Сокровища Валькирии. Стоящий у Солнца

Сергей Алексеев

Сокровища Валькирии. Стоящий у Солнца

 

Сокровища Валькирии – 1

 

OCR ‑=anonimous=‑ http://www.aldebaran.ru

«Сокровища Валькирии. Стоящий у Солнца»: Олма‑Пресс; М.; 2000

ISBN 5‑224‑01363‑1

 

Аннотация

 

Бывшие сотрудники сверхсекретного института, образованного еще во времена ЧК и просуществовавшего до Перестройки, пытаются найти хранилище сокровищ древних ариев, узнать судьбу библиотеки Ивана Грозного, «Янтарной комнаты». Роман полон потрясающих открытий: найдена существующая доныне уникальная Северная цивилизация, вернее, хранители ее духовных и материальных сокровищ.

 

Сергей Алексеев

Сокровища Валькирии. Стоящий у Солнца

 

 

«30 июля поздним вечером полиция Эль‑Харга — города на юге Египта — в мусорном баке обнаружила труп гражданина Ливии Карамчанда Зелвы, задушенного с помощью нейлоновой гитарной струны. Полиция считает...»

 

Он швырнул газеты — как всегда полиция предполагает полный абсурд... Зелву убили сразу же после исчезновения Джонована Фрича. Правда, вместе с Зелвой точно таким же способом погибло еще шесть человек в разных частях света. Но они не имели никакого отношения к делу. Это жертвы ритуала — «семиструнной гавайской гитары»... В кабинете магистра найден любопытный прибор, приставка к радиотелефону. Каждые восемь часов он прикладывал руку к табло с индикатором, и в эфире не было никакой тревоги. И когда Фрич не вернулся в офис, через шестнадцать часов его радиотелефон автоматически связался с абонентом в Будапеште и три минуты передавал звучание гавайской гитары.

А наутро газеты вышли с рекламой концерта композитора Зелвы... Мы только что пережили гибель дочери и внука Мохандаса Ганди, только что заделали эту брешь... И вот новая пробоина! Конечно, они ждут наших ответных действий, избирают новых заложников, чтобы сыграть еще один аккорд... И, я думаю, если мы втянемся в этот оркестр — будет война... А сейчас она крайне нежелательна!

 

1

 

Обыск в квартире Русинов обнаружил довольно поздно, изрядно натоптав в передней, зале и на кухне. За десять дней без хозяина на пол осел значительный слой пыли — осталась открытой форточка, — и всякий след на свежелакированном паркете сразу бы бросился в глаза. Однако следов почему‑то не было даже в кабинете, за плотно закрытой дверью. Русинов несколько раз приседал, рассматривая пыльное зеркало пола, — ни единого отпечатка. Скорее всего, паркет после обыска протерли и вещи расставили точно так, как они стояли. Но все‑таки допустили единственную небрежность: между стопок журналов на столе обронили маленький пакетик с двумя запасными предохранителями от какого‑то японского прибора. Русинов очень хорошо знал, что есть у него в доме и чего нет и быть не может, и потому, случайно заметив эти предохранители, сразу же насторожился: он отлично помнил, как прибирал на столе перед отъездом и что никакого пакетика не видел. Значит, он появился за эти десять дней, пока Русинов был на глухариной охоте в Вологодской области. Кто‑то входил в квартиру и вносил прибор... Какой и зачем? Причем прибор был наверняка упакован и там, в упаковке, находились запасные предохранители...

Прежде чем обследовать квартиру, он глянул на электросчетчик и сверил цифры с теми, что были записаны в расчетной книжке, — почему‑то «нагорело» пять киловатт, хотя перед отъездом на охоту Русинов отключил холодильник, который мог накрутить счетчик, и заплатил за электроэнергию. Судя по всему, неведомый прибор, побывавший в его квартире, был мощный, и скорее всего, это либо портативная рентгеновская установка, либо лазер...

А если так, значит, в доме был обыск.

Сначала Русинов осмотрел кабинет — книжные полки, письменный стол, подоконник, где пачками лежали научные журналы, и обнаружил еще несколько примет: выцветшие или пожелтевшие на солнце полоски на обложках оказались спрятанными, а кое‑где, напротив, торчали свежие, не тронутые светом уголки. Кто‑то рылся в рукописях и материалах, лежащих в ящиках стола, и на самом столе все бумаги были тщательно разложены, может быть, чуть аккуратнее, нежели Русинов раскладывал сам. Тот, кто делал обыск, прекрасно знал характер и поведение хозяина квартиры и, конечно же, располагал информацией, куда и насколько уехал, и потому работал неторопливо, со знанием дела. В доме побывала Служба, а не воры, и это обстоятельство еще больше встревожило Русинова. Если для негласного обыска сюда притаскивали рентгеновскую установку, значит, искали тайники, но поскольку их найти не смогли — ибо таковых в квартире не существовало, а в бумагах тоже ничего интересующего Службу не обнаружили, — то возможно, в телефон, в репродуктор или стены влепили «клопов» и теперь будут слушать...

Самое главное было — понять, чья это Служба и что пытается добыть. Маловероятно, что контрразведка, — Русинов никаких секретов не продавал, не разглашал и даже в будущем делать этого не собирался, — и на то, что негласный обыск проводили в целях получить какие‑то улики против него, тоже не похоже. Чего ради будут собирать компрматериалы, если он уже три года, как не работает в Институте, да и самого Института больше не существует в природе, как, впрочем, и той закрытой лаборатории, которой руководил Русинов, научные же материалы частью уничтожены, а частью переданы в спецотделы Министерства финансов и Госбезопасности. Члены ликвидационной комиссии поставили свои подписи и тем самым сняли всякую дальнейшую ответственность с завлаба за судьбы всех многолетних наработок. Их могут еще больше засекретить и опустить в бронированные сейфы, а могут при нынешней безрассудной гласности вытащить на свет Божий, и все тайны скоро пожелтеют или выцветут на газетных полосах...

Русинов неторопливо разобрал рюкзак, разложив охотничьи принадлежности по своим местам, затем почистил и смазал маузер — короткоствольный карабинчик 22‑го калибра, вещь на глухариной охоте незаменимую, — и спрятал в сейф теперь до осени... А сам все мысленно ходил по стопам тех, кто с такой доскональностью обследовал его квартиру, перебирал в памяти те материалы, что лежали в столе и на книжных полках, но ничего крамольного не находил. Искать могли единственное — карту «перекрестков» и божка — нефритовую обезьянку. Однако это было его собственностью, хотя и относилось к проблемам, которыми когда‑то занималась русиновская лаборатория. Карту «перекрестков Путей» он создал сам и сам же открыл некоторые закономерности этих Путей, причем уже после ликвидации Института, и божок к нему попал тоже после. Да и знают об этих вещах всего два человека в мире — он, Александр Алексеевич Русинов, и бывший сотрудник лаборатории Иван Сергеевич Афанасьев...

Что, если Иван Сергеевич ненароком где‑то проговорился? И Служба мгновенно заработала, стараясь выяснить, все ли секретные материалы сдал Русинов во время ликвидации Института? Не оставил ли какие материалы последней экспедиции, незарегистрированные и неучтенные? Может, кое‑что не материальное, не выраженное в письменном отчете оставил в голове? Разумеется, в голове осталось многое. Лабораторию закрыли внезапно, «на полуслове», сотрудников разогнали — кого на пенсию, кого откомандировали в распоряжение Управления кадров Министерства обороны, предварительно отобрав подписки о неразглашении. Не сдавать же голову в спецотдел вместе с бумагами! В сорок три года полковник Русинов ушел в отставку, но оставался профессором, доктором наук и считал, что голова еще сгодится, хотя его приговорили к пожизненной и довольно высокой пенсии. Правда, вне стен закрытого Института ни титулы, ни знания ему особенно не пригодились, поскольку Русинов образование имел медицинское, но при этом двадцать лет занимался геофизикой, археологией и философией, а докторскую защищал на кафедре социологии. Эта чудовищная гремучая смесь наук годилась, возможно, для далекого будущего, но никак не для сегодняшнего смутного дня великих перемен, дня, который замкнулся на себе и не желал думать ни о прошлом, ни о будущем. Но он, Русинов, не мог ликвидироваться на «полуслове» вместе с лабораторией и потому продолжал жить в прежнем режиме и никак не мог вписаться в суматошное «сегодня», целиком погрузившись в древность, в доледниковую эпоху, и потому имел прозвище «Мамонт». Однако и прозвище его было известно лишь посвященным — тем, кто работал в Институте либо каким‑то образом имел о нем представление. Он и глухариную охоту‑то любил больше за то, что выпадала возможность послушать звуки пения птицы из той эпохи и как бы услышать ее голос. И разумеется, Мамонту было приятнее находиться там, в доледниковой эпохе, или уж, по крайней мере, на грани ее, потому что он считал эту эпоху поворотной в истории человечества на Земле. Если вместе с историей сделать поворот, то за ним можно увидеть новую историю, новый Путь, уходящий в будущее, как бесконечная лесная просека. Чтобы проверять свои аналитические конструкции и модели, чтобы в одиночку не заблудиться на многочисленных путях и перепутьях поиска истины, раз в месяц, а то и чаще, ездил к своему давнему другу и сотруднику Ивану Сергеевичу в Подольск. Ивану Сергеевичу уже было под шестьдесят, и работал он в Институте со дня основания, много чего знал и умел, считался хорошим специалистом в области геологии, картографии и астрономии, хотя имел историческое образование. Однако после ликвидации лаборатории Иван Сергеевич сразу же отошел от дел, успокоился и расслабился. Русинов стал замечать, что ветерана все больше и больше тянет на воспоминания, ностальгические разговоры о конце пятидесятых, когда Институт работал на дне будущего Цимлянского моря, и в этих воспоминаниях кое‑что пробалтывал. Без злого умысла, в порыве тоски по прошлым временам, однако же иногда вылетало такое, что запрещалось говорить даже своим сотрудникам: дружба дружбой, но табачок — врозь...

И теперь Русинов мог подозревать только Ивана Сергеевича: никто другой о карте «перекрестков» и о нефритовой обезьянке не знал и знать не мог. Что было еще искать у него в квартире? Тайник у Русинова был, да только не здесь, а на даче, которая после развода принадлежала бывшей жене Татьяне. У них сохранились нормальные отношения, и Русинов часто приезжал к сыну Алеше — все лето они вели дачный образ жизни; а зимой он, бывало, забирал сына и уезжал с ним на выходные, опять же туда, на дачу, таким образом сочетая приятное с полезным. Чердачная неотапливаемая комнатка, где раньше работал Русинов, как бы оставалась в его владении, и там, среди завалов газет и журналов со всего мира, можно было спрятать все что угодно. Труднее было с материальными предметами — нефритовой обезьянкой и капсулой с кристаллом КХ‑45. Богиню‑утешительницу Русинов попросту обмазал глиной, вылепил забавного медвежонка, высушил, раскрасил и слегка обжег в тигле на слабом огне. Получилась детская игрушка, которую можно поставить куда угодно вместе с другими такими же глиняными птицами, зайцами и веселыми мужичками. Капсулу с кристаллом он прятал и в мусорное ведро, и в банку с топленым салом, пока наконец не нашел подходящего места — спустил на проволоке в смотровой отводок канализационной трубы, на уровень потолка нижней квартиры.

Звонить Ивану Сергеевичу Русинов побоялся, дабы не выказывать, что он обнаружил в своей квартире произведенный негласный обыск. Он наскоро сполоснулся в душе, переоделся и поехал в Подольск.

Иван Сергеевич не ждал Русинова, хотя примерно знал, когда тот вернется с охоты. Тем более что Мамонт явился на ночь глядя, без звонка, заметно утомленный дорогой. Иван Сергеевич заподозрил неладное, но виду не показал: его жена, Валентина Владимировна, после выхода мужа на пенсию очень ревностно опекала его и оберегала от бывших сослуживцев. А к Русинову относилась с особым недоверием, ибо он чаще всего приезжал с какими‑то делами и беспокойством. Понять ее было можно: большую часть жизни Иван Сергеевич мотался по экспедициям, заработал букет соответствующих походным условиям болезней — от радикулита до язвы желудка, но благодаря стараниям жены за три пенсионных года заметно поправился и помолодел. Он, как и Русинов, отпустил бороду, длинные волосы и теперь напоминал сельского священника.

Пока Валентина Владимировна собирала на стол, Русинов позвал Ивана Сергеевича на улицу, в машину, чтобы вручить подарок — полмешка чаги, нарубленной специально для ветерана с вологодских берез. Иван Сергеевич подарку обрадовался, но сразу же спросил:

— Чего прилетел‑то? Не чагу же привез?

— Вот что привез, — сказал Русинов и подал пакетик с предохранителями. — Нашел у себя в квартире.

Иван Сергеевич включил в кабинете свет, долго рассматривал сверкающие на ладони детали и наконец заключил:

— Это не лазер и не рентген. Скорее всего, гамма‑плотномер. Искали пустоту в стенах, проверяли, каким материалом они заполнены.

— Что бы это значило?

— А хрен их знает, — пожал плечами Иван Сергеевич. — Но я точно знаю: в нашей Службе безопасности такие приборы были только отечественного производства. Японских не покупали — они намного хуже. Хотя при нынешней погоне за иностранщиной все возможно. Доллары появились — купили.

— Если не купили?

— Значит, у тебя в гостях была не наша Служба, — засмеялся Иван Сергеевич. — Допустим, японская, американская, израильская и еще из ста двадцати стран мира.

— Очень хорошо! — разозлился Русинов. — Какие‑то Службы шарят в моей квартире, как у себя дома! Ну все, приехали!

— Чего ты возмущаешься? — Иван Сергеевич похлопал его по плечу. — Они теперь по всей стране шарят, как у себя дома! Знаешь, Саня, а ведь подобное уже со мной было. Меня однажды тоже какая‑то Служба щупала, в пятьдесят восьмом. Если тогда было можно, то теперь...

Он недоговорил, прихватил мешок и пошел в квартиру. У двери вдруг успокоил, подбодрил:

— Наверняка прибалты у тебя рылись. Их Служба обнаглела вконец — людей в России ворует и к себе увозит... Впрочем, ладно, разберемся...

За столом Русинов рассказывал об охоте, о цыгане, который работает таксидермистом в областном музее и делает прекрасные чучела. Цыгану и отдан был добытый глухарь. Иван Сергеевич, не скрываясь, тосковал от этих рассказов, хотя, кроме рыбалки, ничем больше не занимался, если не считать огорода. Но между делом он о чем‑то сосредоточенно думал и, похоже, только ждал, когда закончится ужин и можно будет, уединившись в кабинете, поделиться своими размышлениями. Валентине Владимировне не хотелось оставлять мужчин наедине, и она начала было уговаривать Русинова отдохнуть с дороги, но Иван Сергеевич встал из‑за стола и попросил принести чай в кабинет.

— Слушай, Мамонт, — начал Иван Сергеевич, едва Русинов затворил дверь. — С нами, кажется, опять старую шутку проделали. Ну, со мной ладно... А вот с тобой — точно, и со всеми молодыми ребятами Института.

— Что за шутка?

— Ты сказал про обыск — я сразу вспомнил. — Иван Сергеевич развалился за своим столом, как начальник. — Ты же про Цимлянск слыхал? После Цимлянска нас тоже разгоняли...

— Хочешь сказать, Институт не закрывали? — насторожился Русинов.

— Я пока ничего не могу сказать — уклонился ветеран. — Но зато очень хорошо помню события после Цимлянска. И обыск у меня был, правда, без аппаратуры, но стены простукивали... Цимлянск, Мамонт, у меня всю жизнь из головы не выходит!

Это была старая и странная история, ставшая достоянием ушей всего Института лишь в начале восьмидесятых. Причем рассказывали ее уже почти безбоязненно те, кто уходил на пенсию и знал, что уже никак не пострадает. В пятьдесят восьмом году сухопутный отдел «Юго‑Восток» работал на дне будущего Цимлянского водохранилища. Гражданские археологи из университета большим скопом раскапывали город Саркел, а профессиональные «гробокопатели», как в шутку называли сами себя сотрудники Института, ползали по степи и искали хазарские захоронения. Одна такая могила тогда потрясла воображение руководства: было извлечено около двухсот килограммов золота в слитках и серебро в изделиях — тончайшей работы индийские сосуды. Отдел усилили людьми и техникой из других отделов и начали крупномасштабный поиск. Скоро обнаружили еще одну могилу, где ценностей было примерно столько же. В степь пригнали батальон внутренней охраны, пустили патрули на машинах, на дорогах установили контрольно‑пропускные посты — все якобы потому, что началась эпизоотия — ящур. После того как нашли третью и четвертую могилы, возникла оригинальная гипотеза, в разработке которой принимал участие и Иван Сергеевич, младший научный сотрудник. Хазария два с половиной столетия держала все торговые пути в Индию и Переднюю Азию, откуда в то время на Русь и в Европу поступало золото, алмазы, бриллианты. Оседлав три мощные реки, три берега трех морей, Хазария брала огромные налоги с купцов и, конечно же, занималась обыкновенным разбоем и грабежом на этих путях. Эдакое государство‑таможня, государство‑пират. Князь Святослав разгромил Хазарию, но ни в летописях, ни в арабских источниках не слыхать было о сокровищах хазар, по многим соображениям, несметных. Ничего не досталось и гузам — диким племенам, которые после Святослава в поисках добычи сожгли и разорили все, что горело и разрушалось. Они пытались раскапывать древние курганы, могилы. Но отмеченные какими‑либо надгробными знаками захоронения были бедными. После гузов в степи рылись все кому не лень на протяжении многих веков.

Последним из пришедших «гробокопателей» был Гитлер. Специальные команды начинали работать в степи, еще не обезвредив дороги от мин, не убрав трупы после боев. У немцев существовала оригинальная версия, основанная на глубоком знании каббалы, согласно которой утверждалось, что все сокровища Хазарии — в могилах белых хазар‑иудеев, которых хоронили далеко в степи в тайных местах, не оставляя никаких знаков на земле. И напротив, из могил черных, третьесортных хазар создавали своеобразную, отвлекающую приманку в виде памятных камней, курганов и склепов. Их‑то во все века и разрывали незадачливые кладоискатели. Однако еще и Святославу было известно, что золото Хазарии хранится в могилах, ничем не отмеченных, и что могилы эти не просто в беспорядке разбросаны по степи, а имеют ориентацию и форму. Вокруг Хазарии существовал золотой побережный знак в виде каббалистической Змеи, державшей себя за хвост. Видимо, Святослав не очень нуждался в сокровищах, иная задача беспокоила его — прорваться сквозь этот знак, уничтожить сакральные центры паразитирующего государства, поразить и обездвижить Змея. И он блестяще ее выполнил, ударив не по столице — Итилаю, а совершив неясный для непосвященных, гигантский круг‑поход по границам Хазарского каганата, и мощное государство мгновенно развалилось в прах. Похоже, немцы хорошо все это проработали, но у них не хватило времени, чтобы отыскать хотя бы одну могилу белого хазара и, привязавшись к ней, вспороть брюхо золотой Змеи.

Версия Института целиком основывалась на немецкой гипотезе, и когда после открытия чертовой могилы произвели расчеты, используя каббалистические системы чисел, наконец подобрали ключ к хранилищу хазарских сокровищ. У сотрудников Института глаза на лоб лезли, когда геодезист делал промеры и давал точку, где копать. Верили и не верили: недавние расчеты напоминали игру, разгадывание ребусов. Но каждая вскрытая могила тысячелетней давности приводила в шок золотыми слитками, изделиями, драгоценными камнями.

И вдруг пришел приказ — немедленно прекратить все работы и выехать в Москву. Это в середине лета, в разгар сезона! Все материалы и расчеты изъяли. Институт практически расформировали, оставив единственный отдел — морской. Объясняли такие действия очень просто: мол, хазарское золото — стратегический запас, спрятанный надежнее, чем во всяком банке, и его следует беречь на самый черный день. Иван Сергеевич тогда получил свой орден и несколько лет плавал по Черному морю на небольшом, неприметном буксире с водолазным оборудованием и батискафом. Спустя несколько лет он случайно узнал от знакомого археолога, который был на раскопках Саркела, что после их отъезда охрану в степи усилили, перекрыли некоторые дороги, и до января какая‑то бригада мелиораторов рыла экскаватором шурфы. Причем мелиораторы работали день и ночь. И однажды этот археолог, стреляный воробей, будто бы заблудившись в степи на машине, проехал по следам странных раскопок и убедился, что древние захоронения продолжают раскапывать, причем очень грубо, наспех, будто выполняют план по количеству. Цепочка свежезарытых ям давно уже вышла за пределы ложа водохранилища и уходила куда‑то в степь. Археолог, похоже, рисковал, ибо был задержан, долго объяснялся, почему оказался в запретной зоне, и был выпущен после того, как отобрали подписку о неразглашении. Он не знал, что может разгласить, и потому по знакомству пытался выяснить у Ивана Сергеевича, что же копали в степи и кто копал?

Это было новостью для самого Ивана Сергеевича, и сколько бы он ни пытался узнать через своих людей судьбу хазарских могил, никто ничего толком не объяснял. Пока однажды он не встретился и не сдружился с бывшим начальником Третьего отдела Министерства финансов СССР. Вместе лечили радикулит в крымском санатории. Через его руки проходило все золото и серебро, алмазы и драгоценные камни, поступавшие в государственную казну. Он прекрасно помнил золотые слитки‑лепехи, которые сдавал Институт после раскопок на дне будущего водохранилища: золото было редкое, необычное. Однако его было немного, и после расформирования Института, естественно, не поступило больше ни грамма. Иван Сергеевич тогда сильно озадачил бывшего начальника, и старый чекист отправился выяснять судьбу хазарского золота. Неизвестно, что ему удалось узнать, потому что при последней встрече он посоветовал Ивану Сергеевичу не соваться в это дело и дружбы больше не поддерживал. А скоро вообще оказался в кремлевской больнице и потом — на Ваганьковском кладбище.

Похоже, золотая змея выпустила из своих зубов хвост и уползла прочь.

Институт потом заново воссоздали, одного за другим вернули специалистов. Но странное дело, начался какой‑то молчаливый, без сговора, и длительный по времени саботаж. Обжегшись на цимлянском случае, сотрудники вроде бы и работали рьяно, находили оригинальные решения проблем, упражнялись в лозоходстве, но уже больше никогда не давали таких результатов, какие были в Цимлянске. И золото Российской империи, вывезенное Колчаком, продолжало лежать где‑то в Сибири. Не поддавались розыску клады царицы чулымских татар. И сокровища варягов, над поиском которых работал Русинов, тоже оставались в земле или на дне озер.

— С Цимлянском они интересную шутку прокрутили, — повторил Иван Сергеевич. — Концов теперь не найти, люди поумирали, а в архивах, даже в самых закрытых, ничего не найдешь. Иной раз я сам думаю — а было ли все это? Не приснилось ли?..

— Но какой смысл им проделывать сейчас с Институтом то же самое? — спросил Русинов, рассуждая. — Мы ничего особенного не нашли, а гипотезы, разработки по «Валькирии» ничем не подкрепляются...

— Как — ничем? — хитровато ухмыльнулся Иван Сергеевич. — А нефритовая обезьянка?

— Она же у нас... И карта «перекрестков» у нас!

— Потому у тебя в квартире и рылись!

— Утечки информации не может быть, — уверенно заявил Русинов. — Во сне я не разговариваю...

— Погоди, Мамонт, — Иван Сергеевич включил телевизор, прибавил звук и затемнил экран, чтобы не рябило в глазах. — Береженого Бог бережет... Ты знаешь, где сейчас Савельев? Я его недавно видел.

— Не имею представления, — проговорил Русинов. Старший научный сотрудник Савельев работал в «Северо‑Западном» отделе, в секторе космических исследований суши, занимался гравиметрией и был мало знаком Русинову.

— Вот, не имеешь, — назидательно сказал Иван Сергеевич. — А я имею представление. Он в какой‑то коммерческой структуре, причем фирма, как я понял, совместная со шведской. Спрашиваю: а чем занимаешься? Торгуешь? Савельев — дурак, потому даже обиделся. Говорит: чем занимался, тем и занимаюсь. На лацкане у него вот такая блямба висит, фирменный знак. Я сначала внимания не обратил. Ну, полуобнаженная красотка с мечом... А потом читаю: «Валькирия»!

— Ну, это совпадение, — отмахнулся Русинов. — Савельев к «Валькирии» отношения не имел.

— Не имел. А если теперь имеет? Материалы‑то мы сдали! А кто ими теперь воспользуется?

— Не станут же их продавать!

— Может, не продавать, — предположил Иван Сергеевич, — а как бы на новой экономической основе создать закрытое предприятие. Шведы денежки вкладывают — наши работают. Барыш — пополам.

— Если так, то это хрен знает что! — возмутился Русинов и вскочил. — Ладно еще нефть качать! Но открывать за сиюминутные выгоды такие секреты, за какие‑то копейки отдавать национальные тайны тысячелетий!.. Не знаю!

— Не шуми, Мамонт, не сотрясай воздух, — успокоил Иван Сергеевич. — Мы же не знаем, откуда были мелиораторы в Цимлянске. Если были, значит, доказали свое право на хазарское золото. А почему бы, к примеру, шведским «мелиораторам» не поискать золота ариев?.. Мы много не знаем в этой жизни, Саня. И вряд ли когда узнаем. Есть государства, цари и президенты, есть границы, территории и национальные секреты. Но есть еще кое‑что, существующее над всеми этими занавесками. Если через «железный занавес» пробираются... «мелиораторы», то уж под теперешнюю короткую юбчонку занырнуть — раз плюнуть.

— Ты меня расстроил, Иван Сергеевич, — вздохнул Русинов. — Вернее добил. Я ехал из Вологды с таким настроением!.. А как бы поколоть Савельева? Кто из наших с ним дружил?

— Из наших — никто, — сказал Иван Сергеевич. — Да и сдался тебе Савельев! Только внимание привлечешь... Пусть они упражняются с нашими гипотезами, роют материалы. Знаешь, что мне в радость? То, что мы тогда схалтурили на Северном Урале.

— Схалтурили? Первый раз слышу!

Иван Сергеевич засмеялся, прибавил звук у телевизора.

— Это потому, что ты все‑таки больше медик и философ, чем технарь и геофизик. И потому, что ты не прошел через Цимлянск... Вся электроразведка перевернута вверх ногами, понял? Это как слайд: можно так показать, нормально, а можно наоборот. Все то же самое, но!.. Просто и со вкусом. Захочу я получить правильное изображение — пересчитаю и получу. Если бы ты прикопался тогда к результатам, я бы тебе выдал верные. Но ты же не прикопался, поверил. Значит, и Савельев поверит, и шведы. Так что их «Валькирия» сейчас стоит вверх ногами. Эх, Мамонт, знал бы ты, сколько мы похалтурили на «Колчаке» в Сибири. Черт ногу сломит! Каббала, брат, штука заразительная. С нее мы и научились манипулировать числами. Иначе бы все клады, все загадки давно бы вытряхнули из России. И стало бы жить совсем тоскливо...

— Ну ты и вредитель, Иван Сергееич! — засмеялся Русинов. — Тебя бы в тридцатых сразу бы шлепнули или в ГУЛАГ упрятали!

— Меня бы и сейчас могли очень просто упрятать, — согласился тот. — И не меня одного... Нас спасало то, что руководили Институтом не специалисты, а варяги. Ты вот всегда злился, когда директора нового присылали откуда‑нибудь из штаба, а я этим наказным атаманам радовался. И откровенно сказать, раньше побаивался твоего рвения. Ты за «Валькирию» уцепился, как будто она живая. Ну, думаю, наворотит по молодости. Хорошо, что Институт разогнали и ты эти свои «перекрестки» нарисовал дома. Хоть там тоже липа, но идея‑то мощная!

— И там липа? — уже возмутился Русинов. — Не может быть! Я сам проверял все расчеты!

— А кто тебе координаты давал? — веселился Иван Сергеевич. — Кто топографию делал? Ты же на мою основу «перекрестки» наносил? Иди теперь на местность и поищи эти точки.

— Ох ты и гад! — восхитился Русинов. — Такого змея за пазухой грел! Ты мне дай эти поправки‑то! Свои халтурные заморочки!

— Дам, — согласился Иван Сергеевич. — И научу, как просто все пересчитать... Только ты на карту ничего не наноси. В голове держи. Надо посчитаешь.

Русинов походил по кабинету, восхищенно помотал головой:

— Ну уж, обезьянка‑то без халтуры! Ты к ней руку не прикладывал!

— Это верно, без халтуры, — подтвердил серьезно Иван Сергеевич. — Потому береги ее и сам берегись. Если и была какая‑то утечка информации, то только через ребят, которые делали анализ. Потому им надо срочно запустить липу, и не одну. Может, кого и собьем с толку. Подсунем на анализ какой‑нибудь материал с «Юга» и «Востока», пусть голову ломают. И идею «перекрестков» береги. Ты в десятку с ней попал. И те, кто делал у тебя обыск, это нюхом чуют. И тут бы придумать липу, какую‑нибудь полуправду. Но только очень осторожно. Раскусят идею — ничего не спасет. А мозги они за деньги нынче могут купить. Причем какого‑нибудь юнца с легким прибабахом. Но могут и тебя пригласить. Так что готовься. Шведские денежки нужно проедать с успехом, но желательно без результатов.

— Я к Савельеву не пойду, — заявил Русинов. — У меня теперь своих забот хватит.

— Поедешь «дикарем»?

— Конечно, поеду! И особенно сейчас, когда такой расклад. — Русинов помедлил. — А ты со мной поедешь? Или...

— Или, Мамонт, или, — вздохнул Иван Сергеевич. — И не потому, что живу поднадзорным... Придется твой тыл прикрывать. Ты сам поползай по горам, по островам, а я с ними тут поиграю в кошки‑мышки. По правде сказать, люблю я это дело... Ты мне ключи от квартиры оставь. Если что, я через нее «мелиораторам» стану помогать.

— Давай махнемся машинами? — вдруг предложил Русинов. — Мне твой «УАЗ» как раз будет по тем дорогам.

— А тебе своей «Волги» не жалко? — усмехнулся Иван Сергеевич. — Я ведь шоферюга аховый, полгода как за рулем.

— Мне жалко, что ты не поедешь со мной, — серьезно сказал Русинов. — Когда я один хожу по земле, почему‑то все время тянет оглянуться...

 

2

 

Проект «Валькирия» родился в недрах Института еще в 1975 году и не имел тогда сколь‑нибудь обнадеживающего значения. Подобных проектов возникало и умирало много, поскольку таким образом отрабатывались интересные версии, оригинальные предположения или вообще чьи‑то фантазии. Правда, «Валькирия» имела под собой довольно весомую, но не совсем надежную опору полубезумного, странного человека, который не имел ни фамилии, ни отчества, не знал, где родился и когда, но называл себя Авега — то ли прозвище, то ли имя, то ли какой‑то бредовый титул. Его задержали за бродяжничество в Таганроге и, поскольку он не имел никаких документов, поместили в спецприемник для выяснения личности. На вид ему тогда было лет пятьдесят, хотя седые волосы и борода старили его и как бы растворяли настоящий возраст. Авега ростом был высокий, чуть ли не под два метра, ходил прямо, и если бы не обветшавшая одежда, ни один бы милиционер не посмел спросить у него документы.

В спецприемнике этот человек вел себя странно, называл лишь свое имя, причем с каким‑то ненормальным для бродяги пафосом:

— Я — Авега! Ура!

У него сразу заподозрили отклонения в психике, и милицейский врач поставил диагноз: шизофрения с развитой манией величия. Однако на всякий случай поставил вопрос, который для милиции означал, что пациент, возможно, прикидывается сумасшедшим и есть причины досконально его проверить, не преступник ли и не значится ли в розыске. Авегу фотографировали анфас и в профиль, с бородой и без бороды, брали у него отпечатки пальцев рук и даже ног, досконально описывали словесный портрет, и все это прокручивали через картотеки МВД, но ответы приходили отрицательные: этот человек ни в розыске, ни в подозреваемых по какому‑либо преступлению не значился. Пошли даже на хитрость — выпустили плакат с его разными портретами «Найти человека» — в надежде, что кто‑нибудь опознает Авегу и сообщит, кто это на самом деле. В течение полугода этот плакат висел по всему Союзу, и никто не откликнулся. При обыске у него обнаружили мешочек сухарей, немного крупной серой соли и деревянную ложку со странным устройством на ручке в виде бельевой прищепки. Хлебу и соли не придали значения, однако про ложку спрашивали очень настойчиво, но Авега объяснял, что это штуковина на ручке служит для того, чтобы во время еды не пачкать усов, приподнимая их нажатием «прищепки». Это лишний раз доказывало его невменяемость, однако милицейские начальники на всякий случай посадили его в камеру к платному агенту‑камернику для оперативной разработки. При всей внешней скрытности, при всем пафосе, касаемом собственного имени и личности, Авега один на один с агентом вдруг проявил доверчивость и сообщил, что он знает все дороги мира и теперь идет на реку Ганг по заданию то ли какой‑то организации, то ли религиозной общины. Конечно, для нормального человека это был полный абсурд, но обстоятельство, что река Ганг протекает в Индии, за границей, все‑таки насторожило начальство спецприемника, и Авегу с удовольствием передали в местный КГБ.

Там за странного бродягу, «косящего» под сумасшедшего, взялись основательно и умело. Во‑первых, толковый врач определил его примерный возраст — девяносто пять — сто лет. Кроме того, после медицинского обследования установили, что все внутренние органы по степени жизненной силы едва тянут на половину его реального возраста, хотя все суставы поражены отложением солей. Вместе с тем выяснилось, что черепная кость у этого человека невероятной толщины — до двух с половиной сантиметров, а лобная — до трех! Такой головой можно было прошибать стены. Врачей поражала острота его зрения, великолепный слух и тончайшее обоняние, которое редко бывает даже у профессиональных «нюхачей» — дегустаторов парфюмерии. Впрочем, нюх у Таганрогского КГБ был не хуже, и все феноменальные качества Авеги отнесли к его особой подготовленности, а значит, и к какой‑то особой миссии, которую он выполнял, направляясь в Индию. Сам Авега по‑прежнему отвечал, что ничего из своего прошлого не помнит и знает лишь единственное — куда идет. Его не относили к шпионам, но подозревали, что он принадлежит к некоей глубоко законспирированной религиозной секте, и пытались теперь самыми разными способами вытащить информацию. Авега же не жаловался, не делал никаких заявлений и единственный раз обратился с просьбой, чтобы ему вернули деревянную ложку с приспособлением, дабы во время еды не пачкать усов. Эту ложку досконально исследовали, поискали аналоги в мировой практике и, к удивлению, обнаружили подобное изобретение в Англии. Тут же возникла новая версия, ориентированная на всевозможные секты Великобритании, однако и эта нить ни к чему не привела.

Наконец, в Таганрог из Москвы выехал специалист по самым уникальным сектам и несколько недель работал с Авегой, стараясь косвенным путем вытянуть хотя бы, географическую информацию о постоянном местопребывании загадочного сектанта. После скрупулезных, ненастойчивых расспросов и уловок удалось узнать, что Авега жил длительное время в какой‑то пещере либо шахте, имеющей единственный выход на поверхность, а затем в деревянном доме в некоей долине, окруженной не очень высокими горами и, как ни странно, водой, но при этом отрицал, что жил на острове. Он великолепно знал крестьянский труд, по‑видимому, очень любил леса, рыбную ловлю, ел всякую пищу, предпочитая растительную, и абсолютно не употреблял соли. Специалиста из Москвы этот факт заинтересовал, тем более в протоколе задержания значилось, что у Авеги была с собой сумочка с крупной серой солью весом около трехсот граммов. Однако соль затерялась еще где‑то в спецприемнике, поскольку на нее не обратили внимания, и, скорее всего, ее выбросили. Тщательные поиски ни к чему не привели. Еще в Таганроге к нему применили несколько сеансов гипноза, дабы расслабить психику, и Авега с удовольствием засыпал и даже улыбался во сне, однако становился глухонемым и ни на какие вопросы не отвечал, на голос гипнотизера не реагировал. За исключением единственного: когда спрашивали имя, Авега мгновенно просыпался и провозглашал:

— Я — Авега! Ура!

Скорее всего, в конечном счете его отправили бы либо в психлечебницу, либо в дом престарелых, если бы московскому специалисту неожиданно не удалось подсмотреть сквозь специальный окуляр, установленный в стене камеры, как Авега встречал солнце. Окно в камере полуподвального этажа было забрано решеткой и выходило во внутренний колодезообразный двор в северо‑восточном направлении, и потому солнце появлялось над крышей здания лишь к одиннадцати часам дня. Так вот, Авега вставал лишь в десять — для него это был восход, тщательно умывался, расчесывал волосы и бороду, в чем ощущалась некая ритуальность, затем становился к окну в позу, которая могла означать ожидание радости и торжества. Он напоминая стоящую на задних лапах собаку, ждущую от хозяина лакомства. Когда же первые лучи вырывались из‑за крыши здания, Авега вскидывал руки, до этого висевшие безвольно, на уровень плеч, и восклицал:

— Здравствуй, тресветлый! Ура!

Специалисту из Москвы все стало ясно: этот странный моложавый старец был солнцепоклонник. Подобные секты кое‑где еще существовали на Земле — в Африке, Малайзии, Индии, но каких‑либо сведений о том, что они есть в СССР, не имелось. С Авегой был проведен опыт, когда его после долгого блуждания по коридорам в полной темноте поместили в камеру без окон и электрического света. Около десяти утра он встал, смело и очень уверенно умылся в полном мраке — наблюдали за ним в прибор ночного видения, — затем расчесался и в положенное время точно встал лицом к солнцу и, едва лучи скользнули над крышей, благоговейно произнес:

— Здравствуй, тресветлый! Ура!

И более ни слова. При этом интонация была такая, будто он не приветствовал солнце, не молился ему, а лишь желал здравствовать.

Дальнейшие опыты можно было проводить только в столице, и поэтому Авегу переправили в Москву, где поместили в специальном блоке при психиатрической больнице, хотя он по‑прежнему оставался в ведении Госбезопасности. Здесь ему создали нормальные жизненные условия и даже вернули деревянную ложку, которой он очень обрадовался. Московских специалистов сразу же поразила манера держаться и то невероятное спокойствие, с каким он переносил неволю. У него была выдержка абсолютно уверенного в себе человека; его ничем невозможно было смутить либо повергнуть в недоумение: он ничему не удивлялся, не раздражался, не проявлял резких чувств обиды, любви, ненависти. В нем одновременно как бы жили и находились в идеальном равновесии все человеческие чувства. Невиданный самоконтроль напрочь отвергал всякие подозрения психического заболевания. После нового обследования на самом высоком уровне его физического здоровья приступили к выяснению его умственных и интеллектуальных способностей. И тут обнаружилось, что его беспамятство неожиданным образом сочетается с необыкновенной подвижностью ума и стройностью логики. Авега оставался неразговорчивым, и потому тестирование начали с показа ему репродукций известных картин. Делалось все это осторожно, невзначай, скрытым наблюдением, и психологи мгновенно отмечали, какие полотна он видел раньше и какие видит впервые. Получалось так, что Авеге известна почти вся классическая живопись! Но картины художников, созданные с начала двадцатых годов, он никогда не видел и рассматривал с особым интересом. Когда у него в палате «случайно» оказалась книга по живописи и скульптуре периода гитлеровской Германии, выпущенная в ФРГ, Авега проявил к некоторым полотнам и монументам неожиданно живое любопытство, чего раньше не замечалось, и даже попробовал читать по‑немецки, но молча, глазами. И после этого наблюдения отметили необычное для пациента состояние размышлений. Обыкновенно Авега, будучи в одиночестве, мог часами спать или лежать в расслабленной позе с остановившимся, «остекленевшим» взглядом, а потом тихо уснуть, как только зайдет солнце. Тут же он отложил книгу, достал расческу и вдруг средь бела дня ни с того ни с сего стал расчесывать волосы и бороду. Делал это плавными движениями, аккуратно, словно прикосновения к волосам у него вызывали боль.

Для психологов это состояние уже было на отметке «тепло», но чтобы стало «горячо», требовалось найти новый, более мощный возбудитель. Дело это было экспериментальное, творческое, и специалисты ломали головы в поисках средства, способного потрясти сознание подопытного, что бы, по расчетам, привело к раскрытию феномена. Авеге подсовывали альбомы Босха, иконы, картины с изображением «Страшного Суда» и мирные пейзажи, космические фотографии Земли и обратной стороны Луны, — его тонус упал, и стало «холодно». Удалось на какое‑то время зажечь любопытство, показывая пациенту монументальное искусство сороковых и пятидесятых годов. Авега будто бы вновь задумался, как бы проводя параллель с искусством фашистской Германии, и скоро вновь охладел.

В то время Русинов работал врачом в отделении неврозов и даже не подозревал, что в этом же здании, в закрытом боксе, находится столь интересный пациент. И так бы никогда не узнал, если бы не был объявлен полусерьезный тест‑конкурс: найти логические связи и психологическое продолжение изобразительного искусства Германии и СССР периода сороковых годов в современном искусстве, которые бы были прямо противоположны по форме и значению, но вбирали бы в себя гипертрофированную силу внутреннего воздействия на воображение человека. Тестировали таким образом молодых врачей и одновременно убивали второго зайца — искали ключ к сознанию Авеги. И вот тогда Русинов очень скромно принес недавно вышедший в свет набор открыток — картины Константина Васильева. На открытки не обратили внимания, приз получил совсем другой молодой специалист, представивший альбом с картинами Марка Шагала и блестяще доказавший предлагаемую теорему. Однако открытки — полотна малоизвестного тогда художника Васильева — все‑таки попали в палату Авеги.

Авега был потрясен. Но еще больше — доктора, наблюдавшие реакцию пациента. У спокойного, титанически выдержанного человека вдруг затряслись руки. Он стал озираться, просматривая открытки, изредка выкрикивая неразборчивые слова, которые удалось понять, лишь когда дешифровали магнитофонную запись. Но однако произносил несколько раз и совершенно отчетливо:

— Валькирия! Валькирия!..

Из малопонятных слов выделялись лишь вопросы:

— Кто?.. Почему?.. Кто такой?.. Невозможно!

И тут за год неволи Авега впервые обратился с просьбой оставить ему открытки, что и сделали с великим удовольствием. А Русинова неожиданно пригласили к руководству клиники и предложили новую работу в спецотделении. Так он впервые увидел Авегу, но тогда еще не знал, что судьба свяжет его с этим странным человеком на много лет.

Авега стал задавать вопросы, на которые следовало отвечать, и на контакт с ним решено было направить молодого, еще неопытного врача Александра Русинова как раз из‑за этого своего качества и, по сути, сделать из него еще одного пациента. Сначала Русинов лишь приносил ему еду и витамины, привыкал сам и приучал к себе Авегу. Потом стал оставаться в палате на пять, десять, двадцать минут и так постепенно стал входить в доверие. Конечно, доверие это было относительным, ибо Авега на вопросы не отвечал, но зато очень внимательно слушал ответы на свои вопросы, заданные им, когда он впервые увидел картины Константина Васильевна. И потому, когда Русинов рассказывал ему о художнике, пациент вдохновлялся и волновался одновременно. Раза два он возбужденно вскакивал, ходил какой‑то натянутой, ходульной походкой, враз потеряв свою величественность, и однажды в каком‑то азарте выкрикнул:

— Завидую!

Над этим словом‑страстью долго бились, пытаясь понять, чему и почему он завидует. И решили, что Авега, возможно, когда‑нибудь занимался (как ни странно!) живописью и у него вдруг проснулась творческая зависть, наподобие той, что была у Сальери к Моцарту. Открытки Авега расставил на столе, как иконы, и подолгу, особенно когда оставался один, смотрел на них и произносил слово «Валькирия». Русинову поручили выяснить хотя бы примерно его род занятий в прошлом и даже составили хитроумный вопросник, основанный на творчестве Васильева. Но тут случилось непредвиденное. Утром Русинов застал Авегу в подавленном состоянии — и это тоже было неожиданностью. Он только что «встретил солнце» перед окном, причем с открыткой‑автопортретом художника в руках, однако был безрадостным и даже скорбным.

— Не успел, — вдруг сказал он. — Как жаль! Вчерашний день — последний день...

— Что ты не успел? — машинально спросил Русинов.

— Я слепну, — признался Авега. — И пути не вижу под ногами. Авеги больше нет! А он ушел вчера... Завидую!

— Кто ушел? Куда? — примирительно спросил Русинов, внутренне напрягаясь.

Авега показал автопортрет Васильева:

— Ушел в последний путь... Я мог его увидеть! Да не успел, слепец...

— Он жив! — заверил Русинов. — Если хочешь увидеть, я разыщу его и приглашу к тебе.

Пациент ослаб, помотал головой и замкнулся не только на этот день, а на несколько месяцев, словно в одиночестве растратил все накопленные слова. Этот короткий и осмысленный диалог был самым долгим за все пребывание Авеги в неволе.

В тот же день Русинов сел на телефон и через Союз художников стал выяснять адрес Константина Васильева. И услышал невероятное: полюбившийся Авеге художник погиб вчера вечером.

На консилиуме решено было временно оставить скорбящего Авегу в покое и за это время разработать план и подготовиться к дальнейшим действиям. Его прорицание смерти, а точнее, знание об этой смерти без всякой информации извне заставляло искать совершенно новое к нему отношение. Русинов же отправился к Васильеву на квартиру, однако на похороны не успел, зато смог посмотреть все его полотна, к счастью, хранящиеся дома. Он переписал названия картин и засел в библиотеке, чтобы добыть исчерпывающую информацию обо всех образах, легендах и загадочных фигурах, изображенных на полотнах Васильева. От картин, основанных на древнерусском и арийском эпосах и легендах, он пришел к ведической индийской литературе и, коснувшись санскритского языка, вдруг ощутил, что ему самому стало «горячо». Он понял, что близок к какому‑то открытию, связанному с личностью Авеги, однако подчинялся лишь интуиции — знаний катастрофически не хватало. Тогда он отправился на кафедру индийской филологии Института стран Азии и Африки при МГУ, где познакомился с преподавателем Кочергиной, очень приятной и простой женщиной. Они сначала вместе посидели над открытками — картинами Васильева, и Кочергина как‑то очень доходчиво и элементарно разложила ему значение всех образов и символов и сама при этом удивилась, насколько глубоко, точно и неожиданно ярко художник чувствовал свое древнее прошлое. Русинов тогда еще не давал никаких подписок, поэтому откровенно рассказал все о своем пациенте.

— Авега? — переспросила Кочергина. — Какое интересное имя! Вернее, не имя — а рок, назначение!

И рассказала, что «Авега» с санскрита переводится как «знающий движение», «знающий путь или дорогу». И тут же объяснила, что в русских словах «га» означает движение — нога, телега, дорога, Волга, Онега, Ладога — и что на первый взгляд таинственный и мудрый язык древних ариев очень прост и доходчив для всякого русского, познавшего глубину своего языка от рождения, что, привыкнув к нему, можно на слух понимать, о чем говорят жители Северной Индии, и что знаменитый тверской купец Афанасий Никитин, не имея никакой подготовки, заговорил по‑индийски, и что ходил он туда не лошадь свою продавать, а выполняя какую‑то загадочную миссию — иначе бы его не впустили в главную святыню — храм Парват.

Умышленно или нет, но она наводила его на мысль, от которой Русинову становилось не по себе, она намекала на некую параллельность действия и назначения средневекового купца и непонятного, Бог весть откуда возникшего человека по имени Авега. С летописным путешественником все казалось ясным и относилось к истории, но когда перед тобой живой человек, зачем‑то намеревающийся идти на реку Ганг, — будто для него не существует ни огромного расстояния, ни государственных границ и прочих барьеров, — то в душе возникает ощущение какой‑то ирреальности происходящего. Русинов хорошо знал байку, что врачи‑психиатры, поработав долгое время с больными, сами постепенно становятся шизофрениками, однако молодой специалист слишком мало еще работал в клинике, чтобы «заразиться» от пациентов. Тем более он родом был «от земли», из Вятской деревни, со здоровой, «мужицкой» психикой и очень твердо знал, что душевные болезни ему не грозят. Но как бы то ни было, все факты упорно подводили Русинова к единственному выводу: случайно задержанный бродяга (опять — «га»!) шел с какой‑то определенной миссией, не поддающейся нормальному современному разуму и образу мышления.

Расставаясь с Кочергиной, он вспомнил о какой‑то зависти, которую высказал Авега в связи с художником. Совершенно не надеясь на определенный результат, на всякий случай он рассказал и об этом. Кочергина попросила в точности передать диалог и неожиданно просто объяснила, что Авега вовсе не завидовал Васильеву, а давал ему имя или определял его социальный статус, ибо «завидую» переводится как «наделенный знаниями», «ученый», «посвященный в тайны вед». Это окончательно привело Русинова в замешательство: за «знаниями» Авеги стояло нечто непознанное, но, увы, — существующее в природе.

— Приходите ко мне учиться, — вдруг посоветовала Кочергина. — И станете смотреть на мир совершенно другими глазами.

Ошарашенный, он тогда не сказал ни да ни нет и обещал позвонить. Записывая его телефон и фамилию, она улыбнулась и вбила последний гвоздь в растерзанное сознание психиатра:

— Русинов... «Русый» с арийского языка переводится «светлый». Теперь подумайте, как перевести «Русь», «русский»... Ну ладно, я пошутила! — засмеялась она. — Не ломайте себе голову. Тема эта — неведомая современному человеку — бездна. Чуть ступите ногой — и уйдете туда навсегда, с головой. И не видать вам покоя до самой смерти.

И тут Русинов вдруг уловил непонятное, едва ощутимое сходство между преподавателем санскрита и Авегой: оба они будто бы куда‑то ушли с головой и существовали в этом мире лишь формально, одной телесной оболочкой. Один меньше, другой — больше, но это не меняло смысла...

После такой «подготовки» Русинов смотрел на Авегу другими глазами. Каждое его слово теперь казалось наполненным каким‑то особым, символическим смыслом. Он как бы стал наконец понимать язык этого человека, но до понимания его образа мышления и мироощущения было непостижимо далеко, как если бы встретились два человека из разных эпох либо абсолютно противоположных цивилизаций.

Работа уже настолько захватила Русинова, что он думал об Авеге днем и ночью, методично продвигаясь по линии возбуждения сознания пациента. Как только пришел анализ волос, ногтей и костной ткани зубов Авеги и подтвердился косвенный факт его длительной, возможно, постоянной жизни на Севере, в условиях малой солнечной активности, бедной фтором воды и резко континентального климата, и кроме того, долгой жизни в слабоосвещенном помещении, насыщенном ионизированными солями воздухом, о чем говорили суставы и соскобы с бронхиальных путей, Русинов уже самостоятельно начал отрабатывать «северную» версию. Он предложил неожиданный и решительный шаг — поехать с Авегой в путешествие по Северу через Архангельск, Печору и через всю Пермскую область. По расчетам, он сам должен был прямо или косвенно указать на место своего пребывания. А там уже — дело техники...

Русинов получил согласие руководства, однако на предложение попутешествовать по родным местам Авега категорически отказался.

— Обратного пути нет! — отчего‑то разволновался он. — Мне определено идти на реку Ганга.

— Кем определено? — доверительно спросил Русинов.

— Роком... Я — Авега! Даже если совсем ослепну — пойду слепой. — Он вытащил расческу и принялся расчесывать свои длинные волосы. — Скоро закроется дорога! И мне снова придется ждать восемь лет, а Валькирия не впустит в свои чертоги, не обнажит передо мной своей прекрасной головы, не покажет чудных волос...

— Кто она — Валькирия? — воспользовавшись печальной паузой, спросил Русинов.

— Валькирия, вот, — он показал открытку с картиной Васильева «Валькирия над сраженным воином». — Или вот! Посмотри, как она прекрасна! Видишь, светит мечом!

Авега поднес ему другую открытку, где была изображена русоволосая дева (иначе сказать невозможно!) со свечой в заиндевелом зимнем окне. Картина называлась «Ожидание».

— Я уже был изгоем, — вдруг признался Авега. — И больше не хочу. И потому повинуюсь року — пусть уносит вода. Мне сейчас хорошо.

— А если тебя отпустят, ты пойдешь на реку Ганг?

В глазах Авеги не появилось ни надежды, ни проблеска радости. Он снова стал спокоен, как сфинкс.

— Повинуюсь року.

— Но ты можешь пробыть в этих стенах до самой смерти! — взорвался Русинов, что делать не следовало. — Ты же — Авега! Ты знаешь пути! А это все умрет вместе с тобой, и ты не выполнишь своего предназначения.

Авега неожиданно улыбнулся, по‑детски показывая белые молодые зубы.

— Нет лучшей доли для Авеги — умереть в пути! Карма изберет меня, и обнажит голову, и осветит мечом дорогу. Я увижу свет «сокровищ Вар‑Вар». Самый чистый и сияющий свет!.. Пусть после смерти, но стану Вещим.

Загоревшиеся глаза вдруг вновь утеряли блеск и стали пронзительно‑голубыми, холодными, как прежде.

После этого разговора, естественно, записанного на пленку, Русинова вызвали к руководству закрытым отделением и отобрали подписку о неразглашении любых сведений, касающихся Авеги, и как бы временно отстранили от работы, предоставив недельный отгул. Русинов снова засел в библиотеке, пытаясь отыскать хоть какие‑то упоминания о «сокровищах Вар‑Вар». Все это можно было отнести к бреду, но стройность и поэтика слов Авеги источали какую‑то притягательную силу, захватывали воображение, как хорошая и впервые слышимая музыка. Чем больше он копался в литературе, дающей удивительно скудные знания существования древней арийской цивилизации, тем больше возбуждался интерес. Все авторы, словно сговорившись, не касались этой темы и упоминали как‑то вскользь, воровато, с оглядкой. Отечественные источники, за исключением редких и сугубо научных, вообще не давали никакой информации. Все — и современные, и дореволюционные — странным образом замыкались на христианской либо ветхозаветной истории человечества, на Западной и Восточной цивилизациях, упорно обходя все, что связано с Севером и древними арийскими народами. Лишь в одной, тоненькой, как тетрадка, книжке Русинов нашел критическую статью на некую монографию какого‑то серба Елачича, называемую «Север как родина человечества». Однако самой монографии, судя по каталогам, ни в одной библиотеке СССР не существовало. Это поразительное недоразумение он попытался прояснить через Кочергину; та лишь грустно улыбнулась в ответ и еще раз предложила ему прийти к ней учиться.

«Сокровища Вар‑вар», случайно упомянутые Авегой, похоже, заинтересовали не только Русинова. Когда он вернулся после отгулов на работу, вдруг узнал, что Авеги в блоке нет, что Госбезопасность забрала своего подопечного и теперь содержит где‑то под собственным наблюдением. У Русинова подкатил ком к горлу, на душе стало пусто, и работа в спецотделении, престижная и интересная, неожиданно потеряла всякий смысл. Он не подозревал, что за эти месяцы так сильно привязался к своему пациенту, что он стал не просто человеком, а тем возбудителем сознания, который делал жизнь сверкающей и любопытной для молодого психиатра. В тот же день он написал заявление с просьбой вернуть его в отделение неврозов, однако руководство категорически отказало, и Русинов услышал много лестных слов о себе и своем профессионализме.

— Вы, молодой человек, не представляете, что смогли вытянуть у этой чурки с глазами, — сказал ему заведующий. — Тут у нас такие чины побывали! Наш зверинец теперь в почете у Министерства здравоохранения. Я сейчас готовлю к печати монографию, третьим ее соавтором будете вы!

А Русинов неожиданно для себя успокоился и как бы мысленно повторил слова Авеги — «повинуюсь року»...

Предмета изучения не стало, однако он словно заразился понятиями и символами, с которыми жил или в которых блудил Авега. Русинов ощущал, что прикасается к какой‑то заповедной, может быть, запретной части мироздания и ему начинает открываться новый и неожиданный смысл привычных вещей. От скудных исторических материалов он двинулся в глубь своего собственного русского языка, которым, как считал раньше, он владеет довольно хорошо. Даже поверхностное знакомство с санскритом вдруг отворило перед ним некую невидимую дверь, за которой каждое слово неожиданно обрело тайный, глубинный смысл, наполнилось неведомой очаровательной магией. Его потянуло писать стихи, потому что он начал любоваться каждым словом. Это была восхитительная детская радость, будто он заново научился говорить и понимать язык. Оказывается, и нужно‑то было лишь слегка почистить слово, сдуть с него пыль веков, чужих наречий, неверного толкования, и оно начинает сиять, как жемчужина, освобожденная от серой, невзрачной раковины. Он нашел ключ в основе огромной толщи слов, которые означали обрядовую суть человеческой жизни от рождения до смерти, было заключено всего три понятия: солнце — РА, земля — АР и божество — РОД. Язык сразу засветился и как бы озарил сознание! Тысячи раз он говорил, например, слово «красота» и никогда не вдумывался, из чего оно состоит, почему и в чем смысл его глубокого корня, неизменного на протяжении многих тысячелетий. А всего‑то навсего в этом слове изначально жило солнце, свет, потому что нет на земле ничего прекраснее. Благодаря этому ключу, Русинову стали открываться все слова; их можно было петь, можно было купаться в них, как в воде, дышать, как воздухом:

— Ра‑дуга, п‑ра‑вда, д‑ар, ве‑ра, к‑ра‑й, ко‑ра, род‑ина, на‑род, род‑ник...

Этимологический словарь безбожно врал либо составлялся людьми, совершенно не владеющими способностью видеть свет слова. А ему теперь казалось, что лишь слепой не увидит выпирающих, кричащих о себе древних корней, которые, словно корни старого дуба, оголились и выступали из земли. Это открытие ошеломило его еще и тем, что он вдруг спокойно начал читать на всех славянских языках, а потом совсем неожиданно обнаружил, что ему становятся понятными без всякого заучивания все германские и иранские языки. Русинов тихо восхищался и так же тихо тосковал, поскольку начал жалеть, что не изведал этого раньше и закончил медицинский. Он уже окончательно созрел, чтобы воспользоваться предложением Кочергиной и этим же летом пойти к ней учиться. Она была права — «бездна» очаровывала и тянула к себе, как тянул его в детстве высокий старый лес, стоящий за вятской деревней Русиново. Казалось, там, за крайними огромными соснами, сокрыт таинственный, неведомый мир, а не грибы и ягоды, за которыми ходят взрослые люди.

Однако в тот год он не поступил в МГУ, поскольку его вдруг пригласили в Министерство внутренних дел и предложили работу в закрытом, строго засекреченном Институте, который, как объяснили, хоть и занимается поисками утраченных когда‑то ценностей и сокровищ на суше и на море, но требует специалистов самых разных направлений. Русинов мгновенно сообразил, в связи с чем и почему именно его пригласили в такой заманчивый Институт: Авега был у них! «Сокровища Вар‑Вар»! Догадка его тут же подтвердилась.

После трехмесячной разлуки было заметно, как сильно изменился и постарел Авега. Похоже, за это время с ним круто поработали: он никак не среагировал на появление Русинова, хотя последний считал, что установил с ним довольно прочный контакт. Содержался Авега, можно сказать, в царских условиях: в отдельной трехкомнатной квартире, разумеется, законспирированной и охраняемой. Институт был в двадцати километрах от Москвы, в заповедном, живописном лесу. Тут же жили многие его сотрудники в отдельных коттеджах, но не за забором с контрольно‑следовой полосой и внутренней изгородью из колючей проволоки. Дом, в котором, повинуясь року, томился узник, считался служебным помещением, но специальная квартира была обставлена старинной мебелью, застелена коврами, имела потайной запасной вход и была начинена радиоаппаратурой, приборами наблюдения и представляла собой очень уютную клетку с подопытным кроликом.

Авега вовсе не угнетался неволей а, похоже, страдал от обилия людей, желающих поговорить с ним, и вопросов, ему задаваемых. О нем тут теперь знали почти все, но ничего существенного пока не добились. В Институте была создана специальная лаборатория, которая работала по проекту «Валькирия». Госбезопасность, а точнее, ее служба, курировавшая Институт, не теряла времени: личность Авеги была установлена, что вообще‑то и послужило причиной перемещения его в ведение Института и создания проекта.

Его звали Владимир Иванович Соколов. В личном деле значилось, что он 1891 года рождения, уроженец города Воронежа, дворянского сословия, закончил факультет естествознания Петербургского университета в 1913 году...

В деле была единственная фотография, сделанная в двадцать втором году, на которой было изображено девять человек, стоявших полукругом возле овального стола, заваленного бумагами. Пятеро были в комиссарских кожанках, с оружием, и четверо — в цивильных костюмах, среди которых, судя по описи, вторым справа стоял Авега‑Соколов — молодой, но статный человек с длинными «декадентскими» волосами. Все они были молодыми, с характерным для того времени наивным выражением лиц и глаз, смотрящих в объектив. Это был состав экспедиции, отправленной в Карелию на поиск варяжских сокровищ: стране требовалось золото для закупки паровозов в Швеции. В приложенной справке значилось, что экспедиция через три месяца работы переместилась сначала в Мурманскую область на реку Ура, затем вообще оставила путь из Варяг в Греки и морем перебралась в устье Печоры. Там ее след неожиданно затерялся. Экспедиция исчезла в полном составе. По одним данным, она была захвачена и уничтожена белобандитами, группы которых бродили в то время по Северу, по другим — вся целиком бежала в Англию на контрабандистском судне, естественно, не с пустыми руками. Вторая версия имела подтверждение показаниями рыбаков, которые были свидетелями, как вооруженная группа из десяти человек ночью выплыла на баркасе в море, подошла к контрабандистской шхуне и захватила ее. Команда, за исключением капитана, была перебита и выброшена в воду. Трупы английских моряков попали в сети рыбаков. Захватчики после этого подошли на шхуне к самому берегу и загрузили на нее около двадцати вьючных ящиков, привезенных на конях. Коней они тут же на берегу отпустили, даже не сняв вьючных седел, и рыбаки, в тот же день переловившие брошенных коней, в кармане притороченного к седлу дождевика обнаружили список продуктов, закупленных в потребкооперации, подписанный фамилией Пилицин. Это был начальник экспедиции. Улика говорила о массовом предательстве интересов Советской власти, во что, видимо, очень не хотелось верить, поскольку в составе группы находились четыре чекиста и политкомиссар — люди проверенные и надежные. Поэтому и родилась версия, что экспедицию захватили бандиты, уничтожили и под ее видом, с устрашающими мандатами, бродили по Северу.

Тут же, в деле, была и сравнительная экспертиза фотографии Авеги‑Соколова, убедительная и бесспорная. Однако он и при таких фактах твердил, что он — Авега и больше ничего не знает и не помнит. К нему снова применяли гипноз, вводили двойную дозу препарата, расслабляющего волю, он же лишь засыпал и улыбался во сне и просыпался на имя «Авега». От него не добивались сведений об исчезнувшей экспедиции, хотя цель такая существовала; на прослушанных Русиновым магнитофонных пленках звучал почти один и тот же вопрос: есть ли они в природе, варяжские со


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: