Последний день Матвея Кузьмина 6 страница

Только к исходу второй недели удалось ему разглядеть снежную нору немецкого снайпера. Она была вырыта за трупом лошади, лежавшим тут с осени, безобразно раздутым и уже запорошённым снегом.

Дядя Чередников попробовал вызвать противника на бой выстрелом. Тот не ответил. Но с передовой немцы открыли на выстрел такой огонь, что разведчик еле отлежался в своей норе.

Попробовал установить в леске чучело в каске и маскхалате. Хитрость не новая, однако и на неё попадали. Но «вредный снайпер» не клюнул. День пропал зря.

Тогда однажды в туманную ночь перед рассветом дядя Чередников протоптал следы к сосенке, одиноко стоявшей как раз напротив палой лошади, отряхнул с веток иней, посорил по снегу корой. Возле, едва заметно, разложил он за ней свой халат. Все это замаскировал, но не очень тщательно. От дерева он протянул белую нитку к своему настоящему убежищу, выкопанному в снегу, и дал всё это заволочь инеем оседавшего утреннего тумана.

Когда совсем рассвело и поднялось солнце, он начал тихонько дёргать нитку. С ветвей сосенки стал тихо осыпаться снег. Подёргает и замрёт. Подождёт полчаса, подёргает и опять замрёт. Наконец, в норе немецкого снайпера послышалось шевеление. Над бурым пузом лошади поднялось что‑то белое, белее чем снежный горизонт.

Грянул выстрел. Он слился с выстрелом дяди Чередникова. И всё стихло. Только снег осыпался с пробитой ветки сосны, возле которой ночью разведчик с такой тщательностью раскладывал и маскировал свой халат.

С тех пор «вредный снайпер» больше не досаждал нашим бойцам, и пёс Адольфка, излеченный помаленьку заботами разведчиков, мог смело бегать по передовой, позвякивая своим железным крестом, пренебрежительно поднимая ногу у пеньков и брустверов на самом виду у немцев.

Охотой за неприятелем дядя Чередников заполнял свои досуги, но настоящая‑то военная специальность была у него ‑ разведчик. Много наши разведчики придумали в Великую Отечественную войну разных хитростей, о них я рассказывать не стану. Дядя Чередников предпочитал разведку бесшумную, основанную на ловкости, на знании повадок врага, на уменье маскироваться.

Вдвоём со своим напарником, тем самым Валентином Уткиным, у которого он так безжалостно выспорил заветный кисет, они, как ящерицы, проползали в неприятельское расположение и высматривали, что нужно. Иногда, когда это требовалось, снимали с поста холодным оружием зазевавшегося часового и всегда так же тихо ‑ без выстрела ‑ возвращались.

Для Чередникова разведка была даже не специальностью, а искусством. Он любил её, как артист, и, как настоящий артист, охотно, упорно и терпеливо учил молодёжь, прибывавшую из запасных полков. Но учил не словами. Он не любил слов. На местности показывал он молодым солдатам, как надо переползать, как войлоком обматывать сапоги, чтобы шаг был бесшумен, как по моховым наростам на дереве, по годовым кольцам на пнях определить страны света, как с помощью поясного ремня лазить на самые высокие голые сосны, как сбивать собак со следа, как в снегу уметь прятаться от холода, как по разнице между выстрелом и разрывом определить дальность вражеских позиций, а по тону выстрела ‑ расположение стреляющей батареи, ‑ учил он и многому другому, необходимому в этом сложном военном ремесле. Он показывал молодым солдатам свой знаменитый в роте маскировочный плащ, который он сам обшил ветками и корой и в котором, как мы уже знаем, его действительно можно было не заметить даже в двух шагах.

‑ Фашист ‑ зверь хитрый, пуганный, сторожкий, его надо с умом брать, а потому дело наше ‑ самое из всех тихое, ‑ говорил он молодым бойцам.

Сам он руководствовался этим же принципом, и до того умело, что иной раз невольно и своих обманывал.

Раз по нём чуть не заплакала вся рота.

Приказал ему командир срочно взять «языка». Получены были агентурные данные, что противник здесь что‑то затевает, и поступил сверху приказ добыть «языка» как можно скорее. Дядя Чередников молча выслушал приказание. На вопрос: «Понял?» ‑ рубанул по обычаю:

‑ Так точно, товарищ капитан.

Развернулся налево кругом, плаща своего знаменитого не забрал, а взял винтовку и пошёл на передний край, никому не сказавшись и даже друга своего Валентина Уткина не предупредив.

Очень уж требовался «язык». Должно быть, поэтому, не дожидаясь даже, пока стемнеет, дядя Чередников переполз рубеж обороны и, глубоко зарываясь в снег, стал двигаться к немецким окопам так ловко, что и свои, следившие за ним, скоро потеряли его из виду. Но шагах в двадцати от неприятеля что‑то с ним случилось. Он вдруг привстал. Слышали бойцы, как у немцев рвануло несколько автоматных очередей. Видели, как, широко вскинув руками, упал навзничь разведчик. И всё стихло. В сгущавшихся сумерках, на месте, где он упал, было видно неподвижное тело с нелепо поднятой рукой.

Немцы попробовали подползти к трупу, но наши сейчас же открыли по ним огонь и отогнали их.

Весть о том, что убит дядя Чередников, быстро дошла до роты. Прибежал Уткин в маскхалате, белый, как халат, взглянул на неподвижное тело с поднятой рукой и тут же полез через бруствер. Едва его удержали, да и не удержали бы, уполз бы за другом, может быть, себе на беду, если бы сам капитан не приказал ему вернуться и дожидаться темноты.

Весь вечер Уткин сидел с бойцами боевого охранения, тянул из фляги спирт, не таясь ладонью стирал со щёк слёзы и всё твердил:

‑ Ох, человек! Вот человек! Где вам понять, что это за человек за такой был дядя Чередников!..

Когда сгустилась тьма и запуржило в полях, капитан разрешил ему, наконец, ползти за телом друга. Уткин перемахнул через бруствер и, миновав заграждение, двинулся вперёд. Он полз долго, осторожно, локтями опираясь о скользкий наст… Вдруг сквозь шелест летящего снега услышал он тяжёлое, приглушённое дыхание. Кто‑то полз ему навстречу. Уткин притаился, замер, тихо вытащил нож, ждёт. И вдруг слышит знакомый хрипловатый шёпот:

‑ Кто там? Не стреляй: свои. Пароль ‑ миномёт. Чего притаился, думаешь, не слышу? Мелко плаваешь, сахарницу видно. Помогай тащить, ну!

 

Оказывается, дядя Чередников, понимая важность задания, решил на этот раз рискнуть. А расчёт у него был такой: незаметно приблизиться к немецким окопам, нарочно дать себя обнаружить, упасть до выстрелов, притвориться мёртвым и ждать, пока с темнотой кто‑нибудь из немцев не направится за его телом. И вот на этого‑то немца напасть и взять его.

‑ Я с ними третью войну дерусь. Повадки их мне известные. Нипочём им не стерпеть, чтоб труп не обшарить. Часишки там, или портсигар, или кошелёк, ‑ это им очень интересно, ‑ пояснил он потом товарищам.

После этого случая сам генерал, командир дивизии, которому Чередников очень угодил «языком», вручил ему сразу ‑ за прошлые дела медаль «За отвагу», а за это ‑ орден Красной Звезды.

Ох, и праздник был же в роте! Хватив в этот день сверх положенной фронтовой нормы, неразговорчивый Чередников расчувствовался, вернул Валентину Уткину заветный кисет ‑ с наказом не драть носа перед старым служивым, а потом принялся рассказывать товарищам, как совсем ещё желторотым новобранцем участвовал он в брусиловском наступлении в 1916 году, как бежали под русскими ударами немцы по Галиции и как вызвался он, Чередников, с партией лазутчиков проникнуть во вражеский тыл. Собственноручно взял он тогда в плен, обезоружил и привёл к своим австрийского капитана и получил за это свою первую боевую награду ‑ георгиевский крест. Рассказывал он ещё, как бежали немцы от Красной Армии на Украине в 1918 году и как гнали их красные полки, наступая немцам на пятки. С группой разведчиков ходил тогда Чередников к немцам в тыл. Они отбили у немцев штабные повозки, полковую кассу и автомашину с рождественскими подарками, захватили важные документы. И за это сам командир дивизии подарил Чередникову серебряные часы.

Старый разведчик вытащил из кармана эти большие толстые часы, на крышке которых были выгравированы две скрещенные винтовки и надпись: «За отменную храбрость, отвагу и усердие». Часы ходили по рукам, и когда они вернулись к хозяину, тот задумчиво посмотрел на циферблат.

‑ Ох и ходко сыпали тогда немцы от нас, ребята. Аллюром три креста, только глушители себе руками прикрывали. И теперь побегут, скоро побегут, уж вы верьте дяде Чередникову. Потому ‑ тогда мы были кто? Какие мы были? А теперь кто? Какие мы теперь, я спрашиваю? Тогда‑то до Берлина мы за ними не добежали, сил нехватило, а теперь, ребята, будьте ласковы, без того, чтобы трубку вот эту об какое‑никакое берлинское пожарище не раскурить, домой не вернусь. Может, думаете, хвастаю? Ну, попробуй, скажи кто, что хвастаю?

И никто этого не сказал, хотя говорил это старый солдат, когда войска наши ещё штурмовали Великие Луки и до Берлина было далековато.

1943 г.

 

РОЖДЕНИЕ ЭПОСА

 

В заметённом снегом прифронтовом овражке, ограждённом от ветра и взоров неприятельских наблюдателей порослью невысокого лохматого соснячка, где наступавший батальон делал короткий привал, я стал свидетелем такой любопытной сцены. Три бойца‑казаха, коренастые, широколицые парни в мешковато сидевших на них шинелях, примостившись поодаль от других у разлапистого корневища вывороченного снарядом дерева, варили на костре кашу из пшённых концентратов. Один внимательно следил за кипевшим котелком, помешивая кашу можжевеловым прутом, другой подкидывал в костёр сухой валежник, а третий, уже немолодой, морщинистый, рябоватый, сидел на корневище, держа винтовку на коленях, и задумчиво смотрел в огонь, с сипением, треском и воем пожиравший сухие ветки.

И вдруг он начал тихонько покачиваться и завёл резким фальцетом степную протяжную песню, ‑ звеневшую однообразно, как ветер в верхушках сосен. Он пел всё громче и громче, мерно раскачиваясь, пристукивая в такт ногтями по прикладу винтовки, закрывая глаза на высоких нотах.

‑ Знаете, о ком он поет? О майоре Малике Габдуллине. Вы о нём слышали? Герой Советского Союза; он на днях побывал тут у нас в батальоне, ‑ пояснил лейтенант Климов, сухощавый, жилистый человек, с обветренным, огрубевшим от зимнего загара, но всё ещё юношески‑живым лицом. Наклонив набок голову, он прислушивался к песне и постепенно начал переводить: ‑ Он поёт, что Малик‑батыр силён, смел, хитёр, как степной лис, что у него ‑ ухо джайрана, и он слышит врага за много вёрст, что у него глаз беркута, и он видит врага, как бы тот ни прятался, что его рука не устаёт убивать фашистских шакалов, и такая это рука, что чем крепче она их бьёт, тем больше наливается она богатырской силой. Он поёт, что от одного вида Малик‑батыра немцы обращаются в бегство…

Песня журчала, звенела, лилась, как лесной ключ, тихая, чистая и неиссякаемая. Как магнит, влекла она к себе бойцов и командиров ‑ казахов. У костра уже стояла внимательная, задумчивая толпа, но солдат‑джерши так увлёкся своей песней, что никого не замечал. Круглое лицо покрылось нервным румянцем. Порой он весь вытягивался, точно слушая что‑то, что звучало в воздухе для него одного, и пересказывал это для всех. Песня увлекла даже нас, не понимавших слов, а казахи слушали с таким вниманием и были так ею поглощены, что не замечали, как уходит из котелка закипевшая каша, как шипит она в углях затухающего костра, распространяя кругом сытный запах пригоревшего пшена.

‑ Он поёт о том, как любят Малика казахские степи, как все отцы завидуют его отцу, как все матери чтут мать, родившую такого сына, как девушки видят ого во сне и поют о нём песни. Он поёт, что сам Сталин знает Малика, хвалит Малика, прислал Малику из Москвы Золотую Звезду, что Малик ходит сейчас по окопам, неся с собой сталинские слова, и что речь его понимают бойцы всех народов, потому что она проникает им в душу. Он поёт, что сам он видел Малика и слышал Малика и что Малик сказал им: если они будут хорошо воевать, то в родных степях о них будут петь вечные песни, как поют сейчас о богатырях прошлого ‑ Кобланды и Махамбете.

Песня оборвалась вдруг на высокой ноте. Певец смолк, усталый и смущённый. Но ещё не скоро рассеялось обаяние его импровизации, не сразу разошлась солдатская толпа, не сразу его товарищи, опомнившись, схватились за котелок спасать остатки выкипевшей каши.

‑ Вы знаете, нам посчастливилось видеть рождение нового эпоса, ‑ взволнованно сказал лейтенант Климов. Застенчиво улыбаясь, он признался, что песня эта напомнила ему чудесные и совсем недавние дни, когда он преподавал литературу в одной из алмаатинских школ, а в дни каникул разъезжал по степи, записывал такие песни. ‑ Вот так и рождается новый эпос, эпос Отечественной войны, ‑ добавил он. ‑ Вы майора Габдуллина не знаете?

Я знал Малика Габдуллина. Не раз приходилось встречаться с ним на фронтовых ночлегах, и от него самого и его товарищей мне была известна не содержащая, впрочем, ничего сказочного, но действительно интересная биография этого офицера.

Конечно, ни отец Малика, старый неграмотный колхозный скотовод Габдулла Элемесов, ни сам он, советский юноша, из пастуха выросший в доцента, в известного на своей родине фольклориста, опубликовавшего уже несколько работ, никогда и не думали, что сам он, Малик Габдуллин, при жизни станет героем казахской былины.

В момент объявления войны Малик был поглощён работой над кандидатской диссертацией. Она была уже готова. Его друзья по институту, литераторы и языковеды, одобряли её. Оставалось только стилистически отшлифовать. Но в это время в Алма‑Ате начала формироваться, коммунистическая дивизия. Лучшие люди города шли в неё добровольцами. Малик отложил любимую работу, в которую он вложил больше двух лет труда, явился в райком партии, попросил снять с него «броню» и послать на фронт рядовым бойцом. Время было трудное, с ним не стали спорить. Молодой учёный получил форму, котелок, вещевой мешок и полуавтоматическую винтовку. Учили военному делу ускоренно: фронт требовал новых и новых резервов.

В разгар немецкого наступления на Москву Габдуллин в составе своей дивизии прямо с колёс попал в бой, и глинистый мёрзлый окоп, неумело и наспех отрытый на крутом берегу речки Рузы, стал для него первым курсом военной суровой школы. Рота, где Малик был политруком, растянулась повзводно по восточному берегу реки. Взвод, в котором ему пришлось заменить убитого командира, оборонял левый фланг. Приказ был получен категорический ‑ не пускать немцев за речку, держаться любой ценой. Позади была Москва.

Первый бой, проведённый Маликом, был очень напряжённым. Он продолжался весь день почти без перерыва. Рота немцев, имевшая, повидимому, столь же категорический приказ наступать, старалась перейти речку вброд на участке его взвода. Её подпускали, давали солдатам втянуться в воду, потом поливали сверху пулеметным огнём, и чёрная холодная, курившаяся парком осенняя вода тихо уносила вместе с шелестящим «салом» тела врагов.

Так повторялось несколько раз. С каждой новой атакой Малик Габдуллин, до тех пор знавший войну только по книгам да кинофильмам, всё уверенней чувствовал себя в необычной для него роли командира. Приказы его становились яснее, решительнее, его тихий голос звучал требовательнее и жёстче.

Вечером, уже в сумерках, отбив последние атаки и заставив остатки немецкой роты убраться с гребня противоположного берега, он послал связного доложить командиру роты, что задание выполнено и он ждёт приказа. Нервный подъём боевого дня схлынул, Малик чувствовал большую усталость, насторожённо и опасливо вглядывался в тьму. Не без удивления слышал он то, на что днём в сумятице не обращал внимания. Перестрелка, гулко раздававшаяся в тишине, шла почему‑то у него за спиной. Он был ещё неопытен и так и не понял, что это значит.

Тогда Малик вызвал сержанта Коваленко, человека огромного роста, недавнего председателя передового в Казахстане колхоза. С ним Малик подружился ещё в эшелоне и полюбил его за спокойный, рассудительный оптимизм.

‑ Максим Данилович, ‑ сказал он, обращаясь к нему ещё по‑штатски. ‑ Сходи, друг, на капэ. Что они там спят? Ни связи, ни приказа. И узнай ещё, что это там за стрельба такая у нас за спиной.

‑ Схожу, товарищ Габдуллин, ‑ так же по‑штатски ответил сержант. ‑ Только сдаётся мне ‑ того, неважнецкие у нас дела. Стрельба‑то эта очень мне не нравится. …

Часа через два Коваленко вернулся бледный, в изорванной шипели, с головы до ног перепачканный в глине, и молча протянул Малику окровавленный партийный билет. Тот с трудом раскрыл слипшиеся корки ‑ это был билет командира роты. Немцы прорвались за реку и потеснили правофланговые взводы. Командир роты погиб, захваченный врасплох вражескими автоматчиками. Труп связного Коваленко видел, на дороге. Чтобы вернуться на позиции, сержант с километр полз в тумане по мерзлой пашне, пробираясь межой уже мимо немцев.

‑ Как быть, командир? ‑ спросил он, грея над костром большие посиневшие и исцарапанные руки.

Вчерашний учёный ещё не потерял привычки всё в жизни тщательно анализировать. «Чем я располагаю сейчас?» ‑ спросил он себя. Во взводе осталось сорок три бойца. Продукты, выданные на сутки, на исходе. Люди докуривают последние крошки табака, вытряхивая их из уголков карманов. Немцы зашли с тыла. Кто знает, далеко ли им удалось уже прорваться за речкой? Отходить? Но вчерашний бой против целой роты противника, бой, в котором только что брошенный в войну взвод вышел победителем! Минувший день уже сделал Малика военным человеком. Последний приказ, полученный им тридцать шесть часов назад, требовал держаться до последнего. Приказ есть приказ.

‑ Строить круговую оборону, товарищ старший сержант, ‑ ответил Малик другу тоном приказания.

И застучали ломы, заскрежетали лопатки о мёрзлую глинистую землю.

Весь следующий день взвод сражался. Немцы подвели к самому берегу реки три машины с пехотой. Сидевший на сосне наблюдатель своевременно доложил об этом. Бронебойшики, крепкие ребята из алмаатинских слесарей, пробравшись к самой воде, сумели зажечь эти машины на ходу, прежде чем те успели даже остановиться. Пулемётчики ударили по пехотинцам, прыгавшим из‑под пылающих брезентов. Это сошло гладко. Случай щадил пока необстрелянный взвод. Но скоро ему пришлось туго. Решив, очевидно, что они имеют дело не с горсткой людей, а с крупным подразделением, осевшим на приречных рубежах, немцы изменили тактику. Они оставили взвод в покое, сковав его редким огнём. В то время как остатки немецкой роты перестреливались с людьми Малика, не давая им подняться из окопов, прижимая их к земле, немцы перешли речку выше по течению. Обнаружилось это внезапно. Послышался за спиной лязг гусениц, и Малик увидел танк. Танк незнакомых ещё очертаний, с белым крестом, грузно колыхаясь, поплёвывая на ходу снарядами, брёл через поле, проламываясь, сквозь кусты ольшаника и, явно стремясь зайти в тыл позиций взвода. Его стальной тушей прикрывались автоматчики. Часть их сидела на броне, часть, стреляя, бежала позади танка.

‑ Танк справа, приготовить гранаты! По пехоте частый отсечный огонь! ‑ едва успел скомандовать Малик, мучительно старавшийся вспомнить, что в таких случаях полагалось делать по боевому уставу пехоты.

Он взял винтовку из рук убитого красноармейца, и сам по ходу сообщения, пригибаясь к земле, побежал туда, куда шёл танк.

Но прежде чем слова команды были переданы по цепи, бойцы на правом фланге уже сами завязали перестрелку. Танк дошёл до переднего окопа; остановился и неуклюже завертелся над ним, стараясь, очевидно, раздавить людей, сидевших в узкой земляной щели. Это был тяжёлый танк. Бронебойщики ударили по нему, но снаряды их с острым, пронзительным визгом отскакивали от стального панциря, высекая снопы искр. Немецкие автоматчики стремились проскочить в глубь позиций. На мгновение Малику показалось, что дело безнадёжно, что стальная махина неуязвима и что ничто уже не может спасти положение. Он даже расстегнул кобуру пистолета. Что же, он готов с честью умереть, сражаясь, как надлежит советскому человеку! Но в следующую минуту он навсегда убедился, что на войне не бывает безвыходных положений.

Из головного окопа, того самого, на котором, скрежеща гусеницами и чадя синим дымом, вертелся тяжёлый танк, на миг высунулся по пояс парторг роты Василий Кондратьевич Шашко.

Это было только мгновение. Но Малик видел, как он, крича что‑то, взмахнул рукой. Раздался взрыв. Тяжёлая машина вскинулась на столбе шин и земли, остановилась, ‑ потом, повреждённая, но ещё страшная своим огнём, ‑ дёрнулась вперёд. Тогда из раздавленного окопа ещё раз поднялась уже окровавленная голова Шашко. Он снова взмахнул рукой. Откуда‑то из‑за танка рванулся в небо чёрный столб. Взрыв встряхнул землю, и вдруг стальная машина вспыхнула, вспыхнула буйно, клочковатым, чадным пламенем, точно отлита она была из целлулоида, а не из стали.

‑ За товарища нашего, за парторга нашего, за Василия Шашко! По пехоте огонь! ‑ крикнул Малик, снова и снова нажимая спусковой крючок своей винтовки.

Он стрелял, меняя обоймы и обливаясь потом до тех пор, пока немецкие автоматчики, зацепившиеся было за передние окопы, не побежали прочь. Тогда Малик, позабыв об опасности, выскочил из окопа. Он не видел разрывов, не слышал злого чириканья пуль, ничего не слышал. Он поднял над головой винтовку, потрясая ею, и вдохновенно кричал:

‑ По отступающим! За Шашко! За Василия Кондратьевича! Огонь! Огонь! Огонь!

Его вдохновенно передалось бойцам, они забыли усталость, страх и открыли такой огонь, как будто это были не остатки измученного, поредевшего взвода, а целая свежая рота.

Ещё сутки продержался взвод Малика в окружении. Немцы, развивая успех, уходили от речки всё дальше и дальше, выставив против горстки упорствующих людей небольшие заслоны. Солдаты доели сухари, курили древесный мох, достреливали последние обоймы. Во взводе осталось всего двадцать два бойца, а линия фронта отодвинулась на восток уже так, что звуки артиллерийской канонады едва доносились оттуда, как шум далеко идущего поезда. Держать позицию становилось бесцельным. Малик решил прорвать кольцо заслона и пробиваться к своей дивизий.

Ночью похоронили убитых, забрали их оружие и партийные билеты. Когда под утро морозный туман закутал неубранные, помятые войной поля, солдаты по одному ползком выскользнули из вражеского кольца, точно растаяв в промозглом воздухе.

Вошли в лес, выстроились, сделали перекличку. Малик объявил, что будет пробиваться к своей дивизий, скомандовал: «Вперёд!» ‑ и люди пошли на звук далёкой канонады.

…..Три дня лесами, болотами, без дорог, ориентируясь по компасу и грому далёких пушек; вёл Малик свой взвод. Голодные люди, у которых четвёртые сутки не было во рту и крошки, двигались, сохраняя боевой порядок, выбросив вперёд разведку, выставив на фланги дозоры. Несли и катили пулемёты. На плащпалатках, прикреплённых к палкам, по очереди несли раненых. И к этому маленькому отряду, в котором командир суровой рукой сохранял дисциплину, как железные опилки к куску намагниченной стали, стягивались и приставали бойцы и командиры отступивших частей, в одиночку выходившие из окружения.

На третий день пути в отряде Малика было уже сто восемьдесят семь бойцов при двенадцати станковых и двадцати ручных пулемётах, с достаточным количеством боеприпасов, но без куска хлеба и без крошки табаку.

Теперь главным врагом становился голод. Итти с каждым маршем было всё труднее. Людей шатало, они еле плелись, и колонна растягивалась по лесу длинным жидким хвостом. На привалах бойцы бросались на мёрзлую землю, и стоило огромных трудов поднять их потом. Всё громче и чаще стали раздаваться голоса, что всем вместе, такой массой, не выбраться, что лучше рассыпаться и выбираться по одиночке на свой страх и риск, что надо оставить раненых где‑нибудь в деревне и избавиться хотя бы от пулемётов, предварительно их испортив. Кое‑кто, обессилев, стал потихоньку бросать оружие.

Малик скомандовал большой привал. В овраге созвал он коммунистов и комсомольцев. Он сообщил им своё решение: любыми средствами, не останавливаясь ни перед чем, сохранить отряд, непрерывно итти вперёд. Сильные по очереди должны вести ослабевших, нести их оружие, раненых тащить на руках. Коммунисты и комсомольцы обязаны подавать в этом пример. Паникёров и дезорганизаторов обещал расстреливать на месте. Штатский человек был ещё силён в нём. Своё решение он поставил на голосование. Все руки поднялись «за». Тогда Малик приказал коммунистам и комсомольцам к утру накипятить в котелках воды, отмыть походную грязь и копоть костров, побриться, привести в порядок одежду, оружие.

На рассвете на лесной поляне, у стены сизых елей, был выстроен весь отряд. Малик скомандовал: смирно! Солдаты вытянулись и застыли. Но что это были за солдаты! В шинелях и пилотках, разорванных и прожжённых в дни лесных скитаний, с заросшими, закопчёнными у костров лицами, на которых из потемневших впадин лихорадочно сверкали глубоко запавшие глаза, они еле стояли на ногах. У некоторых заметно подгибались колени, и они стояли, пошатываясь, опираясь локтями о соседей. Но в этих измученных, усталых шеренгах своей энергией, своим подтянутым видом, умытыми, бритыми лицами выделялись сегодня коммунисты и комсомольцы, и среди них гигант Коваленко, ухитрившийся даже где‑то разжиться ваксой и начистить свои кирзовые сапоги. Взгляд Малика на мгновение задержался на его больших, обутых в матово сверкавшие сапоги ногах, твёрдо стоящих на снегу, и ему стало вдруг весело.

‑ Мне сказали, что некоторые из вас думают, что надо отряд распустить и выбираться по одиночке. Может быть, верно, разойдёмся? ‑ сказал Малик, обводя усталые лица бойцов взглядом чёрных, узких, красивых глаз.

Солдаты смотрели на него удивлённо, недоуменно, насторожённо. Но на нескольких лицах он увидел сочувственное выражение, кое‑кто подтверждающе кивнул головой, а один из вновь приставших к отряду бойцов, совершенно заросший, в крестьянском треухе вместо пилотки, что‑то радостно зашептал соседям.

‑ Говорите громче, ну? ‑ приказал Малик.

‑ Я говорю: верно, лучше бы рассыпаться. Разве такой оравой фронт незаметно перейдёшь?.. А по одиночке, говорю, верно, легче.

По рядам прошёл шумок. Малик понял, что этот маленький, совершенно потерявший военный облик за долгие дни скитаний по лесам солдат сказал то, что думали некоторые из тех, кто недавно пристал к отряду. Он стоял, зябко поёживаясь, и тихонько притопывал о землю разбитыми сапогами, на которых рыжела ещё давняя грязь. Потом взгляд Малика снова притянули к себе матово сверкавшие сапоги сержанта Коваленко, его большие ноги, покойно и прочно стоявшие на снегу. Он заметил метлу, валявшуюся возле. Должно быть, бойцы вчера разметали ею снег вокруг костров.

И тут, думая о том, как ответить этому маленькому, измотанному днями скитаний, дрожащему от холода бойцу, недавний фольклорист вспомнил старую сказку, существующую у всех народов. Он поднял эту метлу, вырвал из неё прут и, протянув его маленькому бойцу, приказал переломить. Тот удивлённо глянул на командира: дескать, не рехнулся ли человек от голода, однако подчинился и легко сломал прут. Малик дал ему метлу:

‑ Ломай!

Метла гнулась, но не поддавалась.

 

‑ Ну, ну, ещё! ‑ командовал Малик; хриплый смех измученных людей слышался со всех сторон. ‑ Нажимай, нажимай, не жалей сил!

‑ Нажми! Наддай! Что, не важит? ‑ кричали со всех сторон бойцы и поглядывали на командира, начиная понимать, к чему он клонит.

‑ Так вот и мы: пока, вместе, пока у нас дисциплина, никакой враг нас не сломает, ‑ пояснил Малик. И сурово добавил: ‑ Первого же отбившегося от отряда расстреляю собственной рукой. Понятно? Стро‑о‑ойсь!

Вечером высланная разведка донесла, что на пути справа целая, не сожжённая, но занятая немцами деревня. Посланный в разведку сержант Коваленко пропадал до темноты и, вернувшись, доложил, что в деревне, по всей видимости, расположился какой‑то тыловой интендантский пункт ‑ крупные склады, на улице много проводов, что хотя укрепления и не отрыты, деревня сильно охраняется, караулы выставлены во всех направлениях, однако они довольно беспечны и больше греются у костров, пробраться мимо них можно. В заключение рапорта сержант вынул из кармана бутылку молока, краюху хлеба и протянул командиру:

‑ Откушайте, вам достал. Женщины на дорогу снабдили. Ох, и ждут же нас!

‑ Отдай раненым, ‑ сказал Малик, склоняясь над картой и делая вид, что пища его мало интересует, хотя от кислого хлебного духа у него потянулась во рту слюна и закружило голову.

Он решил рискнуть атаковать деревню и с боем добыть у немцев продовольствие.

В плане штурма, который он придумал за ночь, внезапность и хитрость должны были восполнить недостаток сил. Под утро, когда в лесу ещё было темно и деревья едва начинали выступать из сурового холодного мрака, в час, когда человеческий сон особенно крепок, отряд, тихо обложивший деревню, обрушил на неё сразу огонь всех своих пулеметов. Потом, едва отгремело в лесу эхо выстрелов, бойцы с четырёх направлений с криками «ура» рванулись вперёд, смяли заслоны и уже на улице, в коротком штыковом рукопашном бою решили исход боя. Немцы бежали, оставив с полусотни убитых, бросив добро ‑ и немалое: продовольственные и оружейные склады; двадцать семь немцев сдались в плен.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: