Амин Рейхани (1879-1940)

 

Прошло четыре года. После 20-летней почти работы мне удалось опубликовать тонкую сатиру Абу-ль-Аля „Послание об ангелах“. Одним из первых, кого я вспомнил, был Рейхани: в свое время он в нескольких английских книжках знакомил европейских читателей с мудрым слепым скептиком, автором стихотворного сборника „Обязательность необязательного“, „Послания о прощении“, „Послания об ангелах“. Никто так остроумно не откликнулся на мое издание, как „отшельник долины Фрейки“. Он писал: „Вы, господа ориенталисты, удивительнейшие люди: вы ближе всех к той божественной силе, которая «оживляет кости, даже когда они истлели». Мне точно видится аль-Маарри Абу-ль-Аля; он узнал про его истлевшее произведение, которое Вы оживили, и вот говорит он скромно: «Не думали мы, клянемся Аллахом, что оно превзойдет наш возраст! А вот оно пережило нас почти на тысячу лет. Удивительна его судьба: мы представляли его „ангельским“ для возвеличения арабского языка среди братьев Гавриила, друга нашего посланника, – над ними обоими мир! Мы говорили: хватит с него, если оно будет распространено там, то есть на небе. Мы не воображали, что его коснется горячее дыхание с севера, хотя бы и через тысячу лет, и вдохнет в него земную жизнь, так что оно заговорит вторично, людской, речью на языке арабов, с перлами русского языка в промежутках. Да оживит тебя Аллах, мой почтенный русский брат! „Послание об ангелах“ падает на колени перед тобой и целует землю. Потом просит позволения у тебя и говорит: „Было у моего автора стремление распространить свою миссию языковую, литературную, философскую, еретическую среди людей, джиннов и ангелов. Для всех он выбрал особое писание и стиль. Людям он посвятил „Послание о прощении“, потом он написал „Послание об ангелах“. Потом стал писать „Послание о сатане“ специально для джиннов. Я видел, как он чертил заглавие н, вероятно, он написал его и кончил. Как я думаю, сегодня оно в том же состоянии, что я был вчера. Не следует ли Вам, возлюбленный Аллахом, поискать его? И, если Аллах пожелает, Вы его найдете и оживите, как оживили меня. Не думаете ли Вы завершить свою милость мне и поискать моего „сатанинского“ братца и объединить нас после этой великой разлуки?! Я от своего имени и от имени моего товарища, автора „Обязательности необязательного“, владыки трех посланий, благодарю Вас и желаю вам благополучного пребывания в этом преходящем мире». И вот, пишущий эти строки, друг ал-Маарри во Фрейке, приветствует друга аль-Маарри в Ленинграде и желает ему здоровья и счастья, постоянного успеха в изысканиях и исследованиях на службу литературе арабской и русской, для укрепления связей братства и мира среди народов“.

И каждое письмо его, то серьезное с легким налетом романтики, то изящно ироническое с оттенком грусти, всегда было построено на какой-либо „нукте“ – тонкости, столь дорогой арабам игре слов, образов или намеков, не переводимой на другой язык, чувствуемой только в оригинале. В 1935 году, сожалея, что болезнь задержала его на минеральных водах Палестины и не позволила своевременно откликнуться на одну юбилейную дату, он добавлял: „Я все время думал написать Вам хоть две строчки с двумя розами из двух цветников – ума и сердца… но и до сих пор я в состоянии нездоровья и неудовлетворенности. Все же я подогнал свою слабость во имя любви, и сегодня она встала послушно и говорит: – Да сохранит Аллах профессора Крачковского и всегда дарует ему здоровье и благополучие, да укрепит его состояние долгой жизнью и успехом“. – Получив из Лондона изданную мною „Книгу о дивном“ – первую арабскую поэтику „однодневного халифа“ Ибн аль-Мутазза (сына Превознесенного), он сообщал: „Вот пришла книга из Лондона – эта книга дивная и печатью, и комментарием, и указателем, и своим английским введением – «Книга о дивном» Ибн аль-Мутазза. И автор имеет право, если он даже в горних чертогах рая, «превознестись» излитым на него Вами знанием, любовью, ревностью. Да сохранит Вас Аллах для науки светильником ярким, а для арабов другом и защитником“.

С грустью я видел по этим письмам, как рука Рейхани слабеет: чувствовалось, что минеральные воды Палестины, много лет его поддерживавшие, уже бессильны ослабить движение болезни. Осенью 1940 года я получил от его брата печатное извещение с траурным углом, доводившее до сведения „арабского мира на родине и в эмиграции“, что „философ Фрейки“ скончался 13 сентября. Было это через 30 лет после того, как мы встретились в Бейруте. Умер он в родной Фрейке, которую так любил, откуда прислал в Ленинград не один сухой цветок.

Эпиграфом его первого сборника был девиз: „Скажи свое слово и иди“ Он сумел сказать это слово, и сорок лет оно звучало то мягкими, то грозными, обличительными тонами и в арабском мире и в Америке. На перстне у него была надпись: „Сила у истины, а истина не умирает“. И его слова не умрут, потому что в них было много истины.

Мы хорошо и близко знали друг друга, но за тридцать лет скитаний по миру сошлись только один раз.

 

2. Каирский аристократ – „феллах“

 

На маленькой пригородной станции я поджидал обратного поезда в Каир. Экскурсия моя была неудачной. Я хотел познакомиться с библиотекой Теймура паши, про которую мне рассказывали много, обыкновенно, правда, по слухам, добавляя, что владелец охотно показывает свои редкостные рукописи людям понимающим. Библиотека находилась в его имении неподалеку от станции. Однажды утром, уже незадолго до своего отъезда из Каира, я собрался ее навестить.

К сожалению, хозяин оказался в отсутствии, где-то в верхнем Египте, и должен был вернуться только через неделю. Почтенный „бауваб“ – привратник, охранявший дом, угостил меня по неизменному обычаю кофе и готов был показать все комнаты, но меня интересовала только библиотека, а она была заперта. Посидев и немного потолковав с баувабом о неизбежной политике, я оставил свою карточку с просьбой передать паше, когда он вернется, и направился обратно на станцию.

Поезд недавно прошел, и ждать приходилось довольно долго. На платформе, кроме меня, маячил только маленький чистильщик сапог, один из бесчисленных, которые в своих синих балахончиках-рубахах, часто составляющих единственное их одеяние, снуют по всему Египту, появляясь иногда в самых неожиданных местах, и бывают великолепно осведомлены обо всем в округе. Покончив деловую часть – приведя в порядок запыленные ботинки, мы продолжали беседу в ожидании поезда, когда мог подвернуться какой-нибудь другой клиент. Мальчуган с деловым видом осведомился о цели моего приезда и, услыхав имя Теймура паши, как-то оживился.

– Знаю, знаю, он круглый год тут живет, все книги читает, а книги у него такие, что и в самом Каире нет; к нему даже шейхи из аль-Авхара приезжают. И детей его знаю; настоящие феллахи!

– Как так? – с изумлением спросил я.

– Ну, еще бы! Только приедут летом, – теперь они в городе учатся, сейчас прибегут к моему деду, а он сторожем при деревенском „фурне“, – знаешь, печи, где феллахи со всей деревни хлеб пекут и, если никого нет, все его сказки просят рассказывать. А когда женщины соберутся, тесто печь принесут, песни слушают, им нравится. Тихонько сидят; все к ним, как к своим детям привыкли, свежей лепешкой угостят. А когда вечером наши мальчишки на гумне в мяч играть соберутся, они опять прибегут, с ними вместе носятся, кричат. Настоящие феллахи! – с какой-то гордостью, безапелляционно закончил он.

Удовлетворив свое любопытство о цели моей поездки, мальчуган осведомился, почему же я не приеду еще раз, когда будет паша.

– Пора домой возвращаться, в Россию, я ведь русский. Мальчик с минуту посмотрел на меня серьезно, а потом расхохотался.

– Ну, меня не обманешь! Я франков всех знаю, их тут много приезжает и дерево Марии смотреть и страусовый питомник, – я их всех различаю. Вот что ты из Сирии, а не Египта, это я сразу по языку узнал, меня шляпой не надуешь – какой же ты русский!

Поезд подходил, я должен был поторопиться в вагон, но мальчик подскочил к окну и крикнул: „С миром! Кланяйся Дамаску!“ Он хитро подмигнул, точно еще раз хотел добавить – „Меня не проведешь!“

Не скрою, что этот неожиданный и непритворный комплимент развлек меня, показав, что за два года пребывания на Востоке я все же научился „продавать“, а не только „покупать“, что так трудно давалось мне поначалу.

Вернувшись в Россию, я через некоторое время получил пересланную из Каира записочку от Теймура паши, огорченного тем, что я его не застал, с просьбой навестить библиотеку при случае. Случая этого не представилось, но я тогда никак не думал, что лет через пятнадцать мне все же придется познакомиться близко не только с ним, но и с одним из его сыновей – „феллахов“, о которых так красочно рассказывал маленький чистильщик сапог.

Первая мировая война с последующими событиями надолго отрезала меня от арабского мира. Я жадно ловил всякие вести о литературе и постепенно открывал, что за десять лет в ней произошли большие сдвиги. Не только появились новые имена, среди которых стала мелькать фамилия какого-то слепого профессора в Каире, окончившего Сорбонну. Чувствовалось зарождение новых жанров, которые во время моего пребывания на Востоке еще не существовали. Стали проскальзывать упоминания о бытовом театре, одним из деятелей и созидателей которого назывался умерший молодым в 1921 году Мухаммед Теймур. Совпадение имени заставило меня невольно вспомнить маленького сына паши – „феллаха“, но все это мелькало еще в очень смутных очертаниях.

Между тем в 1924 году в „Известиях“ Арабской Академия Наук в Дамаске появилась статья Теймура паши о шейхе Тантави, который когда-то был профессором арабского языка у нас в Университете. Я в это время тоже собирал материалы для его биографии, и мне захотелось порадовать пашу, послав ему с некоторыми дополнениями к статье фотографию с портрета шейха и снимок его могилы на Волковом кладбище. Говоря о своем интересе к современной литературе, я осторожно осведомился о Мухаммеде Теймуре, которого называют основателем нового театра, но никаких произведений которого до настоящего времени у нас не известно.

Ответ пришел быстро. Паша очень обрадовался присланным материалам, поместил о них новую статью, перепечатав мое письмо, и наша переписка завязалась; ее прервала только смерть паши 26 апреля 1930 года. Нас объединяли разнообразные интересы и темы. Шейх Тантави дал только первый толчок к ним. В 1926 году к ним прибавилось обсуждение разных вопросов о „Послании об ангелах“ слепца из аль-Маарры, который тоже очень увлекал пашу. Меня поражала внимательность к деталям, сквозившая в каждом его письме. По всякому поводу он находил время произвести ряд сличений и справок в бесценных рукописях своего собрания, которые знал в совершенстве. Всегда ровным и четким почерком он заполнял чевертушки бумаги одинакового формата, и, казалось, в данный момент был занят только этой темой. А ведь таких корреспондентов, как я, у него было много.

В первом же письме он сдержанно ответил, что покойный Мухаммед Теймур – его сын и подробности о его произведениях сообщит мне его брат Махмуд. Было видно, что мой вопрос коснулся болезненной, незажившей раны.

Действительно, через некоторое время я получил не только письмо, но и три тома недавно выпущенного посмертного полного собрания сочинений молодого драматурга, которое было опубликовано трудами его младшего брата, очевидно, второго из „феллахов“, про которых когда-то рассказывал мальчик на станции. Это издание сразу познакомило меня с биографией безвременно умершего писателя и всей его творческой деятельностью. Я почувствовал, что на моих глазах созревает новый этап литературы. Меня поразили не только драматические произведения – в самом деле первые опыты бытового театра, оригинальные даже по языку, часто переходившему на разговорный диалект, до тех пор редко выступавший на театральных подмостках. Меня поразили более ранние попытки его создать бытовую или психологическую арабскую новеллу-рассказ, которыми литература в Египте до тех пор, можно сказать, не располагала. Личность второго брата Махмуда, приславшего мне этот щедрый дар, оставалась тогда для меня, конечно, в тени.

Поэтому я немало изумился, когда быстрее чем через год, в июне 1925 года, получил с надписью от Махмуда Теймура два томика его рассказов. И в них сразу чувствовалось, что занятие литературой для автора не дилетанство и не забава, а серьезное дело, над которым надо систематический основательно трудиться. Вдумчивые вводные статьи говорили о больших требованиях, которые ставит себе писатель, об основательной литературной школе, которую он считает обязательной для себя. В самых рассказах я сразу уловил живое дыхание всей египетской среды, и городской, и той феллахской, которую писатель знал и чувствовал так же хорошо. В литературной манере я с немалым удовлетворением замечал воздействие не только Мопассана, но и Чехова. Как год тому назад я с поспешностью проглатывал три больших тома сочинений Мухаммеда Теймура, так и теперь, точно задыхаясь, я прочел без остановки два томика Махмуда Теймура. Я не утерпел и на первой же лекции в Университете, прервав изложение, шедшее по программе, заявил, что в арабской литературе создана своя оригинальная новелла и, если я не слишком ошибаюсь, Махмуду Теймуру в развитии ее будет принадлежать видная роль. В готовившуюся у нас хрестоматию новой арабской литературы мы сразу включили один его рассказ и с конца 20-х годов студенты начинали знакомство с современной литературой обыкновенно с него. Я не скрыл своего впечатления от автора. В большом письме я всячески поддерживал его стремления на избранном пути: невидимому, это действовало, и, когда приблизительно через год пришел от него третий сборник рассказов, в приложении к нему я увидел напечатанным почти целиком мое письмо.

С этого времени раз или два в год я получал новый томик его рассказов: до второй мировой войны у меня стояло на полочке уже четырнадцать книжек, не считая повторных изданий. Я с радостью видел, как крепнет его талант, как в упорной работе все отчетливее вырисовывается его собственный индивидуальный облик. Его деятельность постепенно создавала школу в литературной жизни не только Египта, но и других стран. К его голосу начинали прислушиваться и в Сирии, и в Ираке: все чаще и чаще с полным правом его называли главой современной новеллы. Произведения его стали проникать и в Европу, появляясь изредка в переводах на западные языки. Я чувствовал, что не ошибся в своей оценке с первого взгляда.

Наша связь поддерживалась не только его произведениями. Он щедро слал мне новинки литературы, радуясь моим откликам на труды его земляков и их быстрый прогресс в разнообразных областях. Постепенно мы привыкали беспокоить его по всяким вопросам – когда надо было разъяснить встретившееся затруднение при работе над словарем нового литературного языка или узнать про какие-нибудь переводы произведений Горького на арабский. Как в свое время его отец, Махмуд Теймур на все отвечал внимательно и серьезно, не жалея труда; разница была только в том, что новые времена сказывались и часто письма писались не от руки, а на машинке.

Иногда между строк я чувствовал, что симпатия наша обоюдна, что мы, никогда не видав друг друга, нашли то внутреннее родство, о котором писал Рейхани, что мы не чужие друг другу. Особенно трогательно я ощутил это в 1935 году, когда в мои руки попал номер одного каирского журнала, где я вдруг увидел статью Теймура о себе. Мне хочется привести из нее отрывок, как я привел окончание разговора с чистильщиком сапог, – не для того, чтобы „величаться“, а чтобы, как выражаются дервиши, „поведать о милости“ рассказать про счастье, которое иногда выпадает человеку в людской оценке даже в далекой стране, у чужого народа, где, кажется, и люди иные.

Теймур писал: „Лет десять тому назад, под вечер, я пошел навестить своего покойного отца, как всегда делал, в его отдельном доме в квартале Замалек, где он жил в одиночестве среди книг, удалившись от мира. Я вошел к нему в рабочую комнату и застал его за столом среди груды книг и тетрадей, как всегда по обыкновению что-то просматривающим и записывающим. Почувствовав мой приход, он поднял голову, снял очки для работы и попросил меня сесть. Взор мой упал на фотографический снимок какой-то мусульманской могилы, который лежал среди массы листов, громоздившихся у него на столе. Я спросил его об этом. Он улыбнулся и сказал: «Это фотография могилы шейха Тантави, похороненного в России». Удивился я этому уроженцу нашей Танты, который выбрал для себя кладбище в стране Русов, и попросил отца разъяснить обстоятельства. Он стал мне рассказывать об этом египетском ученом, который уехал далеко, в Россию, в прошлом веке, чтобы обучать арабскому языку и литературе в Петербургском университете, как он назывался тогда. Он жил там, пока не пришла к нему смерть, и там был похоронен. А теперь нашелся среди профессоров-ориенталистов, кто задумался об этом египетском ученом, исследует его биографию и пишет работу о нем, чтобы увековечить его память.

„Меня увлек этот рассказ. Я стал рассматривать фотографию, восхищаясь и гордясь этим профессором-ориенталистом, который принялся за одного из наших забытых ученых, рассказывает про его жизнь во всеуслышание и превозносит его память. Вместе с этим, он развернет страницу нашей преданной забвению истории и укрепит воспоминание о нашей стране среди наших далеких друзей. Я поднял голову и посмотрел вопросительно на отца. Он прочел по глазам мои мысли и добавил:“

– «Автор этого исследования – русский профессор Крачковский».

„С этого момента я полюбил профессора Крачковского и почувствовал в глубине сердца, что он не чужой для меня. Позже я увидел его фотографию. Меня поразил в ней отпечаток серьезности, отраженный на его лице, и какой-то удивительный свет, струящийся из глаз, свет доброты и искренности. Путем переписки я познакомился с профессором и нашел в нем человека со стойким характером, твердой волей и широкой культурой. Больше тридцати лет жизни он отдал на службу арабскому языку и литературе. Он не ослаб и не заколебался, но упорно трудился и трудился, пока не овладел наукой и не углубился в нее. Он стал вершиной, твердо утвердившейся среди ее вершин, и силой среди могучих ее сил.“

„Я не забуду первое письмо, которое пришло ко мне от профессора. Я смотрел на него в смущении и растерянности. Почерк – арабский, красивый и чистый, по своей ясности я симметричности напоминающий шрифт пишущей машины. Им управляет тонкая душа со здравым вкусом в выражениях, простоте и спокойствии; все с удивительной последовательностью и редкой отчетливостью. Мной овладело тихое чувство с некоторой долей гордости от того, что есть такой большой друг у нас – арабов – в дальних странах, который отдал свою жизнь на службу нашей литературе, чтобы возвысить наш авторитет.“

„Моя связь с профессором усиливалась, и переписка между нами продолжалась. Он подарил мне много своих сочинений на русском языке. Года проходили, и мое знакомство с профессором все расширялось. И каждый раз, как я узнавал о нем что-нибудь новое, моя любовь к нему крепла и уважение росло…“

„Пишу я это краткое слово в связи с чествованием профессора в России. Я шлю ему искреннейший привет, выражая чувства дружбы и благодарности, которые питает к нему весь арабский мир, а в частности народ Египта. Ведь человек, который всю свою жизнь посвятил ознакомлению западного мира с арабской культурой, который открыл нам путь, чтобы занять наше место среди мировых литератур, достоин высочайшего сана в наших сердцах“.

 

 


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: