Астраханская твердыня

 

Прозоровский весь кипел ненавистью к «черни», которая смела при встречах с ним выкрикивать бранные слова. Но он затаился до времени, ожидая возврата стрельцов из похода…

Крики и брань в народе начались с того часа, когда он повесил на мачте разинского «сынка»… Именно с этого времени чернь обнаглела. Двое стрелецких сотников были убиты ночью неведомо кем и за что… Воевода запретил рыбакам отходить от Астрахани, поставив стрелецкий дозор на Волге. Но рыбаки напали толпой на дозор, разогнали стрельцов и дозорную избу речного караула сожгли. Виновных в этом бесчинстве никак не могли найти.

Наконец к нему прискакали двое стрелецких сотников и сообщили, что астраханские стрельцы толпами бросают городовые работы и грозят мятежом, если им не дадут их стрелецкого жалованья, которое не платили уже целый год.

– Зачинщиков взять, привести во Приказну палату! – приказал воевода.

– Да вон они сами, боярин, идут, – побледнев, сказал сотник и указал за окно.

Кучка стрельцов человек в пятнадцать явилась на площадь у воеводского дома. С вымазанными землею руками, с лицами, покрытыми красной кирпичной пылью, испещренными потоками пота, с ломами и лопатами вместо оружия, они шли вразвалку, свободной и независимой походкой людей, отказавшихся от всякого повиновения. Нечесаные бороды нагло выпячивались вперед, опояски были распущены, шапки заломлены набекрень.

– Срам глядеть. Не стрельцы, а ярыжки кабацкие. Эк растрепались! – глядя на них из окна, проворчал воевода. – Чьей сотни стрельцы? – спросил он сотника.

В тот же миг один из стрельцов остановился против воеводского дома и, упершись руками в бока, глядя в окна, задорно запел:

 

А и где то, братцы, видано,

А и где, робята, слыхано –

Во боярах был бы добрый человек,

В воеводах да не вор бы сидел!..

 

– Э‑эй! Толстопузый! – крикнул другой стрелец, обратясь к воеводскому дому. – Давай государевы деньги! Ай пропил?!

– Слышь, боярин, иди говорить со стрельцами!

– Сойди на крылечко! – подхватили в стрелецкой гурьбе.

– Эй, Федька! Еремка! – крикнул взбешенный боярин, выскочив из дому не на улицу, а во двор. – Чего вы, собаки, глядите, когда у ворот озоруют! Гоните бродяг по шеям!

Воеводская челядь засуетилась. Кинулась обуваться. Конюх Еремка седлал коня.

– Ослопьем[12] разогнать аль плетьми укажешь, боярин? – угодливо подскочил к воеводе дворник Федька.

– Лупи чем попало. Кого ухватишь – вяжи, волоки во двор, – приказал воевода.

Один из холопов залез на крышу конюшни, глянул через высокие ворота.

– Ой, там людно, боярин! – негромко воскликнул он.

Толпа с улицы сразу заметила соглядатая. Брошенный чьей‑то рукой камень ударил холопа по голове. Тот охнул, пополз на карачках вниз. Лицо его залилось кровью. С улицы слышались улюлюканье, свист…

– А черта, что людно. Побьем! – подзадоренный нападеньем, воскликнул Еремка. – Садись по коням! Отворяй ворота! – крикнул он, выезжая с дубинкой вперед.

Десяток всадников, слуг и холопов столпились за ним.

Желтоволосый вертлявый парнишка Митяйка подскочил, отложил запор у ворот, потянул на себя окованный медью тяжелый дубовый затвор. Челядь, хлестнув коней, ринулась за ворота.

– Боярски хулители! Черти поганые! Всех затопчу! – гаркнул конюх Еремка, бодря своих.

– Э‑ге‑ей!.. Бе‑ей!.. – закричали холопы.

Толпа на площади взревела негодованьем:

– Бей боярских! Лупи‑и‑и!

Десятки камней полетели в холопов и залетели в распахнутые ворота. Стрелецкий сотник поспешно отпрыгнул прочь, но тяжелый булыжник ударил его по ноге, и он захромал.

– Колоти‑и‑и… – ревела за воротами толпа, и чей‑то пронзительный свист покрывал все крики.

Давя друг друга, теснясь в воротах, хлеща перепуганных лошадей, сметенная челядь отступала в боярский двор под градом камней.

– Запирай! – заорал Еремка, приведенный в ужас натиском.

Боярские слуги, сотники, сам воевода – все дружно навалились на ворота, припирая их от противника.

С той стороны стучали лопатами, ломами, обушками. Через ворота летели камни.

– Их там, боярин, с полета человек! – захлебываясь, пробормотал Еремка.

– У страха глаза велики! Двух десятков бесчинцев там нету! – воскликнул в гневе боярин.

– Ты глянь‑ко, боярин, гляди! – непочтительно потянул его за рукав дворецкий, найдя щель в заборе.

Воевода взглянул сквозь щель. Толпа перед домом выросла. Стрельцов была, может быть, целая сотня. На улице стало темнеть, и разглядеть толпу было уже невозможно.

– Иван Семеныч! Эй, слышь, подобру к нам пришел бы! – кричали из‑за ворот.

– Гришка Чикмаз, убеглый к ворам, возвернулся в город, – шептал воеводе на ухо сотник. – Чикмаз смущает стрельцов, да с ним же Никитка Петух. Их обоих по глотке узнаешь…

Воевода призвал боярыню и детей, приказал им уйти в сад и спрятаться в баньке.

– Боярин! Иван Семеныч! А ты‑то тут как же один? И тебе бы сокрыться! – закричала боярыня.

Воевода грозно взглянул на нее.

– Я с тятей останусь! – решительно вызвался Федор.

– Куды ты еще! – со злостью рыкнул боярин. – А их кто же будет блюсти? – строго спросил он, кивнув на жену, дочерей и на младшего сына. – Саблю возьми да блюди! – приказал он.

Поддавшись отцовской хитрости, тот покорился.

Боярин вооружил холопов копьями и оставил их во дворе под началом сотника. Второго стрелецкого сотника поманил за собою в дом.

Они влезли на пыльный, пропахнувший дымом чердак. Из слухового окна глядели на темные кучки стрельцов, черневшие на улице и на площади перед домом. Слушали возрастающий гул голосов.

– Целый год, воевода, стрелецкие деньги держишь. Отдай! – крикнул гулкий, задорящий голос из ближней кучки стрельцов.

– Вот Чикмаз кричит, – шепнул воеводе сотник.

Стрельцы с каждой минутой смелели. Толпа их росла и приближалась к дому.

«Рейтаров позвать бы!» – подумалось воеводе. Он верил больше рейтарам и иноземному офицерству.

– Ворье боярское, сволочь! Царские деньги давай! – кричали стрельцы.

Воевода знал, что тут дело не в самом жалованье. Он понимал, что разинские подсыльщики Никитка Петух и Чикмаз сбивают стрельцов к возмущению, пользуясь всем, что может служить для раздоров и мятежа. Голоса толпы становились мрачней и грозней:

– У них не возьмешь добром, силой надо!

– Продать воеводскую рухлядь – всем городом будем сыты! – кричали снизу.

Кто‑то зажег на площади факел.

– Огоньку под крыльцо воеводе, робята! – выкрикнули в толпе.

На шум подходили люди из улиц. Толпа заполняла площадь. В разных местах еще разгорелись факелы, тут и там освещая толпу. Во мраке людей казалось больше, чем их могла вместить площадь. Прозоровский видел злые лица кричащих людей. Крики сливались в один сплошной рев. Послышались тонкие, визгливые женские голоса:

– Робят кормить нечем!

– Ишь, засел там, молчит, как в берлоге!

Растрепанная стрельчиха выскочила из толпы, схватила с земли булыжник, подбежав близко к дому, вдруг вся извернулась и бросила камень.

С дребезгом раскололось стекло. Гордость и красота воеводского дома – узорчатое цветное окно рассыпалось в мелкие, жалобно звенящие осколки.

У воеводы заняло дух от бессильного бешенства. Он высунулся в окно, хотел крикнуть, но сотник его потащил назад.

– Боярин! Молчи, затаись! Ведь не люди – скоты. Разорвут на клоки! – шептал он.

Прозоровский его оттолкнул, но тут с площади долетел властный окрик:

– Стрельцы! Эй, стрельцы государевы! Бога бойтесь! Куда вы пришли! Чикмаз, вор, ты откуда?!

– Стрельцы! Разойдись по своим приказам! – грянул второй повелительный голос.

– Пятисотники Туров да Крицын, – шепнул сотник на ухо воеводе.

– Вас черт принес, головы, к нам на расправу! – откликнулся голос. – Робята, рубите голов!

– Берегись! – раздался чей‑то крик.

– Эй, десятник! – звал кто‑то.

– Секи их! Лопатой его по башке!

– Брось пистоль! Брось пистоль!

– Эй! Гасите огни!

Грянул выстрел.

Разглядеть ничего уже было нельзя. Можно было только угадывать, что творится.

– Вот так и другого!

– Повесят вас, дьяволы! – крикнул голос стрелецкого головы.

В сумерках там, где блеснул огонь выстрела, толпа сгустилась, послышался сабельный лязг. Тяжко дыша, воевода приник к слуховому окну, хотел разглядеть, что творится.

– А дай его мне! Ну‑ка дай!..

– Отойди‑и!..

Столкнулось железо с железом, раздался короткий выкрик, утонувший во многоголосой буре.

Воеводскую спину и плечи обдало жаром. Пот покатил по спине, по лицу, но боярин сдержал волненье, заметив, что сотник с ним рядом дрожит, как в трясухе…

Прозоровский при свете факелов узнал Чикмаза.

– А дай‑ка сюды мне пистоль! – решительно прошептал он сотнику.

– Не надо, боярин, голубчик, не надо! Давай лучше так, сойдем на зады! – залепетал перепуганный сотник, стуча зубами.

– Дай пистоль, говорю! – зарычал воевода, уверенный в том, что, убей он Чикмаза, вся эта толпа шарахнется в темную ночь, побежит и рассеется.

Он повернулся к сотнику, но тот вдруг куда‑то пропал.

– Стрелецкие деньги давай, воевода! – кричали снизу.

Боярин не выдержал бессильного бешенства. Высунувшись в слуховое окно с чердака, задыхаясь от злобы, он выкрикнул:

– Шишку с маком! Не дам ни деньги, воровской сброд! Не дам!

– Врешь, отдашь! – крикнул голос.

– Ан не дам! Ан не дам! – не помня себя, визгливо, как баба, кричал Прозоровский, до пояса вылезая из тесного чердачного окошка.

– Собака в конуре, робята! – выкрикнул кто‑то снизу.

Он рассмешил толпу.

– Давно бы откликнулся, воевода! Ладом тебя звали сперва, – сказал Чикмаз. – Не дашь денег – дотла разорим.

– Раздайсь! Раздайсь! – послышались громкие выкрики, и словно какой‑то смиряющий ветер пронесся по площади. Толпа приутихла. Умолкли удары в дверь. Карета с факелами, запряженная четверкой митрополичьих коней, остановилась невдалеке от воеводского дома.

Старик с седой трясущейся головой – митрополит Иосиф – вышел из колымаги.

– Чего вы, бесстыдники, ночью шумите! – как детям сказал он стрельцам, и на утихнувшей площади негромкий старческий голос его был явственно слышен.

– Воевода нас голодом держит, владыко!

– Год жалованье не хочет платить!

– Вели нам отдать стрелецкие деньги! – жалобно заговорили стрельцы, будто и не они лишь минуту назад рубили воеводскую дверь.

– Поговорю я боярину воеводе. Идите‑ка все по домам. Ишь, как тати в ночи, сошлись! – пенял старик, проходя сквозь толпу. – Кто же ночью вам станет платить! И денег‑то ночью не видно, а деньги счет любят!.. Идите покуда…

Толпа раздавалась, давая митрополиту дорогу к крыльцу. Стрельцы на его пути подставляли горстками руки и склонялись под благословение.

Торопясь опередить митрополита, воевода спустился вниз, натолкнулся на затаившегося сотника и послал его отпереть двери, а сам кликнул слугу зажечь свет в дальней горенке. Трясущийся старикашка благословил боярина.

– Вешать мятежников, отче святой! Всех их вешать! – рычал воевода, мотаясь туда и сюда в тесной комнатке, и бородастая тень его от мигающей тусклой свечи дергалась и плясала на потолке. – Мятежом ведь пришли к воеводе, к боярину царскому, мятежом!..

– Кроток и милостив будь к ним, Иван! Господь любит кротких, – увещевал его митрополит, словно в самом деле воевода был в этот час в силах кого‑нибудь миловать или казнить. – Уплатить ведь им надобно деньги, боярин Иван. Не противься. Смутное время пришло. Не задорь народа. Надобно деньги отдать…

– Шиш отдать им! – воскликнул боярин. – За то, что они меня лают бесчестно да топорами двери секут?!

– За шум наказуй, когда время придет. А ныне добром с людьми надо. Ты деньги отдай, – повторил старик.

– А где я возьму? – огрызнулся боярин. – В Приказной палате и денежки ломаной нету!..

– Из монастырской казны ссужу, – заикнулся старик.

– Взаймы для воров?! Пусть ведают дети собачьи, что надо с покорством идти, а не смутой! – стоял на своем воевода. – Вот князь Семен в город воротится…

– Уймись ты! Не время спесивиться ныне! – отчаянным шепотом прошипел митрополит. – Семен‑то у вора! У в‑о‑р‑а! – беззвучно еще раз сказал он.

Шепот его прозвучал, как гром… Воевода смотрел на него растерянно, не понимая страшного значения сказанных им слов…

– Как же так… для чего? – прошептал он беззвучно в лад старику. – Куды ж он?..

Темные пятна плыли перед глазами воеводы. Остановившимся взором глядя куда‑то сквозь старца, заикаясь, он прохрипел:

– А войско?.. Где войско?..

Митрополит молча значительно посмотрел на него и развел руками, словно не в силах сказать всего, что стряслось…

– Что врешь?! Что ты врешь?! Как тому совершиться?! Не может! Четыре тысячи лучших стрельцов… пушки… ядер довольно… Не может! Не мо‑жет!

Воевода, забывшись, схватил старика и тряс его так, что всегда дрожащая голова митрополита Иосифа безвольно замоталась туда и сюда…

– Не кричи! Не кричи ты! Отчаянность губит людей!

– Казнить его за измену, повесить! – в бессилии простонал воевода.

– Грешно, Иван, – остановил его старец. – Князь Семен в сей час, может, мученическую кончину примает, а ты – эко слово!..

– Нет, вре‑ешь! Он кончины не примет! Он к дружку своему подался! – отчаянно прохрипел Прозоровский. – Собака изменная, падаль, вор, бражник бесстыдный! На дыбу его потяну! На стене городской на потеху всей черни повешу!

В окошко горенки, еще по старинке затянутое пузырем, со двора застучали, раздался шум, свист во дворе…

Митрополит и боярин вскочили с мест.

– Во имя отца, и сына, и духа святого! Уймитесь вы там, озорные! – воскликнул митрополит. – Я иду к вам! Идем со мной, сотник, – позвал он и, на ходу благословив боярина, вышел из горницы.

Погасив свечу и на цыпочках выбравшись в большую комнату с выбитыми стеклами, воевода смотрел на темную площадь, куда вышел старик.

– Слушьте меня, государевы ратные люди! – внятно сказал митрополит.

Толпа приутихла. Как вдруг, нарушая наступившую тишину, из соседней улицы донеслись пронзительный визг и топот коней. На бешеной скачке, роняя с пылающих факелов искры, как ветер, примчалась на площадь полсотня черкесов во главе с князем Михайлой. Они летели, будто на крыльях, в распахнутых черных бурках. У каждого при седле, под коленом, мушкет, с другой стороны лук и за спиною стрелы, у пояса гнутая сабля, в руках были плети…

– Секи их! Хлещи их! Топчи‑и! – голосил воеводский брат, на всем скаку, впереди черкесов, врезавшись в толпы стрельцов.

Крики ужаса, стоны раздались из‑под копыт лошадей…

Закрывая глаза от плетей руками, закинув на головы подолы кафтанов, люди разбегались по темной площади в разные стороны.

– Стрельцы! Не сдавайся! Стрельцы‑ы! – призывал Чикмаз, стараясь сдержать убегающих.

Несколько человек сбились возле него с топорами, лопатами, копьями. Черкесскую лошадь кто‑то достал копьем…

– Недобитый пес! Подходи, поломаю ноги! – задорно крикнул Никита Петух князю Михайле.

– Черкес‑лар! Мушкет‑лар‑билян! – по‑татарски выкрикнул князь Михайла.

Черные всадники мигом выхватили из‑под колен мушкеты. Перед этим оружием было не удержать безоружных стрельцов. Толпа остановившихся смельчаков разбегалась по ночной площади. Им вслед раздались мушкетные выстрелы…

– В са‑абли! – взвизгнул Михайла и, подняв свой клинок, помчался преследовать убегающую толпу.

Сунув на место мушкеты, выхватив сабли, черкесы пустились за ним…

Площадь вмиг опустела…

Митрополит, стоя на воеводском крыльце, ошалело глядел на эту мгновенную расправу…

Его колымага, громыхая, подъехала к крыльцу. Двое монахов, выскочив из черного ящика, подхватили митрополита под локти, посадили его, как дитя, в колымагу, и грохот колес ее быстро утих. Слышались только стоны помятых конями стрельцов, расползавшихся в улицы, да утихающий лай растревоженных городских собак…

Воевода без сил опустился в кресло. С Волги дуло прохладой. Через разбитые окна тянул сквознячок. Князь Иван снял с головы тафейку, провел по лысому темени потной ладонью и оперся локтями на стол…

Он глядел из окна на темную площадь. Появление Михайлы с черкесами казалось ему минутным мелькнувшим сном. Он смотрел в восхищенье на смелого брата, который так вовремя подоспел… В то же время какое‑то тяжелое беспокойство охватило его…

И вот снова донесся из улицы бешеный топот копыт. Михайла с рейтарами, разогнав стрельцов, мчался с другой стороны на площадь. У самого дома он спрянул с коня и легко взбежал на крыльцо.

– Брат! Открой! Отвори! Все ли живы? – бодро выкрикнул он.

Он шумно ввалился в дом, возбужденный своей победой, с хрустом давил на полу сапогами битые стекла.

– Будь здрав, воевода! – басисто хвалился он. – Был мятеж, да и нету! Видал, со мной звери‑черти какие! Весь город во страхе позаперся ныне!..

Но, вместо того чтобы братски обнять удалого брата за то, что он спас его от беды, воевода угрюмо и злобно одернул:

– Шумишь неладом! Ты, чаешь, добро совершил?! А слыхал про Семена?!

– Что Семен? – удивленный холодным приемом, спросил воеводский брат.

– А вот то! Не ко времени ты мне стрельцов возмущаешь! Дурацкое дело не хитро – палить из мушкетов… Иной раз подумать не грех!.. – раздраженно сказал воевода и сдавленным голосом через силу добавил: – Князь Семен у злодея в плену… Все стрельцы от него… сошли к вору…

 

 

По стрелецким приказам с утра объявили идти за деньгами. Воевода выплачивал стрелецкое жалованье из митрополичьей казны. Всем сполна уплатить не хватило денег.

Дьяк нарочно медлил в стрелецких полках, выдавая деньги, – не раздобудется ли воевода еще. А Прозоровский тем часом поспешно призвал к себе астраханских купцов.

Купцы сходились не торопясь, без охоты, кланялись без усердия, в четверть поклона.

Воевода просил взаймы у торговых людей. Они мялись, кряхтели, но кошелей не развязывали.

– Сам знаешь, боярин! Ведь Астрахань – город стрелецкий. На стрельцов у нас вся надежа, и в долг их товаром ссужаем. Как жалованье получат – заплатят. А мимо стрельцов да посадского люда откуда нам взять‑то деньжишек!..

Воевода смотрел на них ненавидящим взглядом. Понял: до них дошел слух о беде. Испугались: вдруг Разин с ворами возьмет город, тогда не помилует их за помощь воеводе. Страшатся за деньги и за свои товары. Все‑таки их уговаривал:

– Потрудитесь, торговые люди, сыщите деньжишек, и то вам у государя в службу зачтется, государь станет жаловать.

– До государева жалованья дай бог дожить, – сказал рыбник Сохатов. – Доживем ли – кто знает. А до воровского разорения дожили!

Прозоровский заметил, как при этих словах купцы воровато переглянулись между собою, но не отстал от них.

Не жалея дедовской чести, заговорил о том, что деньги тотчас отвратят стрельцов от измены, стрельцы станут сильно стоять на воров.

– Бог знает, воевода боярин Иван Семеныч, и те стрельцы, кои с князем Семеном пошли, побьют воров крепко. На тех стрельцов ведь мы денег и наших товаров не пожалели! – сказал все тот же Сохатов.

Снова купчишки переглянулись, и воевода понял, что им уже все известно, что случилось у Черного Яра. Они не верят больше ни воеводе, ни астраханским стрельцам.

В это время к Приказной палате подъехал персидский посол в длинном пестром халате, в чалме, с красной крашеной бородой.

Воевода погнал из палаты торговых людей, и купцы с облегчением и радостью вышли.

На зов воеводы переводчик и дьяк вошли в горницу.

Посол сказал, что великий шах посылает его в Москву к его величеству государю‑царю. Он сказал, что уж целый месяц неволею прожил в Астрахани, но больше не может ждать. Если боярин его не пускает в Москву, то пусть даст провожатых обратно домой.

«А черт тебя нес не ко времени, крашена борода! – про себя проворчал воевода. – Пустил бы назад, да опять нелады: наплетет про казацкий мятеж у себя в кизилбашцах такое, чего и не вздумать! Пусть лучше сидит да глядит своими глазами, чем лживые вести трепать за моря!»

И боярин ответил, что шахов посол ему друг, а друга нельзя посылать на опасность. Придется еще пожить у них в городе. Как только Волга очистится от разбойников, так воевода отпустит с послом провожатых к Москве.

– Есть слух, что разбойники царских солдат на Волге побили, – сказал посол.

Воевода на миг смутился, не ждал, что так быстро все тайное узнается…

– Слухом земля полнится, да не всякому слуху верь! – сказал он. – Ратные люди гонят воров вверх по Волге, дорогу к Москве очищают.

Посол как будто не слышал сказанного боярином.

– Есть слух от татар, что воры в низовье идут и Астрахань сядет в осаду. Когда бог допустит такое лихо, как думает воевода – стрельцы и солдаты станут ли город и стены беречь от воров? – настойчиво продолжал посол.

Он испытующе поглядел на боярина. Прозоровский понял, что обмануть его не удастся. Он понял, что это торговые персы подослали его. У них в караван‑сарае сложено множество разных товаров для торга не только с Москвой, но с Англией, Швецией, с датскими и голландскими немцами.

Воевода прикинул возможный исход беседы и медлил с ответом.

– Может, ты, воевода боярин, советуешь нашим купцам корабли нагрузить да отплыть? – осторожно спросил посол.

– А куды им отплыть?! – возразил Прозоровский. – Боевые струги величества шаха выстоять против русских людей не сумели. Прошлый год Стенька‑вор астаринского вашего хана на море побил! – с невольной какой‑то гордостью за казаков, которую он хотел скрыть даже и от себя самого, сказал воевода. – А купцы как беречься станут?! Сидите уж тут!.. Сбережем!

– Есть слух, что среди астраханских стрельцов смятение, – сказал посол.

– Кручинятся много ратные люди, отвечал воевода. – Вечор приходили ко мне бить челом, о деньгах просили. Великий наш государь из‑за разбойных людей не мог из Москвы сей год прислать Волгою денег. Когда б нам толику деньжишек сыскать, то ратные люди станут сильно стоять от воров. А город наш крепок: и пушек, и ядер, и зелья, и хлеба у нас хватит на год.

– Я думаю, что торговые люди великого шаха ссудят воеводу деньгами для ратных людей, – сказал посол. – Боярин может послать ко мне казначейского дьяка.

Как только посол уехал, обрадованный Прозоровский тотчас послал людей из Приказной палаты, чтобы сказать стрельцам, что нынче им будут платить все жалованье сполна.

Иноземные офицеры Бутлер[13] и Видерос вошли к воеводе.

В сущности, Бутлер был капитаном военного корабля «Орел»[14]. Но по приказу воеводы корабль был оставлен без пушек. Пушки и люди были сняты с него Прозоровским для усиления обороны города.

– Мы с капитаном сейчас объехали стены. Надо чинить крепостной снаряд. Лишние ворота заложить кирпичом. Городу хватит одних ворот для въезда и выезда, – сказал Бутлер.

– Где же взять сил для такой работы? – возразил воевода.

– Стрельцов и солдат поставить, согнать горожан, – сказал Бутлер. – Боярин выдал солдатам денег. Солдаты спокойны.

Прозоровский неуверенно поглядел на него.

– Да, да! – подтвердил Бутлер. – Я знаю солдат. Они совсем успокоились.

– Мыслишь, что так? Ну, божья воля! Сейчас призовем начальных людей.

Воевода позвал к себе полуголов и сотников. Вызвал уличных старост, сотских, десятских. Велел всем городом идти по стенам на городовые работы.

Начальные люди ушли, но Бутлер все еще мялся.

– Что скажешь, Давыд? – спросил его Прозоровский.

– Мои люди ушли из города нынче ночью, – сказал Бутлер.

– Куда? Как ушли? – не понял его воевода.

– Покинули город совсем… Я не знаю… Они…

Прозоровский почувствовал, как бросилась к вискам кровь, но сдержался и сохранил молчание, чтобы не показать, что взволнован.

– Воевода и князь! Я клянусь, что они не ушли к казакам. Они просто сбежали, как трусы…

– Да‑да… просто трусы… – сказал Прозоровский.

Он верил в своих иноземцев. Под внешней личиной вежливости, под болтовней о рыцарстве он не сумел разглядеть в них простых наемников, которые бросят его при первой грозе.

– Клянусь, что они не ушли к казакам, – повторил Бутлер.

– Зачем же им к казакам! – согласился с ним воевода. – Ну что ж, мы без них… Немцы – немцы и есть!.. Цепные собаки… А цепь – серебро. Что им царская служба? Наемная рать!.. Не все ли равно им, кому служить, кому изменить, – про себя бормотал воевода. Он словно случайно взглянул на Бутлера и только теперь заметил его. – А ты почему не ушел? – спросил он.

– Князь! Во мне благородное сердце! Я рыцарь! – воскликнул Бутлер.

– И тебя обманули?! Сбежали и бросили! Так? – спросил Прозоровский.

– Князь, я сам…

– Буде врать! – прервал Прозоровский. – Ну что же, теперь уж тебе одному не бежать – пропадешь… Нынче ночью стрельцы убили двоих полковников. Ты теперь будешь полковник. Иди, – отпустил Прозоровский. – Минует мятеж – и напишу о тебе государю, что ты не ушел, не покинул меня в беде…

– Я, князь воевода… – воскликнул Бутлер, прижав руку к сердцу.

– Уж ладно, иди, коль попался… Стой крепко. Авось отобьемся.

– Князь воевода! – несмело сказал Бутлер.

Прозоровский взглянул на него.

– Ты все не ушел? – спросил он с нетерпением.

– Князь боярин! Я мыслю, что нужно простить тех стрельцов, что сошли к казакам. Объяви, что простил их вины, и они, как река, потекут в городские ворота. Ведь семьи у них!..

Воевода мотнул головой.

– Не пущу. Сегодня войдут в ворота, а завтра их вору отворят. Измену с собой принесут… Не пущу! Ты иди…

Бутлер вышел. Воевода остался один, угнетенный, подавленный.

– Тараканы! – сказал он. – Почуют пожар и бегут!.. Наемная рать!.. Лыцари тоже!..

Надо было подняться, выехать на стены вместе с начальниками ратных людей. Но, подавленный всеми событиями, ночным мятежом стрельцов, пленением Львова, воевода сидел недвижно… Слегка приоткрыв окно, он наблюдал из Приказной палаты жизнь города. Прозоровский видел, как стрельцы и посадские сотнями сходятся на работы к стенам, как по улицам проезжают воза со смолой и камнями, изредка скачут десятками в распахнутых бурках Михайлины «звери‑черти»…

Митрополичий сын боярский[15] Стремин‑Коровин подъехал к крыльцу Приказной палаты, взбежал на крыльцо.

– Боярин и воевода, владыка преосвященный Иосиф прислал меня. Спрошает владыка: гоже ли будет ров с его огородов прокопати да воду спустить из пруда к городским стенам?

Митрополичий пруд был глубок – запасами его воды можно было пополнить обсохший и обмелевший ров возле стен.

– Гоже, гоже! – воскликнул боярин, почувствовав вдруг, что весь город готовится к битве, кроме него одного. Его охватил стыд за свое бездействие. Он вскочил. – Спроси‑ка, Василий, владыку, сколько людей ему надобно для такого дела.

– Нисколь нам не надо, боярин Иван Семеныч. Мы сами. Монахи взялись, копают.

– Скажи, я приеду глядеть…

Сын боярский уехал. Но воевода не выехал вслед за ним. Он остался опять в своем кресле.

«Пожалуй, Михайла был все‑таки прав, – раздумывал воевода. – Смирил ведь стрельцов! Ишь, идут, ишь, идут!.. И лопаты несут, топоры. И с возами едут. Без всякого шуму».

Дьяк доложил, что персидский посол собрал у своих купцов деньги. Деньги были московского образца. Хотя в Астрахани ходили и талеры, и туманы, и марки, но воевода предпочитал заплатить стрельцам русскими, чтобы они не знали, что деньги взяты у чужеземцев. Он велел выплачивать жалованье тем из стрельцов, кому не хватило утром.

– Персияне и купцы со своими людишками просят пищалей да в караван‑сарай пять‑шесть пушек. Хотят стоять против воров, – доложил воеводе подьячий по сбору пошлин с иноземного торга.

Воевода сам написал капитану Видеросу, чтобы дать им пищали и от Приказной палаты шесть кизилбашских пушек, в прошлом году сданных Разиным; при этом воевода мысленно утешил себя, что даст чужеземцам в руки не русские, а их же, персидские пушки.

Беспокойная, без спанья ночь вдруг сказалась внезапной сонливостью. Истомленный зноем и духотой предгрозья, Прозоровский, склонившись к столу, задремал…

Его разбудил отчаянный женский визг, возгласы множества голосов. Воевода вскочил, задохнувшись, жадно глотал воздух, схватил со стола пистоль и припал к окну… На площади перед Приказной палатой какие‑то две торговки с криком тянули в разные стороны петуха. Гурьба молодых стрельцов, тешась, уськала их дружка на дружку. В злости одна из торговок рванула птицу к себе… И вдруг стрельцы разразились отчаянным хохотом: голова петуха оторвалась. Женщины кинулись в драку. Безголовый петух кувыркался и бился по пыльной улице. На белых камнях мостовой воевода увидел темные пятна крови.

Обессиленный, боярин сел в кресло и шелковым пестрым платком вытер потное темя.

– Еремка, коня! – крикнул он за окно.

Он слышал, как зацокали по мостовой подковы. Поднялся.

– Господи, ну и жара! – сказал он, выходя на крыльцо.

С крыльца Приказной палаты была видна окутанная маревом волжская даль. Чайки носились низко, над самой водой. По небосклону от моря, синея, ползла на город темная туча…

Подсаженный верным Еремкой, воевода тяжко взвалился в седло. Десяток черкесов выехали из‑за угла улицы и поскакали за воеводой.

«Михайла велел им меня беречь», – подумал воевода с благодарностью к брату.

С городской стены раздались звуки труб и барабанов. Вдоль стены проходили в лад с музыкой вооруженные персияне. Торговый люд, непривычный к оружию, они не могли удержать выражения довольства своей новой ролью, выступали почти вприпляс. Лица их были радостны, в полном несоответствии с обстановкой.

Воевода, сдержав усмешку, проехал мимо. У городских ворот шли работы. Грязные, как черти, стрельцы, скинув кафтаны, таскали кирпич, месили глину, закладывая ворота словно навек.

– Бог в помощь! – окликнул их воевода.

– С нами трудиться! – насмешливо крикнули из гурьбы привычный народный ответ на это приветствие.

«Может, сей самый в ночи топорком мои двери сек!» – подумалось воеводе.

Навстречу ему ехали англичанин полковник Фома Бальи[16], Бутлер и капитан Видерос. Офицеры были возбуждены. Объезжая стены, они заметили лодку, в которой сидят двое странных людей, не рыбацкого вида.

– А ну‑ка, черкес! – позвал воевода.

Черкесский десятник, державшийся в отдалении, подскакал. Воевода ему объяснил, где стоит лодка, велел захватить тех людей и везти их к Приказной палате. Четверка черкесов, взрывая песок, помчалась в волжскую сторону.

У следующих ворот, до которых доехал боярин вместе с иноземными офицерами, шла та же работа: ворота закладывали кирпичом и камнями. Тут же на дне опрокинутой бочки расположились дьяк и подьячий, выплачивая на месте работы стрелецкое жалованье. Стрельцы растянулись длинным хвостом за деньгами.

– Вишь, воевода боярин, и денежки нынче нашлись! – весело крикнул один из стрельцов, скаля белые зубы.

– Вели кабаки отворить, воевода боярин! – попросили стрельцы.

– Не велю кабакам торговать: время ратное нынче, робята. Упьетесь, а кто на стенах стоять будет! – миролюбиво сказал воевода.

– С вином веселей на стенах‑то стоять! – отозвался стрелец.

– Ужо вам по чарке велю дать за труд, – сказал воевода и тронул коня.

Один из четверки черкесов примчался сказать, что в лодке пойманы поп и какой‑то стрелец, отвезены разом в Приказ. Найденные у них бумаги они привезли с собой.

Прозоровский взял в руки письмо.

«Боярину и астраханскому воеводе князю Ивану Семенычу Прозоровскому от атамана Великого Войска Донского Степана Тимофеева, сына Разина», – прочел воевода. Он оглянулся, не видел ли кто, что написано. На втором письме была немецкая надпись.

– Прочти‑кось, Давыд, – окликнул боярин Бутлера.

Тот прочел.

– Сей лист, – сказал он, – писан на капитан Видерос, от донской ватман…

Воевода вырвал письмо из рук Бутлера.

Бутлер растерянно заморгал.

– Еремка, призвать палача во Приказну! – приказал воевода.

Конюх умчался.

 

 

Один из двоих пойманных в лодке оказался ссыльным попом Воздвиженской церкви Василием[17], родом – мордовец.

Год назад, когда все астраханское духовенство вышло провожать антиохийского патриарха, который возвращался домой из Москвы, поп Василий, глядя, как целый обоз патриаршей рухляди грузили в морские струги, назвал вселенского патриарха «боярским продажником».

– Как ты лаешь такое лицо? – спросил его другой поп.

– Гляди‑ка, добра нахватал от бояр за осуждение невинного! Три струга везет, тьфу!

Их разговор услыхал дьячок и рассказал митрополиту Иосифу. Митрополит учинил расспрос и дознался, что поп Василий не в первый раз вел среди духовных лиц подобные «скаредные» речи. Он говорил, что осужденный вселенскими патриархами Никон был сыном мордовского мужика, да высоко вознесся, потому его и сожрали бояре, а патриархи осудили и отрешили его от великого сана корыстью, получив за то большие дары от бояр.

Астраханский митрополит не отправил попа в Патриарший приказ в Москву. Он решил, что расправится сам, и послал Василия в Черный Яр в ссылку. И вот теперь поп пристал к Разину…

– Как же ты, поп, ко мне? Ведь бояре меня зовут врагом церкви! – сказал ему Разин.

– Пустые слова, сын! Правда ведь не в боярских грамотах: она в сердце людском да в делах. А твои дела к правде! – ответил поп.

Разин ему не поверил, но поп, чтобы доказать свою приверженность, не устрашился отправиться с письмами в Астрахань.

Второй посланец Степана был старый слуга князя Семена Львова, однорукий старик из бывших стрельцов.

Поставленный к пытке, однорукий посланец сказал воеводе, что был на струге во время похода с князем.

Он поклялся, что умолял Степана пустить князя вместе с ним в Астрахань, но Разин оставил его у себя.

– Что князь Семен наказал тебе говорить астраханским ворам? – допрашивал его Прозоровский.

– Мне князь ничего не велел, боярин. Вор лишь велел мне тебе дать письмо да немцу, как звать его, экий… ногайцев к стрельбе обучает… с рыжим усом…

– Про немца ты мне не плети. Ты про князя Семена измену без утайки сказывай! – перебил Прозоровский.

– Да что ты, боярин, взбесился! Какая на князе моем измена! Чего ты плетешь! – разозлился старик.

Прозоровский указал подвергнуть его самым жестоким мучениям, требуя, чтобы он говорил об измене князя Семена, что князь Семен был виноват в переходе стрельцов к Разину.

– Ты, боярин, сам боле того виновен. Эк ведь парня молоденького замучил! Стрельцы взглянут – да плачут!.. И речь промеж них такова: «Знать, малый за правду стоял, коль его воевода с такой сатанинской злобой терзал. Кого воевода страшнее мучит, тот человек, знать, нам, черни, добра пожелал!» Ты корыстью да злобой народ подымаешь. Я об том тебе нынче сказать не страшусь: все одно не сносить головы…

Ничего не добившись от старика, Прозоровский велел его вывесть на площадь и отрубить ему голову.

Попу Василию воевода велел забить кляпом рот и посадить его в монастырскую башню в Троицком монастыре, у митрополита Иосифа…

Двое персидских купцов привели двоих ведомых городу нищих, один из них был Тимошка, по кличке Безногий. Персы их увидали, когда они подбирались к стенам, хоронясь в кустах. Вода из митрополичьих прудов в это время хлынула на солончак вокруг Белого города и отрезала нищим обратный путь. Спустившись тогда со стены, персы схватили их.

Угли были еще горячи под дыбой. Прозоровский не медлил. Огнем и щипцами заставил он нищих заговорить, и они признались, что были у Разина, он угощал их в своем шатре едой и питьем и потом отпустил домой, указав, чтобы ночью, в час приступа, они подожгли город.

– Знать, ночью приступа ждать? – спросил воевода.

– Не ведаю, в кую ночь. Того атаман не сказал, – ответил Безногий.

Прозоровский велел палачу забивать ему гвозди под ногти, но Безногий не выдал, когда будет приступ…

Замученных нищих тут же стащили на плаху и отсекли им головы…

Явно, что приступа ждать нужно было без промедления…

Приехал Михайла.

– Ну, Иван, ты как хошь, а я нехристям более верю, чем христианам. Был сейчас у татар в Ямгурчеевом городке. Велел Ямгурчею в стены идти со своими ногайцами… На стены будем ставить татар. Татары на Стеньку серчают. Он у них табуны и овец отбивал. Я сам с ними на стену встану…

– Ведь в город ногаям запрет входить на ночь, ты их оружных хочешь пустить. Измена пойдет!.. – возразил воевода.

Михайла тряхнул головой.

– От русских‑то хуже измена!.. К шерти[18] татар приведи по вере – они уж своих богов никогда не обманут. А русский стрелец ко кресту приложился, присягу дал – да и тут же башку тебе прочь отсечет!..

– С митрополитом советовать надо, – сказал воевода.

Они собрались на митрополичьем дворе – воевода, Михайла, двое стрелецких голов, дьяки, стрелецкие сотники. Митрополит велел звать к себе также пятидесятников и десятников и лучших из старых служилых стрельцов.

Как раз зазвонили к вечерне. Митрополит служил ее сам. Час был ранний, но с моря надвинулись тучи. День помрачнел. Свечи едва рассеивали церковный мрак. Издали доносились раскаты грома. Голос митрополита дрожал и срывался. Молящиеся в церкви томились жарой и вздыхали…

Окончив вечерню, митрополит обратился к собравшимся с проповедью.

– Дерзайте, братие и чада! Ныне время приспело за бога и великого государя умерти. И кто бога и государя отступится, тот во ад поспешает, к диаволу и сатане. Кто же постраждет и ратную смерть от воров примет, тот в царствие божие внидет… – Митрополит прослезился. – Вы лучшие в городе люди, стойте за государя верой и правдою, и за то государева милость да будет с вами. Присягайте, братие, лобзая крест господа нашего Иисуса Христа.

Первым к кресту подошел боярин.

– Именем божьим обещаюсь стоять до смерти, – сказал он, – за государя, за правду божью!

За ним подходили головы, сотники, пятидесятники, десятники и стрельцы, повторяя его слова.

– За правду божью дай бог постоять до конца! – сказал, крестясь, старый стрелец с белыми как снег волосами и бородой, по прозванию Красуля[19].

Окончив молитву, митрополит обратился к нему:

– Станешь ли крепко стоять, Иван?

– Да как же, владыко! Сколь мы годов во стрельцах?! Постоим уж до смерти за божью‑то правду! – твердо сказал старик.

Все с облегчением вышли из душной церкви.

– Молодых стрельцов наставляй, Иван, к верности государю. Внушай, поучай, отклоняй от измены! – говорил митрополит на дорогу. – Тебя государь за то наградит.

– Да не сумнись, владыко! Вот нас тут полсотни старых стрельцов. Воевода нас знает, и мы его ведаем. Мы всю жизнь за бояр стояли! – успокаивал старый Красуля митрополита. – Мне скоро седьмой десяток полезет, владыко. Кому и наставить на правое дело стрельцов молодых.

 

 

Солнце скрылось за черную тучу, наплывшую с моря. Волга темнела зловещим, тяжелым свинцом. На небо медленно лезли огромные черные и лохматые звери. Где‑то еще далеко над морем сверкали частые молнии, глухо рычал отдаленный гром, и казалось, что это рыкают небесные чудища, наползающие на город.

Воевода еще раз в сопровождении немцев объехал все крепостные стены. Сотники подбегали к нему доложить о работах, о крепостном снаряде. Со стен, где топили в котлах смолу, тяжело опускался на город дым, закрывая улицы будто туманом.

С ватагой черкесов примчался Михайла.

– Татары сбежали! – воскликнул он.

– Как?

– Камыш покидали в воду, сверху жердинок наклали. Кто лодками, кто по мосткам… и ушли.

– К вору?

– К Тереку в степи пошли кочевать. Мурза Мурзабек вместе с сыном хотел остаться. Его Ямгурчей избил плетью, связал, как вьюк, – на коня и повез… И улусные люди за ними…

– Не жалей, Михайла, – сказал боярин. – Лучше сейчас изменил Ямгурчей, убежал, чем в город вошел бы да тут учинил измену.

– Хотел я догнать их – да в сабли.

– И саблям иная работа найдется, – утешил боярин брата.

Уже совсем свечерело. В воздухе пахло влагой от надвигавшейся грозы.

Конный черкесский дозор сообщил, что не так далеко видали по берегу конное войско, а на реке – струги.

– Ну, ратную сбрую пора надевать, брат Михайла, – сказал Прозоровский.

Через час воевода с братом и старшим сыном, с дьяками, подьячими, с детьми боярскими и дворянами торжественно вышли из воеводского дома. Все были в кольчугах и колонтарях. Впереди слуги вели запасных коней под чепраками, направляясь в Белый город, к Вознесенским воротам, откуда ждали приступа казаков.

Боярская и дворянская челядь ехала, вооруженная пиками и пищалями.

Воевода велел бить в тулумбасы и в трубы трубить поход. Завыли сполохом церковные колокола.

Улицы наполнила толпа горожан.

– Братья и дети! Кто хочет, идите с нами стоять на воров! Бог наградит вас, и царь не забудет! – говорил горожанам боярин, проезжая по улицам. Но горожане жались к домам, пропуская походное шествие воевод и дворянства.

Воеводские слуги зажгли факелы. Скакали, роняя искры во мраке улиц.

У Вознесенских ворот воевода сошел с коня.

– Зажечь по стенам костры!

Башни выросли из черноты рыжими кирпичными пятнами. В небе не было видно ни единой звезды. Гроза подходила ближе. Частые молнии рвали на небосклоне тучи, и после них ночь еще больше сгущалась. От грома слегка подрагивала земля.

Воевода поднялся в башню, подошел к дозорному пушкарю, возле которого стоял Бутлер, глядевший в темную ночь через зрительную трубу.

– Что там видно, Давыд? – спросил Прозоровский и взял у голландца трубу.

– Что? – в свою очередь, спросил Бутлер.

– Огни… Там, должно, на стругах огни, что ли, на Волге, – задумчиво произнес боярин, стараясь увидеть больше, чем неверный, мерцающий свет красных искр.

Вдруг молния осветила всю степь, и державший у глаза трубу воевода вскрикнул:

– Идут!

Через трубу при внезапной вспышке ему показалось, что казаки возле самых стен.

– Камни! Смолу! – крикнул он.

– Пали фитиль! – перебив его, приказал пушкарям голландец.

Грянула пушка, выбросив сноп огня. В ответ послышался пушечный гул в степи, но ядра не долетели до стен.

На стенах ударил набат. В свете костров замелькало множество людей. И вдруг, раз за разом, без выстрелов, полетели огни из степи, откуда‑то из‑за надолб. Наметы, брошенные метательной пружиной, пали среди астраханских деревянных домов и ярко горели.

С криком выскакивали из домов горожане, чтобы не дать разгореться пожару.

В степи ближе к городу мелькнули огни по оврагам. Из «подошвенного боя»[20] башни пушки били теперь непрерывно.

Воевода спустился туда к пушкарям.

– Куды бьешь? – спросил он.

– А бог его знает куды, боярин. Господь донесет, куды надо, – ответил пушкарь.

– Боярин, на Волге огни! – крикнул сотник, всюду сопровождавший воеводу.

Огни мелькнули и скрылись. Струги или просто челны – не понять.

Начался дождь. Молнии заблистали над самым городом, над куполами церквей. Загремел оглушающий гром…

И сквозь возбужденные крики стрельцов по стенам, сквозь грохот орудий и шум дождя послышались крики от Болдина устья.

Разинцы по степи приближались к городу. В их толпах горело множество факелов.

Воевода послал гонцов, чтобы тотчас все силы стянуть сюда, к Вознесенским воротам.

– Пищаль заряжай!.. Зелье сыпь!.. – слышались крики начальных со стен…

– Зелье сыпь!..

– Ко глазу клади!..

Снова сверкнула молния, и вместе с громом хлестнул отчаянный ливень… Сквозь грохот и шум слышен был отрывистый треск пищалей.

От Никольских ворот с Волги раз за разом прогремели пять выстрелов пушки.

В тот же миг в городе всюду начали загораться огни. Огни засветились где‑то вдали на стене города, сверкнули вдоль улиц, факелы загорелись в кремле.

– Измена! – крикнул князь Михайла внизу, под стеной. – Черкесы, за мной! – И воевода услышал дружный удаляющийся топот многих коней.

Бой шел на улицах. Стрелецкий сотник прокричал на ухо воеводе, что стрельцы помогают разинским казакам перелезать через стены.

Поручик голландец подбежал, сообщил, что своими рейтарами убит капитан Видерос, а полковник Бальи ранен в обе ноги.

Женский отчаянный визг послышался под стенами. Дворянские жены в ужасе толпою бежали по улицам, спасаясь из кремля от казаков и восставших стрельцов.

Воевода сбежал со стены на улицу. Навстречу ему торопливо шагали стрельцы. При блеске молнии Прозоровский узнал по белой седой бороде Ивана Красулю.

– Измена, Иван! – крикнул он, ища у стрельцов защиты.

– И что за измена, боярин! За божию правду идем на бояр! Уходи‑ка с дороги, – ответил старый Красуля.

– И ты изменил! – вцепившись дрожащей рукой в его плечо, вскричал воевода. – И ты?!

– А ну‑ко тебя!..

Красуля поднял пистоль и выстрелил воеводе в живот.

– Идемте, робята! Сам сдохнет! – позвал он стрельцов и, толкнув воеводу ногой, перешагнул через него, удаляясь в ночную улицу.

– Боярин! Боярин! – выскочив из‑за угла, подбежал к Прозоровскому его конюх. – Идем‑ка, боярин, в собор отведу. Там схоронишься лучше, идем…

– Воевода где?! – грянул над ухом боярина голос из темноты. – Там князя Михайлу Никитка Петух порубил!..

Держась за живот, опираясь на руку конюха, бесконечными улицами под ливнем брел воевода к собору.

Дул холодный, пронзительный ветер с моря. Молнии раздирали небо огнем от края до края. Ливень хлестал с невиданной силой, вмиг заливая факелы. По лицам людей, за одежду лилась вода ведрами, но никто не искал укрытия.

Толпа бушевала на улицах, рубила ворота, ломилась в какие‑то двери…

– Наш праздник, робята! – кричали по улицам.

– Выбивай дворян из домов!..

– Бей подьячих! – слышались крики сквозь шум бури.

– Крапивное семя бе‑ей! Бе‑ей!

Раздавались скрежет железа, стрельба, лай собак, стоны, крики…

Какие‑то люди внесли воеводу в собор, положили на каменные плиты пола у самого алтаря. Прозоровскому было все безразлично. Он чувствовал только слабость и боль. В соборе было темно. Вспышки молний вдруг вырывали из мрака собора лики икон, испуганные лица сбежавшихся в церковь дворянских жен и детей, купцов с семействами, приказных дьяков и подьячих, попов с попадьями, с детьми… Женщины и ребята плакали, прижимаясь друг к другу, в страхе крестились. Стонали раненые дворяне, принесенные со всех городских стен и с улиц в божий дом как в убежище, в котором их не коснется рука злодеев…

Перед глазами Прозоровского молнии озаряли отрубленную голову Ивана Предтечи на золотом блюде. Предтеча был «ангел» Ивана Семеныча. Воевода хотел помолиться ему, но рука ослабла и не поднималась ко лбу.

«Придут и меня… вот так же…» – подумалось воеводе, но мысль не испугала его. Если не казнит Стенька Разин, то царь казнит…

«Как же ты город мой отдал ворью‑бесчинникам?!» – спросил его знакомый голос царя. От страха перед царем воевода очнулся. Понял, что пригрезилось в забытьи… «Как же я город‑то отдал?!» – подумал он сокрушенно.

Ливень кончился. С улицы засветились огни разожженных факелов…

«Ворвутся сейчас и сюда!» – с тоской обреченности подумалось Прозоровскому.

Истошная слабость охватила его от боли в животе, от ощущения безнадежности раны, от страха и горя. Он закрыл глаза в забытьи. Перед глазами плыли цветные круги. В ушах стоял звон. Вдруг воевода услышал из‑за двери, с Соборной площади, зычный знакомый и торжествующий голос:

– Здравствуй, народ астраханский!

И толпа народа откликнулась ему кличем восторга.

 

Помчались гонцы

 

Боярин Богдан Матвеевич Хитрово приехал к Одоевскому в приказ Казанского дворца[21]. Переполошенно забегали приказные подьячие. Два дьяка вылезли на крыльцо, чтобы встретить боярина, и сам Никита Иваныч Одоевский вышел навстречу, за руку провел старого боярина в свою горницу.

– Что ж ты, боярин, в приказ?! Доброе ли то место такого великого гостя принять? Ты бы домой пожаловал, и я рад был бы тебе угодить!

Сухощавый стройный старик с острыми бегающими глазами, с черной серебрящейся, будто бобровою, бородой быстрыми шагами прошел, резким движением сел на указанное место, недовольно взглянул на отворенную дверь, и хотя ничего не сказал, но Никита Иванович понял и сам, затворил дверь… Хитрово снял с головы тафейку, вытер платком лысую голову…

– Дело великое, ждать‑то невмоготу, князь Никита Иваныч! – пояснил он причину своего приезда в приказ. – Разорение пришло на меня…

Одоевский отвел в сторону косой взгляд. Старый боярин славился алчностью, и разорить его было не так легко: по всем концам просторного Русского государства лежали его земли – пашни, леса и широкие невспаханные пастбища. У Богдана Матвеевича были свои рудные промыслы, реки и озера с рыбными ловлями, табуны коней и стада овец, поля, засеянные коноплею и льном; житницы его ломились от хлеба, и при нужде он мог накормить в осадный год несколько городов. Он продавал иноземным купцам пеньку, мед, воск, кожи, поташ, смолу, деготь.

– В чем же твое разорение, боярин Богдан Матвеич? Чем могу пособить?

– Черемиса ворует, боярин… Ветлужская черемиса напала на будны майданы в лесах, разорила станы. Приказного моего человека сожгли в печи, двести бочек готового поташу в реку выбили, смолу отвезли на остров и всю истопили огнем – сожгли вместе с бочками… А у меня весь товар запродан иноземным купцам. Вот‑вот голландец приедет ко мне за товаром… А прошлый год были нужны деньжишки, я их вперед взял… Купцы с меня станут искать за убытки, а мне‑то где взять!.. Разорят!..

– Беда на тебя пришла! – сочувственно сказал Одоевский. – Да с чего же безбожники на тебя воровство такое затеяли? – спросил он, сам хорошо зная все это дело.

Уже года три подряд в приказ Казанского дворца наезжали черемисские ходоки – староста с двоими десятскими, богатые черемисы. С боярином Хитрово у них была тяжба в течение нескольких лет из‑за того, что боярская вотчина в царской жалованной грамоте была писана вместе с лесами, в числе которых была небольшая, священная для язычников роща в излучине реки. В царскую грамоту эта рощица попала по явному недоразумению, из‑за отсутствия точных чертежей. Леса и земли боярина Хитрово охватили ее с трех сторон. Черемисские посланцы через приказ Казанского дворца добивались того, чтобы царь указал выключить рощу из боярских владений. Они ходили уже несколько лет подряд по Москве, приносили в подарок приказным людям и боярам меду, пушнины. Одоевский и сам носил шубу, привезенную черемисами, сам целую зиму ел черемисский мед. Когда в прошлом году ему довелось беседовать с черемисскими ходоками, он посоветовал им ладить добром с самим боярином Хитрово, законным владельцем лесов. Черемисы несли дары и Богдану Матвеевичу, и его приказчикам, для которых спор о роще стал выгодным источником получения доходов.

– Видишь, жалуются, что будными станами мы все их леса на поташ повыжгли, золой повывезли и у них‑то лесов не останется скоро, – пояснил Хитрово.

– Так твои же леса, не их. А чай, просеки рублены?! – словно бы удивился Одоевский.

– Поди, разбери, где там просеки! Лес‑то дремуч. Ныне просеку вырубил, завтра, глядишь, заросла! – сказал старый боярин. – Межеваны были леса, да чего‑то они не поладили там с моими приказными.

Одоевский хорошо понимал, «чего они там не поладили».

– Какая‑то роща языческа, что ли, у них там была, – подсказал Одоевский.

– Была, – согласился гость. – Ну, добром бы сказали ту рощу не трогать! А кто ж ее знал, что таков пожар из‑за нее загорится!.. В чем у них спор, я и сам не ведаю. А ты ведь помысли, злодейство какое: человека в печи сожгли!.. На куски порубили – да в печь. И сгорел, как полено!… Лучший поташник был во всех вотчинах!

– Чего тебе было ту рощицу не уступить! Язычники за нее небось не жалели бы лесу. Раз в сотню больше тебе отвели бы добром, полюбовно, – сказал Одоевский.

Он знал, что в прошлом году черемисский староста предлагал за каждое дерево этой злосчастной рощи по пятьдесят деревьев в другом черемисском лесу. Но приказчик Хитрово требовал сто деревьев за каждое дерево.

– Я бы лишнего с них и не взял, да приказный корыстлив. Они, мол, боярин, говорят, что с той рощицы пчелы меду несут. А мы с них и воску возьмем! Их староста, черемисский, мне сам говорил: «За каждое дерево сто дадим! Перво дело, что в роще и деды и прадеды наши молились!» Он сказал, а приказной мой не стерпел – стал секчи их леса. Да сколько он там насчитал дерев, я не ведаю, право, сто аль больше за каждое дерево, только взбесились, пришли черемисы с дубьем, с луки‑стрелы, учали гнать мужиков. Налезло их целая тьма. Мужики подалися назад, а приказной огнем распалился, стал бить черемис из мушкета. Поранил ли, нет ли – не знаю, а озвереть – озверели. Кинулись бочки с поташом крушить топорами, рассеяли по лесу бочек триста… Поташник мой тогда осерчал: в одну ночь половину языческой рощи срубил за дерзость… Должно быть, за то у них и пошло. Да ты сам подумай, боярин Никита Иванович, ведь зверство какое: за дерева человека пожечь! – возмущался корыстный старик.

– Язычники, боярин! С язычников много ли взять! – сказал Одоевский, с тайным злорадством отметив, что корысть не ведет к добру. – Чем же теперь я тебе пособлю, боярин? Ведь человека, который сгорел, не воротишь.

– Не в чудотворцы тебя звать приехал, боярин Никита Иваныч! – раздраженно сказал старик. – Человека с того света кликать не стану. Ты мыслишь – от старости Матвеич уж из ума вовсе выжил?! Ты черемису свою усмири!

– Какая ж она моя, боярин, помилуй! – отозвался Одоевский.

– Казанскому воеводе указ напиши, чтобы высылку выслал на черемису, – потребовал Хитрово. – Не то уж я стал не хозяин в моих лесах. Показать им боярскую крепкую руку! А не покажешь сейчас, то и пуще в дерзость придут. Уж тогда не уймешь их дву сотнями стрелецкого войска. Пойдет, как намедни в башкирцах, пылать…

Одоевский покачал головой.

– Помилуй, боярин, – откликнулся он. – Повсядни приказчики сварятся с мужиками на межевых делах. Тот с русскими не поладит, тот с черемисой, с мордвой… Не царское войско вздынать нам повсядни! Мыслю, довольно тут будет твоих людей с сотню выслать, и весь мятеж, как метлой, пометут! Не то и дворовых боярских доволе. – Одоевский взял со стола столбец – отписку казанского воеводы князя Урусова. – Вот ныне прислали, – сказал он. – Пишут нам из Казани: свияжские чуваши убили ясашного приставка, ясашный сбор – соболей и лисиц – по рукам расхватали назад да в леса подались!.. Неужто на них посылать воеводскую высылку? Мы их пуще ожесточим так, боярин. С месяц‑два проживут в лесу и назад приберутся, челом бить в своей вине государю. Заводчиков выдадут головой, ясак[22] соберут – и все подобру потечет, как река… А ведь тот приставок – человек государев, и ясашный сбор – государево дело. А вышли на них стрельцов – станут засеки строить, смутьяны найдутся, стрелы, пики пойдут ковать, и покоя от них не жди.

– Сам ты молвил: ясак принесут. А мне кто поташ воротит?

– И высылку выслать – поташ не сберут, коли в реку спустили, боярин, – возразил Одоевский.

– За то мне иным товаром заплатят. Купцы прибегут – скажу: поташ потерял. А взамен им продам воску, рухляди мягкой – лисиц али белку… – не унимался Хитрово.

«Царским войском тебе собирать‑то лисиц да белок!» – подумал Одоевский.

– Я бы и рад пособить в твоих бедах, боярин, – сказал он, – да, вишь, у нас и опять непокои: слыхал ты, что на Дону думного дворянина Евдокимова вор Стенька злодейски убил? Черкасском ныне вор завладел, то и гляди, что сызнова встанет на Волгу. Того для от государя указ: всем воеводам по Волге держать наготове ратных людей для высылки против воров на низовья. Стоял у меня зимою в Казани полк головы Лопатина, да ныне уж вышел он на низа. А иных стрельцов и прочих ратных у меня лишних нет… Либо, боярин, дворовых туда посылай, а не то погоди до осеннего времени, сами придут поклониться. А не придут, то и я тебе осенью ратных людей отпущу…

Старый боярин обиженный поднялся с места.

– Кабы твоя была вотчина в разорении, ты бы не так судил, Никита Иваныч! Ты к государю дошел бы со своею нуждишкой… А на мою у тебя и полсотни стрельцов лишних нет!.. Не хотел я в печали тревожить своими заботами государя. А ты пособить не можешь – дойду до него!..

– Напрасна обида твоя, боярин! – сказал Одоевский. – Знать, год удался таков воровской! – усмехнулся он. – Годами идет урожай – когда на чеснок, когда на малину. А ныне, вишь, на ворье урожай. Потому и ратных людей не даю. А государю, в его великой печали, мы и с державными нуждами ныне стараемся не докучать. Тут – как совесть твоя дозволит, боярин! – сказал Одоевский на прощанье.

Хитрово уехал.

«Полезет к царю со своим поташом! Терпеньишка нет. Державных забот разуметь не хочет, корысть его так ослепила. А ведь велик человек был…» – с сокрушением подумал Одоевский о Богдане.

Никита Иваныч знал, что государь по такому делу не станет слушать Богдана. Около четырех месяцев уже государь отказывался от всяких дел, погруженный в печаль, размышления, чтение и церковные службы…

В январе неожиданно заболел и умер в юном возрасте любимый сын государя, наследник престола Алексей Алексеевич[23]. Знавший несколько языков, изучавший науки, способный, живой, он был надеждой царя. И после его неожиданной смерти, угнетенный, убитый горем царь не хотел заниматься никакими государственными делами, тосковал и вздыхал, молился, забыл любимые потехи и развлечения. Сокольничий двор был в забросе. Над дворцом царила печаль. Царь ходил ко всем церковным стояниям, служил панихиды, в слезах падал на пол, когда священник во время обедни поминал «новопреставленного наследника царевича Алексея».

Единственным человеком, с которым царь охотно проводил время, был новый царский любимец – Артамон Сергеевич Матвеев, воспитатель покойного царевича, старший товарищ его и учитель, книжный человек не высокого рода, сын думного дьяка…

Приближение Артамона к царю произошло неприметно. Никому и в голову не приходило, что приближенный после смерти царевича, его воспитатель может настолько увлечь царя и стать его первым любимцем… Незнатное происхождение нового царского друга раздражало бояр, но назло нелюбимому Афанасию Ордын‑Нащокину бояре благоволили к нему, и, чтобы не выделяться из всех, не показать своей ревности, Афанасий Лаврентьич вместе со всеми выказывал к нему самое дружеское расположение и говорил о нем только добрые речи…

Однако не далее как вчера Ордын‑Нащокин приехал к Одоевскому не в прежнем ясном расположении души. Вся прежняя уверенность его куда‑то пропала, он был растерян, заискивал и явно нуждался в союзнике… Он рассказал, как пришел к государю с вестью о неожиданном повороте дел на Дону, где Разин свалил атамана и захватил власть над казачеством. Афанасий Лаврентьич просил государя созвать бояр для совещания о тех мерах, какие должны быть приняты срочно. Но государь встретил старого друга холодно.

– И прав был покойник Алмаз Иваныч, – сказал он. – Надо было прошлый год разбить воров в море, не допустив их на Русскую землю ногою ступить. А ты мудрил, мудрил, Афанасий. И старика вогнал в гроб, и на Дону вскормил смуту… А теперь, вишь, ко мне! А пошто ко мне? Неужто царское дело воров побивать?! И что‑то я на Дон полезу. Ты сказывал прошлый год, что твоим старанием воеводы сядут над казаками… Сам и справляйся, боярин!..

Ордын‑Нащокин сказал Одоевскому, что хочет на случай построить на Волге у Нижнего сотню стругов: пятьдесят из них волжских и пятьдесят мореходных.

– Как бы не промахнуть нам с ворьем. Вдруг они снова полезут на Волгу, то быть бы готовыми к встрече. А ты мне, Никита Иванович, боярин, снастить струги пособи. Сказывал ты, что не хуже голландских дашь снасти. Давай и смоленых и белых на все сто стругов. Тотчас домой накажи, чтобы слали, не мешкая, в Нижний на пристань.

– А парусные холсты? – только заикнулся Одоевский.

– На сто стругов всю снасть – и паруса, – согласился Ордын‑Нащокин.

Оказывалось, что казацкое воровство тоже может стать выгодным делом.

Одоевский целую ночь не спал и все подсчитывал, сколько возьмет он прибытков на продаже для царских стругов пеньковой оснастки и парусов.

«Небось Афанасий Лаврентьич и себя не обидит в том деле: якоря на заводах новогородских гостей станет делать, а с них‑то доходец ему же!» – размышлял про себя Одоевский.

Утром, читая письмо казанского воеводы о том, что чуваши убили ясашного приставка, Одоевский думал, что, отправляя отписку в Казань, он сумеет заслать по пути письмо в свою вотчину, сыну Феде, чтобы грузил на ладьи и гнал скорым делом вервье и парусный холст в Нижний к пристани.

По отъезде Хитрово князь Одоевский задумался над этим письмом к сыну. Он даже не слышал, как постучали в дверь. Подьячий просунул испуганное лицо в щелку, приотворив самочинно двери.

– Боярин, там человек… Там попович тебя спрошает, – оторопело пролепетал он.

Одоевский увидел за спиной подьячего знакомое лицо Васьки, поповского сына из своей вотчины. Поп не раз просил его взять младшего сына в подьячие, и боярин ему обещал устроить поповича в Москве. Увидев его, боярин поморщился: поп – в вотчине человек полезный, отказывать ему не хотелось, а подьячих и тут доволе, чтобы еще привозить!..

Никита Иванович тут же подумал, что точас пошлет поповского сына домой с письмом да кстати велит ему провожать из вотчины в Нижний товар для царских стругов.

– Ну, зови, – милостиво согласился боярин.

Попович вошел в горницу и тут же, перешагнув порог, повалился боярину в ноги.

– Батюшка наш, боярин, отец родной, смилуйся. Рад бы я с доброю вестью к тебе, да бог не хотел того… что, горемыкам, нам делать, такая беда сотряслася!.. – вдруг завопил по‑бабьи попович.

«Недобрые вести… беда… горемыки», – мелькнуло в уме боярина. В недоуменье он посмотрел на Ваську, продолжавшего валяться в ногах на полу.

– Все, все в руках божьих, – пробормотал он. – Поп, что ли, помер? С чего? Ведь здоров был намедни!..

– Хуже, батюшка наш, государь наш, кормилец боярин! Батюшка жив, а сыночек твой, князюшка наш‑то Федорушка Никитич…

Попович затрясся всем телом, с рыданьем схватив боярина за ногу. Одоевский ошалело вскочил с места, толкнул его сапогом.

– Чего ты плетешь, неразумна скотина, чего? Толком сказывай, дьявол, собака!..

Кособочась, кося глазами, с искаженным от смятенья и злобы лицом, подскочил он к поповичу, который от страха лишился речи и только шлепал губами, силясь выговорить хоть слово.

Дрожащими руками боярин поднял от пола его лицо, заглянул в глаза и, ничего не расспрашивая больше, вдруг закричал диким голосом…

Неделю подряд сидела Боярская дума…

Началось все с того, что боярин Одоевский прискакал к государю в Коломенское, дождался конца обедни и при выходе из церкви упал с воплем царю в ноги…

Растерявшийся царь поднял Никиту Ивановича и повел с собой в


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: