее знал, что я это скажу:

– Помнишь, мама, как мы с тобой Витачу в карты разыграли?

– Конечно, – говорю.

– Я еще тогда стал мужчиной.

– Мужчиной? Зрелым человеком?! – спрашиваю я с изумлением. Мы сидели в доме Афанасия в Лос-Анджелесе, куда он перевез из Белграда свои любимые вещи. Среди них на почетном месте был миртовый венок моей бабушки, в котором она венчалась. Содержался он в красивой рамке, под стеклом. Я переслала сыну и тот шкафчик, о который он когда-то раскровянил палец. Теперь я подошла к этому бюро, достала из ящика свою старую сумочку, а из нее – того самого валета.

– Если бы вы тогда были зрелым мужчиной, вы бы догадались, что проиграли Витачу не в покер, а благодаря своей глупости. Вы не заметили, что у меня в рукаве был спрятан пятый валет, которого я по сей день берегу. С его помощью я выиграла.

Тогда он достал свой бумажник и открыл то место, где обычно хранятся фотографии, и показал мне нечто, от чего у меня аж все седые волосы штопором завились и кровь в жилах застыла. В прозрачной рамке с одной стороны была фотография Витачи, а с другой – трефовая двойка. Та самая, которой не хватало в колоде, когда мы с сыном разыгрывали Витачу Милут. У него явно были все двойки, все четыре, и он бы выиграл и партию, и Витачу, если бы он, заметив, что у меня три валета и что я рискую проиграть, не спрятал свою двойку в карман. Поэтому он и проиграл уже выигранную партию и вместе с нею Витачу. Теперь он носил эту двойку треф в бумажнике вместо моей фотографии.

Взглянула я на сыночка, а у него голубой волосатый язык и два галстука на шее – один как бы каштановый, а другой лимонного цвета. И вообще я не могла понять, кто это передо мной сидит. Это уже не был тот нескладный парень, что, как говорится, моментально мерзнет, да не скоро укрыться догадывается.

Тогда я его впервые испугалась. И сказала:

– Знаете, сын мой, когда с вами побеседуешь, потом чувствуешь потребность хорошенько умыться.


Сейчас читают про: