double arrow

Предварение 1 страница


Ео с пристрастной точки зрения определенго мировоззрения. Консерватор принял [ сторону Великого Инквизитора и иначе судил о Достоевском. Упрек справед, для его ослабления можно только доь, что решение Достоевского, видимо, елялось заторможенностью его мыш[ в результате невроза.   Вряд ли случайно, что три шедевра миовой литературы разрабатывают одну I ту же тему — тему отцеубийства: "Царь 1яип" Софокла, "Гамлет" Шекспира [ "Братья Карамазовы" Достоевского. Во ех трех обнажается и мотив действия - сексуальное соперничество из-за женщид. Конечно, наиболее откровенно описаю в драме, основанной на греческой леге'це- Здесь деяние совершает еще сам герой. До без смягчения и без маскировки художественная обработка невозможна. Неприк>ытое признание в намерении умертвить Котла, подобно достигаемому психоаналиЦэом, вероятно, непереносимо без психоанаЦшгической подготовки. В греческой драме бходимое смягчение — при сохранении и дела — мастерски достигается тем, бессознательный мотив героя проспится в реальность в качестве чуждого ему кового принуждения. Герой совершает шие непреднамеренно и вроде бы без вяния женщины, однако эта зависимость |Вринимается в расчет, поскольку он может ^"Вполучить мать-королеву только после поторения своего деяния в отношении чудоища, символизирующего отца. После обаружения и осознания своей вины им не редпринимается никаких попыток снять ее Цсе6я ссылкой на надуманное роковое приЦузкдение, напротив, она признается и караЦтся как полновесная сознательная вина, Вито рассудку может показаться несправед"~ввым, но с психологической точки зрения олностью оправданно. В английской тра'~ии описание более завуалированно, дея; совершает не сам герой, а другой чело     век, для которого оно не означает убийство отца. Поэтому предосудительный мотив сексуального соперничества за женщину не требует маскировки. Эдипов комплекс героя также видится как бы в отраженном свете, поскольку мы воспринимаем только влияние на героя поступка другого человека. Ему следовало бы мстить за это деяние, но, как ни странно, он не способен на это. Мы уверены: его парализует именно чувство собственной вины; весьма обычным для невротических процессов способом чувство вины превращается в ощущение своей неспособности выполнить такую задачу. Это признак того, что герой воспринимает свою вину как надындивидуальную. Других он презирает не меньше, чем себя. "Если с каждым обращаться по заслугам, кто спасется от порки?" В этом направлении роман русского писателя идет еще дальше. И здесь убийство совершил другой человек, но находящийся с убиенным в тех же сыновних отношениях, что и Дмитрий, у которого мотив сексуального соперничества признается открыто; совершил другой брат, которого, что примечательно, Достоевский наделил своей собственной болезнью, мнимой эпилепсией, как бы желая признаться: эпилептик, невротик во мне и есть отцеубийца. И вот в речи адвоката перед судом звучит известная ирония по поводу психологии: мол, она — палка о двух концах. Великолепная маскировка, так как, стоит ее только сорвать, находишь глубочайший смысл поэзии Достоевского. Ирония относится не к психологии, а к процессу судебного дознания. Ведь для психологии совершенно безразлично, кто на самом деле совершил преступление, для нее важно лишь, кто желал его в своей душе и приветствовал его совершение, а потому все братья (включая контрастную фигуру Алеши) в равной мере виновны — и искатель грубых наслаждений, и скептический циник, и эпилептический преступник.   В "Братьях Карамазовых" есть сцена, в высшей степени характерная для Достоевского. Старец в разговоре с Дмитрием осознает, что тот таит в себе готовность убить отца, и бросается перед ним на колени. Это не может быть выражением восхищения, а должно означать, что святой отвергает искушение презирать или гнушаться убийцей и поэтому склоняется перед ним. Симпатия Достоевского к преступнику в самом деле безмерна, она намного превосходит сострадание, на которое       несчастный имеет право, и напоминает о священном трепете, с которым в древности смотрели на эпилептиков и душевнобольных. Для него преступник — почти спаситель, взявший на себя вину, которую иначе вынуждены были бы нести другие. После его преступления больше не нужно убивать, а следует быть благодарным ему, в ином случае пришлось бы убивать самому. Это не просто милосердное сострадание, речь идет об отождествлении на основе одинаковых влечений к убийству, собственно говоря, о минимально смещенном нарциссизме. Этим не оспаривается этическая ценность такой доброты. Возможно, это вообще механизм милосердного участия по отношению к другому человеку, который особенно легко обнаружить у писателя, в высшей степени обремененного сознанием своей вины. Несомненно, эта вырастающая из отождествления симпатия в решающей мере определяла выбор Достоевским литературного материала. Но вначале он разрабатывал тему обыкновенного — из эгоистических побуждений — преступника, политического и религиозного преступника, прежде чем в конце жизни вернуться к первопреступнику, к отцеубийце, и вложить в него свою литературную исповедь.   Публикация его наследия и дневников жены ярко осветила один эпизод из его жизни, время, когда в Германии Достоевского обуяла страсть к игре ("Достоевский за рулеткой"). Очевидный припадок патологической страсти, который никак не может быть оценен иначе. Не было недостатка в оправданиях этого странного и недостойного поведения. Чувство вины, как это нередко бывает у невротиков, нашло конкретную замену в виде бремени долгов, и Достоевский мог оправдываться тем, что благодаря выигрышу он получил бы возможность вернуться в Россию, не опасаясь быть заключенным своими кредиторами в тюрьму. Но это только предлог, Достоевский был достаточно проницателен, чтобы это понять, и достаточно честен, чтобы в этом признаться. Он знал, что главным была игра сама по себе, Ie jeu pour Ie jeu (игра ради игры)'. Все детали его направляемого   '"Главное — сама игра... — писал он в одном из своих писем. — Клянусь вам, дело вовсе не в жадности, хотя я, разумеется, прежде всего нуждался в деньгах".     влечениями безрассудного поведения подтверждают это и кое-что еще. Он никогда не успокаивался, пока не терял все. Игра была для него также средством самонаказания. Несчетное количество раз давал он молодой жене слово или слово чести больше не играть или больше не играть в этот день и, как она рассказывает, почти всегда нарушал свое обещание. Если проигрышами он доводил себя и ее до крайне бедственного положения, это служило для него вторым патологическим удовлетворением. Он получал возможность перед нею поносить и унижать себя, просить презирать его, сожалеть о том, что она вышла замуж за него, старого грешника. А после этого успокоения совести на следующий день игра продолжалась. И молодая жена привыкла к этому циклу, поскольку заметила, что литературная работа, от которой действительно только и можно было ждать спасения, никогда не продвигалась лучше, чем после потери ими всего и заклада их последнего имущества. Естественно, она не понимала такой зависимости. Когда его чувство вины было успокоено наказаниями, к которым он сам себя приговорил, тогда пропадала заторможенность в работе, тогда он позволял себе сделать несколько шагов на пути к успеху2.   Какие обрывки давным-давно позабытых детских переживаний оживают в страсти к игре, позволяет без труда разгадать новелла писателя более молодого поколения. Стефан Цвейг, посвятивший, между прочим, Достоевскому специальное исследование ("Три мастера"), в своем сборнике из трех новелл "Смятение чувств" излагает историю, которую он назвал "Двадцать четыре часа из жизни женщины". Этот маленький шедевр намерен якобы только показать, каким безответственным существом является женщина и на какие удивительные для нее самой выходки ее может толкнуть неожиданное жизненное впечатление. Однако же новелла — если интерпретировать   'Он всегда оставался у игорного стола до тех пор, пока не проигрывал всего, пока не был совершенно уничтожен. Только тогда зло полностью торжествовало, демон наконец покидал его душу и уступал место творческому гению (Фюлоп-Миллер Рене. Достоевский за рулеткой. С. XXXIV).       ее с позиции психоанализа — идет гораздо дальше, изображает — не считая этого оправданного намерения — нечто совсем другое, общечеловеческое или, скорее, общемужское, и психоаналитическая интерпретация напрашивается столь назойливо, что от нее невозможно отказаться. Для природы художественного творчества характерно, что мой друг писатель в ответ на мои вопросы уверял, что сообщенное ему толкование совершенно чуждо его сознанию и намерениям, хотя в рассказ вплетены некоторые детали, как бы рассчитанные именно на то, чтобы указывать на тайный след. В новелле Цвейга одна знатная пожилая дама рассказывает писателю о событии, происшедшем с ней более двадцати лет назад. Рано овдовевшая мать двоих сыновей, которые в ней больше не нуждались, отказавшаяся от всяких житейских надежд, на сорок втором году жизни во время одного из своих бесцельных путешествий попадает в игорный зал монакского казино, и среди всех его достопримечательностей ее внимание вскоре захватывает вид двух рук, которые с потрясающей непосредственностью и силой как бы раскрывали все переживания несчастного игрока. Эти руки принадлежали красивому юноше — писатель как бы ненамеренно делает его ровесником старшего сына зрительницы, — который после того, как потерял все, в глубочайшем отчаянии покидает зал, чтобы, как она предполагает, в парке покончить со своей безнадежной жизнью. Необъяснимая симпатия заставляет женщину следовать за ним и сделать все возможное для его спасения. Он принимает ее за одну   . из весьма многочисленных в том городе навязчивых женщин и хочет от нее отделаться, но она не покинула его и самым естественным образом была вынуждена остаться в его номере и в конце концов разделить с ним постель. После этой импровизированной любовной ночи она заставляет, казалось бы, успокоившегося юношу торжественно поклясться, что он никогда больше не будет играть, снабжает его деньгами на возвращение домой и обещает встретиться с ним на вокзале перед отходом поезда. Но затем в ней пробуждается огромная нежность к нему, она готова пожертвовать воем для его сохранения и решает — вместо того чтобы с ним проститься — уехать вместе с ним. Непредвиденные случайности задерживают     ее, и она опаздывает на поезд; тоскуя по исчезнувшему юноше, она вновь заходит в игорный зал и с ужасом видит там те же руки, вызвавшие вначале ее симпатию; нарушитель слова вернулся к игре. Она напоминает ему об обещании, но, одержимый страстью, он бранит ее за то, что она мешает игре, велит ей уходить и швыряет ей деньги, которыми она якобы хотела его купить. Глубоко оскорбленная, она убегает, а позднее узнает, что ей не удалось спасти юношу от самоубийства.   Эта с блеском написанная, безупречно мотивированная история имеет, разумеется, право на существование сама по себе и наверняка оказывает большое воздействие на читателя. Но психоанализ указывает, что ее создание вдохновляется одним желанием-фантазией периода половой зрелости, которую некоторые личности сами осознанно вспоминают. Согласно фантазии, мать хотела бы сама ввести юношу в половую жизнь, чтобы спасти его от вызывающего опасения вредоносного онанизма. Столь многочисленные, снимающие напряжение художественные произведения имеют аналогичный первоисточник. "Порок" онанизма заменяется пороком страсти к игре, акцент на страстной деятельности рук предательски свидетельствует об этом извращении. Действительно, одержимость игрой эквивалентна старой тяге к онанизму, никаким другим словом, кроме слова "игра", нельзя назвать манипуляции с гениталиями в детской. Неодолимость соблазна, священные и все же никогда не сдерживаемые клятвы больше этого не делать, дурманящее наслаждение и нечистая совесть, осуждающая себя (самоубийство), все это при замещении сохраняется неизменным. Конечно, новелла Цвейга рассказывается от имени матери, а не сына. Сыну должна льстить мысль: если бы мать знала, к каким опасностям приведет меня онанизм, она, конечно, спасла бы от них, разрешив мне любую ласку с ее собственным телом. Приравнивание матери к публичной девке, проделанное юношей в цвейговской новелле, — часть все той же фантазии. Оно делает недосягаемое легко достижимым; нечистая совесть, сопутствующая этой фантазии, приводит новеллу к плохому концу. Можно также с интересом отметить, как внешнее оформление, данное писателем новелле, пытается прикрыть ее психоаналитический смысл. Все же очень спорно, что       любовная жизнь женщины подчиняется внезапным и загадочным импульсам. Напротив, психоанализ вскрывает сложную мотивацию поразительного поведения женщины, отказывавшейся до сей поры от любви. Верная памяти своего умершего супруга, она была вооружена против всех притязаний, подобных мужниным, однако   — ив этом фантазия сына правомерна, — она как мать не избегла совершенно не осознаваемого ею перенесения любви на сына, и в этом незащищенном месте ее подстерегает судьба. Если страсть к игре     вместе с безрезультатной борьбой за освобождение от нее и следующие за нею поводы к самобичеванию являются повторением тяги к онанизму, то неудивительно, что она завоевала в жизни Достоевского столь значительное место. Мы ведь не встречали ни одного случая тяжелого невроза, в котором не играло бы роль автоэротическое удовлетворение периода детства и созревания, а связь между попытками его подавить и страхом перед отцом слишком хорошо известна, чтобы требовалось что-либо, кроме короткого упоминания.       Премия Гёте (i93°)     Письмо д-ру Альфонсу Паке   Я не избалован официальными почестями и был настроен на то, что смогу обойтись и без них. Но не буду спорить: меня очень обрадовало присуждение Премии Гёте города Франкфурта. В этом есть нечто, что особенно согревает фантазию, а одно из ее положений устраняет унижение, которым обычно сопровождаются подобные награждения.   Хочу выразить Вам особую благодарность за письмо, оно меня взволновало в изумило. Отвлекаясь от доброжелатель|. аого углубления в характер моей работы, я^никогда ранее не находил осознанными С такой ясностью, как у Вас, скрытые личные намерения и хотел бы спросить, откуда Вы это знаете.   К сожалению, из Вашего письма моей дочери мне стало известно, что я не увижу Вас в ближайшее время, а отсрочка в мои годы всегда рискованна. Разумеется, я охотно приму упомянутого Вами господина (д-ра Михеля).   К сожалению, на торжество во Франкфурт я не смогу приехать, слишком слаб для этой акции. Собравшиеся ничего при этом не потеряют, на мою дочь Анну, конечно же, приятнее смотреть и приятнее слушать ее, чем меня. Она зачитает несколько тезисов, которые рассматривают отношение Гёте и психоанализа и защищают самих аналитиков от упрека в том, что попытками психоаналитического исследования Гёте они нанесли ущерб должному благоговению перед Великим. Надеюсь таким способом охватить предложенную мне тему "Внутреннее отношение человека и исследователя к Гёте", либо Вы будете так любезны, что отговорите меня от этого.     Приветственная речь во франкфуртском Доме Гёте   Труд всей моей жизни был подчинен одной-единственной цели. Я наблюдал тонкие расстройства психической деятельности у здоровых и больных и хотел, опираясь на их признаки, открыть — или, если хотите, разгадать, — как устроен аппарат, обслуживающий эту деятельность, и какие силы в нем взаимодействуют и противодействуют. То, что мы — я, мои друзья и коллеги — могли узнать на этом пути, казалось нам важным для построения психологии, позволяющей понять нормальные и патологические процессы как части одного и того же естественного развития событий.   Ваша неожиданная для меня награда отзывает меня из такой ограниченности. Вызывая к жизни образ великого универсального гения, родившегося в этом доме, прожившего в этих комнатах свое детство, она как бы призывает оправдаться перед ним, задает вопрос о том, как он повел бы себя, если бы его внимательный к любому новшеству в науке взгляд упал и на психоанализ.   Своей многосторонностью Гёте очень похож на Леонардо да Винчи, великого мастера Ренессанса; подобно ему, он был художником и исследователем. Но образы людей никогда не могут повториться, нет недостатка в глубоких различиях и между этими двумя гениями. В натуре Леонардо да Винчи исследователь не уживался с художником, он мешал ему и в конце концов, видимо, подавил его. В жизни Гёте обе индивидуальности уживались друг с другом, время от времени преобладая одна над другой. Можно сказать, что расстройство Леонардо связано с той задержкой в развитии, которая удалила из сферы его интересов       За рабочим столом   все эротическое, а заодно и психологию. В этом пункте сущность Гёте смогла развернуться свободнее.   Думаю, Гёте не отверг бы, как многие наши современники, психоанализ за его неприемлемый образ мыслей. Он сам в некоторых случаях приближался к психоанализу, а в его представлениях было много такого, что мы с той поры сумели подтвердить, а некоторые взгляды, из-за которых нас подвергли критике и насмешкам, казались ему само собой разумеющимися. Так, например, ему была хорошо известна безусловная сила первых эмоциональных связей человека. Он прославлял их в Посвящении к "Фаусту", в поэтических фразах, которые мы могли бы повторять при каждом случае психоанализа:     Вы снова здесь, изменчивые тени, Меня тревожившие с давних пор, Найдется ль, наконец, вам воплощенье Или остыл мой молодой задор?   Вы воскресили прошлого картины, Былые дни, былые вечера, Вдали всплывает сказкою старинной Любви и дружбы первая пора.   (Пер. Б. Л. Пастернака)*   Он давал отчет своим самым сильным любовным увлечениям, испытанным в зрелом возрасте, обращаясь к своей возлюбленной: "О, ты была в былые времена моя сестра или моя жена".   Тем самым он не оспаривал неизбывную склонность рассматривать лиц собственного семейного круга в качестве объекта.       приветственная речь...   Содержание сновидений Гёте описывает весьма впечатляющими словами: Все, о чем мы в вихре дум И не вспомним днем, Наполняет праздный ум В сумраке ночном.   (Пер. В. Леечка)*   За этим очаровательным стихом мы узнаем давно оцененное, бесспорное высказывание Аристотеля о том, что сновидения — это продолжение нашей душевной деятельности в состоянии сна, высказывание, совместимое с признанием бессознательного, которое впервые ввел психоанализ. Лишь загадка искажения в сновидениях не находит при этом решения.   В своем, может быть, наиболее выдающемся произведении "Ифигения" Гёте демонстрирует нам трогательный пример искупления, пример освобождения страдающей души от давления чувства вины, и этот катарсис осуществляется благодаря страстному излиянию чувств под благотворным влиянием дружеского соучастия. Да, он сам неоднократно пытается оказать психиатрическую помощь, например, тому несчастному, именуемому в письмах Крафтом, профессору Плессингу, о котором он рассказывает в "Campagne in Frankreich", а метод, который он применял, выходит за пределы католической исповеди и в характерных деталях соприкасается с техникой нашего психоанализа. Один пример психотерапевтического воздействия, в шутку приведенный Гёте, я хотел бы изложить здесь подробно, потому что он, возможно, мало известен и тем не менее очень характерен. Из письма госпоже фон Штайн (№ 1444 от 5 сентября 1785 г.): "Вчера вечером я проделал психологический трюк. Гердер все еще была в сильнейшей ипохондрии в связи со всеми неприятностями, что приключились с ней в Карлсбаде. Это особенно касается соседки. Я заставил ее все рассказать мне и во всем исповедаться, в чужих злодеяниях и собственных ошибках, с мельчайшими подробностями и последствиями, а в конце концов отпустил ей грехи и под этим соусом шутливо дал ей понять, что со всем этим покончено и брошено глубоко в морскую пучину. Она сама позабавилась над этим и теперь действительно излечена".   Гёте всегда высоко оценивал Эрос, никогда не пытался приуменьшить его мощь,     к его примитивным или шаловливым проявлениям относился с неменьшим почтением, чем к возвышенным, и, как мне кажется, свою сущность выражал во всех его формах не менее решительно, чем в доплатоновские времена. Да, возможно, это всего лишь случайное совпадение, когда Гёте в "Избирательном сродстве" применил к любовной жизни идею из круга химических представлений, связь, о которой свидетельствует само название психоанализа.   Я готов к упреку, что мы, психоаналитики, лишились права находиться под покровительством Гёте, потому что оскорбили заслуженное им благоговение, пытаясь его самого подвергнуть психоанализу и низводя великого человека до объекта аналитического исследования. Впрочем, я оспариваю прежде всего то, что это подразумевает или означает низведение.   Все мы, почитающие Гёте, не имели ничего против стараний биографов, желающих восстановить его жизнь по имеющимся сведениям и записям. Но какой нам прок от этих биографий? Даже лучшая и самая полная из них не могла бы дать ответ на два вопроса, которые сами по себе кажутся достойными изучения.   Она не прояснила бы загадку чудесного дара, создающего художника, и не смогла бы помочь нам лучше постичь ценность и воздействие его работ. И все же такая биография несомненно удовлетворит нашу сильную потребность. Мы весьма отчетливо ощущаем это, когда скудость исторических преданий лишает данную потребность удовлетворения, например, в случае с Шекспиром. Безусловно, нам всем неприятно, что мы все еще не знаем, кто на самом деле написал комедии, трагедии и сонеты Шекспира: необразованный сын страдфордского мещанина, достигший скромного положения лондонского актера, или все же высокородный и прекрасно образованный, страстный, до некоторой степени деклассированный аристократ Эдвард де Вер, семнадцатый граф Оксфордский, потомственный Великий лорд Англии Чемберлен. Но что оправдывает потребность получить сведения об обстоятельствах жизни человека, чьи труды приобрели для нас такое значение? Вообще говорят, что это желание приблизить к нам такую личность как человека. Пусть будет так; итак, это потребность обрести эмоциональную связь с такими людьми, поставить их в один ряд с отцами, учителями, примерами для подражания,       чье влияние мы уже испытали, в надежде, что эти личности будут такими же великолепными и восхитительными, как и их работы, которыми мы располагаем.   И все-таки нам следует признать, что в игре присутствует еще один мотив. Оправдание биографа содержит также признание. Биограф хочет не принизить, а приблизить героя. Но это значит сократить дистанцию, отделяющую нас от него, т. е. действовать все же в направлении принижения. А если мы больше узнаем о жизни великой личности, то неизбежно услышим о случаях, когда эта личность поступила не лучше, чем мы, и по-человечески действительно приблизилась к нам. Я тем не менее считаю, что мы признаем старания биографов правомерными. Наше же отношение к отцам и учителям амбивалентно, ведь наше уважение к ним постоянно прикрывает компоненты вражды и сопротивления. Это психологический рок, не поддающийся изменению без насильственного подавления истины, и он должен распространяться на наше отношение к великим людям, чьи биографии мы намерены исследовать.     Когда психоанализ ставит себя на службу биографии, он, естественно, имеет право на то, чтобы с ним обращались не жестче, чем с самими биографами. Психоанализ может привести некоторые объяснения, которые невозможно получить другими путями, и выявить новые взаимосвязи в переплетениях, нити от которых тянутся к влечениям, переживаниям и работам художника. Поскольку одной из важнейших функций нашего мышления является психическое овладение материалом внешнего мира, я полагаю, надо быть благодарными психоанализу, который, будучи примененным к великому человеку, содействует пониманию его великих достижений. Но я признаю, что в случае Гёте мы еще не многого добились. Это происходит оттого, что кроме открытого и признанного поэта Гёте, несмотря на изобилие автобиографических записей, существует Гёте, тщательно окутывавший себя тайной. И здесь мы не можем не вспомнить слова Мефистофеля: Все лучшие слова, какие только знаешь, Мальчишкам ты не можешь преподнесть.       Неудобства культуры     Нельзя отрешиться от впечатления, что обычно люди руководствуются ложными мерилами: домогаются власти, успеха, богатства и восторгаются их обладателями, недооценивая при этом подлинные ценности жизни. И, однако, всякий раз при таком обобщении существует риск забыть о пестроте человеческого мира и его духовной жизни. Встречаются отдельные личности, не лишенные почитания современников, хотя их величие основано на качествах и достижениях, совершенно чуждых целям и идеалам массы. Легко можно предположить, что все же только меньшинство признает этих великих мужей, тогда как огромное большинство и знать о них ничего не желает. Но все это не так просто из-за разрыва между мыслями и действиями людей и из-за многообразия их побудительных мотивов.   Один из таких замечательных мужей называет себя в письмах моим другом. Я посылал ему свою небольшую работу, рассматривающую религию как иллюзию, и он ответил, что полностью согласен с моей оценкой религии, но сожалеет, что я не воздал должное подлинному источнику религиозности. Таковым, по его мнению, является особое, обычно не покидающее его самого чувство, наличие которого он обнаружил у многих людей и вправе допустить у миллионов. Это чувство, которое он хотел бы назвать ощущением "вечности", чувство, вызванное чем-то безграничным, безмерным, как бы "океаническим". Такое чувство — чисто субъективный факт, а не догмат веры; с ним не связана гарантия личного бессмертия, однако именно оно источник религиозной энергии, которая     улавливается различными церквами и религиозными системами, направляется в различные каналы и неизбежно ими же поглощается. Только на основе такого океанического чувства позволительно считать себя религиозным человеком, даже если отвергается всякая вера и любые иллюзии.   Этот отзыв моего уважаемого друга, который однажды сам на языке образов воздал должное чарам иллюзий, доставил мне немалые трудности'. У себя самого я не способен обнаружить такое "океаническое" чувство. Вообще трудно исследовать чувства научными средствами. Можно попытаться описать их физиологические признаки. Там, где этот путь не подходит — боюсь, что океаническое чувство будет уклоняться от такой характеристики, — не остается ничего другого, как полагаться на содержание представлений, ассоциативно с этим чувством теснее всего связанных. Если я правильно понял моего друга, то он имеет в виду то же, что и один оригинальный, довольно странный поэт, утешающий своего героя перед добровольно избранной смертью словами: "Нам не удастся покинуть этот мир"2. Итак, имеется в виду чувство неразрывной связи, сопричастности к целостности внешнего мира. Я хотел бы сказать, что для меня оно имеет скорее характер интеллектуального умозрения, разумеется, не без сопутствующих эмоциональных обертонов, как, впрочем, без них не обходятся и другие логические выводы подобной значимости. На собственном   "Liluli" (1923). После выхода двух книг "La vie de Ramakrishna" и "La vie de Vivekananda" (1930) мне уже не нужно скрывать, что подразумеваемый в тексте друг — Ромен Роллан.   2 Граббе Д.-Х.-Р. Ганнибал. "Да, не уйти нам из этого мира. Мы раз и навсегда в нем".       примере я не мог убедиться в изначальной природе такого чувства. Но на этом основании не вправе оспаривать его фактическое существование у других. Вопрос только в том, правильно ли оно интерпретируется и следует ли его принимать в качестве "fons et origo'"* любых религиозных потребностей.   Мне нечего сказать такого, что окончательно решило бы эту проблему. Идея, что человек должен получить весть о своей связи с окружающим миром благодаря непосредственному, с самого начала направленному на это чувству, звучит настолько непривычно, так плохо вписывается в ткань нашей психологии, что правомерно испробовать психоаналитическое, то есть генетическое, объяснение такого чувства. Тогда мы располагаем следующим ходом мысли: при норме для нас нет ничего более достоверного, чем чувство самого себя, собственного Я. Это Я кажется нам самостоятельным, цельным, четко отграниченным от всего остального. Что эта возможность иллюзорна, что, напротив того, это Я простирается без четких границ вовнутрь в бессознательную психическую сущность, которую мы называем Оно и для которого Я служит как бы фасадом, — все это показало нам лишь психоаналитическое учение, призванное еще многое сообщить об отношении Я к Оно. Но, по меньшей мере, видимо, остается в силе, что вовне Я имеет ясные и определенные границы. Только в одном, хотя и исключительном, состоянии, которое, однако, не может считаться патологическим, дело обстоит иначе. В пике влюбленности возникает угроза размывания границы между Я и объектом. Вопреки всякому здравому смыслу влюбленный утверждает, что Я и Ты — одно целое, и готов вести себя так, будто так оно и есть. То, что на время можно устранить с помощью определенной физиологической деятельности, должно, конечно, обладать способностью разрушаться и под влиянием патогенных процессов. Патология познакомила нас с большим количеством состояний, при которых отграничение Я от внешнего мира становится неопределенным или неверно прокладываются существующие границы; в одних случаях части нашего собственного тела, более того, области собственной душевной жизни, восприятия, мысли, чувства, кажутся чужими, не принадлежащими Я; «Истоки и причины (лат.). — Примеч. пер.












Сейчас читают про: