От полицейского государства к правовому государству

Луман Никлас

Темы сообщений

1. Концепция «господства права»
2. Верховенство закона в организации и функционировании государственной власти
3. Структурное разделение государственной власти. Равновесие и взаимодействие
4. Принципы правового государства в Конституции Российской Федерации
5. Свободное гражданское общество как принцип построения правового государства

Литература
Конституция РФ
ОТ ПОЛИЦЕЙСКОГО ГОСУДАРСТВА К ПРАВОВОМУ ГОСУДАРСТВУ

Никлас Л.
Социология власти. 2012. № 2. С. 227-236.

ГРАЖДАНСКОЕ ОБЩЕСТВО КАК ОСНОВА ПРАВОВОГО ГОСУДАРСТВА В СТРАНАХ МОЛОДОЙ ДЕМОКРАТИИ
Брусалинская Г.С.
Конституционное и муниципальное право. 2011. № 12. С. 11-16.

ГРАЖДАНСКОЕ ОБЩЕСТВО И ПРАВОВОЕ ГОСУДАРСТВО
Пантин В.И., Лапкин В.В.
Общественные науки и современность. 2004. № 1. С. 52-63.

ФУНКЦИИ КОНСТИТУЦИОННЫХ ПРАВ И СВОБОД ЛИЧНОСТИ В КОНТЕКСТЕ ВЗАИМОДЕЙСТВИЯ ГРАЖДАНСКОГО ОБЩЕСТВА И ПРАВОВОГО ГОСУДАРСТВА
Нудненко Л.А.
Государство и право. 2012. № 2. С. 33-41.

СУЩНОСТЬ ПРАВОВОГО ГОСУДАРСТВА: ИСТОРИКО-ЦИВИЛИЗАЦИОННЫЙ ПОДХОД
Раянов Ф.М.
Правовое государство: Теория и практика. 2012. № 4. С. 8-16.


(род. в 1927 г.) — немецкий социолог и юрист. В 50-е годы — чиновник в министерстве культов земли Северный Рейн — Вестфалия, в 1960—1961гг.—стажер Гарвардского университета, впоследствии — руководитель отдела Исследовательского центра по социальным наукам в Дортмунде, в 1968—1993 гг.—профессор общей социологии и социологии права в Билефельдском университете. Луман проделал значительную идейную эволюцию. Его концепция представляет собой редкое сочетание универсальной социологической теории и специальных исследований по теории права и политологии. По Луману, органические, психические и социальные системы относятся к разряду аутопойетических, т.е. самопроизводящихся. Наиболее обширной социальной системой является общество, которое ныне как “мировое общество” охватывает все возможные коммуникации. Психическая система человека и социальные системы не пересекаются друг с другом и представляют собой “окружающие миры” друг друга. Коммуникации дифференцированы не только относительно органических и психических систем, но и между собой. Общество дифференцировано на частные системы, специализированные на выполнении определенных функций. Таковы политика, хозяйство, воспитание, наука, религия. Все частные системы также аутопойетичны и самореферентны, т. е. замкнуты относительно других систем. Важнейшие области коммуникации в обществе ориентированы на разные бинарные коды. Концепция Лумана в последнее десятилетие привлекает все большее внимание во всем мире. Ученый предлагает отойти от привычных политических дихотомий, обнаруживших свою бесплодность в XX в., отбросить устаревшие способы описания социальности и обратить внимание на подлинные проблемы современности. (Текст подобран и переведен с немецкого А. Ф. Филипповым.)

С тех пор как юриспруденция утвердилась в качестве науки, интерпретирующей позитивное право, она почти не поддерживает отношений с наукой о хозяйстве и социальной наукой и живет как бы на острове. Кажется, что вести себя таким образом позволяет ей сама конституция ее обособленного предмета. В результате, когда в юридической аргументации используются понятия “цель” и “средство”, часто обнаруживается поразительная наивность (например, в сравнении с утонченностью экономических теорий решения).

Мы постоянно встречаем здесь высказывания вроде того, что средства должны соответствовать целям, т. е. такие правила решения, в которых прямо-таки черным по белому записано, сколь они непродуманны, и, кажется, скорее возвещают о добрых намерениях, чем служат определенным руководством [к действию]. С другой стороны, и все остальные науки о действии почти не учитывают то обстоятельство, что в юридическом понимании и оформлении государственности, прежде всего в том, что касается перехода от так называемого полицейского государства к правовому государству, заключен крайне поучительный опыт постижения границ целевой рациональности. К тому же этот опыт связан с превращением политического порядка в относительно автономную частную систему общества, т. е. систему изготовления обязательных решений, и вдвойне ценен потому, что границы целевой рациональности переживаются и перерабатываются здесь в процессе образования системы.

В этической традиции естественного права само собой разумелось, что правовые нормы сопряжены с целенаправленным человеческим действованием и должны поощрять Своими санкциями цели хорошие и подавлять дурные. Право входило в этику. Этому общему формальному принуждению были подчинены также и права и обязанности господина, их нельзя было представить себе иначе. Однако в сущности это мышление предполагало социальный порядок, в котором собственно политические роли не были выделены через дифференциацию, но выполнялись вместе с важными религиозными, хозяйственными, семейными, воспитательными, военными, юрисдикционными, культурными ролями. Лишь при наличии такой предпосылки цели могли выполнить свою двойную функцию: и интегрировать связь действий в единство, и оправдывать ее.

По существу функционально диффузная ролевая структура была во всяком случае в более ранних обществах условием социальной стабильности. Все попытки структурно вычленить политическую функцию решения проблемы, выводя ее тем самым из-под влияния неполитических ролевых аспектов и делая при этом относительно автономной, сопровождались постоянными кризисами, как показал в своем фундаментальном исследовании исторических бюрократических империй С. Айзенштадт. Они оказывались в конфликте с традиционными силами своей страны, и тем не менее им была необходима легитимация в традиционных категориях и ценностях. Лишь национальным государствам в начале Нового времени удалось перейти к более дифференцированному общему порядку, поскольку одновременно теологически интерпретированная религия и денежное хозяйство развились в относительно замкнутые частные системы общества и, таким образом, оказались в состоянии ограничить и специфицировать свою взаимозависимость с политической системой.

Этот процесс, который берет начало в позднее средневековье и, как никогда прежде, изолирует политическое действование, заставляя его тем самым обнаружить свою проблематичность, [стать] зримым и нуждающимся в контроле, сопровождается бдительной и осознанной интерпретацией. Поначалу она остается в общих границах естественного права, однако основательно меняет его содержание. Теперь, согласно картезианскому повороту мысли, то, что предзадано как природа, есть человеческий разум, самое себя удостоверяющее руководство сознания. К тому же оказывается необходимым учитывать новую политическую реальность.

Прежние понятия домохозяйства, связанные с управлением земельными владениями, преобразуются в понятия государственно-политические. Прежняя функция князя как умиротворителя, гарантирующего “рах et tranquillitдs”*1*, через едва различимые переходы формализуется, превращаясь в ответственность за существование [государства] (Bestandsverantwortung), которая находит свое выражение в новой формуле: “государственный интерес” (Staatsrдson). Оказалось, что эта формула способна стимулировать и оплодотворять стратегию развития и сохранения власти, вырабатываемую новой политической наукой, и в свою очередь получать от нее такие же импульсы. Цель по-прежнему определяется якобы как общее благо, которое ставится выше существования государства, но на принятие решений это уже не влияет, ибо промежуточное средство — сохранение государства — до такой степени обобщается, что, кажется, оправдывает любое средство более низкого порядка, в особенности если приходится указывать на то, что для сохранения целого должны быть сохранены и его “части”.

Практически при таком определении цели речь уже идет не об ее ограничении, а, напротив, о расширении заинтересованности в существовании, о распространении этого интереса на все, что важно для публичных нужд. Это требование затем снабжается ярлычком: “государственная необходимость”. Мы сталкиваемся здесь с уже затронутой выше проблемой встраивания формулы “сохранение существования” в [схему] оправдания средств целями. [...]

Последнюю серьезную попытку решить эту проблему в унисон с духовными силами эпохи мы находим в формуле романтиков, говорящей о государстве как “самоцели”. Опасность, которую прежде пытались предотвратить малыми и недостаточными средствами, она обращает в нечто позитивное: “Я так хочу”. Это сводится к мистическому слиянию формулы цели и формулы существования, и если такое слияние вообще воспринимается как парадокс, то и пенится именно как таковой. Ее разложение вывело на передний план юридический позитивизм, которым и поныне страдает немецкое государственное мышление. С тех пор уже нет теорий, говорящих о государственной цели, которые можно было бы принимать всерьез.

Это относится и к последовательному юристу Кельзену, и к социологу Максу Веберу, хотя нет недостатка в попытках найти замену данной формуле. Проблемы этого развития нельзя вывести только из неопределенности формулы цели. Они возникают только потому, что эту формулу приходится прилагать к политической системе, которая выделилась в ходе дифференциации общества. Социальная дифференциация делает сомнительной прежнюю взаимосвязь между созданием единства (образованием системы) и оправданием [действия] в понятии цели.

Все способы выхода из затруднения, берущие начало в традиционном мышлении и усиленно, как бы в осознании их тщетности, предлагавшиеся в XVI—XVIII вв., а именно: добродетель князя как политическое требование, институционализация деятельности советников, тщательное воспитание принцев, введение моральных принципов в практику управления посредством обучения и надзора, как это примечательным образом подчеркивается в сочинениях камералистов, и даже особое акцентирование государственной цели как формулы ограничения, обнаруживающееся впервые, видимо, у Пюттера, — все эти решения не затрагивают существо проблемы. [А самое основное здесь состоит в том], что именно тогда, когда политическая система высвобождается из пут общества и становится самостоятельной, чистая целевая рациональность как единственная форма программы оказывается непригодной.

Ориентация этой частной системы общества теперь должна быть соотнесена с ее окружающим миром и обрести столь сложную институционализацию, что ни с каузальной, ни с ценностной точки зрения эту ориентацию уже нельзя, подвести под крышу какой-либо формулы цели. Требуется новое мышление, продумывание политической системы как системы. Такие попытки предпринимаются, во-первых, используя учение о разделении властей, в стремлении смирить систему ее собственным внутренним устройством; во-вторых, представляя государство как правовое государство, когда его стремятся ограничить внешними рамками, в особенности путем запрета на его вторжение в субъективные права; наконец, в самое последнее время,— используя социологически ориентированные теории “политической системы”. [...] Мы не можем здесь далее прослеживать формирование идеи правового государства, указывая на то, что еще не имеет окончательного характера или является политически неадекватным.

Для этого потребовалось бы специальное исследование. [...] Зато к нашей теме (“границы целевой рациональности”) прямо относится весьма примечательное для описанного развития наблюдение: с переходом к правовому государству ориентация на цель и средства теряет свою непосредственную релевантность, возникающее административное право (Verwaltungsrecht) пренебрегает ею и не подводит под свою юрисдикцию, но отводит ей место в “области того, что оставлено на усмотрение”*2* к которой относятся недоверчиво и которая постоянно сужается. Прежде всего, правовую легитимацию утрачивает “свойственный полицейскому государству способ делать выводы”, заключая от цели к оправданию средства, т. е. то, что составляет сердцевину целевой рациональности, ее функция нейтрализации.

Этот способ теряет способность правовым образом обосновывать действование. Однако перенастройка происходит удивительно медленно. Старое правило права — “ius ad finem dat ius ad media”*3* — было столь прочно закреплено в структуре права и составе норм, что казалось самоочевидным даже либеральному государственно-правовому мышлению. Закреплено оно было отчасти в законах, отчасти же было неизбежным просто потому, что предполагалось в конструкции права, а позитивных норм, которые могли бы занять его место, не имелось. [...] Но [более подробное] рассмотрение не в последнюю очередь демонстрирует также уже отмеченную выше неясность в юридическом использовании схемы “цель — средства”.

Ее функциональную структуру не понимают. Цель рассматривают как основание для оправдания средства; возможность же выбора среди многих средств и вообще ориентация среди альтернатив, которой кладет начало каузальная интерпретация действования (а ведь именно эта проблема действительно нуждается в регуляции), трактуется как исключительный случай, для которого ищут дополнительные правила решения. К тому же нельзя делать вывод о применении неразрешенных средств, потому что цели, которых можно достичь только неразрешенными средствами, не могут быть обязательными в правовом смысле. Итак, то, что должно быть доказано при помощи вывода, для пущей надежности предполагается уже заранее: речь идет о замаскированной тавтологии, которая служит только обоснованию уже принятых решений.

Именно этот скрыто тавтологический характер делает это правило очевидным и препятствует тому, чтобы вывод от цели к средству был дискредитирован одновременно с критикой полицейского государства. В сущности это правило никогда не подвергалось деструкции ни путем прояснения его смысла, ни путем опровержения; оно утратило свою функцию вследствие изменений во всем юридическом мышлении и перестройки правопорядка в области общественного права. Масштабы прежних норм, относившихся к задачам, практически резко уменьшились, превратившись в нормы, относящиеся к компетенциям.

Применительно к этим последним “свойственный полицейскому государству способ делать выводы” нужен лишь в ослабленной форме, т. е. в такой интерпретации компетенций, при которой они не оказываются иллюзорными, но могут исполняться. В остальном государственные органы наделяются необходимыми, вполне конкретными средствами и при спрограммированных условиях. [Среди этих средств можно назвать] права вмешательства, денежные суммы или возможности принимать решения, которые хотя и не нарушают никаких прав, но изменяют соотношения интересов. Совершенно очевидно, что это обращение к условиям действия должно было вызвать резкое возрастание количества норм в публичном праве. Не только умножение тех задач, которые очень просто было бы решить так, как это принято в полицейском государстве, но в гораздо большей степени то обстоятельство, что эти задачи программируются юридически, стало поводом для бурного законотворчества, часто вызывавшего нарекания.

Юристу не следует пытаться свалить “вину” за это на политика, потому что непосредственной причиной здесь выступает своеобразие его собственной (юриста) техники рассмотрения проблем, неспособность ввести в область юрисдикции отношение цели и средства как таковое. Изменения в правовом мышлении связаны с упадком естественного права и позитивизацией права со стороны государства как принимающей решения организации. Эти изменения можно выразить следующей формулой: в наше время правомерность действий государства уже можно представить себе только как “кондициональное программирование”. Правовая норма принимает форму правила: “если — то”. Она связывает состав деяния и правовые последствия в инвариантное соотношение.

Таким образом она регулирует специфические условия, в которых допустим или считается необходимым управленческий акт. Это представление о праве столь сильно влияет на ожидания-установки (Erwartungshaltung) современного юриста-управленца, что ему ретроспективно полицейское государство кажется государством без публичного права. [...] Характерно, что ныне, когда речь заходит о целях и средствах, юрист сразу же начинает думать о “злоупотреблениях”. В этом сказывается то, что он не может ни задействовать, ни принять подлинную функцию цели: ценностную нейтрализацию последствий. Правовая допустимость действий государства ставится в зависимость от определяемых в общем виде “составов деяния”, при наличии которых начинает действовать программа.

В отличие от того, как поступали в рамках целевой рациональности, здесь к реальности приближаются не путем эвристического выяснения имеющихся альтернатив, но через все большее уточнение, дифференциацию и более тонкое определение [того, о каких] составах деяния [идет речь], а также благодаря гибкому мышлению в категориях правил и исключений. Подлинно эвристичный принцип каузальной интерпретации действования и процесс нейтрализации ценностей целеполаганием находятся вне права. Такая ориентация при определенных условиях допускается в области управления, “на усмотрение” которого оставлены некоторые решения,— области, рассматриваемой как свободное, неотрегулированное пространство.

Теперь, наверное, уже ясно, что извлечь отсюда уроки для трактовки нашей общей темы, а именно функции цели, нам удастся, если мы отрешимся от господствующей юридической постановки проблемы и попытаемся понять различие между целевыми программами и кондициональными программами как различие функций системы. Я уже показал в другом месте более подробно, что обе формы программ соотносятся с разными границами системы управления и именно поэтому они теснейшим образом взаимосвязаны.

Управление можно понимать как систему переработки информации. Оно воспринимает информацию своего окружающего мира на входе, перерабатывает ее и выдает обратно в окружающий мир в форме “решения”. Кондициональная программа фиксирует вход в систему, тот род информации со стороны окружающего мира, которая в качестве причины должна вызвать решение; целевая программа упорядочивает выброси со стороны системы, результат в окружающем мире, который должна вызвать система. Конечно, целевая программа предполагает также, что в окружающем мире [бывают] поводы, по которым она начинает действовать, однако в этом аспекте она оставляет системе относительную свободу. Конечно, и кондициональная программа ведет к решениям, которые вызывают результаты в окружающем мире, однако в этом отношении она оставляет системе свободу, иными словами, система для своего.оправдания не. нуждается в том, чтобы в окружающем мире были достигнуты какие-то конкретные результаты, чтобы конкретные состояния были изменены или оставлены без изменений; достаточно здесь и того, что решение принимаются в соответствии с нормами. Другой аспект различения целевых программ и кондициональных программ заслуживает особого внимания.

Дело в том, что именно это особое различение отнюдь не нейтрально в том отношении, какой конкретно окружающий мир будет подвергнут воздействию управления и на каком уровне генерализации будет осуществляться это воздействие. Иначе говоря, каждая форма программы дает различные шансы влияния различным окружающим мирам государственной бюрократии. Кондициональные программы, во всяком случае по идее, фиксированы как алгоритмы, т. е. независимы от того, кто принимает решение. Тем самым они всякий раз поощряют особенно заинтересованную часть публики, в то время как целевые программы позволяют влиять на решение также и политику, и тому, кто принимает решения.

Дело в том, что в кондициональных программах правовое следствие прочно привязано к составу деяния, т. е. решение как целое или в отдельных своих аспектах может быть вызвано тем, кто соответствующим образом может информировать управление; в случае целевых программ сама цель может поощрять особые интересы, но выбор средств нейтрализуется целью, т. е. не фиксируется ею, так что здесь политические соображения или предпочтения того, кто принимает решение, могут соответствующим образом окрасить отдельное решение. Предпочтение одной или другой формы программы оказывается поэтому механизмом общего уравновешивания системы управления, его приспособления к распределению давления, исходящего от окружающего мира. В рамках этого механизма принимаются решения о власти и статусе членов управления, здесь система реагирует на эффективность политических процессов. [Именно] здесь закладываются предварительные условия для возможной централизации политического действования, потому что в случае целевых программ политика легитимным образом может влиять на отдельные решения, а в случае кондициональных программ — только на само программирование, централизованное полагание права (Rechtssetzung).

Выбор формы программы есть, следовательно, в то же время и определение уровня генерализации, на котором политика и управление могут соприкасаться и стабилизировать свою взаимозависимость. [...] В правовом государстве пробивает себе дорогу понимание того, что принимающая решения государственная бюрократия должна быть в принципе программирована не на одной, а на обеих временных границах системы, как на “входе”, так и на “выходе”*4*. Это имеет силу, правда, не в отношении каждого отдельного решения в равной мере, но, пожалуй, [может быть сказано] в самом общем виде о стабилизации системы как таковой. Программирование решений т. е. в конечном счете структуры системы, должно относиться не к одной, а к обеим границам, пытаясь удержать их в одном и том же состоянии, если система должна быть сохранена как целое. Должны быть использованы, применены, а в случае необходимости осмысленно комбинированы и включены одна в другую как целевые программы, так и кондициональные программы, в зависимости от тех проблем, которые ставит окружающий мир.

Независимость системы управления от окружающего мира, ее автономия в обществе во многом основывается на том, что она может выбирать между этими двумя формами программ, т. е. между двумя видами зависимости, и, судя по тому, как политика отфильтрует давление окружающего мира, система управления допускает, чтобы над ней в большей мере господствовали причины либо результаты ее действий. Поэтому автономия системы не может пониматься просто как автономия целеполагания. Она заключается в относительной автономии самопрограммирования в обеих формах — в позитивизации как целевых, так и кондициональных программ*5*.

Не какая-то заданная цель, но структура системы (а в системах решений это прежде всего совокупность программ решений) является стабилизирующим законом системообразования. Такая частная система общества, как политика, никогда не сможет быть автономной в том смысле, что только она влияет на окружающий мир, а сама не испытывает его воздействий. Автономию нельзя понимать в категориях причинности как беспричинную спонтанность, ее следует рассматривать только с точки зрения структуры системы как самопрограммирование [системы]. Автономия состоит в том, что система благодаря своим собственным программам оказывается в состоянии на обеих своих границах, как в отношении причин, так и в отношении результатов своих действий, воспринимать информацию окружающего мира и избирательно перерабатывать ее.

С точки зрения политической в этом находит свое подтверждение тот факт, что “абсолютная” власть становится фикцией, потому что власть может выстраиваться только во взаимно соотнесенных, обоюдно мотивированных процессах коммуникации. Кто хочет получить власть, тот должен открыть себя влиянию. Попытки стабилизировать политическую частную систему общества как абсолютное господство только при помощи целевых программ потерпели крах вместе с крахом полицейского государства. Правовое государство тоже было односторонним, хотя и в противоположном смысле, и равным образом оказалось проблематичным. Формула “правовое и социальное государство”, кажется, прокладывает путь попыткам достичь баланса между кондициональными и целевыми программами, который, судя по всему, наилучшим образом соответствует своеобразию политической системы как частной системы общества, функция которой состоит в том, чтобы решать проблемы обязательным образом. [...]

Соответственно теоретическая критика и упадок учения о целях государства не должны вести к предположению, будто в области политической системы целевая ориентация непригодна или потеряла значение. Такое заключение было бы совершенно ошибочным. Речь идет только о том, что политическая система уже не определяется общественно заданными целями, которые считаются истинными (и потому инвариантными), но что она в своем целеполагании стала автономной в обществе. Не только право, но и целевые задачи политической системы стали в этом смысле позитивными: они определяются программирующими решениями, которые должны приниматься в самой политической системе.

Политическая система, а вместе с ней и само общество обрели на этом пути новые возможности изменчивости и достигли в целом более высокого уровня сложности. Именно поэтому теория политической системы уже не может оставаться телеологической теорией политического общества, привязанной к заданным истинным целям; напротив, она должна быть преобразована в теорию систем, которая будет способна предложить и для всех программированных, и для всех программирующих решений, т. е. и для правополагания, и для целеполагания, категориальную систему координат более высокой сложности.

Перевод сделан по: Luhmann N. Zweckbegriff und Systemrationalitдt. Frankfurt a.M„ 1973. S. 88—106.

ПРИМЕЧАНИЯ

*1* мир и спокойствие (лат.).

*2* Речь идет о том, что не регулируется непосредственно законами, но “оставлено на усмотрение”, например, судьи.

*3* право на цель дает право на средство (лат.).

*4* Луман использует здесь кибернетические термины: “lnput” и “Output”.

* 5* Позитивность Луман здесь понимает в юридическом смысле, как зависимость от решения.


Гражданское общество и правовое государство. ТРАНСФОРМАЦИЯ НАЦИОНАЛЬНО-

ЦИВИЛИЗАЦИОННОЙ ИДЕНТИЧНОСТИ СОВРЕМЕННОГО РОССИЙСКОГО ОБЩЕСТВА:

ПРОБЛЕМЫ И ПЕРСПЕКТИВЫ

Автор: В. И. ПАНТИН, В. В. ЛАПКИН

Будущее демократии в России, результативность постсоветских общественно- политических и

хозяйственно-правовых преобразований, да и собственно перспективы российского государства и

российской нации в современном мире в существенной мере определяются происходящими в стране

процессами кризисной трансформации национально-цивилизационной идентичности. Потребности

адаптации к реальности постсоветского, постимперского существования, к новой конфигурации власти и

собственности, к новому геополитическому климату и т.п. способствовали стремительному размыванию

доминировавшей прежде советской национально-цивилизационной идентичности. В целом эпоха

политической демократизации и рыночных реформ побуждала к массовому освоению новых, ранее

неведомых советскому человеку социально-политических практик, норм, ценностей, социальных реалий и

установок.

Новые, либерально-индивидуалистические модели социально-экономического поведения индивида

становились для многих россиян более надежной основой формирования ихжизненных целей, давали более

эффективные социально- психологические средства реализации собственных интересов. Наряду с этим для

значительной части российского общества, не очень успешно адаптировавшейся к постсоветским

трансформациям, поиски "образцов" самоидентификации зачастую вели к реанимации традиционно-

почвеннической альтернативы в ее разнообразных вариациях. Так оформлялись фундаментальные

ценностные расколы [Дилигенский, 1996, с. 46; Холодковский, 1998, с. 16; Лапкин, Пантин, 1998; Лапкин,

2002, с. 56], характеризующие острый кризис идентичности российского общества, а вместе с тем и

существующие в массовом сознании цивилизационные альтернативы российского развития.

Статья подготовлена при поддержке Российского гуманитарного научного фонда (проект N 03 - 03 -

00227а).

Пантин Владимир Игоревич - доктор философских наук, ведущий научный сотрудник Института мировой

экономики и международных отношений РАН.

Лапкин Владимир Валентинович - кандидат химических наук, старший научный сотрудник Института

мировой экономики и международных отношений РАН.

стр. 52 Изучение меняющихся представлений о национально-цивилизационной идентичности в российском

массовом сознании и самоопределении России в глобализирующемся мире представляется весьма

актуальным и принципиально важным для понимания и прогноза дальнейшего развития и модернизации

российского общества. И. Левин писал, что "зависимость социально- политической морфологии от

этнокультурного и, шире, цивилизационного уклада - факт хорошо известный. Особенно рельефно такая

зависимость прослеживается в структурах гражданского общества, которые, как многократно отмечалось,

вырастают прямо в "теле" социума, из его сокровенных глубин. И возникающие здесь проблемы

"отторжений" и "несовместимостей" приобретают чрезвычайную остроту" [Левин, 1998, с. 24].

Иными словами, само качество гражданского общества и эффективность взаимодействия его структур с

политическими институтами государства определяются установками, ценностями и ориентациями,

обусловленными культурно-цивилизационным контекстом и непосредственно связанными с

доминирующими в массовом сознании образами идентичности. (Так, "советская" идентичность, на

протяжении долгого времени доминировавшая в массовом сознаниижителей Советского Союза,

обусловливала патерналистский характер отношений массовых социальных групп с государством или,

иначе говоря, их лояльность и послушание по отношению к "отеческой власти" в обмен на минимальные

социальные гарантии.)

Актуальность и острота рассматриваемой проблемы связаны также с ростом национального самосознания

этнических групп в России и непростыми отношениями России со странами Европы, Америки и Азии,

которые сложились после распада Советского Союза, с утратой Россией статуса сверхдержавыи потерей

многими россиянами прежнихжизненных ориентиров. При этом российские граждане после 1991 г. были,

по существу, лишены возможности идентифицировать себя с дореволюционной Россией, ощущать себя

"подданными Российской империи", поскольку все основные элементы прежней православно-имперско-

самодержавной идентификации в течение всего советского периода методично и последовательно

разрушались и искоренялись. Так что в наши дни возрождение дореволюционных основ российской

идентичности оказалось делом безнадежным.

Проблема преодоления кризиса идентичности еще более усугубляется процессами глобализации,

поощряющими индивидуализацию и атомизацию общества, а вместе с тем размывающими традиционные

основы национальной идентичности, что в целом существенно воздействует на идентификацию отдельных

людей и целых социальных групп во всех современных обществах [Бауман, 2002; Бек, 2001; Элиас, 2001].

Без радикального обновления собственной национально-цивилизационной идентичности российское

общество не будет достаточно интегрированным и устойчивым, способным отвечать на многочисленные

вызовы современного мира, не сможет осуществить полноценную экономическую, социальную и

политическую модернизацию. Кроме того, не следует забывать, что представления о национально-

цивилизационной принадлежности и соответствующие образы идентичности непосредственно влияют на

формирование политических ориентации, связанных с массовым восприятием места и роли России в

современном мире, с отношением к странам Запада, западным институтам и ценностям.

В настоящей статье предпринята попытка проследить и обобщить основные тенденции трансформации

национально-цивилизационной идентичности и соответствующие им образы в российском массовом

сознании. Подчеркнем, что в отличие от многих других исследований здесь анализируются образы

идентичности, существующие именно в массовом сознании, а не те идеи и построения о российской

идентичности, которые наличествуют у представителей интеллектуальной элиты - философов, политологов,

идеологов и др. Несмотря на то, что между представлениями массового сознания и идеями интеллектуалов

существует определенное взаимодействие, на наш взгляд, необходимо четко отличать одно от другого и не

выдавать, как это часто дела-

стр. 53 ется, точку зрения отдельных представителей интеллектуальной или политической элитыза позицию

широких слоев населения.

Кризис идентичности в современномроссийскомобществе и перспективы его преодоления

Как уже отмечалось, кризис и утрата подавляющим большинством российского общества прежней

"советской" идентичности обострили и актуализировали проблему поиска основ новой национально-

цивилизационной идентификации. Немаловажным при этом было то, что в отличие от стран Запада в

современной России до сих пор не сформировалось полноценное государство-нация со своими

национальными интересами, по поводу которых сложился бы консенсус и внутри правящей элиты, и среди

большинства населения [Национальные... 1997; Национальный... 2000]. Необходимость постимперской

адаптации к геополитическим и геоэкономическим реалиям современного мира, порожденным распадом

СССР, для многих россиян стала почти неодолимойжизненной проблемой, мировоззренческой драмой,

чреватой различного рода кризисами, конфликтами и потрясениями [Подвинцев, 1999, с. 52]. По существу,

Россия как бы "застряла" между архаичной империей и более современным государством-нацией, не будучи

ни тем, ни другим. Особое положение российского социума (промежуточное между Западом иВостоком,

между традиционным и современным обществом) дополнительно усугубило для многих россиян проблему

самоидентификации, выработки критериев и признаков государственно-национального устройства, с

которым они могли бы себя идентифицировать. Кризис идентичности в российском обществе достиг

максимальной глубины в 1990-е гг. и продолжает сохранять свою остроту до настоящего времени.

Все 1990-е гг. среди россиян отсутствовало какое-либо единогласие по поводу ценностных оснований и

нормативных принципов социальнойжизни общества. Так, по данным опроса, проведенного Фондом

"Общественное мнение" (ФОМ) в феврале 1995 г., 46% опрошенных считали, что Россия должна

ориентироваться только на традиционно русские ценности и стандартыжизни, 11 % - на традиционно

русские и советские, 16% - только на советские, 4% - только на западные, 7% - на западные и традиционно

русские, 3% - одновременно на традиционно русские, западные и советские (более подробно характеристику

выборки и инструментария исследования см. [Клямкин, Лапкин, Пантин, 1995, с. 57]). Безусловно, запрос на

возрождение традиций национальной государственности и характеризующих ее норм и ценностей находит

наибольший отклик в сознании россиян, но даже столь абстрактно сформулированные ценностные

альтернативыпозволяют выявить принципиальную неоднородность нормативно-ценностной

самоидентификации наших сограждан. Более того, очевидна отчетливая связь между ориентацией на

перечисленные типы ценностей и представлениями ожелательном государственном устройстве России, то

есть предпочтительными образами национально-цивилизационной идентичности (см. табл. 1). Вчастности,

отметим, что сторонников укрепления и развития собственного национального государства больше всего

было среди тех, кто считал необходимым ориентироваться только на западные либо на западные и

традиционно русские, либо одновременно на традиционно русские, западные и советские ценности и

стандартыжизни. Иными словами, ориентация на западные ценности (исключительно или в сочетании с

иными ценностными предпочтениями) в значительной мере соответствует запросу на укрепление

собственного национального государства, тогда как усилия власти по воссозданию различного рода

имперских или постимперских форм государственности среди сторонников такой ценностной

приверженности востребованы существенно меньше.

О глубине кризиса идентичности в период, предшествующий дефолту 1998 г., можно, в частности, судить

по следующим данным массовых опросов, проведенных ФОМ в июле - сентябре 1998 г. Так, в июле среди

опрошенных на вопрос "Скажите, пожалуйста, кем высебя прежде всего ощущаете - гражданином России

илижителем своей

стр. 54 Таблица 1

Позиция сторонников той или иной ценностной ориентации по отношению к различнымвариантам

государственного устройства (февраль 1995 г.)

На какие ценности и стандартыжизни должна, по вашему мнению, сегодня

ориентироваться Россия? Какую цель, по вашему

мнению, следует ставить

перед собой сегодня

государственным деятелям

при решении вопросов

государственного устройства?

только на

западные

на западные

и

традиционно

русские

на

русские,

западные

и

советские

только на

традиционно

русские

на

традиционно

русские и

советские

только на

советские

Укрепление собственного

национального государства

49 46 45 39 29 28

Упрочение экономических и

политических связей между

государствами СНГ

31 35 39 30 29 29

Воссоздание

централизованного

государства на территории

бывшего СССР

13 9 9 22 33 36

Другое, затрудняюсь ответить 7 10 7 9 9 7

области, республики?" наиболее внушительную группу составили выбравшие региональную идентичность

(35%), тогда как приоритет российского гражданства отметили лишь 29%, еще 22% выбрали позицию "и то,

и другое в равной степени", 9% - "ни то, ни другое". Среди основных социально- демографических групп

перевес голосов в пользу общероссийской самоидентификации оказался характерен лишь для москвичей и

жителей крупнейших мегаполисов, лиц с высшим образованием и наиболее высокодоходной трети

российского населения (что дает возможность высказать предположение о начавшихся в этих сегментах

общества процессах формирования новой идентичности), тогда как, напротив, процесс размывания

общероссийской идентичности дальше всего зашел на социальной периферии - на селе, среди беднейших и

наименее образованных слоев населения, среди молодежи (https://www.fom.ru/reports/frames/t8037408.html).

Вместе с тем тогдаже подавляющее большинство россиян (65%) выражало поддержку весьма

деструктивному с точки зрения интересов российской государственности мнению, что глава администрации

области (края, республики) должен иметь право приостанавливать на своей территории решения центра,

если они не отвечают интересам области (края, республики) (https://www.fom.ru/reports/frames/t8037412.html).

А в октябре тогоже года почти стольже внушительное большинство россиян (61%) сочло, что

региональные руководители (губернаторы), избранные населением, имеют право противостоять

центральной власти и вступать с ней в конфликт, если они не согласны с ее курсом

(https://www.fom.ru/reports/frames/t8040909.html), а местные законы, по мнению 51% опрошенных, иногда

могут и не соответствовать общероссийским (https://www.fom.ru/reports/frames/t8037411.html). Кроме того,

россияне в большинстве своем одобряли действия местного руководства по ограничению ввоза или вывоза

товаров из данной местности, поддерживали идею о прохождении призывниками военной службы только на

территории своей области, края, республики. Наконец, усредненный рейтинг доверия россиян к своему

губернатору (руководителю области, края, республики), составляющий 49%, был в несколько раз выше

рейтинга доверия к любому из лидеров федеральной власти (летом 1998 г. - не более 10 - 12%). Безусловно,

в этих разрушительных для общенациональной идентичности сепаратистских настроениях выражалось

недоверие общества (и прежде всего социальной периферии) федеральной власти, но процесс этот (даже по

ощущению самих респондентов) грозил стать неуправляемым и обрести вполне зримые материальные

проявления. Так, в ходе опроса, проведенного в начале сентября 1998 г., в самый разгар

стр. 55 политического кризиса, опрашиваемых попросили оценить вероятность следующего развития событий:

"Многие регионыиз-за резкого ухудшения обстановки в стране объявляют себя независимыми от

федерального центра - начинается распад России"; в совокупности 41% россиян сочли такой ход событий

весьма вероятным или наверняка реализующимся, 29% - маловероятным и лишь 14% - практически

невозможным (https://www.fom.ru/reports/frames/t8040122.html). Именно ощущение этой катастрофической

перспективыобусловливало, вопреки высказываемым настроениям регионального сепаратизма и

антифедеральной "фронды", резкое неприятие ситуации, когда разговорыо сепаратизме переводятся в

плоскость реальных действий. Так, в июле 1998 г. 76% россиян (!) выразили готовность проголосовать

против отделения от России, если бы был объявлен референдум об отделении области (края, республики), в

которой они проживают, от России (https://www.fom.ru/reports/frames/t8037413.html).

В тоже время с конца 1990-х гг. наметились характерные тенденции, связанные с изменением образов

идентичности, доминирующих в сознании россиян. Эти тенденции проявились, в частности, в

последовательном уменьшении числа сторонников объединения России со всеми бывшими советскими

республиками (то есть, по существу, речь шла о постепенной девальвации идеи воссоздания Советского

Союза в его прежнем виде) и росте сторонников объединения прежде всего с Украиной и Белоруссией. Так,

по данным опросов, проведенных ФОМ, доля респондентов, считавших, что России следует осуществлять

интеграцию со всеми государствами СНГ, уменьшилась с 34% в 1995 г. до 27% в 1999 г., а доля

сторонников интеграции в первую очередь с Украиной увеличилась с 24% в 1995 г. до 49% в 1999 г. и с

Белоруссией - с 24% в 1995 г. до 47% в 1999 г. [Лапкин, Пантин, 1999, с. 36].

С конца 1990-х гг. фиксируется заметный рост числа россиян, считающих себя европейцами, при

одновременном резком уменьшении числа затруднившихся ответить, что свидетельствует об актуализации

проблемы европейской идентичности для большинства из них (см. табл. 2). Вместе с тем, судя по

приведенным в ней данным, этот поворот к приятию европейской идентичности происходил в первую

очередь за счет тех, кто прежде (в середине 1990-х гг.) пребывал в состоянии неопределенности, проявляя

готовность принять переходное состояние за норму, но теперь, преодолев разрушения августа- сентября

1998 г. и обретя уверенность в собственных силах, все более заинтересованно "примерял на себя"

западноевропейские социокультурные одежды.

Сходные данные были получены и в ходе опроса, проведенного ФОМ в мае 2002 г. На вопрос "Ряд стран

Западной Европыобъединены в Европейский союз. Как выдумаете, Россия должна или не должна

стремиться к тому, чтобы стать членом Евросоюза?" 52% респондентов ответили "должна", 18% - "не

должна", остальные затруднились ответить. Более того, в ряду наиболее развитых стран, олицетворяющих

современную западную цивилизацию, именно Европа представляется россиянам наиболее приемлемым

партнером. На прямой вопрос "По вашему мнению, что более важно для России - развитие партнерских

отношений с Евросоюзом или с США?", заданный в ходе тогоже опроса ФОМ, 47% опрошенных ответили

"с Евросоюзом", 28% - "в равной мере с Евросоюзом и с США" и лишь 4% - "с США" (21% респондентов

затруднились с ответом). Иными словами, отношение к западным странам у россиян дифференцировано:

несмотря на то, что Запад во многих аспектах выступает как целостное цивилизационное объединение, в

российском общественном сознании страны Западной и Центральной Европы считаются более близкими

России в культурном и цивилизационном отношении, чем США илиКанада

(https://www.fom.ru/reports/frames/of19990501html). Таким образом, в последние годы в российском массовом

сознании наметились определенные сдвиги, которые могут способствовать поискам новой национально-

цивилизационной идентичности. Втоже время говорить о преодолении кризиса идентичности пока нет

оснований. Скорее, речь идет об актуализации некоторых перспективных направлений поиска россиянами

новой национально- цивилизационной идентичности.

стр. 56 Таблица 2 Проблемы европейской идентичности для россиян *

Считаете ли высебя европейцем? (в %) Год опроса

Да Нет Затрудняюсь ответить

1998 24 55 21

1999 30 54 16

2000 53 45 2

2001 52 47 1

*

ВЦИОМ, 2002, с. 159.

Образы идентичности в российскоммассовомсознании: основные линии размежевания

В настоящее время в российском массовом сознании существуют различные, иногда противоречащие друг

другу образыидентичности. Они обладают, как правило, многомерной внутренней структурой, что

предполагает использование при их анализе различных измерений - исторического, географического,

геополитического, геокультурного и т.п. Наиболее значимые линии размежевания: советская - российская

идентичность, западная - восточная идентичность, европейская - азиатская идентичность, современная -

традиционалистская идентичность. При этом ни один из перечисленных аналитических типов идентичности

(проявляющихся в ответах на вопросысоциологической анкеты), как правило, не существует сам по себе "в

чистом виде" в сознании конкретного россиянина. Более углубленное исследование почти всегда

обнаруживает наличие своего рода гибридных, смешанных образов. Например, советская идентичность в

сознании одних и техже людей при определенных условиях может сочетаться с евразийской и даже

восточной идентичностью, особая российская идентичность - с европейской или западной и т.п.

Так, по данным опроса, проведенного ФОМ в феврале 1999 г., большинство респондентов (60%) считали,

что по своим традициям и культуре Россия представляет собой страну, не похожую ни на Европу, ни на

Азию; при этом еще 23% опрошенных полагали, что Россия сочетает в себе чертыЕвропы и Азии. В тоже

время на вопрос "Как высчитаете, Россия скорее европейская или скорее азиатская страна?" почти половина

респондентов (45%) ответили "скорее европейская" и только 16% -"скорее азиатская"

(https://www.fom.ru/reports/frames/d021909.html). Иными словами, среди тех, кто рассматривал Россию как

особую страну, не похожую ни на Европу, ни на Азию, тем не менее было немало считавших, что Россия по

своей цивилизационной принадлежности все-таки ближе к Европе. При этом полагавших, что Россия - это,

скорее, европейская страна, больше всего среди людей моложе 35 лет (53%) и лиц с высшим образованием

(51%), что свидетельствует о преимущественно европейской ориентации этих групп населения; в тоже

время и в этих группах большинство придерживается мнения об особом историческом и культурном статусе

России.

Переходя к другому - историческому - измерению образов идентичности, важно отметить, что в сознании

многих россиян советская идентичность противостоит как традиционной российской, так и западной. Входе

опроса, проведенного ВЦИОМ в феврале 2000 года, на вопрос "Какого типа государством выхотели бы

видеть Россию в будущем?" 4% респондентов ответили: "империей, монархией, как Россия до 1917 года";

39% - "государством с рыночной экономикой, демократическим устройством и соблюдением прав

человека, подобным странам Запада"; 22% - "социалистическим государством с коммунистической

идеологией типа СССР" и 28% -

стр. 57 "государством с совершенно особым устройством и особым путем развития" (7% респондентов

затруднились с ответом) [Кутковец, Клямкин, 2000, с. 8 - 9]. Характерно также, что, по данным

исследования, проведенного Институтом социологического анализа в мае 1996 г., большинство россиян

(49%) считали, что после 1917 г. Россия стала развиваться по чуждому ей пути и только 29% согласились с

тем, что советский период был продолжением прежнего, традиционного пути развития России [Кутковец,

Клямкин, 1997, с. 118 - 140]. Для понимания этих данных необходимо иметь в виду, чтоСССР

последовательно претендовал на создание новой, отличной от всех других национально-цивилизационной

общности - мирового (или глобального - в модной сегодня терминологии) оплота социализма и

строительства коммунизма и в этом отношении радикально противопоставлял себя как дореволюционной

России, так и буржуазному Западу. В силу этого образ советской идентичности, продолжающий

существовать в сознании частижителей России, противостоит и образу "подданного Российской империи",

и образу гражданина постсоветской России, стремящейся стать современным государством с рыночной

экономикой и демократическим политическим устройством. Всвязи с этим заметим, что даже само слово

"россияне" для большинства сторонников воссозданияСССР кажется странным и неприемлемым; вместо

него им привычнее и комфортнее использовать словосочетание "советские люди".

Следует также отметить, что Содружество Независимых Государств (СНГ), которое многими российскими

гражданами поначалу воспринималось как своего рода обновленный СССР, в целом не оправдало

возлагавшихся на него надежд и не стало тем геополитическим образованием, с которым россияне могли бы

себя идентифицировать. По данным опроса, проведенного ФОМ в 2001 г., 44% российских респондентов

считали, что в целом Россия проиграла от участия в СНГ, 27% полагали, что Россия в целом от этого

выиграла, и еще 29% затруднились с ответом. В тоже время, несмотря на нынешнее несовершенство

Содружества, подавляющее большинство респондентов (79%) высказываются за укрепление СНГ, полагая

по-видимому, что Россия должна добиваться иной, более прочной интеграции между бывшими союзными

республиками [Мир... 2003, с. 154 - 155].

Данные опросов показывают, что около четверти населения России сохраняет советскую идентичность или

тяготеет к ней; при этом 30% россиян поддерживают идею восстановления территориального единства

СССР в том или ином, "улучшенном и более терпимом, менее репрессивном виде, но обязательно под

эгидой России" [ВЦИОМ, 2001]. В тоже время на вопрос "С какими государствами ближнего зарубежья, на

ваш взгляд, России необходимо развивать отношения в первую очередь?" большинство российских граждан

отдают предпочтение интеграции с Белоруссией, Украиной, Казахстаном и Молдавией. Тенденции

восстановления прежней советской идентичности в последнее время все более явственно противостоит

тенденция формирования новой идентичности в рамках экономического и политического союза России,

Белоруссии, Украины иКазахстана, который по своим основаниям и принципам может быть ближе к ЕС,

чем к прежнему СССР. Какая из этих тенденций в итоге возобладает, покажет будущее.

Представления об "особомпути": стремление к автаркии или кмодернизации?

Нам уже приходилось писать о широкой распространенности среди россиян представлений о

предпочтительности "особого пути" развития России, а также о том, что доля сторонников таких

представлений во многом зависит от постановки вопроса, задаваемого респондентам, а также от контекста, в

котором обсуждается этот вопрос [Лапкин, Пантин, 2001]. Хотелось бы привести некоторые

дополнительные соображения об этом в связи с поисками новой национально-цивилизационной

идентичности.

В настоящее время существуют различные, подчас полярно противоположные точки зрения на "особый

путь" развития. Согласно одной из них, распространенной

стр. 58 среди радикальных "западников", "особый путь" развития России или какой- либо другой страны - нонсенс,

поскольку существует единый универсальный путь экономического, социально-политического и

культурного развития, открытый странами Запада, по которому должны следовать все прочие страны и

цивилизации, стремящиеся к процветанию и социальной стабильности. С этой точки зрения представления

об "особом пути" - некий артефакт, навязанный респондентам социологами и "рефлектирующими

интеллигентами" илиже защитный механизм трансформирующегося традиционалистского сознания, не

справляющегося с задачами самоизменения и обнаруживающего в "особом пути" иллюзию спасения от

императивов глобального универсализма. Сторонников данной точки зрения нисколько не смущает тот

факт, что их воззрения несколько напоминают известное положение советской идеологии о том, что

единственный путь развития для всех стран и народов - путь развития к социализму и коммунизму,

открытый СССР. Более того, особенности современного развития таких стран, какЯпония, Индия, Китай,

трактуются сторонниками этой точки зрения как извинительные (или досадные) несовершенства,

обусловленные природой соответствующих обществ, как незначительные и временные отклонения от

"единственно правильного" пути развития, которые неизбежно будут "преодолены" во имя идеалов

процветания и стабильности.

Другая точка зрения однозначно связывает представления об особом пути с антизападничеством,

изоляционизмом и отказом от модернизации. Так, О. Бочарова и Н. Ким в статье с программным названием

"Россия и Запад: общность или отчуждение?" уверенно заявляют: "Ссередины 90-х годов массовое сознание

перестает искать образцы и ценности на условном Западе и обращается к собственно российской истории и

культуре, немедленно мифологизируя их. Наибольшую популярность приобретает концепт "особого пути",

который можно заполнить по сути любыми значениями... Постепенно точка зрения, что Запад хочет

разорить и унизить Россию и западным политикам нужна слабая Россия, все больше укреплялась в

общественном мнении" [Бочарова, Ким, 2000, с. 42]. Тем не менее, как будет показано ниже, суждение об

антизападничестве и отказе от модернизации тех, кто разделяет представления об особом пути России, во

многом не соответствует реальному положению вещей и не подтверждается эмпирическими данными.

Третья точка зрения, которая в значительной мере разделяется нами, связывает возникновение

представлений об "особом пути" развития с трудными, подчас критическими проблемами модернизации и

невозможностью их решения исключительно путем копирования (или имитации) западных институтов и

западного опыта социально-политического развития. Здесь уместно привести следующую констатацию В.

Согрина: "В связи с перипетиями современной модернизации в российском обществе не умолкают спорыо

ее оптимальном варианте. Среди многих точек зрения главными являются две. Первая, отстаиваемая

сторонниками "чистых" радикально-либеральных реформ, доказывает, что исторические особенности

России - это не более чем идеологема, что плодотворны только универсальные рыночные механизмы,

которые и должны быть освоены. Радикал-либералы доказывают, что основы современного общества, как и

соответствующая им ментальность, культура и социальные нормы, могут оформиться достаточно быстро, а

болезненный этап будет пройден в течениежизни одного поколения. Любойже вариант реформ,

альтернативный радикал-либеральному, вернет Россию на круги стагнирующего коллективистского

общества. Другая точка зрения утверждает, что Россия должна найти оптимальный национальный вариант

российской модернизации, который определяется одними как "либерально- консервативный", другими - как

"консервативно-либеральный", третьими - просто как "адекватный", но который в любом случае должен

учесть цивилизационные характеристики России и быть сплавленным с ними" [Согрин, 2001, с. 9].

На наш взгляд, представления об особом пути развития у многих россиян связаныпрежде всего с

неудовлетворенностью результатами реформ и вместе с тем с нежеланием возвращаться к прежнему

"государственно- социалистическому" пути развития.

стр. 59 Об этом свидетельствуют, в частности, следующие данные. В рамках опроса, проведенного ВЦИОМ в 2000

г., ответына вопрос "На чей опыт стоит скорее ориентироваться при продолжении реформ в России?"

распределились следующим образом: на опыт США, стран Западной Европы - 14%, на опыт развитых стран

третьего мира (Южная Корея и др.) - 3%, на опыт коммунистического Китая - 7%, не следовать чужим

образцам, а глубоко изучать исторический опыт России, следовать ее традициям и особенностям - 63%,

затруднились ответить - 13% [ВЦИОМ, 2002, с. 157].

Вместе с тем для большинства сторонников особого пути изоляционистские, антизападнические настроения

отнюдь не характерны. По данным опроса, проведенного в апреле 1997 г. ВЦИОМ по заказу Института

социологического анализа, среди тех, кто хотел бывидеть Россию государством с совершенно особым

устройством и особым путем развития, большинство (60%) поддерживали дальнейшее расширение

экономических, политических и культурных связей, сближение со странами Запада, и только 18%

выступали за сокращение этих связей и отношений. Наибольшаяже доляжелающих дистанцироваться от

Запада была среди тех, кто хотел бывидеть Россию социалистическим государством с коммунистической

идеологией типа СССР: тем не менее эта доля составляла среди них лишь 38% - почти столькоже, сколько

было в данной группе сторонников дальнейшего сближения со странами Запада (40%) [Лапкин, Пантин,

2001, с. 79 - 80].

По существу в представлениях об "особом пути" часто выражается позиция, альтернативная по отношению

к радикальному либерализму, присущему отдельным хорошо адаптированным к рыночным реформам

группам российского общества и стольже радикальному антилиберализму, характерному прежде всего для

приверженцев социализма и советского строя. Важно подчеркнуть, что представления об особом пути

развития России пока в основном лишены идеологизированности и в этом отношении противостоят как

основанной на коммунистической идеологии "советской" идентичности, так и чиновничье-олигархическому

"псевдолиберализму" российской элиты. Скорее, в представлениях об "особом пути" проявляются

ощущение кризиса идентичности и ориентация на больший учет национально-исторических особенностей и

опыта России. Вместе с тем сам по себе концепт "особого пути" ни в коей мере не стоит рассматривать в

качестве своего рода панацеи, разрешающей проблему национально-цивилизационной идентичности; это

лишь важный симптом поисков широкими слоями российского общества новой идентичности.

Об успешных попытках в ходе модернизации сочетать опыт наиболее развитых стран с собственными

традициями и особенностями менталитета свидетельствует развитие Франции, Италии, Японии, Южной

Кореи послеВторой мировой войны. Во всех этих странах национальные традиции были глубоко укоренены

и существовали широко распространенные представления об особенностях либо "национального духа"

(Япония, Южная Корея), либо национальной культуры (Италия), либо о "национальном величии"

(Франция). Так, российский исследователь-японист С. Чугров, выявляя некоторые важные параллели между

политической культурой России иЯпонии, в частности, отмечает: "Как Россия, так иЯпония на протяжении

своей истории прилагали целенаправленные усилия, чтобыосвоить западную систему ценностей. Для

России эта задача была значительно проще, поскольку сама Россия входит в западный ареал. Японияже

оказалась более успешной в решении этой задачи. В национальном сознании прочно закрепился лозунг

"японский дух - ученость европейская", который был призван обеспечить сочетание восточных моральных

принципов с западным утилитаризмом" [Чугров, 2002, с. 121]. Специфика России состоит в том, что многие

национальные традиции в ней оказались разрушенными еще в советский период, а подлинно современные

институтыи ценности - не укорененными. Именно это обстоятельство затрудняет выработку новой

национально-цивилизационной идентичности, в которой принадлежность к европейской (в широком смысле

этого слова) цивилизации сочеталась быс ярко выраженными национальными особенностями, ценностями и

традициями. Вместе с тем формирование новой российской идентичности, которая не

стр. 60 противостоит современной - европейской, "западной" идентичности, а сочетается с ней, всеже возможно.

Однако для этого необходимы значительные, глубокие изменения в массовом сознании россиян, которые

еще далеко не завершены.

Возможностиформирования структур и институтов гражданского общества

В современной политической науке существует точка зрения (и мыее разделяем), согласно которой

развитие гражданского общества и процессы модернизации тесно взаимосвязаны [Гражданское... 1998].

Формирование структур гражданского общества в немодернизированном или недостаточно

модернизированном обществе весьма проблематично, что зачастую сказывается на качестве

соответствующих институтов и ассоциаций. Так, в сегодняшней России на пространстве, традиционно

характеризующем независимые от власти самоорганизующиеся общественные ассоциации, исследователи

обнаруживают так называемые "грязные сообщества", "теневые структуры", "институтынеформальных

отношений" [Клямкин, Тимофеев, 2000]. Эти структуры, даже соглашаясь с наличием в их

функционировании некоего интегрирующего общество потенциала, никак нельзя признать либеральными,

укрепляющими либеральные ценности и поощряющими практику индивидуальной свободы.

Иными словами, процессыстановления гражданского общества, уровень его зрелости во многом

соответствуют "состоянию общества", его модерности, качеству функционирующих в нем демократических

институтов. Постсоветское российское общество в этом смысле находится в особом положении: в советский

период практически завершилось разложение социальных структур традиционного типа, но процессы

урбанизации и индустриализации не сопровождались органичной социально-политической модернизацией и

не привели к формированию действительно современного общества. Как ни парадоксально, советская

модернизация оказалась частичн


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: