События жизни русской литературной эмиграции в кругу Парижской ноты. Спор Ходасевича с Адамовичем

 

Литература осталась наиболее цельным и крупным островом русской культуры в изгнании. Она в первое время обеспечивала некоторую цельность русской культуры за рубежом. В этой ситуации она сохранила свои основные виды и жанры: проза, поэзия, литературная критика; роман, рассказ, поэма. Длительное время сохраняла она и язык (даже иногда старую орфографию), манеру литературного письма в том разнообразии, которым отличался Серебряный век. Литература даже в изгнании сохранила традиционное влияние на другие сферы творчества: живопись, музыку, сценографию.

Для налаживания некоего подобия национальной духовной жизни требовалось творческое общение. Между тем, единого писательского объединения за границей никогда не существовало. Единственный «всеэмигрантский» писательский съезд был организован в 1928 г. в Белграде сербским королем Александром I. А в основном духовная жизнь эмиграции стала собираться вокруг небольших интеллектуальных точек тяготения: издательств, образовательных и просветительских учреждений.

К 1928 г. сложилась особая общность русских литераторов, которую позднее мемуаристы назвали “блистательным Монпарнасом”. В прямом смысле живя на Монпарнасе, молодежь вела в его ночных кафе вдохновенные разговоры о литературе, музыке, справедливости, судьбе, смерти, Боге. С Парижем связана деятельность литературных кружков и групп. Это был период подъема молодой литературы. Молодые парижские эмигранты-литераторы объединились в группу «Кочевье», основанную ученым-филологом и критиком М. Слонимом. В 1923-1924 гг. собиралась группа поэтов и художников «Через». В круг общения входили многие, независимо от формальной принадлежности – будь то Союз молодых поэтов, группа “Перекресток” или левое объединение “Кочевье”. “Создался особый климат духовный – многие участники монпарнасских собраний ему обязаны”. В кафе Монпарнаса разворачивались литературные дискуссии. На Монпарнасе стал притягательным центром Адамович. По словам современника, здесь в четверговые и субботние вечера в беседах, в спорах кристаллизовалось мироощущение, которое Борис Поплавский назвал парижской нотой, создавалась новая школа эмигрантской поэзии, известная под этим именем - Парижская нота.

В этой атмосфере возникли “Числа” – журнал Н.Оцупа, оставшийся более всех других, кроме “Современных записок”, памятником эпохи 1930–1934 гг., бывший основным печатным органом писателей «незамеченного поколения», долгое время не имевших своего издания. «Числа» - это атмосфера безграничной свободы, где может дышать новый человек. Новое издание открывалось вступительным словом, полностью созвучным поэтам “ноты”: “У бездомных, у лишенных веры отцов или поколебленных в этой вере, у всех, кто не хочет принять современной жизни, как она дается извне, обостряется желание знать самое простое и главное: цель жизни, смысл смерти. “Числам” хотелось бы говорить главным образом об этом... Жизнь без своего загадочного и темного фона лишилась бы своей глубины...”. Журнал отличало высокое, на уровне дореволюционных изданий, качество полиграфического исполнения.

Художники русской эмиграции первой волны представляли самые разные творческие направления, восходившие к Серебряному веку и некоторым раннеавангардным течениями 1910-1920-х годов. Если говорить о живописи, исходная дилемма - сохранять свою самобытную культуру или постараться вжиться в европейское культурное поле - для нее не стояла так остро. Ведь изобразительное искусство напрямую не связано с языком, оно легко «переводится». То же относится и к музыке. В литературе ситуация была сложнее. Развитие русской литературы в изгнании шло по разным направлениям.

Писатели старшего поколения исповедовали позицию «сохранения заветов». Сополагая "вчерашнее" и "нынешнее", старшее поколение делало выбор в пользу утраченного культурного мира старой России, не признавая необходимости вживаться в новую действительность эмиграции. Это обусловило и эстетический консерватизм "старших". Смысл обращения к "вечной России" получили биографии писателей, композиторов, жизнеописания святых: И.Бунин пишет о Толстом («Освобождение Толстого»), М.Цветаева - о Пушкине («Мой Пушкин»), В.Ходасевич - о Державине («Державин»), Б.Зайцев - о Жуковском, Тургеневе, Чехове, Сергии Радонежском (одноименные биографии), М.Цетлин о декабристах и могучей кучке («Декабристы: судьба одного поколения», «Пятеро» и другие). Создаются автобиографические книги, в которых мир детства и юности, еще не затронутый великой катастрофой, видится "с другого берега" идиллическим, просветленным: поэтизирует прошлое И.Шмелев («Богомолье», «Лето Господне»), события юности реконструирует А.Куприн («Юнкера»), последнюю автобиографическую книгу русского писателя-дворянина пишет И.Бунин («Жизнь Арсеньева»), путешествие к "истокам дней" запечатлевают Б.Зайцев («Путешествие Глеба») и А.Толстой («Детство Никиты»).

Особый пласт составляют произведения, в которых дается оценка событиям революции и гражданской войны. События войны и революции перемежаются со снами, видениями, уводящими в глубь народного сознания, русского духа в книгах А.Ремизова "Взвихренная Русь", "Учитель музыки", "Сквозь огнь скорбей". Скорбной обличительностью насыщены дневники И.Бунина "Окаянные дни". Роман М.Осоргина "Сивцев Вражек" отражает жизнь Москвы в военные и предвоенные годы, во время революции. И.Шмелев создает трагическое повествование о красном терроре в Крыму - "Солнце мертвых", которое Т.Манн назвал "кошмарным, окутанным в поэтический блеск документом эпохи". Осмыслению причин революции посвящен "Ледяной поход" Р.Гуля, "Зверь из бездны" Е.Чирикова, исторические романы примкнувшего к писателям старшего поколения М.Алданова (Ключ, Бегство, Пещера), трехтомный Распутин В.Наживина.

Иной позиции придерживалось младшее, "незамеченное поколение" (термин писателя и литературного критика В.Варшавского), зависимое от иной социальной и духовной среды, отказавшееся от реконструкции безнадежно утраченного. Молодежь чувствовала себя вполне в своей тарелке – многие воспринимали своё изгнание как затянувшееся путешествие с неизвестной остановкой.

К "незамеченному поколению" принадлежали писатели, не успевшие создать себе прочную литературную репутацию в России: В.Набоков, Г.Газданов, М.Агеев, Б.Поплавский, Н.Берберова, А.Штейгер, Д.Кнут, И.Кнорринг, Л.Червинская, В.Смоленский, И.Одоевцева, Н.Оцуп, И.Голенищев-Кутузов, Ю.Мандельштам, Ю.Терапиано и др. Их судьба сложилась различно. В.Набоков и Г.Газданов завоевали общеевропейскую, в случае Набокова даже мировую славу. Практически никто из младшего поколения писателей не мог зарабатывать литературным трудом: Г.Газданов стал таксистом, Д.Кнут развозил товары, Ю.Терапиано служил в фармацевтической фирме, многие перебивались грошовым приработком. Наиболее драматична судьба погибшего при загадочным обстоятельствах Б.Поплавского, рано умерших А.Штейгера, И.Кнорринг.

Если старшее поколение вдохновлялось ностальгическими мотивами, то младшее оставило документы русской души в изгнании, изобразив действительность эмиграции. Характеризуя положения "незамеченного поколения", обитавшего в дешевых кафе Монпарнаса, В.Ходасевич писал: "Отчаяние, владеющее душами Монпарнаса питается и поддерживается оскорблениями и нищетой: За столиками Монпарнаса сидят люди, из которых многие днем не обедали, а вечером затрудняются спросить себе чашку кофе. На Монпарнасе порой сидят до утра потому, что ночевать негде. Нищета деформирует и само творчество" [1]. Наиболее остро и драматично тяготы, выпавшие на долю "незамеченного поколения", отразились в поэзии ПН. Предельно исповедальная, метафизическая эта ПН звучит в сборниках Б.Поплавского (Флаги), Н.Оцупа (В дыму), А.Штейгера (Эта жизнь, Дважды два - четыре), Л.Червинской (Приближение), В.Смоленского (Наедине), Д.Кнута (Парижские ночи), А.Присмановой (Тень и тело), И.Кнорринг (Стихи о себе). Жизнь "русского монпарно" запечатлена в романах Б.Поплавского "Аполлон Безобразов", "Домой с небес". Немалой популярностью пользовался и "Роман с кокаином" М.Агеева (псевдоним М.Леви).

Одним из центральных событий литературной жизни эмиграции можно назвать полемику В.Ходасевича и Г. Адамовича, длившуюся с 1927 по 1937 гг. В основном она разворачивалась на страницах газет «Последние новости», где печатался Адамович и «Возрождение», где издавался Ходасевич.

Ходасевич полагал главной задачей русской литературы в изгнании сохранение русского языка и культуры. Он неизменно ратовал за мастерство, выверенность и чистоту текста, настаивал на том, что эмигрантская литература должна наследовать величайшие достижения предшественников, «привить классическую розу» к эмигрантскому дичку. Вокруг Ходасевича объединились молодые поэты группы «Перекресток»: Г.Раевский, И.Голенищев-Кутузов, Ю.Мандельштам, В.Смоленский.

Адамович же требовал от молодых поэтов не столько мастерства, сколько простоты и правдивости «человеческих документов», возвышал голос в защиту черновиков, записных книжек, записей на салфетках, т.е. в защиту спонтанности и эмпиричности литературного языка. В отличие от Ходасевича, противопоставившего драматическим реалиям эмиграции изначальную гармонию языка Золотого века вообще и языка пушкинского в частности, Адамович не отвергал, скорбное мироощущение, а отражал его, стремился быть его выразителем.

Много лет он раскрывал многие свои взгляды на литературу и жизнь в книге "Комментарии" - одной из лучших русских книг подобного жанра, написанных в ХХ веке. Адамович писал ее едва ли не всю жизнь, то и дело возвращаясь к собственным рассуждениям, стремясь высказаться наиболее полно и точно, переделывая, переписывая, повторяясь и противореча себе, множество раз на разном материале подходя все к одним и тем же, главным для него мыслям. На протяжении всей эмигрантской жизни - с 1923 по 1971 гг. - Адамович публиковал в разных журналах и альманахах ("Цех поэтов, "Числа", "Современные записки", "Круг", "Новоселье", "Опыты", "Новый журнал") статьи необычного жанра, состоящие из отдельных фрагментов, сюжетно между собой не связанных, но объединенных, по его собственному высказыванию, "родством тем". Они выходили под разными названиями - "Комментарии", "Из записных книжек", "Оправдание черновиков", "Table talk", - но стилистически все они были едины. В книгу Адамович отобрал 83 фрагмента (всего же он их опубликовал 224) и присовокупил к ним три: "Наследство Блока", "Поэзия в эмиграции.Писал же, размышляя о нескольких главных для него темах: Россия и зарубежное рассеяние, писатель и читатель в эмиграции, русская литература и революция, Достоевский и Толстой, Пушкин и Лермонтов, Блок и акмеисты, «Парижская нота» и «роковой вопрос» о самой возможности существования поэзии в мире, каким он стал в середине ХХ века В.Варшавский.

Статьи Газданова, Поплавского о положении молодой эмигрантской литературы внесли свою лепту в осмысление литературного процесса за рубежом.

 

 

2. Круг участников “парижской ноты”

 

    Много позже, уже в пятидесятых годах, когда “парижская нота” отошла в прошлое, сменившись голосами новых поэтов, попавших на Запад в военное лихолетье, в составе второй волны эмиграции - так называемых “ди-пи” (displaced peoples - перемещенных лиц), в мемуарно-аналитического характера работе “Поэзия в эмиграции”, вошедшей в итоговую книгу избранной эссеистики Адамовича “Комментарии”, бывший лидер “парижской ноты” коснулся истории ее возникновения, кратко очертив круг ее участников в ту далекую, ставшую уже историей, эпоху: “Кто это “мы?” - слышится мне вопрос <...>. “Мы” - три-четыре человека, еще бывшие петербуржцами, когда в Петербурге умер Блок, позднее обосновавшиеся в Париже; несколько парижан младших, иного происхождения, у которых с первоначальными “нами” нашелся общий язык; несколько друзей географически далеких - словом то, что возникло в русской поэзии вокруг “оси” Петербург - Париж, если воспользоваться терминологией недавнего военного времени... Иногда это теперь определяется как “парижская нота”.

    Итак, Адамович выделяет два поколения поэтов, объединившихся постепенно в “ноту”: старшее, в прошлом петербургское - это в первую очередь он сам, а также Николай Оцуп, Георгий Иванов и Ирина Одоевцева; затем, поколение младшее, сформировавшееся уже в эмиграции, с внутренним подразделением на собственно “парижан” (Лидия Червинская, Анатолий Штейгер, Довид Кнут, Борис Закович) и “друзей географически далеких”, или, как их еще иногда называли в “русском Париже”, “провинциалов”; к их числу следует отнести живших в 1930-е годы в Прибалтике Игоря Чиннова и, с некоторыми оговорками, Юрия Иваска, так охарактеризовавшего свои непростые взаимоотношения с “нотой”: “Еще в ранней юности, в Эстонии, где я тогда жил, я понял правду адамовичевской “парижской ноты”, но по существу она была мне чужда, хотя я иногда и звучал в ее тоне”.

Несмотря на все влияние, оказывавшееся Адамовичем на поэтическую молодежь, причем не только в одном лишь Париже, но и далеко за его пределами, в чисто количественном отношении “нота Адамовича” выглядела весьма скромно, особенно если учесть, что в составе первой волны эмиграции в русском зарубежье оказалось никак не менее нескольких сотен людей, писавших стихи, многие из которых всерьез пробовали свои силы в поэзии, не говоря уже о признанных поэтах - как тех, кто “сделал себе имя” еще в России, так и тех, кому приходилось с большим трудом добиваться некоторой известности и признания уже в эмиграции. Причину столь незначительного охвата “нотой” поэтических сил диаспоры точнее всего объяснил Игорь Чиннов: “Хотя Адамовичу с восторгом внимали все, однако в монашески-суровый орден этой “парижской ноты” вошли немногие - и не знаю, самые ли талантливые”.

    Действительно, “аскетическая” (по оценке самого Адамовича) поэтика “ноты” отпугивала многих молодых поэтов, не считавших нужным добровольно стеснять свободное развитие собственного поэтического дарования строгими рамками одного-единственного поэтического “канона”, пусть даже и установленного таким авторитетным арбитром в вопросах поэзии, как Адамович. В частности, по этой причине оказался в целом далек от “ноты” один из самых талантливых и ярких поэтов русского зарубежья, вызывавший очень большие надежды, но рано ушедший из жизни Борис Поплавский. Примечательно, что именно он дал поэзии Адамовича и его адептов это название. “Утверждают, - вспоминал позднее Адамович, - что авторство выражения “парижская нота” принадлежит Поплавскому, не имевшему к ней, кстати сказать, почти никакого отношения, творчески слишком непоседливому и в даровитости своей слишком расточительному, чтобы какую-либо доктрину принять”.

    Так, в одной из своих проблемно-полемических статей, регулярно печатавшихся в “Числах”, Поплавский выдвинул тезис о том, что в современной эмигрантской поэзии “существует только одна парижская школа, одна метафизическая нота, все время растущая - торжественная, светлая и безнадежная”, и декларировал свою солидарность с ее творцами: “Я чувствую в этой эмиграции согласие с духом музыки... Отсюда моя любовь к этой эмиграции. Я горжусь ею”.10 Однако в целом поэзия самого Поплавского включала в себя слишком много таких элементов (в частности, тяготение к сюрреалистическим установкам на преимущественно ассоциативное развертывание поэтической речи, увлечение яркой и напряженной образностью, обилие метафор и т. п.), которые вступали в явное противоречие с основными принципами поэтики “ноты”, что и обусловило, в конечном счете, стремление Адамовича решительно отмежеваться от поэтической манеры Поплавского, как это отчетливо явствует из приведенного выше свидетельства лидера “парижской ноты”.

Аналогичная ситуация имела место и по отношению к Георгию Иванову, “первому поэту русской эмиграции”, по оценке большинства современников. Несмотря на более чем сорокалетнюю дружбу с Адамовичем, омраченную ненадолго лишь в послевоенные годы из-за резкого неприятия Ивановым временных просоветских симпатий Адамовича (впрочем, свойственных в царившей тогда атмосфере эйфории от побед советского оружия весьма многим представителям первой волны эмиграции, не видевшим вблизи реалий сталинского режима), - Георгий Иванов и по масштабу поэтического таланта, и по новизне и смелости творческих поисков, наконец, просто по степени известности среди знатоков и ценителей поэзии, несомненно, превосходил Адамовича в поэтическом отношении и, конечно же, отнюдь не ограничивал себя строгими границами основного русла “парижской ноты”. Он, скорее, укреплял своим авторитетом в литературных кругах и общеизвестным фактом своей дружбы с Адамовичем престиж возглавляемой тем “ноты”, чем на самом деле принадлежал к ней. Да и сам Адамович, хотя и признавал причастность Г. Иванова в качестве представителя старшего, петербургского поколения поэтов к формированию “парижской ноты”, однако в итоговой статье о его поэзии однозначно зафиксировал чужеродность его творчества по отношению к основной линии “ноты”: “Должен, однако, заметить сразу: никакого литературного родства между нами нет и не было; и, не имея ни малейшей претензии (говорю это совершенно искренне) сравнивать или хотя бы только сопоставлять те стихи, которые мне случалось писать, со стихами Иванова, я всегда воспринимал его поэзию как нечто духовно далекое (а если духовно, то, значит, и стилистически). С его стороны отношение было, кажется, такое же. Дружба возникает порой в силу сходства, а иногда и наоборот, по контрасту”.

    К аналогичному выводу приходит и современный исследователь творчества Г. Иванова Е. В. Витковский: “И уж никак не укладывается в подобную поэтическую программу поэзия Георгия Иванова, даже в “Розах”, не говоря о позднем творчестве, - хотя сторонники “ноты” еще недавно твердили, что именно от Иванова у “ноты” весь блеск, весь колорит. Мало того, что Иванов не боялся запретных тем - его творчество пронизано не только приметами времени, но и откликами на политические события, что в рамках “ноты” было немыслимо”.12 (И правда: в области поэзии, в отличие от своих литературно-критических выступлений, подчас грешащих явным публицистизмом, Адамович сознательно избегал всяческих аллюзий на злобу дня. Видный поэт первой волны эмиграции Юрий Терапиано в своих воспоминаниях о встречах с Адамовичем приводит его характерное высказывание, подчеркивающее принципиальную позицию главы “парижской ноты”: “Надо радоваться тому, - говорил Адамович, - что наша литература не поддалась соблазну отразить волнение житейского моря”).13 Кроме того, Е. В. Витковский приводит и другие доводы против неоправданного причисления Иванова к поэтам “парижской ноты”: “Да и одного присущего Иванову чувства юмора хватило бы, чтобы “нота” его не вместила. Видимо, сам Иванов некое влияние на “ноту” оказывал, она на него - ни малейшего, а послевоенный Иванов-нигилист стал ей открыто враждебен”.14

    В поэтическом наследии 1930-х годов жены Г. Иванова Ирины Одоевцевой есть несколько стихотворений, написанных с явным учетом “канона” “парижской ноты”, однако в целом по характеру своего поэтического творчества она оказалась далека от “ноты” даже в еще большей мере, чем Г. Иванов. Фактически из числа “петербуржцев”, стоявших у истоков направления, помимо поэзии самого Адамовича, в контексте “парижской ноты” в конце 1920-х - середине 1930-х годов развивалась лишь поэзия Николая Оцупа, но позднее и он решительно отошел от нее. До конца верен своему детищу остался только сам основатель “ноты”, да еще такие, бесспорно, весьма талантливые его ученики, как Анатолий Штейгер и Лидия Червинская, а также менее известный поэт первой волны эмиграции Борис Закович.

 

Заключение

 

Если в основе серебряного века был некий “новый трепет”, выражением которого и стали лучшие произведения той поры, то в основе эпохи эмигрантских тридцатых годов заложен был кризис сознания. Человек в эмиграции оказался вне общества, без всякой внешней поддержки, вынужден был рассчитывать только на себя – “голый человек на голой земле”. “Нашим уделом было созерцание в чистейшем, беспримесном виде, поскольку для деятельности не было поля”, – писал Г. Адамович[2].

Масштабы тридцатых эмигрантских годов несоизмеримы с эпохой Блока, Анненского, Гумилева, Мандельштама. Но парижский период тоже был многосторонним, ищущим, своеобразным и в том оркестре поэзия тоже играла первую скрипку. Своей идеей, творческой рефлексией и даже судьбами участники Парижской ноты показали, что на примере отдельно взятых личностей в их творческом самовыражении возможно постичь суть и парадигму вообще всей России начала ХХ века в целом.

Трещина в душах “незамеченного поколения” явилась лейтмотивом поэзии. Старая Россия была разрушена, родина стала недоступной, Запад к судьбам эмиграции остался безучастным. Сложившиеся условия диктовали новый подход к творчеству, отрешенность от всего несущественного. Отсюда трезвость, ясность, самозабвенность, искренность как требования к поэзии. Адамович не выдумал этого настроения, он только пошел дальше в направлении к “абсолютной поэзии” – к миражу, который ему мерещился годами.

Начало ХХ века – опыт свержения былых царящих устоев и догм. На границе времен вскрывались человеческие пороки, стремления и желания – больше, чем когда-либо. На границе пространств оказались тысячи русских. Некоторые из них обладали литературным даром – способностью озвучивать этот мир, пропуская происходящее через себя. Поэт, будучи и так вне времени и пространства, ставший эмигрантом, удваивал эту свою силу певца мира. Все возможные «-измы» того времени – сюрреализм, экспрессионизм, импрессионизм, дадаизм, футуризм и пр. - примерялись одеждой на совершенно голых литераторов. Ибо оказавшись вне истории, Родины и корней, они и были совершенно нагими перед этой жизнью, действительностью и искусством.

Подобно тому, как впитали в себя литераторы Парижской ноты все веяния тогдашней европейской творческой и политической элиты (Маринетти, Бретона, Арто, Аполлинера, Пикассо, Дали и пр), так и они повлияли на весь европейский культурный облик. При очевидной непопулярности в широких кругах и малой востребованности, столь характерной для явления эмигрантской культуры вообще, Парижская нота сформировала путем творческого и идейного взаимообмена модные течения Европы. Ильязд со своими идеями всёчества во многом изменил театральные и драматургические тенденции, Поплавский, экспериментируя со словом и ритмической окраской стиха, отобразил метания и поиски всей человеческой культуры. Члены сообщества ПН пропустили через себя трагедию начала ХХ века и предвосхитили остроту переживаний предстоящей эпохи.

Иностранцам, путешественникам, приезжающим в Россию ненадолго, стараются показать концентрированный вариант культуры страны, ее экстракт, сжатое отображение истории и достижений. Языческие пляски в «Весне Священной» на музыку Стравинского, яркие костюмы цыган в трактирах, отсылки к азиатской роскоши и европейские манеры в один и тот же момент – вот то, что являет Россию заезжим гостям. Эмигранты первой волны уезжали из страны в момент, когда само ее содержание внешне отображалось именно так, слава о ней была именно такова – с шубами, медведями, танцами и обильной кухней. Тонкость культуры и изобретательность соседствовали с привычками, которые скорей подошли бы ко временам Иоанна Грозного. Все, что могли увезти с собой первые эмигранты, это память о былой красоте и роскошествах, честь, достоинство, происхождение, язык, культуру, веру. Это они были теперь иностранцами, гостями, заезжими гастролерами. Их было много, им нужно было как-то внутренне оправдать свое вторжение в чужую культуру. Русские, которые остались в России уже давно отказались от имперских «излишеств»: «лишних» букв, деталей одежды, эстетических компонентов жизни и творчества. Русский язык в Советской России стал функциональным, емким, лаконичным средством управления, донесения пропаганды и основных идей. Литература, равно как и народ, сбросила свои украшения, оставшись в робе и униформе. Поэтому изыск, свобода – пусть и в рамках сложившейся вокруг обстановки, эстетичность изобретательность языка и художественного выражения, остались свойственны лишь русской культуре эмиграции. Вся эта выжимка русской культурной парадигмы сохранилась лишь в центрах эмиграции первой волны. Извлекать из языка новое, экспериментировать, тонуть в метафизических и мистических водах, пробовать поэзию и прозу на вкус – все это было прерогативой поколения эмигрировавших после революции русских.

Традиция сохранять культуру есть признак и условие выживания вне этой культуры. Это было актуально для России в первую волну эмиграции, актуально это и сейчас, когда 60% ученых и людей искусства подвизались вне пределов Родины. Формы это может принимать самые разнообразные – в соответствии со временем, когда происходит массовый отъезд из страны, ситуацией, сложившейся на этот момент и прочими внешним второстепенными факторами. Суть же неизменна: культура страны в условиях эмиграции остается сжатым сгустком исконности, традиций и первоэлементов, составляющих эту культуру. Отсюда и эта борьба поколений: старших и младших – среди литераторов эмиграции. Сочетание упора на исконность и фундаментальность, со стремлением впитывать европейское, свежее, волнующее влияние. Соединить сюрреализм, экспрессионизм с традициями русской культурной парадигмы. Членам ПН удалось смешать рефлексию и поиск с опытом поколений.

 

 

Список литературы

Источники

 

Адамович Г. «Одиночество и свобода» Сост., послесл., примеч. О.А.Коростелева. – СПб.: Алетейя, 2002.

Адамович Г. Комментарии. - СПб.: Алетейя, 2000.

Балахонов В.Е. «Разрежьте сердце мне — найдете в нем Париж» // Париж изменчивый и вечный. Л., 1990.

Дягилев С. и русское искусство // Статьи, открытые письма, интервью. Переписка. В 2-х томах. - М.: Изобразительное искусство, 1982.

Иванов Г. Закат над Петербургом. М., 2002. «ОЛМА-ПРЕСС»

Иванов Г. Собрание сочинений, тт. 1-3. М., 1994.

Иванов Г. Стихотворения. СПб., 2004.»ОЛМА-ПРЕСС»

Кишкин Л. С. Русская эмиграция в Праге: культурная жизнь (1920-1930-е годы) М., 1995, Славяноведение.

Литература русского зарубежья. 1920—1940. М., Наука. 1993.

Лифарь С. Дягилев и с Дягилевым: От «Мира искусства» к русскому балету // Русский Париж. Изд-во Моск.ун-та. 1998.

Мережковский Д.С. Собрание сочинений: Иисус Неизвестный Редколл.: О.А.Коростелев, Николюкин А.Н., С.Р.Федякин. Подготовка текста В.Н.Жукова и А.Н.Николюкина. Послесл. В.Н.Жукова. – М.: Республика, 1996

Поплавский Б. Аполлон Безобразов // Поплавский Б. Ю. Собрание сочинений в 3-х тт. М.: Согласие, 2000.

Поэты Парижской ноты М.: "Молодая гвардия", 2003.

Русская поэзия. XX век. Поэтическая антология. Составитель Ю. Каплан. — Киев: ЮГ, 2003.

Ставров. П. На взмахе крыла, BMB, Одесса, 2003

Строфы века. Антология русской поэзии. Сост. Е.Евтушенко. Минск-Москва, "Полифакт", 1995.

Терапиано Ю. Встречи. Нью-Йорк, изд. им. Чехова, 1953

Терапиано Ю. К. Литературная жизнь русского Парижа за полвека (1924—1974). Эссе, воспоминания, статьи. Париж. Н.-Й., 1987.

Ходасевич. В. Колеблемый треножник. М., "Советский писатель", 1991.

 

   

 

   

 

   
   

Борис Поплавский. Превращение в камень

Мы вышли. Но весы невольно опускались.
О, сумерков холодные весы,
Скользили мимо снежные часы
Кружились на камнях и исчезали.

На острове не двигались дома,
И холод плыл торжественно над валом.
Была зима. Неверящий Фома
Персты держал в ее закате алом.

Вы на снегу следы от каблука
Проткнули зонтиком, как лезвием кинжала
Моя ж лиловая и твердая рука,
Как каменная, на скамье лежала.

Зима плыла над городом туда
Где мы ее, увы, еще не ждали,
Как небо, многие вмещая города
Неудержимо далее и дале.

 













Борис Поплавский. Отвращение

Душа в приюте для глухонемых
Воспитывалась, но порок излечен;
Она идет прощаясь с каждым встречным
Среди больничных корпусов прямых.
Сурово к незнакомому ребенку
Мать повернула черные глаза
Когда усевшись на углу на конку
Они поехали с вещами на вокзал;
И сколько раз она с тех пор хотела
Вновь онеметь или оглохнуть вновь,
Когда стрела смертельная летела
Ей слишком хорошо понятных слов.
Или хотя бы поступить на службу
В сей вышеупомянутый приют,
Чтоб слов не слышать непристойных дружбы
И слов любви столь говорливой тут.
















Борис Поплавский. Неподвижность

День ветреный посредственно высок,
Посредственно безлюден и воздушен.
Я вижу в зеркале наследственный висок
С кружалом вены и пиджак тщедушный.

Смертельны мне сердечные болезни,
Шум крови повышающийся - смерть.
Но им сопротивляться бесполезней
Чем заграждать ползучий сей четверг.

Покачиваясь, воздух надо мной
Стекает без определенной цели,
Под видимою среди дня луной
У беспощадной скуки на прицеле.

И ветер опускается в камин,
Как водолаз в затопленное судно
В нем видя, что утопленник один
В пустую воду смотрит безрассудно.

 













Борис Поплавский. HOMMAGE A PABLO PICASSO

 

Привиденье зари появилось над островом черным.
Одинокий в тумане шептал голубые слова,
Пел гудок у мостов с фиолетовой барки моторной,
А в садах умирала рассветных часов синева.

На огромных канатах в бассейне заржавленный крейсер
Умолял: “Отпустите меня умереть в океане”.
Но речной пароходик, в дыму и пару, точно гейзер
Насмехался над ним и шаланды тащил на аркане.

А у серой палатки, в вагоне на желтых колесах
Акробат и танцовщица спали обнявшись на сене.
Их отец великан в полосатой фуфайке матроса
Мылся прямо на площади чистой, пустой и весенней.

Утром в городе новом гуляли красивые дети,
Одинокий за ними следил улыбаясь в тумане.
Будет цирк наш во флагах, и самый огромный на свете,
Будет ездить качаясь в зеленом вагон-ресторане.

И еще говорили, а звезды за ними следили,
Так хотелось им с ними играть в акробатов в пыли
И грядущие годы к порогу зари подходили,
И во сне улыбались грядущие зори земли.

Только вечер пришел. Одинокий заснул от печали,
А огромный закат был предчувствием вечности полон
На бульваре красивые трубы в огнях зазвучали.
И у серой палатки запел размалеванный клоун.

Высоко над ареной на тонкой стальной бечеве
Шла танцовщица девочка с нежным своим акробатом
Вдруг народ приподнялся и звук оборвался в трубе
Акробат и танцовщица в зори ушли без возврата.

Высоко над домами летел дирижабль зари,
Угасал и хладел синевеющий вечера воздух.
В лучезарном трико облака голубые цари
Безмятежно качались на тонких трапециях звездных

Одинокий шептал: “Завтра снова весна на земле
Будет снова мгновенно легко засыпать на рассвете.
Завтра вечность поет: Не забудь умереть на заре,
Из рассвета в закат перейти как небесные дети”.

Борис Поплавский. Мир был темен, холоден, прозрачен…

Мир был темен, холоден, прозрачен
Исподволь давно к зиме готов.
Близок к тем, кто одинок и мрачен,
Прям, суров и пробужден от снов.

Думал он: Смиряйся, будь суровым,
Все несчастны, все молчат, все ждут,
Все смеясь работают и снова
Дремлют книгу уронив на грудь.

Скоро будут ночи бесконечны,
Низко лампы склонятся к столу.
На крутой скамье библиотечной
Будет нищий прятаться в углу.

Станет ясно, что шутя, скрывая
Все ж умеем Богу боль прощать.
Жить. Молиться двери закрывая.
В бездне книги черные читать.

На пустых бульварах замерзая
Говорить о правде до рассвета.
Умирать живых благословляя
И писать до смерти без ответа.

Борис Поплавский. Свет из желтого окна…

Свет из желтого окна
Падает на твердый лед,
Там душа лежит больна.
Кто там по снегу идет?

Скрип да скрип, ах, страшно, страшно
Это доктор? Нет, чужой.
Тот, кто днем стоял на башне,
Думал с чашей золотой,

Пропадает в темноте.
Вновь метель с прохожим шутит
Как разбойник на Кресте,
Головой фонарь покрутит.

И исчезнет, пробегая,
Странный свет в глазах, больной,
Черный, тихий ожидает
На диване ледяной.

А она в бреду смеется,
Руку в бездну протянув,
То молчит, то дико бьется,
Рвется в звездную страну.

Дико взвизгнул в отдаленьи
Черный гробовой петух.
Опускайтесь на колени.
Голубой ночник потух.






























































Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: