Василий – мужицкий вож

Степан Злобин

Степан Разин. Книга вторая

 

Степан Разин – 2

 

 

Степан Злобин

СТЕПАН РАЗИН

Книга вторая

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

«БОГАТЫРСКАЯ ПОСТУПЬ»

 

За хлеб и за волю

 

Дружная и ранняя наступила весна в Нижегородчине. На озимых полях поднялись яркие, густые зеленя. С Оки проходил еще верховой лед, но влажная, оттаявшая и разогретая апрельским солнцем земля томилась по яровому семени…

С теплыми весенними днями из московских краев примчался в вотчину Одоевского Федор, сын боярина Никиты Иваныча. С гурьбою холопов проскакал он по влажной дороге, извивающейся среди хлебных крестьянских полей. Пахари на яровых полосах отпрукивали лошаденок, снимали заячьи и поярковые шапки. Робкие и смиренные, падали на колени прямо в рыхлую влажную землю.

Оставив холопью гурьбу на дороге, Федор подскакал к белоголовому старику на ближней полосе, который раньше других управился с пахотой и бороньбой и без шапки шагал уже с ситом на белом полотенце, перекинутом через плечо, разбрасывая горстью овес и шевеля губами, должно быть шепча в напутствие зернам либо заговор, либо молитву

– Управился, дед Гаврила?! – громко спросил Федор, наклонясь с седла к его уху.

– Слава богу, боярич! Послал бог весну‑у! – с детской радостью ответил старик, словно не каждый год за его долгий век случалось в природе такое чудо.

– Весну бог послал! А на боярщине как у тебя? – строго спросил Федор Одоевский.

– Теперь и на боярщине потружуся, боярин, – сказал старик.

– А кто тебе указал свое прежде боярского сеять?! – еще строже спросил Одоевский.

– Боярское, сказывал Никон, раненько, – простодушно ответил старик.

– Боярское рано, а ваше как раз?!

Федор взмахнул плетью над головой старика, но удержался и не ударил его, а хлестнул по крупу коня, и, обдав старика комьями рыхлой земли, конь метнулся к другим полосам…

– Свою пашню пашете, а боярский урок – как управились?! – крикнул Федор, выпятив неказистую, как у отца, бороденку, в злости кося левым глазом, нетерпеливой рукой похлестывая по сапогу концом плети.

– Вспашем, Федор Никитич, батюшка, вспашем, поспеем! Зима была добрая, снежная… Вспашем!..

– Кончай всю работу. Нынче шабаш! Кто сколь вспахал на себя – бог простит, а больше ни пяди, покуда с боярщиной не управитесь! – приказал молодой Одоевский.

– Князь, голубчик, уж ныне дозволь! Федор Никитич! – взмолились крестьяне. – С утра пойдем на боярщину, а нынче денек на своей доработать! Кто сколь вспахал – позасеем!..

– Шаба‑аш! – грозно крикнул Одоевский. – Не люди – собаки: вас корми калачом, так вы в спину кирпичом. Обожрались боярской милости, нет в вас стыда!

– Князюшка, соколок! – с причитанием крикнул сухой, изможденный пахарь. – Разворошили мы матушку‑землю, посохнет теперь, не дождется! Твоей‑то пашни ведь во‑она сколь, а моей маленько осталось. Я ныне бы в ночь и посеял! – Он кинулся к стремени поцеловать сапог княжича.

Одоевский махнул плетью. Мужик отскочил, кособочась, зажав рукой шею…

– Вот вишь ты, Пантюшка, довел до греха! – упрекнул его же Одоевский. – Сказал: по домам – и все по домам! Ни пахать, ни сеять! Забыли вы мой обычай! – Одоевский повернулся к дороге, приставив ко рту ладонь, крикнул холопам: – Ко мне‑е!

Боярские слуги всей ватагой подъехали к молодому князю.

– Всех с поля гнать по домам! – приказал он. – Чую, добром не пойдут. Кто на поле выйдет хоть в день, хоть в ночь, тому двадцать плетей. Велеть, чтобы утром все на боярщину ехали. С «нетчиков» шкуру сдеру! Да Никонку живо ко мне зовите…

Одоевский пустился скакать к боярскому дому, который, как крепость с высокой стеной, с крепкими воротами и сторожевыми вышками над бревенчатым тыном, стоял отдельно на горке, а слуги бросились по полям – загонять мужиков в деревеньки…

Приказчика Никона привели к хозяину. Тот у порога упал на колени.

– Собачья кость, поноровки даешь мужикам?! С боярщиной не управились, а себя обпахали, обсеяли?! Где взял ты такой закон?!

– Прости, сударь князюшка! Бог… – Приказчик не успел досказать, что хотел. Одоевский ткнул ему сапогом в зубы… – Харитонов Мишанька смутил мужиков, – вытирая кровь, продолжал пояснять приказчик, как будто ничего не случилось. – Мол, осень и зиму работали на боярина на крутильне. Теперь, мол, бог ранней весны послал. Перво пашите себе, а там и боярину справитесь! Иные не смели, а те сами в поле и всех за собой потащили… Бог видит, я…

Одоевский снова ткнул его в лицо сапогом.

– Пошел вон!

Пятясь на четвереньках, приказчик выполз из горницы…

Уж четвертый год, как Федор завел такой обычай: чтобы на боярских полях успевали вспахать и посеять вовремя, первой работой была для крестьян боярщина. Это заставляло их не лениться на боярских полях, работать споро и дружно. Если случались огрехи, Федор заставлял переделывать работу наново, но никого не пускал домой, и за чужой грех вся деревня страдала. Так он добился хорошей работы крестьян на своей земле.

Теперь Одоевский вызвал к себе Михайлу Харитонова.

Верводел вошел в горницу.

– Драться, Федор Никитич, не моги, – сказал он от порога. – Хочешь лаяться – лайся, сколько душе твоей в пользу!

– А что мне тебя и не бить за твои воровские дела?! – напустился Одоевский, зная и сам, что не посмеет ударить.

– Не люблю, кто дерется, вот то меня и не бить! – с обычным спокойствием отвечал Михайла. – И я воровства не чинил. Я прежде Никонку спрашивал, скоро ли станем боярские земли пахать. Никонка сказывал, что землица жидка – не тесто месить на боярских полях! Что же дням пропадать!.. То и было. А ты прискакал – размахался. Чего махать‑то?! Сказал: на боярщину – завтра взялись да пошли!..

Покорность и сила, соединявшиеся в Михайле, заставляли считаться с ним. Он не был смутьяном, не призывал к мятежу, исполнял все, что должен был исполнять на крутильне; сделавшись старшим, требовал от других работы, учил верводелов, как лучше достичь сноровки в сученье толстых канатов. Его не боялся никто из крестьян, но главный приказчик Никонка опасался сказать ему лишнее слово, хотя он и Никонку никогда не ударил. Федор Одоевский часто бранил его, но, раздавая вокруг зуботычины, не смел на него замахнуться, даже не позволял себе напоминать Михайле о его неудачном бегстве. Только раз за всю зиму сказал ему: «Ты‑ы! Казак!» Харитонов ему ничего не ответил, лишь глаза его странно сузились, широкие ноздри курносого носа раздулись и на скуле задрожал желвачок, а громадные руки стиснулись в кулаки. Князь, и сам не поняв почему, замолчал и поспешно прошел мимо.

Михайла Харитонов никогда не показывал утомления, работал не меньше других. Боярское слово было ему законом.

Осенью, пока шла замочка да трепка, Михайла, считая это за женское дело, ни в чем не принимал участия. Зато в эти дни князь Федор послал его корчевать кустарник и пни, и Михайла без вздоха расчистил большую поляну, которую собирались в этом году распахать под новое конопляное поле.

В эту зиму с Дона на Волгу, Оку шли люди с «прелестными письмами». Говорили, что письма писал сам Степан Тимофеевич – Стенька Разин. Про удалого атамана уже года два рассказывали великое множество небылиц: что его не берут ни пули, ни ядра, что его нельзя сковать цепью, что перед ним отпираются сами городские ворота, что он обращается в невидимку, летает птицей, ныряет рыбой… Михайла Харитонов был трезв умом и не верил таким чудесам. Когда прохожие волжские ярыги осенью вздумали разводить в кабаке эти басни, Михайла только рукой махнул.

– Бабка сказывала: Иванушка Дурачок да Иван Покати Горошек, а вы: Стенька Разин!.. А кто его видел? Брехня! Малым детям в забаву!..

Про «прелестные письма» он говорил, что их пишут бездельные люди.

– Работать не хочет, вот и другим не велит. «Не паши на боярина пашню»… А кто ж ее станет пахать? Боярин сам, что ли? Боярин – ить он боярин!..

Наутро после приезда князя Михайла первым выбрался в поле с сохой. Ему были положены от боярина полтора рубля (которых еще не успел получить) за то, что он был верводелом. Во все остальное время он был мужиком, как и все, и не думал отказываться от прочей работы на боярщине. Осенью он корчевал кусты на лесной поляне, раскорчевал целое поле. Ему казалось теперь самым простым, неизбежным и справедливым, что он же должен распахивать новину на раскорчеванном месте. Помолившись, он тронулся и пахал без оглядки, без устали, давая лишь отдохнуть двум лошадям, на которых пахал. Во время отдыха он сам любовался черным рядом одна к одной перевернутых ровных глыб вспаханной земли. Только к вечеру, возвратясь со своей поляны, он услыхал, что в вотчине оказалось десятка два «нетчиков». Их пошли искать в деревнях, но они пропали. Михайла подумал, что мужики ушли по Хопру на Дон, однако кто‑то в деревне шепнул, что они не хотят отбывать боярщины, – поддавшись прельстительным письмам, ушли в леса… Говорили, что сам молодой князь выехал в лес, да из чащи посыпались стрелы, и он возвратился ни с чем, унося свою голову. Говорили, что князь брал с собой трех собак; из них две не вернулись, а третья пришла со стрелою в бедре.

Боярщина подошла к концу. Кроме боярских земель, были вспаханы прошлогодние земли беглецов, распахана и засеяна новина, раскорчеванная Михайлой. Крестьяне ждали, что приедет Одоевский, осмотрит работу, скажет спасибо и разрешит выходить на свои работы. Но вместо этого Никонка объявил – поутру выходить к дороге с сохами, захватив с собой косы…

– Что еще там затеял князь, сучье вымя?! – ворчали крестьяне. – С косами выдумал! Что за покосы в такую пору, и трава‑то еще не взросла! Когда же свое допахивать станем?

Поутру, когда собрались у дороги, Никонка вышел и сказал, что приедет «сам». И вот на дороге явился Одоевский в сопровождении толпы холопов и слуг.

– Как же, братцы, такое у вас воровство учинилось! – воскликнул Одоевский с укором. – Целые два десятка крестьянишек в лес убежали. Свое озимое позасеяли, да и прочь! Вам, миру, лишни труды на боярщине ныне за них!

– Да мы, князюшка батюшка, все и без них покончили! Какие еще труды?! – отозвались крестьяне.

– А труды таковы: мне ржи не надобно больше. Кто убежал, на того полях я конопли стану сеять. Надо пашню пахать.

– Там ведь озими, батюшка князь! Рожь у них поднялася!

– Мне ржи не надобно больше! – повторил князь Федор. – Зеленя покосить для скота, свезете ко мне во двор, а землю вспахать, и льны да конопли станете сеять…

Крестьяне никак не могли понять. Думали, что послышалось. Одоевский в третий раз повторил, что на покинутой беглецами земле решил зеленя покосить и посеять заново льны.

– Да что ты, боярич! Как же порушить‑то хлебную ниву! Ить рожь‑то какая! Ить хле‑еб!.. – заговорили крестьяне. – Да беглый не беглый, а как их семейки без хлеба станут?! Семейки‑то дома!..

– Смилуйся, батюшка князь! Федор Никитич, голубь! – взмолилась Христоня, жена одного из беглых, усердно работавшая на боярщине вместе с другими. – Робята у нас остались! – закричала она, когда наконец поняла, чего хочет Одоевский.

– И мы‑то не звери – хлебную ниву на всходе ломать! И бог нам такого греха во веки веков не простит! – откликнулся дед Гаврила, стоявший ближе других, чтобы лучше слышать, и державший ладонь возле уха.

Но Одоевский был непреклонен. Он заметил, что Михайла Харитонов ни разу не подал голоса вместе с другими в защиту полей, покинутых беглецами.

– Мишанька! – позвал князь.

Богатырь верводел, все время угрюмо молчавший, с косой на плече шагнул из толпы.

– Ступай‑ка косить зеленя! – сказал князь.

Михайла молчал и не сдвинулся с места.

– Кому говорю! – грозно воскликнул Одоевский.

– Глупое слово ты молвил, князь, и слушать‑то тошно! – спокойно ответил Михайла. – Кто ж хлебную ниву без времени косит?! Гляди, поднялась какова! Что добра‑то губить!

– Не пойдешь? – с угрозой спросил Одоевский.

– Не пойду.

– Снова к бате в Москву захотел?!

– Не стращай‑ка, боярич. Ить я‑то не полохливый! – усмехнулся Михайла.

Одоевский рассвирепел. Левый глаз его убежал в сторону, кося на злосчастные зеленя, правый в бешенстве озирал безмолвную и непокорную толпу крестьян… Он обернулся к холопам, целый десяток которых верхом на конях ждал только его приказаний.

– А ну, бери у них косы, робята!

Те соскочили с седел, гурьбою пошли к крестьянам. Сам Никонка подошел к Харитонову, уверенно взялся за косовье:

– Давай сюды косу.

Михайла не выпустил косовища из рук.

– Я те дам вот! Возми‑ка свою! – отозвался он.

Другие крестьяне плотнее сошлись, сжали косы в руках, было видно, что не сдадутся без драки. Этого не бывало во владениях Одоевского, и князь Федор не хотел до этого допустить… Приказчик рванул косу крепче из рук Харитонова.

– Ты слышь, Никон, отстань. Резану ведь косой – пополам, как стеблину, подрежу! – угрозно сказал Михайла.

– Сам слышал, ведь князь велел, дура! – попробовал уговорить приказчик.

– Велел – бери дома, меня не задорь! Отойди от греха! – строго сказал Михайла, и ноздри его шевельнулись.

Никонка вопросительно оглянулся на князя.

– А ну его к черту! Бери у других, – сдался Одоевский.

Приказчик шагнул к толпе, вслед за ним осмелились и остальные княжьи слуги.

– Не дава‑ай! – неожиданно загремел Харитонов.

Никто никогда еще не слыхал от него такого неистового окрика.

– Не давай! – надтреснутым голосом крикнул за ним дед Гаврила.

– Не давай! – подхватили вокруг голоса крестьян.

– Пошли прочь, не то наполы всех посечем, окаянных! – вскричал без страха сухой, черномазый Пантюха, угрожающе поднимая косу.

Толпа зароптала с сочувствием. Косы зашевелились еще не очень решительно, но видно было, что никто из толпы не хочет сдаваться.

Холопы попятились к лошадям.

– Мятеж поднимаете, сукины дети?! Ну, погоди! Вот вам будет ужо! – пригрозился Федор. – По седлам! – решительно приказал он холопам и сам подхлестнул коня.

Десяток всадников пустился за господином, оставив крестьян толпою стоять в поле.

– Чего ж он над нами теперь сотворит? – опасливо спросил кто‑то в толпе.

– А чего сотворить?! Вон нас сколько! – отозвался Пантюха. – Ишь, надумал неслыханно дело. Гляди – хле‑еб! К Вознесеньеву дню с головой покроет… Коси‑ить! Такую красу загубить…

– С боярщиной кончили, мир. Теперь за свое приниматься! – громко сказал дед Гаврила.

Пантюха первый взялся за вожжи и тронул свою лошаденку, круто сворачивая с дороги на яровой клин, откуда за несколько дней до того Одоевский разогнал пахарей. Десяток людей с сохами потянулись на свои недопаханные яровые полосы…

– Братцы! Покуда мы на боярщине были, у деда Гаврилы какие овсы поднялися! – выкрикнул кто‑то.

– Дед Гаврила, овсы у тебя богаты! – крикнули в ухо старику.

Человек пятьдесят по пути остановились над узенькой дедовой полосой, покрывшейся свежей зеленой щетинкой.

– Ишь, лезут! – ласково говорили вокруг, словно любуясь детишками, которые на глазах подрастают…

– С косами едут! – звонко крикнул подросток Митенька, сын Христони.

Все оглянулись в сторону боярского дома. Освещенные утренним солнцем, верхами на лошадях возвращались холопы с блестящими косами на плечах, направляясь к озимому клину…

– Сами станут косить, – заговорили в толпе.

– Ни стыда в них, ни совести! Грех‑то каков на себя принимают!

Все смотрели в ту сторону выжидательно. Холопы примчались к озимому клину, спрянули с седел. Как стрельцы в пешем строю, наступали на яркие, свежие, молодые ржи, нескладно – не на плечах, а впереди себя, лезвиями вниз, неся косы, словно уже занося над хлебами. Похоже было, что они вздумали резать под корень все зеленя подряд, не разбирая, чьи полосы…

От овсов старика, покинув своих лошадей вместе с сохами на яровых полосах, толпа крестьян, словно притянутая неодолимою силой, подалась к дороге, которая отделяла озимые поля от яровых. Все стояли недвижно, смотря на злодейское дело. Иные из крестьян опирались, как на высокие посохи, на косовища, другие, с косами на плечах, заслоняли от солнца глаза заскорузлыми широкими черными ладонями.

Впереди прочих княжеских слуг наступал на озимые Никон. Вот он подступил вплотную к зеленой густой полосе и взмахнул косою. Над толпой крестьян пролетел тяжкий вздох. Коса сверкнула на солнце, и, хотя толпу отделяло от этого места расстояние в сотню шагов, в напряженной тишине все услыхали, как прозвенело лезвие о сочные зеленые стебли…

– Крест бы снял, окаянный! Ведь сатанинское дело творишь! – крикнул Никону длинный, сухой Пантюха.

– Басурманы, собаки! В поганской земле не бывает такого злодейства! – выкрикнул кто‑то другой.

Вслед за Никоном остальные холопы шагнули в озимые.

– Батюшки светы! Да что же они сотворяют над нами! – тонко заголосила испитая Христоня. – Не смей, сатана! Не смей! Отступись! – закричала она с надрывным плачем и помчалась к своей полосе, на которой хозяйничал дюжий рыжебородый холоп, сокрушая хлеба.

– Голодом поморят робятишек! – послышался чей‑то возглас.

Христоня, с сынишкой подростком Митей, запыхавшись, по своей полосе добежала до холопа и с причитанием вцепилась в его косу:

– Уйди, уйди, сатана, отступись! Задушу тебя! Под косу лягу!

Рыжий холоп шибанул ее в грудь косовищем. Христоня вскрикнула и повалилась в скошенный хлеб. Митенька, как звереныш, не помня себя, кинулся на обидчика матери с кулаками, но подвернулся под косу и с пронзительным криком, подпрыгнув, свалился во ржи…

– Заре‑езали! Сына убили! Мир, сына убили! – заголосила Христоня, бросившись к Митеньке…

Михайла стоял впереди всех, у самой дороги, высоко подняв голову и, казалось, не глядя на то, что творится. Уперев концом в землю свое косовище, он словно прислушивался к чему‑то, что было слышно ему одному… Он был недвижен, пока подрезанный сын Христони не свалился в траву. Тогда Михайла вдруг оглянулся на всю толпу.

– А ну, мужики! – сказал он и, не прибавив больше ни слова, снял шапку, перекрестился. Толпа позади него поснимала шапки. Все молча крестились. Харитонов оглянулся еще раз на лица крестьян, перехватил поудобнее косу, но не вскинул ее на плечо, а, держа лезвием вверх, как будто собрался косить листья на придорожных вербах, пошел вперед… Не оглядываясь, он знал, что за ним с той же решимостью в сердце идет на защиту труда, на защиту хлеба толпа крестьян, превратившихся в этот миг в ратников…

Никто ни с кем не сговаривался, но толпа разделилась: часть пошла, обходя зеленя слева, часть – справа.

Увидев решимость толпы и впереди всех готового к схватке, неудержимого Михайлу с грозно поднятою вверх косою, холопы начали отступать к лошадям. Только тут из крестьянской толпы увидали, что к седлам у них приторочено по мушкету.

– Мушкеты у них! Не давай на коней садиться!

– Лупи!

– Бей боярских собак! – закричали в крестьянской толпе, и все побежали вперед.

Холопы кинули на землю косы, стали отвязывать с седел мушкеты, но не успели вскочить на коней, как толпа навалилась на них всей силой.

Под косою Михайлы свалился первый холоп, подрезавший сына Христони. Страшный взмах почти отделил ему голову…

Никон успел вскочить в седло, но две косы разом скользнули под брюхо коню, и вместе со всадником конь рухнул наземь. Никон лежа вскинул мушкет для выстрела, но шея и голова его обагрились кровью, и с хриплым воплем он уронил оружие…

Толпа крестьян бушевала.

– Под корень коси косарей боярских!

Михайла отбросил косу, схватил мушкет убитого им холопа, выстрелом сбил другого холопа с седла…

Молодой боярский слуга поразил наповал из мушкета Пантюху.

Кони и люди бились в крови и пыли у дороги. Только один из холопов успел вскочить на лошадь, пустился к боярской усадьбе. Михайла с косой в руке, за плечом с мушкетом, которого нечем было зарядить, понесся за ним, почти догнал возле самых ворот. Холоп повернулся, пальнул из мушкета. Михайла покачнулся в седле, и последний холоп успел увернуться от его беспощадной косы… Ворота тотчас захлопнулись.

Толпа крестьян, на лошадях и пешком, подоспела к боярскому дому.

Кучка холопов, оставшихся в доме, со двора подпирала и заваливала ворота, на которые навалились повстанцы.

Раненого Михайлу крестьяне бережно ссадили с седла, положили под толстым дубом, в стороне от ворот.

– Расходись, погана сволочь, мятежники! Коли сейчас от ворот не уйдете, то из пушки пальну!.. – выкрикнул князь Одоевский с караульной башенки над воротами.

Но толпу, только что одержавшую победу, овладевшую лошадьми и оружием врага, было теперь не унять.

– Косоглазый черт, только вздумай пальнуть – и живого сожжем! – кричали снизу Одоевскому.

– Погубитель людей!

– Корыстник нечистый!

– Пенькой тебе глотку забьем!

– На поганой осине повесим!

– Слышь, мужики! – крикнул сверху Одоевский. – Я вас губить не хочу! Свяжите, отдайте мятежника Харитонова Мишку. Идите после того по домам, и всем под присягою милость дарую!

Раненный в бок Харитонов, опершись на мушкет, встал из‑под дуба, вышел так, чтобы его было видно.

– Мужики! – сказал он. – Хотите моей головой откупиться? Вяжите, вот я. Отдайте меня косоглазому ироду. Я не страшусь!

– Да что ж мы, июды‑предатели, что ли? Чего ты плетешь, Михал Харитоныч! Тебе атаманом быть между нами! – заговорили крестьяне.

Вдруг, как из ясного неба гром, грохнули разом две пушки. Над луговиною, окружавшей боярский дом, взвизгнуло пушечной дробью.

– Бра‑атцы‑ы‑и! Побьют всех! Бежи‑им! – раздались голоса, и крестьяне, не знавшие ранее битв, смешались и побежали от дома.

На земле билась раненая лошадь, корчились двое крестьян. Еще один как упал ничком, так и лежал недвижимо.

По толпе, бегущей от боярского дома, пушки ударили еще раз. Пушечная дробь завизжала вдогонку, но выстрелы уже не достали толпу.

Сзади всех двое крестьян помогали уйти раненому Михайле. Он молчал и не кривил лица, лишь зажимал сочащийся кровью бок.

– Стой, робята! Сюды не достанут! – крикнул он, увидав, что больше никто не упал от выстрелов.

Услышав бодрый окрик своего новоявленного предводителя, крестьяне остановились…

Харитонов велел обложить усадьбу со всех сторон, чтобы Одоевский не смог отправить холопов за выручкой ни к ближним дворянам, ни к нижегородскому воеводе. Он послал подростков верхом на лошадях за подмогой к лесным беглецам и в соседние деревеньки.

Из деревни привели бабку‑лекарку. Она осмотрела рану Михайлы, нащупала пулю, застрявшую между ребер, вязальным крючком подцепила ее и вынула вон, положила на рану какие‑то травы.

Весь день подходили люди из деревень. Пришли беглецы, скрывавшиеся в лесу. В стане повстанцев все были с оружием: за опоясками – топоры, в руках – рогатины, косы, рожны, пики, у иных за плечами – луки и колчаны, полные стрел. Несколько человек пришли с пищалями, с которыми были еще в ополчении Минина и Пожарского.

В кузнице, недалеко от боярского дома, кузнецы ковали наконечники к пикам, рожнам. По деревенькам и в ближнем лесу строили лестницы, собирали в лесу сухой хворост, вязали вязанки, готовясь к ночному приступу на боярский двор…

Беглецы, возвратившиеся из лесу, рассказывали, что в лесах за болотами есть большие поляны, где можно селиться целыми деревнями вольно. Звали сгонять туда скот и идти всем скопом.

Из иных дворов у. же начали выносить скарб и вязать воза, готовясь к дороге. Решимость порвать с прежней, подневольною жизнью виделась в каждом взгляде…

Осажденные не показывались на башнях и на стенах. Мальчишки, залезшие на большие березы, говорили, что во дворе у боярина жгут костры и что‑то варят в больших котлах.

– Смолу топят к приступу, – догадались крестьяне.

Век был достаточно неспокойный, чтобы люди могли научиться войне. Не меньше десятка случилось среди крестьян и таких, кто понюхал шведского и польского пороха, кто умел держать дозоры, строить засеки и ходить под пулями на стены городов.

Михайла лежал в шалаше. К нему приходили за советами. Спрашивали, с какой стороны лучше ставить на стены лестницы, где становиться с пищалями и мушкетами, с луками и стрелами… И Харитонов прикидывал в мыслях, давал советы… Он хорошо знал боярский двор, как и многие из крестьян. Они решили зажигать под стеною хворост с одной стороны и шуметь, словно там же хотят лезть на приступ, а лестницы к приступу ставить с другой стороны без всякого шума и молча кидаться на стены…

Как только смерклось, люди начали подползать к стенам с одной стороны с хворостом, перевязанным пеньковыми жгутами, с другой стороны – только с лестницами. Из старинных пищалей Михайла велел бить по холопам, которые станут тушить горящий хворост. С мушкетами решили взбираться по лестницам, тотчас же занимать башни и сверху, с башен, обстреливать боярский двор…

Михайло поднялся с кучи сена, на которой лежал весь день.

– Отлежался – и буде, – сказал он. – Не такая она и рана, чтобы долго лежать.

Он двинулся с теми, кто лез на приступ.

Как только вспыхнуло под стеной пламя от зажженного хвороста, так тотчас же в ту сторону ударили боярские пушки. Тогда, не теряя мгновенья, крестьяне выскочили с лестницами из‑под кустов, где затаились вблизи стены, и побежали на приступ. Холопы, сидевшие в башне по эту сторону, поздно заметили, что на стену карабкаются люди. Целая сотня крестьян ворвалась во двор. Отстреливаясь и отбиваясь врукопашную, боярские слуги побежали со стен к дому…

Полсотни холопов с Одоевским успели запереться в каменном крепком строенье боярского дома, в которое было ворваться не так‑то легко…

– Черт с ними, пускай сидят! Сбивай замки, хлеб выноси из боярских житниц. Клади на воза, да в лес. Боярских коней запрягай, мужики. Они свезут больше. Все равно нам на старом месте теперь не дадут житья. Гони и боярску скотину в лес. Не к чему тут покидать добро, – распоряжался Михайла, словно всю жизнь он был вожаком.

Ворота боярского двора распахнулись. Не меньше трехсот человек крестьян ввалились во двор. Все делали одно общее дело. Боярские слуги изредка посылали в толпу выстрел из окон дома.

– Эй, иудино племя! Станете побивать людей, то никому из вас не дадим пощады! – крикнул Михайла холопам. – Вместе с Федькою вас обдерем живыми. Хошь милости от мужиков – брось палить!

На воза нагружали гречку, горох, рожь – все везли в лес.

– Пушки с башен стащить бы, – сказал кто‑то.

Сняли пушки. В подвале боярского дома нашли несколько бочонков пороху и захватили с собою в новые, им только ведомые места, куда уходили на новую жизнь. Воза отправляли женщины и ребята. Мужики оставались в боярском дворе, чтобы расправиться со своими врагами.

Уже рассвело, когда догорел фитиль, заложенный в бочонок с порохом в подвале, под стеною боярского дома. Земля дрогнула гулом, и угол стены боярского дома рухнул, обдав пылью и засыпав осколками камня боярский двор.

С сотню крестьян ворвались через пролом в самый дом Одоевских, искали во мраке сводчатых комнат двери, рубили их топорами. За каждою дверью находили двух‑трех холопов, оставленных для охраны. Иные из них успевали выстрелить из мушкета, убить или ранить кого‑нибудь из крестьян. Этих тут же на месте кончали…

В последнем прибежище нашли князя Федора перед иконами на коленях, схватили за шиворот и потащили во двор.

Его повесили на воротах боярского двора.

В лесу за болотами копали широкий ров, валили вековые стволы для постройки засеки и сторожевого острожка…

 

В Черкасске

 

После большого казацкого круга в Черкасске Разин не опасался отправить своих казаков назад в Кагальник. На стороне Степана было почти все казачество, и немногие сторонники старой старшины его не пугали.

Отправив свои кагальницкие полки домой под началом Федора Каторжного, Разин остался в войсковой избе с Еремеевым, Наумовым и несколькими казаками из черкасских станиц, которых выбрали в есаулы черкасские жители от себя.

Фрола Минаева Степан приставил считать войсковую казну, порох, свинец, ядра, пищали, мушкеты, пушки.

Около тысячи кагальницких казаков, однако, не ушли на свой остров, а остались для несения караульной и дозорной службы в степях по дорогам. Сотни три из них обосновались табором тут же на площади, у войсковой избы, раскинув вокруг шатры. Иные из них спали в самых сенях войсковой избы. Степан понимал, что его казаки не доверяют черкасским и незаметно стараются ближе держаться, чтобы охранить его жизнь от внезапного покушения со стороны домовитых… Ночной холодок, стелившийся над Доном в тумане, заставлял казаков по ночам на площади жечь костры. У костров пелись песни…

Дня через два, когда жизнь в Черкасске начала входить в колею, Разин вызвал Серебрякова, оставшегося войсковым судьей.

– Старой, бери‑ка перо да бумагу, станем письма писать,[1] – сказал он.

– Куда письма, сын?

– На Волгу, на Яик, на Терек и в Запороги – во все казацкие земли, чтобы с нами шли заедино, – сказал Степан. – Да еще в города – в Царицын, в Астрахань, в Черный Яр, – им велеть воевод гнать ко всем чертям от себя по шее да казацким обычаем выбирать себе атаманов.

– А кто понесет? – заботливо спрашивал старый судья.

– Гонцов у нас хватит! – уверенно сказал Разин.

– А лих его знает, куды задевались перо да бумага, сынку! Да, может, оно и не так велика беда: перо и бумагу мы сыщем, а только я грамоты, сынку, не ведаю… Лих его знает, пошто ты учился!

– Каков же, отец, ты судья, коли «аза» да «буки» не знаешь! – с усмешкой сказал Степан.

– А праведный я судья! Судье правду ведать, а книжность ему на что! – возразил старик. – Покличем‑ка краше Митяя: он может.

Еремеев явился. Начались поиски чернил, пера.

– Ну, складывай, что ли, письменный, – сказал атаман, когда разыскали чернила, перо и бумагу.

Когда‑то Еремеев, парнишкой, учился грамоте. Дружа с Черноярцем, Митяй знал, что тот из восставшего Пскова писал письма по всем городам с призывом вставать на бояр.

На псковский призыв тогда откликнулись Новгород, Порхов, Печора, Гдов, Остров. Голос восставшего Пскова прозвучал в Переяславле‑Рязанском, в Твери, в Клину и в самой Москве. Но уж очень давно Черноярец рассказывал о том, как писали они эти письма. Да и выученная в юности грамота позабылась в походах, и перо не держалось в руке, больше привычной к сабле, мушкету да пике.

Однако атаман глядел на Митяя с надеждой и верой. Нельзя ударить лицом в грязь. Еремеев смело схватил перо, обмакнул в чернильницу, капнул на чистый лист жирную кляксу и замер… Где же найти слова? Как писать? Как тогда говорил Иван? Припомнить бы лучше!

Но память была тупа к книжным словам, а надо было найти их такие, чтобы дошли до каждого сердца…

Степан сочувственно посмотрел на есаула.

– Чего? – спросил он.

– Пособил бы ты, что ли? – ероша свои светло‑желтые волосы, жалобно воскликнул Еремеев.

– Да как я тебе пособлю: не больно я грамотен, друже. Может, войскового письменного кликнуть?..

– Куды нам старшинскую рожу?

– А плевать! Укажу – и напишет что надо, а не послушает – башку отсеку!..

Еремеев покрутил головой:

– Не разумеешь, батька! Тут от сердца надо, а не под страхом. Под страхом писать, то никто не пойдет за нас.

– Может, горелки чарку? С ней дума идет веселей…

– Давай!.. – отчаявшись, махнул рукой Еремеев.

Подошли Дрон Чупрыгин, Наумов и тоже склонились к листу бумаги, украшенному густой кляксой, подставили чарки.

– Пиши, Митяй: «Ко всем казакам запорожским, волжским и яицким и всему народу донской атаман Степан Тимофеев Разин с есаулы и с войском поклон посылает», – сказал Степан Тимофеич, держа в руке чарку с горелкой.

– Вот ладно, батька! Да ты, гляди, сам писаря за кушак заткнешь! – воскликнул Серебряков.

– Складно молвил! – одобрил немногословный Дрон.

Перо Еремеева неуверенно ткнулось острым носом в бумагу, легонько брызнуло и поползло, рисуя замысловатые кренделя.

– Пиши дальше, Митя: «Сколь можно боярской и старшинской неправды терпеть и жить у богатых в басурманской неволе!»

Митяй с удовольствием качнул головой.

– Твои слова не гусиным пером писать – золотым.

– А ты забеги к Корниле во двор – там павлины гуляют. Дерни перо да пиши! – усмехнулся польщенный Разин.

Митяй писал.

– «Пришла пора всем миром стать на старшинску неправду по всей казацкой земле, да и по всем городам понизовым согнать воевод и добрый казацкий уряд на правде поставить!» – сказал Степан.

– Ну, уж эки слова не павлиньим – орлиным пером писать! – воскликнул Минаев.

Еремеев писал торопливо. Все следили за его пером, затаив дыхание, и никто не успел коснуться налитых чарок.

По лбу Еремеева струился пот, и крупная капля его упала на лист бумаги.

– Далее так, атаманы, – сказал Еремеев: – «А правда наша казацкая – божья правда. Жить всем по воле, чтоб всякий всякому равен…»

– Складно молвил. Пиши! – согласился Разин.

– «И вы бы, всякий простой понизовский люд, кому от бояр тесно, брали б ружье да шли ко мне, атаману Степану Разину, а у нас в обиде никто не будет и всякому по заслугам…» – подсказывал Серебряков.

– «А вы бы в своих городах воевод да с ними приказных собак побивали!..» – заговорил и Наумов.

– «А стрельцам всех начальных людей – голов и сотников – вешать да между себя кого похотят обирать атаманов».

– «Да и посадскому понизовому люду сотнями обирать атаманов и есаулов, кто люб, и жить по‑казацки…»

С десяток ближних к Разину казаков сошлось в войсковую избу, и всякий подсказывал от себя, как мыслил…

Когда письмо было написано и все казаки разошлись, Наумов положил перед Степаном листок бумаги.

– Еще письмо, Тимофеич! – сказал он со злой усмешкой.

Это была перехваченная грамота, которую отправляли домовитые казаки в Москву, к боярину Ордын‑Нащокину, рассказывая, что «кагальницко ворье» захватило Черкасск, войсковую избу и все Войско, умоляя прислать царских стрельцов с воеводами, пока донским «лучшим людям» не пришло «пропадать вконец»…

– Схватил ты их? – спросил Разин.

– Самаренин убежал, а прочих схватил, Тимофеич. Объявил по станицам, что утре станем судить и башки посечем. Двадесять человек, все прежне старшинство в сговоре их. Всем башки порубить – остальным острастка!

– Войсковому судье отдай. Пусть во всем разберет…

Наумов возмутился:

– Сбесился ты, Тимофеич! На что нам суд! И без суда за такую измену отрубим башки – так никто не взыщет. Али ты крестного своего пожалел?!

– Не бояре мы, тезка, – ответил Разин. – По казацтву весь круг решить должен. Коли казни достойны – казним, а в казацком городе своевольство творить не станем. Какая же слава про нас пойдет в казаках: обрали, мол, их во старшинство, а они тотчас старой старшине башки долой!.. Отдай их судье войсковому. Пусть принародно их судит, в кругу…

Наумов сердито плюнул и вышел.

Степан, сидя перед топившейся печкой, глядел в огонь и сосредоточенно думал.

В другой половине избы Митяй собрал грамотных казаков, и они переписывали атаманские письма, сидя при свете трескучих, чадящих свечей…

На другой день отплыли из Черкасска посланцы на Яик, в Царицын, в Черный Яр, в Слободскую Украину и в Запорожье…

Около недели уже Разин сидел в Черкасске, когда вечером снова явился Наумов. Промоченный проливным весенним дождем, он прискакал из берегового стана, где жил, чтобы держать по степям разъезды.

– Тимофеич, вести большие! – сказал он. – За экие вести чарку – согреться. Челобитчики наши, коих в Москву посылали, назад воротились.

Шестеро оборванных, измученных и исхудалых людей вошли в войсковую избу, издрогшие под дождем.

– Батька, здоров! От царя поклон принесли. О здравии тебя спрошает! – с издевкой сказал Лазарь Тимофеев[2].

– Вишь, нас как подарил суконцем! – подхватил Ерославов, показывая свои лохмотья.

– Тимошка! Тащи скорее вина, налей им по чарке, платье сухое на всех да что поснедать, а сюда никого не пускай, – распорядился Степан. – Отколе пришли? – спросил он, обращаясь к челобитчикам.

– Отколе пришли, там нас нету! – откликнулся кто‑то из челобитчиков. – У царя гостевали всю зиму. Никак отпустить не хотел, насилу уж сами ушли.

– Ну ладом, ладом говорите! Кошачьи усы, ты скоро? – торопил Разин.

– Даю, даю, батька!

Тимошка принес бутыль водки. Казак за ним внес каравай горячего хлеба, окорок ветчины, затем появился ворох одежи. Стукнувшись чарками, весело выпили, натянули сухие кафтаны.

– Ну, нагостились, батька, у государя. По гроб живота будем сыты! – начал рассказ Тимофеев. – Царя не видали, конечно. Расспрашивал дьяк про все. Бояре ходили слушать, тоже спрошали, где были, чем богу грешили. И порознь и вкупе, всех вместе, спрошали. Огнем и кнутом грозили. Ну, нечего брать греха, – не били, не жгли. Выговаривали вины: и в том‑де, и в том‑то вы винны, и вас бы, мол, смертью казнить, а государь вам, вместо смерти, живот даровал. А более вы‑де на Дон не сойдете, а всех, дескать, вас государь указал писать во стрелецкую службу, в астрахански стрельцы… «Ну, мыслим, коль вместе в стрельцах – на миру ведь и смерть красна. Где батька – там и мы»… Повезли нас…

– Да пейте, робята, ешьте! – подбодрил Степан.

– Спасибо, Степан Тимофеич. Твое здоровье! Мы ныне уж тем сыты‑пьяны, что дома у батьки сидим. Теперь уж не выдаст! – отозвался повеселевший Ежа.

– Ты, батька, слухай пока, – остановил всех Лазарь. – Вот нас повезли на подводах в Астрахань к службе. А провожатых шестеро, все с ружьем – с пищалями, с пистолей да с саблей. Куды убежишь! И к чему бежать? У нас на тебя поперву надежа: кто послал, мол, к тому и придем – он рассудит… Везут на санях. Вот Коломна, Рязань, Козлов, Пенза. А за Пензой встречаем с тысячу стрельцов. Глянь – знакомцы: как мы в Астрахань с моря шли, те двое стрельцов грамоту нам привезли на учуг. Здорово, мол, братцы! Куды ныне путь? Они говорят: «На Москву. Ведь мы, говорят, московских приказов. Как ваши донские ушли со Степаном на Дон, то нас воеводы домой отпустили». Мы стали спрошать: мол, когда ушли? Мол, по осени, тут же. Мы стали своих провожатых молить: пустите, мол, братцы. Коль сам атаман ушел на Дон, так нам‑то за что же в стрелецкую службу? Мы малы людишки. На нас, мол, какая вина! Те и слухом не слышат: мол, есть государев указ вас в стрелецкую службу в Астрахань сдать, а за что и про что да кто ваш атаман – нам того и не ведать! Те – мимо. Нас дальше везут. Степь округ‑то пустым‑пуста. Я робятам мигнул, те – мне. Как свистну в три пальца. Мы разом на них, ружье похватали, давай их вязать. Снег был невелик. Мы с дороги‑то – в лог, да за лог, да пошли бережком по степям вдоль Медведицы к Дону. Ну, мыслим, ушли! Вожей своих отпустили, три лошаденки худых – им в добычу, а сами в семи санях… Без дорог идем, в деревни никак не заходим. Вдруг сыск воеводский. «Стой, кто таковы? Отколе?» Стрельцы окружили – с полсотни. Какой уж тут бой! Мы сдались. Нас в Самару, в тюрьму да под пытку. Хотели в Москву посылать по весне, да наш кашевар Терешка исхитрился – три перстня в шапке сберег. Дьяка умолили, чтоб он с нас колоды снял. У меня тоже перстень был – целовальнику дали. Ночью ушли, как Волга вскрылась. На льдине плыли. Вот‑то было страху! Льдину несет, лед ломает – что треску! Льдина все меньше да меньше. Видим село поутру. Кричать стали. Бегут мужики с горы. Спустили ладью, пошли между льдин к нам на помощь, спасли. Ныне вспомнишь, и то берет страх… Чарку, что ли?!

– Пей, пей за спасение души! – поддержал и Разин.

Все стукнулись чарками.

– Да, навидались горя!

– Во здравие ваше, казаки! Чтоб все были верны, как вы! – подняв чарку, сказал Разин. – Что же далее, братцы?

– А далее так, – продолжал рассказчик. – Спрошают крестьяне: «Отколе?» Мы друг другу в глаза поглядели да прямо им с маху: мол, разинские казаки. И, боже ты мой, что тут было! Кормили, пивом поили, спрошали дорогу на Дон. Поживите, мол, с нами. Мы: мол, нам недосуг, атаман дожидает!.. Пошли Жигулями. Нагнали двоих стрельцов. Сказались – работники. Стрелец поглядел, говорит: «Разбойники вы, не работные люди. Зимой везли вас в санях, под стражей». А ты, мол, откуда видал? «Мы, московски стрельцы, из Астрахани в Москву ворочались». А что ж, мол, теперь, аль в бегах? «Дураки, говорит, не в бегах, а с наказом. Идем к астраханскому воеводе». А в Москве не бывали? «Стояли зимою в Казани». Ну, мы их схватили, стали с угрозой спрошать. Они нам сказать не умеют, а грамоту дали читать. Есаул‑то Михайло у нас письменный, прочел. Сам сказывай, Миша, – обратился Лазарь к Ерославову.

– А писано там, атаман, что, по государеву указу, к июню ждали бы в Царицын да в Астрахань московских стрельцов четыре приказа с головою Лопатиным для укрепления городов, ежели снова ты, батька, вздумаешь выйти на Волгу. Да писал голова Лопатин, чтобы астраханские воеводы навстречу ему шли с низовьев, да вместе бы им побивать твое войско. Мы тех стрельцов отпустили да сами к тебе в Зимовейскую. Нету! Мы – на остров к тебе. Мол, уехал на круг. Мы – в Черкасск. А навстречу казаки: Степан Тимофеич, мол, войском владает наместно Корнилы, будь здрав!.. Вот и все, атаман!..

– Кому же вы те вести еще говорили? – спросил атаман.

– Никому, атаман. К тебе поспешали. Покуда своих не нашли, мы все сказывались, что беглые из‑под Саратова, с Волги.

– Ну ладно. И впредь молчите. Кто царской «ласки» сам не изведал, тот не поверит, что с вами неправедно так обошлись. Тимошка вам платье цветное даст, коней побогаче да добрые сабли. Кто вас спросит, – мол, сам государь подарил! «А спросят казаки: „Видали царя?“ Мол, видали. „А что он сказал?“ А сказал, мол, тайно; об том одному атаману ведать, да тайно же от бояр, мол, нас государь из Москвы отпустил, велел в день и в ночь скакать… с вестью к батьке.

Разин велел Тимошке позаботиться о прибывших и, отпустив их на отдых, остался с одним Наумовым.

– Ну, тезка, более некогда ждать, – сказал Разин. – Чем нам пропустить на низовья московских стрельцов, мы лучше с ними на Волге сшибемся. Ты тотчас иди в Кагальник, готовь живее челны да пушки к походу. Куда и когда пойдем – никому ни слова. Митяй и старик останутся тут со мною к прибору нового войска. Которые казаки из станиц приезжают в низовья, их тут покуда держать, назад не пускать в верховски станицы.

Вошел Серебряков.

– Тимофеич, казаки судили злодеев. Приговорили за призыв воевод, за измену казачеству головы им посекчи. Я велел в полдень собраться на площади казакам.

– Ладно, пускай соберутся, – сказал Степан. – И палач пусть придет. А потом поднимись на помост, объяви, что нынче ночью посланцы наши от государя с вестями пришли и в радость за добрые вести, какие прислал государь, атаман указал тех казаков отпустить без казни, на поруки станицам.

– Да что же ты, Тимофеич, творишь. Ведь ныне судья рассудил порубить всей старшине башки. Кто ж тебе волю такую дает, чтобы миловать наших злодеев?! Попомни ты слово мое: в живых их оставим – беды еще хватит от них! – горячо возразил Наумов.

– Они ныне, тезка, тихими будут, – сказал Степан. – Силу свою, власть свою мы показали над ними, а ныне милость покажем. В милости силы‑то больше, чем в казни, да и между казаками раздора и злобы не станет! И в государеву милость к нашему войску более веры будет – вот то‑то!..

С этого часа и в Кагальник и в станицы без конца скакали гонцы, по кузням ковали коней, возле Дона смолили челны, по куреням пекли хлеб и сушили сухари…

В степях по холмам маячили дозоры, и сторожевые станицы спрашивали прохожих, проезжих – куда, зачем, по какому делу. Из Черкасска проход ладьям по Дону и по Донцу был закрыт…

Для отвода глаз Степан выслал дозоры в азовскую сторону, словно в разведку дорог. Среди казаков пустили слух, что Разин готовит поход на Азов.

Разин выступил из Кагальника на другой день после Тимошкиной свадьбы. Степан Тимофеевич не хотел отрывать его так скоро от Насти и не велел ничего ему говорить о походе. Тимошка спал, когда ночью разинцы вышли в речной поход на Черкасск, но не успело солнце подняться еще и к полудню, как с правого берега Дона послышался крик:

– Ба‑атька‑а! Бесстыжи глаза! Что ж ты сына покинул?!

Тимошка нагнал их по берегу на коне и ни за что не хотел вернуться. Так он и остался в Черкасске.

– Только женился – и бросил жену! – укорял его Разин.

– Али, батька, я у тебя хуже всех казаков? Как отстать?! – говорил Тимошка, берясь за прежнее дело – за атаманское кашеварство.

– Батька, пора ведь и мне в поход! – сказал он, когда устроил спать челобитчиков и вернулся к Степану.

Разин взглянул с усмешкой на юного казака.

– Куда тебе в путь, кашевар женатый?

Тимошке шел уже двадцатый год, но борода все еще не росла на его щеках и черные торчащие усики по‑прежнему казались в шутку наклеенными на детское, простодушное, лукавое лицо, по‑детски лежали гладкие, расчесанные, прямые темные волосы, по‑детски задорно глядел слегка вздернутый нос, и твердая взрослая решимость его речи всегда вызывала усмешку Разина.

– В Астрахань ты обещал меня выслать, как станешь сбираться, – сказал Тимошка.

– А кто же сказал тебе, что я туды собираюсь? – спросил атаман.

– Я и сам ведь знаю! – дерзко ответил Тимошка.

– Чего же ты знаешь, скажи?

– А того и знаю: Черкасск ныне наш – стало, Волгу пора забирать, чтоб велико казацкое войско строить.

– Ишь ты! А потом? – поддразнивал Разин.

– Потом щи с котом! Всю Волгу возьмешь – и на Яик!.. Ты ныне на Яик письма послал, в Царицын, в Саратов. А в Астрахань я понесу. Ты стрельцам обещался меня прислать. Уж небось поджидают!..

– Ну что же, сынок, собирайся. Только казачка твоя мне станет пенять. Как ты Настю‑то кинешь? Вишь, в Черкасск ведь и то не хотела пускать!..

– А ты ей поклон от меня отдай, – спокойно сказал Тимошка. – Скажи: по век жизни ее не забуду за любовь да за ласку. Жив буду – назад ворочусь, привезу ей гостинцев.

– Ладно. А ты мой поклон отдай астраханским стрельцам да посадским.

Разин дал Тимошке письмо к астраханцам, ожидая, что слух о его предстоящем походе на Волгу сам сделает дело и настроит умы стрельцов и посадских в его пользу.

– Скажи им, что наскоре в Астрахань буду. Стречали бы да воеводу навстречу вели под уздцы, – сказал Разин.

– Я сам с ними выйду тебя стречать, в покорность тебе приведу стрельцов, – обещал Тимошка, уверенно тряхнув головой.

Степан усмехнулся:

– Ты прыткий, сынок! Что ж, воеводы градские ключи тебе поднесут?

– Мы и сами возьмем! Астраханцы меня признают – ить сыном твоим все зовут!

– Сын‑то сын, а ты казацкую шапку смени да зипун, – сказал Разин. – Воеводские сыщики не признали бы тебя раньше всех, а то схватят под пытку… За тем ли к ним лезть!.. Ты не моим, а купеческим сыном оденься: шелков кафтан да пухову шляпу. Таких молодцов на торгу немало гуляет – орехи грызут да армянские вина пьют. Кошель полон денег, сапожки – сафьян, ворот козырем, а в башке – дыра… Гребцов подбери себе на дорогу из астраханцев, а так‑то купецкому сыну не гоже.

Тимошка нашел в таборе у войсковой избы бывшего астраханского стрельца, это был старый приятель его – Никита Петух. И наутро в легком челне они отплыли в верховья Дона, в обычный казацкий путь к низовьям Волги, через Царицын…

– Кошачьи усы, ты куды? – расспрашивали его знакомцы казаки.

– Про то мне да батьке ведать, – с гордостью отвечал молодой казак…

 

 

Уже третью неделю сидел Степан Тимофеевич в Черкасске, когда его брат Фрол Разин явился к нему в войсковую избу.

– Здорово, Степан Тимофеич! Поздравствовать на атаманстве тебя приехал! – сказал он с искренней радостью.

Степан ласково посмотрел на брата.

«Ишь, возрос!» – подумал он, словно видел его в последний раз не взрослым, женатым казаком, а малым парубком.

– Ну, как там у вас в верховых станицах? – спросил он.

– Шумят казаки. В станичных избах перетрясли, атаманов новых много обрали, к тебе собираются, – громко ответил Фрол и тихо добавил: – Вести есть тайные.

Степан позвал брата в малую горенку, притворил поплотней дверь.

– Ну, сказывай, что там.

– Перво, приказные через станицу ехали в Москву да грозились, что за твое своевольство ныне придут на Дон государевы ратные люди, весь Дон разорять.

– Привез ты их?

– Кого?

– Да приказных. Отколе они?

– Ты пустил на Москву, чего я их стану держать! Проходную глядели – все ладно, печать приставлена к месту…

– Какая печать?

– Войсковой избы Войска Донского, как надо. Сережка мне молвит: «Башку бы им своротить!» Я баю: «Степан пустил – нам в то не вступаться, не то осерчает!»

– Постой, погоди, что за люди? Какие приказные, толком скажи.

– Да с дворянином, коего ты убил, сюды прискакали – дьяк да двое подьячих.

– Да кто же их пустил назад в Москву?! Ну посто‑ой!.. У кого же теперь печать? – покачал головой Степан. – Эх, попался я, брат! – Степан сдвинул шапку на лоб. – Митя‑ай! – крикнул он.

Вошел Еремеев.

– Иди забери у Корнея войсковую печать. Измену творят! И мы‑то ведь дурни: брусь и бунчук забрали, а печать у них! Да в рожу Корнею дай, а за что – то он ведает сам. Не дадут печать, то веди самого!

Еремеев ушел.

– Лазутчики из Воронежа приезжали. На лодке по Дону прошли недалече, повернули с ладьей – да назад на верха, – продолжал свой рассказ Фролка.

– И тоже их не держали?

– Ночью с Сережкой нагнали – да в Дон…

– Ну и ладно, – одобрил Степан.

– Заставы надо поставить, Степан Тимофеич, а так все равно пролезут. Народу беглого тьма идет – с Тулы, с Орла, с Рязани – поди‑ка узнай! Пролезут – не сыщешь! Дон‑то широк!

– И то, надо поставить заставы, – согласился Степан.

– Да с крепким наказом, – добавил Фролка.

Степан по‑отечески усмехнулся.

– Ты сам так мыслишь али Кривой подсказал? – ласково спросил он.

– С Сережкой‑то мы в совете… Да ныне и на него у меня извет… хоть друг большой… – Фрол замялся.

– Ну, чего? – Степан поднял голову.

Фрол потупился. Говорить на Сергея брату он не хотел, но Сергей нарушил обычай и заводил измену казацким порядкам. Фрол теребил свою узкую бородку длинными пальцами.

– Замахнулся, так бей. Что ты, баба?! – прикрикнул Степан.

– Сергей за станицей, у кладбища, кузниц наставил, набрал кузнецов, куют в день и ночь… сохи да бороны… Я к нему: ты, мол, что своеволишь?! А он говорит: «Ныне наша воля: мужики одолели в Черкасске – знать, Дону распахану быть, а мне быть богату. Я, баит, ныне на все станицы борон да сох наготовлю, пойду торговать, как иным и не снилось…»

– Купец! – со злостью воскликнул Степан. – Что же, Фролка, придется ему отрубить башку.

– Брату?! Да что ты, Степан Тимофеич! – испугался Фролка. – Ты ярлык ему напиши, что ковать не велишь. Он меня не послушал, а тебя забоится, отстанет…

– Кого‑то он сроду страшился! – прервал Степан. – А ты ему так и скажи, что разом снесу башку и всем ковалям и каждому, что за россошки возьмется… Бояр накликать на казачьи земли не дам!..

– Крови не было б, Стенька! – задумчиво сказал Фрол, гордясь в душе, что он брат такому великому атаману. Вначале у него с языка просто не шло даже имя Степана. В гордости братом он не мог его называть без величания по отцу. А теперь вдруг братняя теплота и заботливость залила все его существо, и захотелось сказать ласково, как когда‑то давно‑давно. – Крови не было б, Стенька! – сказал он. – Сергей мужиков скопляет. Там беглых к нему прибралось уж с два ста человек.

– Упрямый козел все ладит свое! Скажи ему: пахотны земли – на Волге. Пусть Волгу идет воевать, а у нас на Дону за такие дела – без пощады… Да кузнецам скажи то же. Да ты им вели, чтобы шли ко мне в городок в Кагальницкий, там много работы, а то и сюда – и в Черкасске им дела хватит. Нам ныне сабли ковать!..

– Знамо, сабли! – кивнул понимающе Фролка.

– Разумный ты взрос казак. Я не чаял, что ты столь разумен, – сказал Степан. – Вот что, Фролушка, я в поход. Ты тут без меня остаешься. Вестей прознавай. Чуть что – посылай гонцов.

– А ты где же будешь?

– Найдут, не иголка! – с усмешкой ответил Степан. – Так ты, брат, в Черкасске жить не ходи, да не сиди и в верховьях. Кто на Дон какими путями пойдет к Корниле – и ты бы все ведал. А для того ты садись в моем городке… Да кто будут беглые разных земель – и ты их принимай, пусть живут… И семью мою береги, – добавил Степан. Он знал, что вернее Фрола никто не сумеет сберечь Алену с детьми.

Повелительный тон атамана снова заставил Фролку почувствовать расстояние между собою и им.

– Степан Тимофеич, а ты, не во гнев, куды же в поход? На Азов?

– По братню завету, – ответил Степан. – В станицу прискачешь – вели там казачке своей пекчи пироги. И я за тобою как раз к горячим поспею!

 

На Волгу

 

Разин покинул войсковую избу и Черкасск. Войско его оставило Кагальник – все ушли на север, лишь немного людей осталось на острове для сторожевых служб.

Был слух, что на Дон и на Волгу царь из Москвы послал войско, чтобы чинить над Разиным промысел.

– Неужто наш кагальницкий пошел государевой рати навстречу?! – размышляли оставшиеся в Черкасске сторонники Корнилы Ходнева.

– Погубят донскую казачью вольность. Разгневается на весь Дон государь за продерзость, нагонит к нам воевод! – говорил Корнила Логину Семенову. – Нам бы, Логин, ныне отречься от них, наскоро войско свое собрать, верное государю, да Разину в тыл ударить.

Семенов и Корнила с остатками старой старшины открыли свою войсковую избу, но почти никто из простых казаков не пошел на круг, который они хотели созвать, домовитые тоже страшились, сидели тихо по хуторам.

Корнила послал по Дону лазутчиков вслед за войском Степана. Но с кагальницкой башни ударил предупредительный выстрел. Лазутчиков заставили пристать к берегу, привели к Федьке Каторжному и Дрону.

– Вверх по Дону нет из Черкасска дороги. Идите назад, да так и начальным своим скажите.

– Помилуй, Федор, кому сказать?! Мы по своим делам! – взмолились захваченные казаки.

– И со своими делами вам погодить. Время придет – пущу, а покуда назад плывите.

И в Черкасске не знали, куда пошел Разин и что он собрался делать.

 

 

Между тем Степан Тимофеевич отправил все войско мимо Качалинского и Паншина городков опять на тот же знакомый волжский бугор.

Распаленный гневом, заехал он сам в родную станицу и подскакал к куреню Сергея. Молодая красивая баба возле колодца мыла белье.

«Завел себе!» – усмехнулся Степан.

– Где Сергей? – крикнул он молодице.

– Во Царицын зачем‑то аль в Паншин, – сказала она.

– А может, в Черкасск? – насмешливо спросил Разин.

– А кто ж его знает! Казак – сам себе и хозяин, – спокойно отозвалась молодица и, словно Разина не было тут, принялась за свое дело.

– Когда же он воротится? – спросил Разин.

– А мне почем знать!

– Как так? Что ты врешь!

– А твоей казачки спросить, когда ты воротишься, – знает она?

– Вот ты дура! – со злостью сказал Степан. – А где кузни у вас?

– У кладбища…

Степан заглянул и на свой двор. Яблони расцвели и стояли в белом уборе. Двор успел порасти свежей травкой. Окна были забиты. Соседний курень, просмоленный, отцовский, дымился: знать, Фролкина Катя топила печку, пекла пироги для встречи Степана…

Степан Тимофеевич направил коня к кладбищу. Здесь стояли четыре Сережкины кузницы. Кузнецы не стучали в них, мехи были сняты с горнов, угли в горнах остыли, но вытоптанная вокруг трава, еще не разметенные ветром кучки золы за кузнями говорили о том, что не прошло и трех дней, как в кузнях работали. Невдалеке от одной из них в траве на солнце блеснул синеватый зуб сошки. Степан тронул его носком сапога.

– Купе‑ец! – усмехнулся он, подумав о Сергее.

Он привязал коня к столбу, возле кузни, а сам заглянул под тенистые ветви кладбища.

Невдалеке от входа среди орешника два креста возвышались над двумя рядом лежавшими, заросшими травою могилами.

Степан снял шапку и постоял, не зная, что дальше делать. Посмотрел на тяжелый дубовый крест в изголовье отца.

– Батька, здорово!.. Вот я и воротился, – сказал он.

Но батька не отозвался. Только свистела в кустах за могилой какая‑то пташка. И было такое чувство, словно пришел к отцу в гости, да не застал его дома… Степан потоптался на месте, хотел уходить, но, чего‑то стыдясь перед самим собою, помял в руках шапку и, повернувшись, взглянул на тоненький, маленький, чуть покосившийся белый березовый крест на могиле матери. Вокруг подножья его завился вьюнок повилики и виднелись в траве два‑три колокольчика. Степан вспомнил старушку, с ее любовью к цветам, и сразу вокруг потеплело и ожило, улыбка чуть засветилась в суровых глазах атамана… С отцом надо было поговорить о казачьих делах, покурить табачку, а матери никаких слов не было нужно – одна только ласка… Степан стал на колени перед ее могилой и лбом коснулся земли, словно ей на грудь, как когда‑то давно, положил свою голову…

Казалось, вот‑вот услышит он вздох матери. Как часто слышал он эти вздохи, когда отец был в походах! Вот‑вот прошепчет она молитву или тоненьким голосом начнет созывать цыплят, кидая им горстью кашу, а не то заведет старинную украинскую песню, привезенную с далекой Черниговщины, откуда когда‑то Тимош Разя привез свою чернобровую Галю:

 

Як зрывала дивчинонька

Червони квиточкы,

Як винок вона сплитала

Та у Днипр кидала.

Ой, несить вы, буйни хвыли,

Винок на нызыну,

На нызыни, в Чорним мори,

Згинув казачина.

Вин упав з човна у воду,

Згадав ридну матир,

Вин згадав батька старого

Та батькову хату.

Пид шаблюкою крывою

Згубыв головоньку,

Та спизнывся перед смертю

Згадать дивчиноньку.

 

Мать пела Стеньке эту песенку тихим, душевным голосом, и грустный напев ее навеки запал в его сердце. Он помнил, как мать баловала его! Вот садит она его на колени, за широкий стол, к миске, большой крашеной ложкой черпает в миске, дует в ложку, а сама приговаривает веселые столетние приговорки о варениках да галушках, о коржах да пампушках…

Степан забылся, приникнув к разогретой солнцем траве на могиле матери, и вдруг услыхал крики и ржанье многих коней. Войско его давно прошло мимо станицы. Что же стряслось? Неужто московская рать? Или, может, Корнила расставил сети…

– Стенько! Стенька! Степан Тимофеич! – услышал он голос Фролки. – Где ты?

Степан вышел с кладбища.

– Что там? – тревожно спросил он.

– Запорожское войско. Боба пришел с казаками.

– А ты как узнал, что я тут?

– Казачка Сережкина видела. Сам‑то Сергей от греха из станицы отъехал.

– Ты научил его, что ли?

Фрол усмехнулся.

– А что же, Степан, – душевно сказал он. – Зачем крови меж братьями быть? Сережка тебе не враг. В обиде он – верно, а все же не враг. И сохи не станет более ладить.

– А где кузнецы?

– Кузнецы в Кагальник сошли… Ну, идем… Я тоже, бывает, хожу на могилки. Тишь, птахи поют, – сказал Фрол.

Степан поглядел на него.

– Я не за тем, – сказал он, почему‑то вдруг застыдившись, что был на могилах: не захотел равнять себя с братом.

– Я ведаю – ты не за тем, – просто ответил Фролка.

– А за чем?

– За родительским благословеньем… Ить дело затеял какое! Нельзя без того…

– Дурак! – оборвал Степан. – Ну, пойдем.

Фрол с обидой моргнул, но покорно пошел вместе с братом.

За станицей в степи бродили сотни заседланных коней. Боба с Наливайкой и с ближними казаками сидели уже в курене Фролки. Табачный дым валил из окошка, как из трубы. По улицам и над берегом Дона кучками собрались запорожцы. Стоял громкий говор, слышались выкрики, песни.

Степан шел, размахивая руками, широко расставляя ноги. Фролка, чуть приотстав от него, вел под уздцы его коня. У самых ворот Степан повернулся к брату.

– Брось, не серчай. Я ведь так…

– Да уж ладно, чего там! – застенчиво отозвался Фролка. – Иди к столу, тебя ждут. Я коня поставлю…

– Чи здоров, Стенько! – крикнул Боба, поднявшись навстречу Степану. – Четыреста конных привел тебе в допомогу!

Казачье войско шло с Дона на Волгу по Иловле. Неширокая река была переполнена челнами и ладьями. Вдоль берега двигался конный и пеший люд, скрипели телеги с войсковым и личным казацким добришком.

Конные казаки ехали впереди дозорами, расходясь далеко по обоим берегам реки, оберегая все войско от внезапного нападения.

Берега реки сверкали золотыми головками одуванчиков в сочной и яркой весенней зелени. Позади войска везли обоз с солониной, крупой и хлебом, гнали стада овец, оглашавших окрестность оглушительным блеянием.

Трава поднялась уже выше колен. Майское солнце в полдень сильно припекало, и пешие разинцы старались идти в тени, по опушке берегового леса.

Разин вместе с запорожцами нагнал свое войско вблизи самой переволоки челнов. Он опередил растянувшийся караван. Хозяйским взглядом подметив усталость лошадей, атаман указал согнать с телег ленивых пешеходов и подмазать колеса возов. Он посадил на резвых коней кашеваров и отправил их вперед, чтобы на переволоке готовили дневку. Сам проскакал к голове войска, переправился на коне вплавь через реку, объехал конные дозоры.

Слух о том, что батька идет вместе с войском, заставил всех подтянуться.

Войско встречало его приветом. Махали с челнов шапками, шутливо звали к себе:

– Батька! Айда на челне, веселее! Давай погребись, мы пристали!

– Тю вы, косорукие черти! Не атаманская справа лопатой махать![3]

Степан Тимофеевич отшучивался.

Серебряков, седобородый сухой казак, держась в седле восемнадцатилетним парнем, прискакал навстречу Степану.

– Атаман, у нас прибыль! Наехали мы на волжских дозорных атамана Алешки Протакина. Тысячу конных привел он к тебе.

– Не брешут?

– Я дозор наперед посылал. Лежат. Кашу варят, коней кормят. Далече шли. Сказывают – письмо твое получили. Ужо будут к нам.

На переволоке уже дымили костры кашеваров.

Дозоры маячили по долине на лошадях.

Прокопченные войсковые котлы, подвешенные на треногах, начинали распространять смачный запах вареного мяса. Любители рыбы уже заходили в челнах с неводами…

Атаманский шатер раскинули на пригорке. Степан Тимофеевич сидел с Бобой. Еремеев, Наумов, Серебряков, Тимофеев, Минаев и станичные атаманы были заняты каждый своим делом.

Атаманский кашевар, взятый вместо Тимошки, запалив костер, варил пищу для атамана.

Боба рассказывал Разину, как запорожцы приняли его письмо. Дорошенко с Сирком были готовы соединитьс


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: