Баптистский спектакль

Павел Никифорович Паутин

Дом с закрытыми ставнями

 

 

Павел Никифорович Паутин

Дом с закрытыми ставнями

 

Поселок и дом

 

 

 

В конце прошлого века мой дед перебрался с семьей из центральной России в таежный сибирский поселок. Семья деда состояла из жены да сына Никифора, моего будущего отца.

Ходили слухи, что когда – то в эти глухие места первыми пришли беглые каторжники. Сначала они жили скрытно, в землянках, и пищу готовили на углях, боясь, что дым печей выдаст их. Крыши землянок они будто бы маскировали дерном. И так жили они потаенно, по – звериному до тех пор, пока не сменило их новое поколение. Молодые уже могли не скрываться – и зажили шумно и открыто. Выжигали уголь, валили лес и сплавляли его по реке Сосновой до Оби, собирали живицу, делали бочки, гнали деготь и скипидар, брали ягоду, грибы, охотой промышляли, пасеки завели… Жители поселка не занимались хлебопашеством. Их кормили, лес, огороды да домашняя скотина. И еще отличался этот поселок от окрестных деревень тем, что в нем была не церковь, а баптистская молельня. Откуда взялись здесь баптисты – я не знаю, но осело их здесь несколько семей еще в старину. Вот к ним – то и приехал пресвитером мой дед. Он был большим мастером по части проповедей, послушать его собиралось много народу. Дед на свои деньги отгрохал большой молельный дом с крышей из оцинкованного железа. Верх водосточных труб украшали узорные венчики. На карнизе, наличниках и тяжелых ставнях дед вырезал замысловатые, дивной красоты деревянные кружева. Даже могучие лиственничные ворота он покрыл кружевной вязью. В просторном дворе построили хлев, амбар, сараи. И все это обнесли высоким несокрушимым забором. Он ощетинился гвоздями. Их вбили остриями кверху.

Гордо возвышался дом среди избенок, рассыпанных вокруг как попало. Дед стремился, чтобы он даже своим видом привлекал к себе людей.

Как только дед с семьей перебрался в новое жилище, так все окна закрыл ставнями и железные болты их изнутри завинтил гайками. Он это объяснил верующим в своей проповеди так:

Мы не должны бежать от мира. Мы просто должны удалиться в самих себя. Мы не должны бежать в пустыню, но мы должны создать ее внутри себя. Живя среди греховного скопища людей, мы должны походить на дом с закрытыми ставнями и с закрытой дверью.

Но дверь хитрый дед не закрывал, каждый мог зайти в молельный дом послушать его проповеди, призывавшие познать Христа и отдать ему всю свою жизнь.

Пресвитером значился дед, он же был и хозяином дома. Дед прославился не только проповедями, но еще и тем, что в трудную минуту у него можно было занять деньги.

Ну, как было не зайти к такому человеку?! Приветливый, веселый, щедрый, умеющий утешить божьим словом. И вид у него был! Этакий бородатый богатырь, в белоснежной. струящейся шелковой рубахе. Лиловатый нос картошкой, брови торчат, как петушиные гребни, глазищи зеленые, загадочные. Иной раз так взглянет, что человеку становится не по себе…

По средам, субботам и воскресеньям в нашем доме проходили моленья. В будничные дни он почти не освещался. Тусклого света одной керосиновой лампы не хватало, и поэтому дальние углы тонули в темноте. Причудливые тени ползали по стенам.

Длинные скамейки занимали зал, оставляя только узкие проходы около стен. Низкий потолок давяще висел над головой. Перед скамейками возвышался стол, накрытый зеленой скатертью и окруженный стульями дедовой работы. На столе – две старинные лампы. Их зажигали только на молитвенных собраниях. На стенах висели писанные на бумаге призывы и изречения:

«Покайтесь и веруйте в Евангелие», «Бог есть любовь». «»Придите ко мне все труждающиеся и обремененные, и я успокою вас», «Дни мои быстрее гонца». В тишине ночей странный шорох несся из всех углов, как будто шарился там какой – то призрак. Мне порой даже слышалось шарканье невидимых ног по скрипучим половицам. Я в страхе думал: «Уж не привидение ли бродит там взад и вперед?» Должно быть, это дом, построенный еще до революции, оседал все ниже и ниже, издавая загадочный шум.

В правой стене зала несколько филенчатых дверей вели в наше жилье. В комнате моей маленькой сестренки Лизы стояла кровать, сколоченная из досок и березовых чурок.

Кровать была аккуратно застлана чистым покрывалом, из – под которого выглядывало шерстяное одеяло и белая простыня. Пуховую подушку обтягивала наволочка из ситца, на котором были нарисованы розы. Меня с братом Ванюшкой отец и мать содержали в скудости. Мы укрывались грубыми одеялами домашнего тканья. Коричневые с розовыми полосами, они походили на половики. Вместо подушек мы клали под головы свои полушубки.

Мам, а почему у нас с Ванюшкой нет одеял и подушек? А у Лизы – подлизы есть? – спросил я как – то.

Вы – мужики, вам и так ладно, а она еще маленькая, ничего не понимает…

Да – а, не понимает! А ябедничать понимает? – обиделся я.

Не болтай! Почему ты ее подлизой – то зовешь? – и мать щелкнула меня по затылку. – Не привыкай к мирским утехам, они тешат грешную плоть. А ты о душе думай. А души наши Христу отданы.

Я любил рисовать и украшал свою серую стену всякими картинками.

Вот это здорово, – восхищался Ванюшка. – Нарисуй и для моей комнатухи.

Тебе чего, самолеты?

И морской бой.

Я перерисовывал из учебников самолеты, корабли, и Ванюшка развешивал их в своей каморке.

Однажды пришел отец, сорвал все рисунки и скомкал их, чтобы сжечь.

Не надо, папа, – заголосили мы с Ванюшкой. Глупое это занятие, – рассердился отец. – Сколько раз учили вас сторониться всего этого земного! Все это бесовский соблазн, а мы призваны к другому. Живя среди суетной толпы, умейте воздвигать между собой и ею незримые стены, ибо мы – служители спасителя нашего.

Темные глаза отца обжигали нас.

Ванюшка уныло смотрел на голые тоскливые стены.

Я плакал, уткнувшись в дерюжное одеяло… А на следующий день восстанавливал рисунки…

В комнате матери двухспальную деревянную кровать украшала пуховая перина, огромные подушки и ватное одеяло. Рядом находилась отцова комната. В ней, кроме деревянной кровати, был письменный стол, книжные полки, забитые баптистскими журналами, песенниками и евангелиями. В углу громоздился окованный железом сундук. Что в нем лежало, я не знал. Я почти никогда не заходил сюда.

На нижнем этаже помещались теплые сени. Оконце с решеткой тускло освещало большущий ларь. Одна дверь вела в кухню, другая в комнату деда, третья в столовую. В ней стояли длинные некрашеные столы и скамейки. Здесь обедали верующие, когда собирались молиться. Был еще в Доме подвал. Дед хранил там хомуты, вожжи, деготь, пилы, цепи, грабли, вилы, лопаты. Все это было аккуратно разложено. Посредине подвала стояла железная «буржуйка». В подвале приятно пахло кожей, дегтем и старым деревом. Это было единственное место, где я любил бывать. В теплое сухое помещение через узкие оконца проникал дневной свет. Я подолгу следил за работой деда. Он умело чинил хомуты, делал вожжи из длинной тесьмы и сам украшал их медными бляхами. Любил украшать дед и уздечки. Поссовет разрешил общине держать ломовую лошадь для разных хозяйственных дел. Пеган – умная лошадь. Я часто приходил в конюшню и гладил ее. Пеган таращил на меня темно – синие глаза и о чем – то думал. Иногда я чистил его щеткой. Пеган знал команды: «стой», «ложись». Он даже поднимал передние ноги и мотал головой, словно здоровался. Всему этому его обучил дед. В долгие зимние вечера он иногда занимался резьбой по дереву. Свои изделия дед перетаскивал в теплый сарай. Летом и осенью в дождливые ночи, а зимой в буранные, дед любил уединяться в своем сарае. Он зажигал лампу, занавешивал окно дерюжкой и что – то делал там до утра. А что – одному богу было известно. Двери сарая, уходя, он закрывал на здоровенный замок…

Дед был для меня самым интересным человеком. Я ловил каждое его слово… Ходил он важно. Высокий, широкогрудый, сильный. Баптисты всегда звали его, когда нужно было заколоть быка или свинью. Подойдя к быку, дед ударял его кулаком в лоб. Бык, закатив глаза, падал, тут – то дед и перерезал ему горло. Кожу сдирал дед руками.

 

Избранный

 

Все чаще я замечал, что живу на белом свете как – то нескладно. Другие мальчишки ходят в кино, в драмкружке состоят, читают книги. Вон семиклассники с преподавателем физкультуры даже укатили на велосипедах в город, хотя до него двести километров. А для меня все это грех. Для меня после уроков только и есть что Библия, журналы «Братский вестник»[1], песнопения, религиозные стишки да братья и сестры во Христе… Помню, как – то сижу я у окна. Слышу за высокой оградой гам мальчишек. Они играют в «кляп», «попа – гонялу», хохочут, орут. Так бы сорвался – и к ним, в их кутерьму. Но куда там! Грех ведь все эти игры.

О чем запечалился? – спросил отец.

Скучно, папа, – вырвалось у меня.

А Библия? – удивился отец. – Разве нам, избранным, может быть скучно с ней? Библия – единственное откровение, данное роду человеческому.

Разве я тоже избранный?

А как же? Ты самый счастливый на этой земле. Тебе уготована вечная жизнь. Ты раскрыл свою душу Христу, и он вошел в нее. Все остальное пусто для тебя. Помнишь, мы с детьми разучивали стишок?

 

Делу время, потехе час!

А там, глядишь, – и нет уж нас.

Любви тепло и упованье.

На миг согреют – и до свиданья!

 

Отец взял ведро и пошел за водой к колодцу.

От его слов я приободрился. Выходит – я избранный! Ну, а пацаны, что они смыслят? Знай себе – играют. Они проживут немного, а я бессмертен. И мне уже не хотелось на улицу к ребятишкам, которые дразнили меня «бактистом». Но я теперь плевал на них, я же избранный, а они…

 

Наша семья

 

Пашка, вставай! Иди очередь за хлебом займи, – сквозь сон услышал я сердитый голос матери.

Пусть Ванька, – возразил я, увидев, что в эту ночь он почему – то спал со мной. Я не слышал, когда он пришел ко мне.

Тогда телка гони.

А коров – то прогнали? – надеясь полежать еще с полчасика, спросил я.

Только что.

Я быстро встал. В нашем поселке такой порядок: сначала пастух гонит коров, а потом уже всей улицей провожают телят до самого леса. Заправляя холщовую рубашку под брюки, я поглядел на Ванюшку. Он лениво потягивался.

«Прозевает очередь. И опять паевую книжку забудет. Мать ему уши накрасит», – подумал я.

На лицо Ванюшки через щель в ставне упал яркий луч солнца. Ванюшка сморщил усыпанный веснушками нос, смахнул со лба темную прядь волос, потянул на себя одеяло. Мелькнули грязные пятки.

Я спустился в дедову комнату взять кнут. Дед редко давал его, но уж если кнут оказывался у меня, все мальчишки начинали завидовать. Кнут был с кисточками, кольцами, а ручку его украшал узор из меди.

На столе горела керосиновая лампа. Дед сидел спиной ко мне в самодельном кресле и тихонько посапывал в бороду. Он любил спать сидя.

Я на цыпочках пробрался к стене и снял с гвоздя кнут.

Стой! – встрепенулся дед. – Думаешь, я не слышу? – От неожиданности кнут выпал из моих рук.

А ну, брысь под лавку! – крикнул дед, сердито взглянув на меня зелеными глазами.

Это под какую лавку? – будто не понял я и окинул взглядом комнату. Дед грозно поднялся.

Печь в нашем доме была такой большущей, что занимала половину кухни и даже угол дедовой комнаты. Я шмыгнул под эту печку и притих. Огромные сапожищи прошаркали по скрипучим половицам и подошли к кнуту. Толстая волосатая рука подняла его. Коричневые сапожищи приблизились ко мне.

Ах ты, пострел! – проворчал дед. – А ну, вылазь, чего там, – дед застучал ручкой кнута о пол.

«Еще выпорет», – подумал я и забился глубже.

Вылазь, говорю!

А вот и не вылезу, – упрямился я.

Тогда оставайся один, пусть тебя крысы там едят, а я пошел.

Сапоги стали удаляться. Я высунулся:

А бить станешь?

Ну, ну, вылезай, – пробасил дед.

Взаправду – не станешь?

Не стану, вылезай. Слышишь, уже телята мычат. Опоздаешь…

С опаской поглядывая на дедову руку с кнутом, я вылез из – под печки до пояса. Дед поглаживал темно‑серую бороду, похожую на куделю, из которой мать пряла пряжу.

А ты мне, деда Никандр, кнут дашь, а?

Ладно, ладно.

Не обманешь?

Экой ирод, прости господи! Говорю – дам, чего еще?

С юркостью мышонка я проскочил между дедовых ног, выдернул у него кнут и выскочил из комнаты. Потом приоткрыл дверь и сказал:

Попробуй еще раз кнута не дать, так я тебе ягоды приносить не стану.

У деда дернулся ус, зашевелились густые брови.

Ладно, бери, когда понадобится, да не забудь к чаю земляники набрать.

У ворот, помахивая хвостом, крутолобый Борька пил из деревянного ушата пойло.

В конце улицы, у речки, появились телята. Самых маленьких, не привыкших к стаду, мальчишки и старики вели на поводках.

Наш Борька был самым сильным. Завидев стадо, он вытаращил глаза, выпрямил хвост и с задиристым мычанием бросился в самую гущу. Телята бодали друг друга до самого леса, а там притихли. Те, которые родились весной, настороженно принюхивались к незнакомому запаху молодой травы и, не срывая ее, только причмокивая, мяли толстыми губами, будто сосали у матери вымя. Годовалые же срывали ее с сочным треском.

Капельки росы на траве и листьях горели разноцветными огоньками. Вовсю заливались, трезвонили птицы. Я брел по лесу, собирая в кепку душистую землянику. Корни сосен змеями лежали поперек тропинки…

Когда я вернулся, на кухне уже собрались завтракать. В щель приоткрытого ставня падал свет на чисто выскобленный стол. Места за ним занимали по старшинству, и упаси боже, если кто – нибудь сядет вперед отца или деда, да еще на чужое место!

Первым у окна сел дед, за ним отец, за отцом Ванюшка, потом я, а уж после меня семилетняя Лизка.

В ожидании еды мы с Ванюшкой начали говорить о ягодных местах, где часика за два – три можно с верхом набрать ведерную корзину.

Мы вчера с Сашкой Тарасовым на ежевичник напали, – сообщил Ванюшка. – Ну, заприметили, чтобы потом, когда поспеет, обобрать его.

А я знаю облепиховые места, – похвалился я.

Отец строго поглядел на нас, и мы умолкли. Все встали, а отец начал молиться, сложив на груди руки:

Дорогой наш Иисус, творец наш небесный. Ты питаешь нас духом святым, но и плоть свою мы должны подкреплять, дабы не быть немощными и ревностно прославлять имя твое. Дай нам силы дойти до конца пути нашего, во всем принимаем твое благословение. Аминь!

Аминь! – хором повторили мы.

По длине молитвы я узнавал, как голоден отец. Короткая – сильно проголодался, длинная – совсем не хотел есть.

Отец стукнул ложкой по краю большущей алюминиевой чашки. Это означало, что можно начинать.

Окрошка была вкусной, и мы, ребятня, норовили зачерпнуть со дна кусок яйца или мяса. Но второго сигнала еще не было, а без него это не разрешалось. Кто осмеливался это сделать, того выгоняли из – за стола и целый день не давали есть.

И вот, наконец – то, два долгожданных удара. И ложки задвигались быстрее, вылавливая вкусные кусочки.

Мать подложила еще немного гущины и села на лавку к шестку, где ела отдельно из своей чашки. Тут вдруг Ванюшка, незаметно для старших, выпустил на стол большого черного муравья со связанными передними ножками. Бедняга закувыркался по столу, а Ванюшка шепнул нам:

Зарядку перед завтраком делает.

Лиза и я захихикали, глядя на муравья, и даже позабыли про гущину. Ванюшка успел съесть добрую половину ее, а мы получили от отца ложкой по лбу. Морщась от боли, мы все же хихикали, и отец всех нас поставил возле стены на колени.

На коленях мы стояли недолго, так как я стал громко просить господа, чтобы он простил Ивана за допущенный грех.

Ябеда! Трепач! – прошипел Ванюшка и залепил мне оплеуху.

Я же для того, чтобы нас простили и дали нам снова есть, – захныкал я.

Убирайтесь все из дому! – разозлился отец. – А ты, мать, не давай им жрать целый день! Пусть запомнят, как за столом надсмехаться над божьим даром!

После завтрака дед с лопатой на плече отправился в сад окапывать ранетки, отец занялся делами молельного дома, Ванюшка куда – то исчез, а я незаметно улизнул на улицу. Солнечный день ослепил меня, будто я только что вышел из темного погреба.

Перед нашим домом широченный голубой луг. Каждый день на него опускается самолет.

Я радостно вдыхаю запах цветов и полыни, к нему примешивается запах меда. Иногда накатываются волны густого тепла, точно кто – то порой открывает дверь невидимой жарко натопленной бани. Много на лугу всяких веселых трав. На белых цветах, особенно пахнущих медом, сидят охмелевшие бриллиантовые жуки. На красных – бабочки, хлопающие желтыми крыльями. На фиолетовых – свекольного цвета мотыльки.

Я прибегаю на этот луг, ныряю, как в воду, в его пахучие травы, и они укрывают меня. Лежу на спине и смотрю в небо. Кивают, будто здороваются, колокольчики и васильки. Они кажутся большущими, величиной прямо с дерево, а усатые жучки и паучки похожи на сказочных чудовищ. В гуще травы стрекочут кузнечики, где – то трещат дрозды, высоко в небе, как в гору, взбирается жаворонок. Сначала он тирликает, потом стихает и летит вниз…

Солнце обдает землю потоком пылких лучей.

Па – а – а – ве – е – л! – густо послышалось издали.

«Дед зовет, – и я плотнее прижался к земле. –

Еще заставит чего – нибудь делать!..»

Варнак, поди сюда! – не унимался дед. – Я ведь знаю, что ты здесь, – уже послышалось ближе.

«Что он? И сквозь траву видит?!» – удивился я и осторожно выглянул. Мне показалось, что по лугу шел великан.

«Еще не разглядит, да раздавит сапогом», – и я вскочил

А! Вот ты где, басурман! Пойдем – ка со мной, – дед схватил меня медвежьими лапами и посадил к себе на плечо.

Плечо у деда широкое, как на скамье сидишь. От удовольствия я засмеялся.

…Мы уже кончали поливать яблони, как вдруг над нашими головами затрещало: пролетел самолет и, как стрекоза, опустился на луг.

Опять зеленый дьявол свалился с неба, – засмеялся дед, с любопытством проследив за посадкой самолета.

В нем же дядя сидит, – возразил я, соображая, как бы поскорее удрать к самолету.

И пошто это он, летчик – то, на жизнь с высоты смотрит? – удивился дед. – Свой век на земле проживешь и то мало чего увидишь. Надо кажной минутой услаждаться, надо увидеть, как комар живет, как лягушки – квакушки любятся, как трава – мурава за одну ночь вырастает… Тяжело с ней, с землей – то, расставаться, когда час придет… Немало я походил по ней, по заросшей цветами…

И правда, дед ходил по земле как – то гордо, непохоже на остальных. Бывало, пройдется он босиком по росным травам и так доволен, что по всему лицу растекается радость. Казалось, он никогда не устанет ощущать под ногами землю…

В такие минуты отец смотрел на него с сердитой укоризной. Тогда, мальчишкой, я не понимал – почему. И только повзрослев, понял, что в такие минуты дед вступал в противоречие с баптистами. Дед был по натуре художник, великий жизнелюб. А баптисты учили, что человек должен чувствовать себя всего лишь странником в земной жизни, всего лишь прохожим, идущим в вечное небесное царство.

Я вспоминаю, как отец упрекал деда:

Мир полюбишь – тебя он сгубит. А твои глаза пышут похотью при виде лживых земных радостей, ты трясешься при виде их, как пьяница при виде рюмки.

Не суесловь, – смущенно ворчал дед. – Я природу божью люблю. Травы, цветы, леса, все земные дары, все земные плоды, а все это получено от творца нашего. Я божье люблю, а не сатанинское. Бог все это взрастил. Он управлял ветрами, и дождем, и солнечным светом.

А Фенька?! – отец так и жег деда неистовыми глазами. – А Фенька?!

Ну, что, Фенька, Фенька! – дед смущенно крякал. – Фенька тоже плод господень.

Не кощунствуй! – шипел отец…

Тогда смысл этих стычек оставался для меня неясен, и только вот теперь я начинаю понимать что к чему…

Улизнув от деда, я, наконец, подобрался к самолету, спрятался в высокой траве и начал глазеть на загадочного человека – дьявола, спустившегося с неба.

Мальчишки не боялись самолета, подходили к нему, трогали руками, просили летчика, чтобы он покатал их. Осмелел и я, вылез из травы, остановился в отдалении.

Летчик выбрался на землю. Он, и впрямь, не очень – то походил на человека. Одет он как – то чудно – и страшно, и непонятно. Хорошо, что подбежал ко мне Ванюшка и стал рассказывать об очках – консервах, о шлеме с наушниками, о комбинезоне с разными блестящими пряжками. Я глазел на перчатки с крагами, на меховые сапоги, на большой квадратный мешок за спиной. Зачем он ему?

И самолет такой же необыкновенный, как и сам хозяин. Какие – то провода, перекладины, подпорки, поддерживающие верхние крылья. Все сооружение напоминало этажерку.

Вот летчик снова залез в кабину.

Мотор затарахтел, что – то хлопнуло, клуб дыма поднялся к небу, и я отбежал в сторону. Но самое страшное было то, что самолет шевелил хвостом, и даже половинки крыльев – и те шевелились!

Выпучив стекла кабины и поблескивая ими, как глазами, самолет поехал прямо на меня!

Я бросился к своему дому, ворвался во двор, грохнул тяжелой калиткой.

Ты чего здесь без дела шляешься? – спросила мать, выходя из курятника с пустым лукошком.

Да я… я деду ранетки поливать помогаю, – ответил я, едва переводя дыхание.

Ври больше, дед вон дрыхнет в саду. Пойдем – ка со мной.

Мать привела меня на кухню и посадила за стол, на котором лежала толстенная Библия, а сама вытащила из – под печки пряселку с куделью, воткнула ее в донцы, уселась на них и сказала:

Почитай – ка мне.

Вздохнув, я открыл Библию и забубнил… Едва кончил одно, а мать снова просит:

Прочитай – ка там, сынок, еще от Иоанна вторую главу, – а сама все трещит веретеном. Многое в Библии мне было непонятным, и я спрашивал мать. А она, толком не умея объяснить, рассказывала долго и тоже непонятно. Я просто изнывал от скуки, читая то Библию, то баптистский журнал «Братский вестник», но вырваться из кухни не было возможности – неумолимая мать усердно пеклась о моей душе…

Закончив заданную главу, я с превеликим удовольствием захлопывал книгу и облегченно говорил:

Все, мама! Я пойду?

Но не тут – то было! Благостным, умиротворенным голосом она распоряжалась:

Почитай еще от апостола Павла пятое послание.

И я читал, читал до беспамятства…

Совсем одуревший от чтения, я вышел перед сном подышать свежим воздухом.

Звякнула щеколда. Пришла Феня. Беззвучной тенью скользнула она к деду в его мастерскую – сарай. Зачем она приходила к деду, я не понимал. И не понимал, почему она приходила так осторожно, крадучись. Дед встречал ее всегда обрадованно. Мне она тоже нравилась. Красивой была Феня. В красоте с ней могли поспорить только Фрося – жена пьяницы Фильки да Анюта – счетовод «Заготсырья»…

С реки несло прохладой, над поселком сгущались сумерки. На крыльце сидел сторож молельного дома Калистрат Нимчина. Сидел он в тулупе, в шапке и валенках. Он почему – то всегда мерз, может быть, оттого, что всю жизнь возился в воде, добывая рыбу и пиявок для продажи. Каждый вечер Калистрат Нимчина закидывал в озеро снасти, а утром проверял их, остаток же дня проводил за копчением или засолкой рыбы. И непонятно было, когда он только спал.

Кто тут? – сонно спросил меня сторож, брякнув колотушкой с привязанными к ней деревянными шарами.

Это я, Никандров внук.

А, ну ступай с богом, куда надобно.

Да я с тобой посижу.

Сиди, коль охота, – сторож тихонько сопел широкими ноздрями.

В проулке послышался пьяный голос, и скоро перед нами появился Филька Милосердов.

Здорово, дед!

Ступай мимо, – лениво попросил Нимчина.

Я по делу к тебе, а ты… Жрать я хочу, вот что, – проныл Филька.

А тебе чего здесь, харчевня, что ли? – рассердился сторож.

У вас, поди, после моленья чего осталось? А может, рассол капустный есть? Опохмелиться бы, – Филька сплюнул. – Аж в голове мутит. Со вчерашнего вечера не жравши. Жена – то в гости уехала, и некому накормить меня.

На водку – то нашел, небось…

Дай рассолу! – взмолился Филька.

Сейчас получишь. Сколько тебе, много?

Да хоть ковшик, – Фильку трясло.

Подай – ка вон палку – то, вишь, стар я, без нее как без ног.

Филька вмиг подал палку.

Дай бог тебе жить долго, Филька! – И сторож неожиданно поднялся и треснул его палкой по заду.

Да ты что, сдурел, старый?!

Вот тебе похмелка! Не проси, где не следует! Тут тебе не кабак, а молельный дом. Ступай своей дорогой, а помолиться с утра приходи, – старик опустился на крыльцо и, положив поближе к себе палку, забормотал:

Ишь ты, в святой дом опохмелиться пришел…

Я смеялся, видя, как Филька, пошатываясь, семенил к своей избе.

 

Будни

 

Дед вызывал у меня опасливое любопытство.

Мне всегда хотелось узнать, какие мысли бродят у него в голове. Дед был невозмутимо спокойный и даже какой – то таинственный. Волосы у него росли из ушей, ноздрей, на груди, на спине, на руках и ногах. Густые, длинные, с легкой проседью лохмы спадали до плеч, оставались открытыми лишь глаза, слегка фиолетовый, будто распухший, нос – картофелина и маленький рот с полными губами. Когда дед смеялся, были видны ослепительно – белые красивые зубы. А ему было уже шестьдесят пять лет. Большие зеленоватые глаза его смотрели загадочно и многозначительно. Может быть, из – за этих глаз и побаивались его в поселке.

В субботу дед крикнул моему отцу:

Никишка, где ты?

Чего тебе, тять? – услужливо отозвался отец.

Подстричься!

Отцу только этого и надо. В поселке нет парикмахерской, значит отец может выжимать из дедова кошелька по двадцатке каждую субботу.

Однажды дед сказал, что женится на Фене, а отцу это не понравилось. Мол, пойдут у них дети и дед все деньги на них перепишет. Вот и старался отец. Брал за стрижку, брал за то, что парил в бане. Договорятся за десятку, а дед разомлеет от жара и кричит:

Никишка, жварь на всю двадцатку!

И вообще все просьбы деда отец удовлетворял только за деньги. Хоть десятку, хоть три рубля, да вырвет у него. Отец злился и завидовал тому, что дед скопил немало денег…

Отец взял в руки металлическую расческу, ножницы и, подойдя к деду, спросил:

Сколько на сей раз?

Двадцать. Больше не дам, – заявил дед, оценивающе поглядев на свои волосы в зеркале, вставленном в самодельную фигурную раму. – А то разоришь ты меня вконец!

Го – го – го! – засмеялся отец. – Разоришь тебя! Это вот Фенька твоя…

Замолчи! – прикрикнул дед и покосился на меня.

Ладно, батя, живи, как хочешь. Ты мне не помеха, – продолжал отец, чикая ножницами.

Не помеха! Дурак! Я тебя насквозь вижу. Смерти моей ждешь. Умрет, мол, все мне достанется. А я не дурак! Не корчись. Золотишка у меня нет, а то, что есть, я с собой унесу. Не хочу, чтобы после смерти надо мной гоготали. Вот, мол, старый дурак! Копил, копил деньжата, а мы их прикарманили. Я им место найду. А ты облизнешься только.

С собой в гроб ничего не возьмешь, – разозлился отец.

Замолкни! – вскочил дед. – И чтоб больше ни слова об этом! Как велит душа, так и будет, – когда дед успокоился, он снова сел к зеркалу.

Опять посыпались на пол клочья дедовых волос. Некоторое время он угрюмо глядел на них, а потом заговорил глухо и встревоженно:

Вот так и человек… Скосит его безносая, и будет он валяться никому не нужный. А может, и я так – то вот… Понимаешь, никому не нужный, ни богу, ни людям? – И вдруг глаза его округлились, он испуганно прошептал: –А что если там, – он покосился вверх, – там ничего нет? А? Умру, а там ничего? Пустота одна. И бессмертной души никакой нет? А есть только одна, земная жизнь? А мы ее отринули во имя пустоты?

Что ты, что ты, – отец испуганно отшатнулся от деда. – Верить надо сильнее. Ведь сам знаешь, что умом бога не постичь. В него нужно только верить, безоглядно верить. Ты же избранный, крещение принял. Да ты что? Вот ведь что может случиться, если хоть щелочку оставишь для земного. Гони его от себя.

Торопливо вошла мать и воскликнула:

Наказал господь антихристов!

А что? Что? – так и встрепенулись отец с дедом.

Затор! Плотину – то, видно, размоет. Вода через край идет. Вдоль берега все огороды затопило. Бабенки охают, а я им говорю, обратитесь, мол, со своей скорбью к богу. Тут они и давай его поносить. А я им кричу, что, мол, господь еще сильнее их накажет. Так они меня на смех подняли. Татарки дурой обозвали и всяко представили. А Фроська – то, Фроська, Филькина бабенка, пуще всех смеялась!

И накажет их господь, сегодня же накажет. Фроська больше всех смеялась? – спросил дед.

Она, она!

Ладно, – задумчиво протянул дед. – Ладно… Господь, он ко всем справедлив, кого накажет, кому поможет. – Дед встал и ушел в свою комнату за деньгами, расплатиться с отцом за стрижку. Деньги он хранил в сундуке.

Мне всегда мучительно хотелось порыться в этом сундуке, но дед гнал меня. И все – таки, хоть издали, мне удавалось заглянуть в сундук. В нем лежало много всякой неношеной, незнакомой мне одежды, темнели старинные книги с медными застежками.

Однажды, когда дед уехал в соседнюю общину, я попытался отомкнуть сундук, но у меня ничего не получилось. Замок был надежен.

Сегодня я проскользнул вслед за дедом, притаился в сторонке и вновь увидел таинственные вещи. Из сундука сильно пахло залежавшейся одеждой, нафталином, кожей и старой бумагой. Дед запустил руку глубоко в сундук, что – то вытащил – наверное, деньги, – сунул их в карман и вдруг стремительно оглянулся, увидел меня.

А ну, пошел отседова, пока цел! – взревел дед. Я вылетел за дверь.

Прибежав на речку, искупался, а потом лег на спину и стал глядеть в небо, по которому лениво ползли облака.

Неожиданно к речке спустились мальчишки с нашей улицы. Среди них я увидел одноклассника, рыжего Тольку Пономарева.

Ребята, бей бактиста! – загорланил во все горло Толька. – Грязью его, грязью! В меня полетели ошметки ила. Я вскочил и тоже начал бросать в них комками земли.

В морду ему, ребята, в морду! – вопил Толька.

И вдруг в его лицо шмякнулся комок грязи.

Я обернулся и увидел подбегавших Ванюшку с его другом Сашкой Тарасовым. Мои обидчики бросились от речки в деревню.

Чо один ходишь? Беги домой, а мы на ту сторону, – сказал Ванюшка, и оба побежали к мосту.

«Боялись бы меня так, как Ванюшки», – позавидовал я.

Засунув руки в карманы, я пошел по берегу к мельнице.

Возле пруда белела высокая и узкая паровая мельница. Земля чуть дрожала, когда я подошел к ней. Двое мужиков перекрывали ее крышу заново. Они показались мне лилипутами. Как призраки, мелькали по лестницам белые от мучной пыли мельники.

Прячась за холмиками шлака, я спустился к пруду, надеясь увидеть Сашку с Ванюшкой. В пруду купался какой – то мальчишка…

Я пошел дальше, к затору.

Из – за поворота речки послышалась громкая ругань сплавщиков, а через некоторое время я уже был рядом с ними.

Ах ты! Эх ты, сколько навалило! Еще дня два растаскивать будем, – пропитым голосом сказал Маркел Тарасов, отчим Сашки, Ванькиного дружка.

Работал Маркел машинистом на локомобиле в лесхозе. На войне он потерял одну ногу и ходил на протезе, обутом в старый ботинок.

Протез – то будто в бане распарился, ишь, какой тяжелый стал, – сказал Маркел, бродя по колено в воде и отталкивая багром вытащенные из затора бревна.

Я оглядел бригаду. Среди знакомых увидел депутата поселкового Совета дядю Савелия, рабочего склада лесхоза Парфена, его подругу – счетовода Анюту, заместителя старшего пресвитера Евмена Редько, его сына Проньку и нескольких верующих, работавших на лесосплаве. Тут много было и незнакомых мне.

На перекате беспорядочно нагромоздившиеся бревна загородили реку.

На глубоком месте стоял на якоре большой плот. На нем суетились мужики с баграми, веревками и ломами.

Сплавщики ловко лазали по бревнам и одно за другим вытаскивали их из беспорядочной груды. Они уплывали на чистую воду к устью, где из них вязали длинные плоты.

Евмен в засученных до колена старых штанах прыгал с бревна на бревно. Ступни у него широкие и длинные. Пожалуй, в поселке ни у кого не было таких большущих ног. Руки у Евмена почти до самых колен. Прыгнет он на бревно, а ступни – шлеп!

Узкая голова его похожа на дыню, разбухшие, как вареники, уши торчат в стороны, короткие, ершистые брови точно наклеены. Маленькие грязно – серого цвета глаза глядят из глубоких впадин настороженно и хмуро.

Евмен орудовал ловко и быстро. Раз, раз – и узел готов! Тяни, ребята!

На отдых, мужики! – крикнул дядя Савелий. Он работал бригадиром на пилораме в лесхозе.

Отдохнем, перекусим, да и айда по новой, – проговорил дядя Савелий, снимая насквозь пропотевшую, прилипшую к телу гимнастерку – он недавно вернулся из армии. По праздникам Савелий носил две медали «За отвагу». Руки у него жилистые, сильные. Бородка седая, реденькая, точно выщипанная, усы значительно гуще, в середине они коричневые, продымленные. Дядя Савелий курил махорку из самодельной трубки – люльки.

Мужики вышли на берег, опустились на траву, запыхтели трубками, цигарками.

Павел, собери – ка для огня дровишек, – попросил меня дядя Савелий.

Я надрал с изгороди бересты, собрал валежник и все это притащил к привалу.

От мужиков сильно пахло потом, илом. Сначала они сидели молча, а потом разговорились.

Маркел, ослабив на левой ноге протез, пожаловался:

Нога ноет, к ненастью, что ли?

Шел бы домой, ведь тяжело, – предложил дядя Савелий. – Разве тебе за нами угнаться?

Да я еще горы сверну! – обиженно возразил Маркел, вытирая со лба пот матерчатым картузом. –

Сенокос меня волнует. Все жара да жара, дождей нет… Трава нынче невысокая, на зиму скоту не хватит. Видно, придется картофельную ботву пускать в дело. А что это за корм? Горе одно. И ведь что удивительно, дожди пролились вовремя, а вот трава не пошла в рост. Может, замешался тут худой глаз, а? – пытливо всматриваясь в лица мужиков и поглаживая широкую, как лопата, черную бороду, спросил Маркел. – Вот и Иван Мотюнин отправился на тот свет, а из – за чего? Знамо… Знамо…

Иван Мотюнин жил с женой и дочерью напротив нашего дома. Часто в его хате шумели гулянки. Мотюнин, бывало, откроет окно и кричит частушку, всегда одну и ту же:

 

А Кудрявцевы – баптисты

пускай молятся за нас!

И – эх – эх!

 

Потом выйдет из дому, подойдет к нашему кухонному окну и, хмельно улыбаясь, говорит:

Эй, Кудрявцев, вон Христос идет к тебе в пол – литрой!

Мотюнин стоит и ухмыляется и все повторяет эту глупую фразу, пока не выйдет дед и не рявкнет:

Ну, чего ты, пьяная рожа, торчишь под чужими окнами. И не совестно? Вылупил бельмы – то!

Хо – хо – хо! Я водку пью, а вы – кровь Христову. А она без градусов, и никакого толку в ней нет. Не – укради, не убий, не прелюбодействуй. А сами… Эх, вы! Все я знаю. Община! Шайка – лейка.

Прикуси свой поганый язык, – дед угрожающе наступает на пьяного. – Пес ты смрадный! Погоди… Изъедят тебя язвы… Скоро чесаться станешь… Удержу тебе не будет…

Мотюнин бледнеет, пятится к своей избе…

Несколько дней частушек не слышно. Они возобновляются в следующую гулянку. А наутро Мотюнин боязливо заглядывает к нам в калитку и, увидев деда, спрашивает:

Никандр Никанорович, я вчера с вами не ругался?

Притка[2]тебя знает! Вроде нет, – усмехается Дед.

Тогда это мне, наверное, приснилось. Что же это такое? Все одно и то же снится? – недоумевающий – Мотюнин уходит, садится на лавочку возле своей избушки, начинает чесаться и не может понять – повторный сон приснился ему или он на самом деле снова ругал деда?

А однажды Мотюнин рассказал дяде Савелию страшный сон. Я неподалеку сидел в траве и слышал их разговор.

Понимаешь, и снится мне, будто я снимаю рубаху, глянул на себя, да так и обмер. На груди и животе поганые цветы выросли! С лепестками толстыми, как у кувшинок. Да только цвет – то их не желтый, а зеленый. Как я дал по ним рукой, они и отвалились! И ничуть не больно мне, только после этого я ощутил страшный зуд на груди. Просыпаюсь и сразу к зеркалу. Посмотрел, чистая грудь. Успокоился немного, ковш браги выпил, ничо, захорошело. Вроде успокоился. Как хмель начал выходить, так снова мне цветы мерещатся. Вот и пью сейчас!

И пошто ты с этим баптистом связываешься? – рассердился дядя Савелий. – Слабый ты душой. От самовнушения сдохнешь! Бросай – ка пить и мотай отсюдова подобру – поздорову. Ведь не стерпишь, опять ругаться пойдешь. Я себя здоровым считаю – и то опасаюсь этого человека.

Уеду, – пообещал Мотюнин и, как бы проверяя, провел ладонью по груди.

Не сдержал слова Иван, опять запил, и ссоры продолжались… Наконец, заболел Мотюнин. Продала его жена избушку, немудреные пожитки, и отправились они на Алтай. Кто – то сказал им, что там есть целебное озеро…

До пристани Мотюнина везли на тележке. Он стонал и все бормотал:

Никандра Никанорыч, прости меня, – и все тер рукой грудь, на которой образовались язвы…

Все это припомнили сплавщики, сидя у костра. И показался мне дед злым колдуном.

А Евмен Редько, выслушав все это, убежденно заметил:

На все воля божья! Бог гордым противится, а смиренным дает благодать. Наказал его господь. Надо было покаяться господу, а он смеялся над избранным.

Да что ты зарядил, все бог да бог, – дядя Савелий посуровел. – Вы, баптисты, талдычите все о боге да о смерти. Это надо же, отказываться от жизни, от всего на земле! Небось, и своему пацаненку уже это внушаешь? А ему всего – то двенадцать лет. Ему еще жить да жить, а ты его от жизни, от людей отрываешь, к смерти, к раю готовишь.

Евмен Стратионович Редько работал в лесхозе кладовщиком. Приехал он откуда – то с Украины. Чем он там занимался – никто не знал. От людей я слыхал, что Евмен умеет гипнотизировать и что за несколько минут он может усыпить человека.

Скоро, после приезда в поселок, Евмен начал строить себе дом. Он привязывал к бревну веревку и один тащил его в нужное место.

Мы от земного да от людей не бегаем, – продолжал Евмен спорить с Савелием. – Оглянитесь вокруг– сколько вместе с вами работает наших сестер и братьев.

Это верно, – согласился дядя Савелий.

Разве они хуже вас работают? А не лучше ли порой?

И это верно, – опять согласился дядя Савелий.

Ваши пастыри говорят вам, что труд – это главное в жизни. И то же самое проповедуют наши проповедники. И Библия воздает должное всякому труду. Члены нашей общины обязаны быть прилежными работниками. И мы блюдем это строго. Христос был сыном плотника и сам так работал, что ему иногда и по – есть – то было некогда.

Все сидевшие и лежавшие у костра слушали Евмена, а Евмен, увидев это, уже не говорил, а проповедовал горячо и убежденно:

И ваши вожди, и наши проповедники зовут к единому. Бог учит: трудитесь! Коммунисты тожа учат: трудитесь! Тут разницы нет.

Вот это дает!

Попробуй поспорь с ним!

Палец ему в рот не клади! – раздалось вокруг. Некоторые с любопытством поглядывали на дядю Савелия, ждали, как он сразится с противником.

Труд – это станок, на котором ткется душа человека, – учим мы, – продолжал Евмен.

Но какая душа? Вот ведь в чем загвоздка! – пошел в наступление дядя Савелий.

Христианская, – смиренно ответил Евмен.

Вот то – то и оно! А мы ткем советскую душу.

Вокруг зашевелились и тут же замерли в напряженном ожидании.

Я ведь вникал в тонкости ваших дел. Библию, читал, ходил к вам на моления, вот с его дедом и батькой толковал, – дядя Савелий показал на меня. – Вы труд считаете долгом перед богом. Так ведь? Так! Вы, работая, выполняете божественную волю. Тут и зарыта собака!.. Мы вот разбираем завал. Мы знаем, что это нужно для людей, для народного хозяйства. Тут каждый из нас проявляет свою смекалку, придумывает, как бы сделать это половчее. И мы верим в свои силы. А когда одолеем этот затор, мы почувствуем себя еще сильнее. Так, что ли, мужики? – спросил, смеясь, дядя Савелий.

Давай, давай, чего там! – поддержали его.

И все сделанное будет делом наших рук.

Э – хе – хе! Гордыня, гордыня! – сокрушенно вздохнул Евмен. – В природе и в жизни все зависит от воли божьей. И затор этот от бога, и если вы его разберете – тоже будет от бога.

Вот – вот! – воскликнул дядя Савелий. – Бог – все, а человек – ничто, бог – всесилен, а человек – бессилен. И вы – за труд, и мы за труд. Но только ваш труд призван унижать человека, а наш – возвышать, нам труд радостен потому, что мы созидаем, а вам труд радостен, потому что вы через него будто бы приближаетесь к богу. Мы думаем о всех людях, как бы им получше стало, а вы каждый о себе, как бы угодить богу. А до других вам и дела нет. Нас труд учит думать, а вас учит быть ничтожными во имя Христа. Вот ведь оно что получается!

Ну, дядя Савелий! Голова!

В самую точку ткнул!

Вы смотрите, как у них, у баптистов – то!

Хитро! У. них, брат, тоже головы варят!

Заговорили, зашумели вокруг костра, над которым висел котелок на палке.

Евмен Редько смотрел на всех со скорбью и сожалением, которые он явно подчеркивал, дескать, мне жаль вас, слепых, погрязших в грехах.

Я, конечно, тогда не понял до конца смысл этого столкновения. Но я почувствовал, что жизнь общины и жизнь поселка разные, что они враждебны друг другу. И еще я почувствовал, что с этими мужиками у костра и с дядей Савелием мне лучше, интереснее, чем с баптистами, которые все время скучно говорят только о боге да о грехах. Из – за этого все верующие мне казались стариками и старухами. А все мое мальчишеское существо рвалось к радостям, к шуму жизни, к ее «греховным соблазнам», как говорили в молельном доме…

Я слышал, ты уезжать собираешься? – спросил у Евмена дядя Савелий.

Собираюсь помаленьку. Стареть стал, климат в Сибири для моих костей не подходящий… Поеду на родную Украину славить Христа, – твердо и строго произнес Евмен.

Стало быть, с тебя причитается! – хитро заметил Маркел.

Не пью я…

А ты, Евмен, можешь не пить, мы сами за твой отъезд выпьем. Было бы чего, – пошутил кто – то из сидящих.

Все равно грех, – возразил Евмен.

У нас свое есть; вот картошка испечется, – остановил шутников дядя Савелий.

А что, сказывают, план мы в этом месяце не выполним? – спросил Маркел.

Почему это? – удивились мужики.

Машины – то встали. Те, что вместо бензина работают на чурках. Кончились энти чурки. Артель, что готовила их, на затор брошена. Вот машины и стоят, лес не подвозится, пилорама не работает.

Обещали десять «Зисов» прислать, – перебил его незнакомый мне мужик.

А толку – то? Бензина нет.

Танкер с бензином обещали! – возразил тот же незнакомый.

Надолго ли хватит несколько бочек. Пока постоянную доставку горючего не наладят, толку от «Зисов» не будет. – Маркел прикурил трубку, пустив облачко дыма.

Пилорама, допустим, план даст, – вступил в разговор Савелий, – лесу еще на полсезона хватит, а вот сплавщики… Кругляка нет, сплавлять нечего, – дядя Савелий вздохнул и скомандовал: – Ну, давайте, мужики, пошевеливайтесь, а то на Набережной улице вода по огородам ходит. Пообедаем да за дело.

Скоро свадьба – то, Парфен? – спросил Маркел у рыжего парня.

Парень смущенно заулыбался:

Не знаю, – и посмотрел на рядом сидящую Анюту.

Парфен работал у Евмена складским рабочим.

В клуб – то ходишь? – поинтересовался Маркел.

Нет, Парфен парень не такой, – вмешался Евмен. – Он в клуб не пойдет. Он парень праведный. Не курит, не пьет… Вот я его на кладовщика учу.

Поди, в молельный дом к себе агитируешь?! – съязвил Маркел.

Зачем же агитировать? Невольник – не богомольник. Его дело. Хочешь – иди, не хочешь – с неправедными оставайся. У нас все только на добровольных началах. И Парфен уже давно выбрал дорогу к нам.

К Евмену подошел его сын Пронька и позвал домой обедать. Евмен ушел.

Из золы вытащили картошку. Она дымилась, вкусно пахла. Дома – то на нее уже глаза не смотрят, а у костра она кажется лучшей едой.

Я сидел в стороне. Должно быть, дядя Савелий понял меня.

Малый, давай – ка с нами за компанию, – пригласил он.

Я подсел к ним, и мне подали картошку, сало, налили чай.

Я взял тонкий пластик сала, и он, пахнущий чесноком, растаял у меня во рту. Вкуснота!

Давайте, мужики, перекурим – и за работу. Время не ждет, – сказал озабоченно дядя Савелий.

Да, дел у нас еще много, – поддержал Савелия Маркел.

Маркел, говорили между собой жители поселка, частенько стал выпивать. Я слышал разговоры взрослых, что у него жена – горе одно. Беспутная, пьющая бабенка. Она часто исчезает из дома. Пьет у Ермолаевны, такой же беспутной. Погуляет несколько дней и снова возвращается домой, клянчит денег на похмелье.

А Маркел был мужик простой, сердобольный. И он давал ей денег. И домой ее принимал…

Пришла Дора. Принесла с собой бутылку самогона.

Это я вам, мужики, – сказала она. – Кончайте' скорее с затором, а то огороды заливает.

Дора нигде не работала, держала свиней, овец, кур, торговала в городе яйцами, шерстью. На вид Доре лет сорок. Лицо у нее розовое, пухлое, безбровое.

Помочь я пришла, – сообщила Дора.

Сунь самогонку в родник. Закончим работу, тогда и выпьем, – распорядился Маркел.

На помощь мужикам пришли и Филька с Фросей.

Филька нес на плече багор, а в руке военную полевую сумку.

Красивым он был, этот забубенный пьяница и балагур. Чтобы заработать деньги, он вставлял жителям окна, насаживал бабам топорища, точил ножи, отбивал вдовам косы, а вечерами работал киномехаником.

Жена у Фильки, Фрося, тихая да ласковая. Глаза у нее иссиня – серые, две толстые косы черные, небольшой нос – точеный и прямой – не насмотришься на нее, так она хороша. Иногда Фрося приходила к нам в дом на моления в ярко – голубом сарафане. Она подолгу слушала проповеди отца и все вздыхала.

О чем печалишься, дочка? – однажды спросила ее одноглазая проповедница Ивановна.

Погляжу на вас, не пьете вы и не курите, а мой – то мужик опять запил, – пожаловалась Фрося.

А ты приведи его к нам, дочка. Мы побеседуем с ним, может, и образумится.

И Филька раза два приходил к нам на собрания. Таращил на моего отца веселые серые глаза и все, сказанное отцом отрицал:

Не может этого быть!

Как это не может быть? – возмущался отец. – Вот же Библия, разве она тебе ничего не говорит?

Библия водку пить запрещает, разве это дело?

Так зато в рай попадешь. К вечной жизни себя подготовишь. А здесь мы в гостях.

Странная ваша жизнь! Да как же так? Стремитесь, стремитесь к потусторонней жизни, а вдруг там ничего нет? Вот я не буду пить, курить, от всего в жизни откажусь, буду только Христа прославлять, и вот я умираю, и ничего там, на небе – то, и нет. Выходит, я только свою жизнь загубил? Где ваша гарантия, что я в рай попаду? Где? Подайте ее сюда, и я уверую.

Наша гарантия – вера в Библию, – убеждал отец Фильку. – Верь в нее, это мудрая книга! Верь от чистого сердца и отбрось все свои сомнения. И будешь ты спасен. Вот ты Ленина не видел, а в его идею веришь через книги и документы. Библия тоже документ, и гробница Христа на горе Елеонской не выдумка. Веришь же ты в коммунизм?

Ну, верю.

А почему бы и в Христа не верить.

В Ленина – то все верят. Только вы отстранились от него. А вас скока? Всего ничего. А нас? Миллионы! А почему миллионы? Да потому, что за Лениным правда. Если бы правда была у вас, все записались бы в баптисты… Ну, вот скажи, Никифор Никандрович, хоть один из вас для пользы изобрел что – нибудь? Вы и от готового – то шарахаетесь! Живи вашей идеей, так всю жизнь на себе бревна таскать будешь. Вам ведь не до жизни. Вы согрешить боитесь. Эх, вы!

Дурак ты, Филька! – обиженно сказал отец.

Дурак на машине едет, а умный пешком идет.

И Филька, смеясь, ушел…

Покурив после еды, мужики снова взялись за работу.

Вода вовсю давила на плотину, но воду не спускали, не сплавляли и лес. Ждали, пока разберут затор. А вода все прибывала, текла уже через верх плотины. Трещали ставни, гнулись деревянные быки. Беда нависла над поселком, как черная туча. Прорвет плотину– что тогда? Навалит лесу у затора столько, что и за лето не растащить, а там зима. Скует лес, свяжет ледяными путами. Прощайте тогда тысячи кубов первосортной древесины!

Ох ты, горькое горюшко! – причитали бабы. – Не успеем уничтожить затор, рухнет плотина, вот и останутся мужики без работы, а детишки без хлеба.

И действительно в поселке, кроме консервного комбината да лесхоза, и работать негде.

Домашнее хозяйство у всех скудное, да и откуда ему больному – то быть? Недавняя война всех вымотала. Последних коровенок прирезали.

А тут еще эта беда. Простой за простоем. Из – за них и план может сорваться. Да и какой там план, когда реку горой бревен завалило. Скрипят зубами мужики, веревки рвут, ломают багры, а бревна все не убывают.

Вот уже и стариков созвали отгонять выдернутые из затора бревна. Даже баптист Мироныч пришел. На вид он дряхлый, но на самом деле жилистый и ловкий.

А вода на плотину все жмет, рвется на свободу.

Крепись, мужики! Неужто не одолеем? – кричит дядя Савелий. – Раз, два – взяли!

И бревно ухается в воду, поднимая тучу брызг.

Я крутился на берегу среди людей, тоже пытался палкой отталкивать бревна, чтобы они скорее уплывали.

Солнце палило вовсю. Над лугом, на той стороне речки, повисло серебристое марево.

Я увидел на яру Сашку Тарасова. Он что – то кричал, махая руками.

Чего это он? Может, что случилось? – встревожился дядя Савелий.

Может, плотину прорвало? – крикнул Филька.

Мужики повтыкали багры в бревна, побежали по ним к берегу. А Сашка кубарем слетел к речке и несся навстречу сплавщикам.

Что – то плохое случилось, – проговорил Маркел.

И тут все услышали Сашку:

Пожар, пожар! У дядя Фильки дом горит! – орал он.

Мужики снова схватили багры и бросились к поселку.

Мой – то дом возле Фильки стоит! – вскричал Маркел и заковылял на своем протезе к дороге, ведущей на яр.

Филька! Пошто рот – то разинул, ведь твой дом горит! – закричала какая – то тетка.

Филька оторопело смотрел на убегающую толпу.

Стой? Куда все – то?! Назад! – завопил дядя Савелий. – Кому затор оставили? Назад!

Но мужики не слушали его, бежали спасать свои дома. Весь поселок может дотла выгореть!

А у плотины вода не ждет. Ревет, клокочет. Того и гляди беда стрясется.

Стойте, черти! – орал Савелий. – Бревна не растащим – без куска хлеба останемся! На пожар и десяти человек хватит! Стой! Останутся ваши дома невредимые. Ветра – то нет! – Дядя Савелий бросился к груде котомок, схватил там берданку, зачем – то принесенную им, и выстрелил в воздух. Выстрел ахнул раскатисто и гулко.

Часть мужиков опомнилась, вернулась.

А Филька все стоял на одном месте, хотя Фрося уже убежала.

А ты, Филька, беги! – распорядился дядя Савелий.

А! Мне спасать нечего, – махнул тот рукой. – Долго ли такую развалюху снова построить! – И вдруг встрепенулся, закричал вслед бегущим: – Гармонь не забудьте вытащить! Гармонь!

Вот такой забубенной головушкой был Филька.

Я тоже побежал в поселок…

Мужики ведрами носили воду, растаскивали забор, обливали соседние дома. Филькина избенка пылала костром. Скоро от нее остались одни дымящиеся головешки…

Я ушел домой. У калитки на лавочке сидел дед и бубнил себе под нос:

Вот посмейтесь – ка теперь, посмейтесь…

К вечеру вода сокрушила плотину. Высокий вал прокатился до затора, ударил по нему и разворотил его. По левому отлогому берегу хлынувшая вода вымыла с корнями травы, а на правом уничтожила все огороды. Бабы ревели, зло ругались мужики…

 

Ванюшка

 

Я открыл глаза и сквозь щели в крыше сеновала увидел голубизну неба.

Подъем, мужики! – кричал дядя Савелий, стуча палкой по воротам изб. – Отдохнули, и будет. Сегодня нужно реку перекрыть. Мы с лесхозовскими ребятами уже трактора и машины пригнали, копер приволокли, быки загонять. Все готово!

Я выбежал на улицу. Из изб выходили мужики, щурились на солнце, зевали, потягивались. За дядей Савелием шло человек двадцать.

Дня за четыре мост сделаем. С участков народ собрали, работа кипеть должна, – говорил он. – Главное, что технику достали, бетон завезли.

Мужики ушли к плотине. Мальчишки носились по улице. Теперь будет на что поглазеть. Такое в поселке не часто бывает.

Глядите! Бактист вышел! – закричали во все горло мальчишки, и в меня полетели камни. Не люби–80 ли меня мальчишки, и я всегда уходил играть на окраину, где меня не знали.

Я набил камнями карманы.

Косой где? – спросил, подбегая, Сашка Тарасов.

Не знаю.

А ты сколько псалмов выучил? – Сашка нарочно задел меня плечом, чтобы подраться.

Чего ты привязался? То заступаешься, то дерешься!

Сашка было замахнулся на меня, но тут появился Ванюшка.

Не приставай к нему, он же меньше тебя! Айда лучше в лес, там пеньки рвут.

Ребята прозвали Ванюшку «Косым».

Случилось это четыре года назад… Морозы тогда стояли крепкие. Однажды дед с отцом уехали в поле за сеном. Проводив их, мать собралась в магазин.

Закрой дверь, а то ненароком зайдет кто из чужих, – распорядилась мать.

Вскочив за ней босиком и в одной рубахе, Ванюшка закрыл сенки на крючок и бросился в дом, но дверь у нас закрывалась так туго, что он не смог отворить ее. Он стал кричать мне. Я толкал дверь плечом, пинал ее ногами, но тоже не смог открыть. Сбегать к соседям Ванюшка побоялся: а вдруг заберутся воры и убьют нас? Он отыскал попону, лег на ящик, укрылся ею и заснул…

Мне было страшно одному, и я заплакал. А потом задремал и очнулся от говора и топота. Мать и соседи втащили окоченевшего Ванюшку, положили его на кровать и принялись растирать его водкой и снегом. Мать молилась в углу, прося бога, чтоб он оставил Ванюшку в живых.

Ванюшка выздоровел, но почему – то глаза его стали косить. По – разному жили мы. Я учился тогда в четвертом классе, а Ванюшка – в шестом. Мне приходилось чуть ли не каждый день читать Библию, а Ванюшка был от этого избавлен. Он целые дни носился с приятелями, разорял птичьи гнезда, дразнил деревенских собак, играл в бабки и чику. Вечером заявлялся грязный, оборванный.

Мать сердито кричала:

Опять ты, изверг, штаны ухлопал! И до каких пор ты будешь издеваться надо мной?

Я – то над вами не издеваюсь. А вот вы надо мной и Павлушкой издеваетесь!

Что, что? Как ты смеешь так говорить с матерью? Вот я отцу скажу, он тебе покажет!

А я в поселковый Совет пойду, да дяде Савелию расскажу, как вы меня и Павлушку молиться заставляете. И еще в школе скажу. Вот тогда увидите, – грозил Ванюшка.

Ах ты, бессовестный! – кричала мать, но я чувствовал, что она побаивается – а вдруг Ванюшка в самом деле пожалуется дяде Савелию и в школу. После того, как приходили к нам домой депутаты поселкового Совета и учителя и долго о чем – то беседовали с родителями, те на какое – то время становились мягче, меньше заставляли нас молиться и читать вслух Библию.

«Все – таки, – думал я, – дядя Савелий – сильный, если даже мой отец побаивается его».

А Ванюшка, как ни в чем не бывало, после сердитых слов матери снова приходил таким же оборванным и грязным. Я завидовал ему, но у меня не хватало решимости так же твердо, как Ванюшка, держаться с родителями. Они это чувствовали и вымещали всю злобу на мне одном…

 

Рыбалка

 

Меня разбудило какое – то бряканье в кухне. Потом что – то загремело там, упало. Я оделся и съехал по перилам вниз.

В кухню и в сени двери распахнуты. Со двора несет свежестью. Я сунулся в кухню и ахнул. Там, стоя на задних лапах, а передними опершись на полку шкафа, огромная лохматая дворняга жадно вылизывала из глубокой чашки сметану.

Я закричал, затопал босыми ногами.

Дворняга, оторопело вытаращив желто – зеленые глаза, пулей вылетела во двор. Я за ней, а ее уже в след простыл. Калитка в лес была открыта, и в нее, гогоча, выбегали напуганные гуси. Сторож Калистрат сладко спал на крыльце, положив рядом с собой колотушку и жердину.

«Хорош сторож!» – рассердился я.

Калистрат уверовал в бога года два назад. К баптистам привел его сон. Калистрат рассказывал его почти каждому встречному.

Опасливой болезнью я болел, – начинал Калистрат свой рассказ, – тиф называется. Цельный месяц без памятства валялся. Ничего не помню боле, акромя сна, а сон таковой будет… Стою я будто один в церкви на коленях, кругом свечи громадные пылают, и образа святых отовсюду на меня смотрят, да эдак пристально, что страх пробирает. Смотрят они на меня, а сами плачут. Слезы на пол падают, в маленькие свечки превращаются и становятся в ряд дорожкой. Все длиннее и длиннее дорожка, и тут вдруг оборвалась. Глядь, а там гробы стоят. Испугался я, на святых смотрю, а они глазами моргают, мол, иди к гробам – то, не стой. Пуще прежнего перепугался я. Думаю, мыслимое ли дело человека живого в гроб ложить? Встал, иду, а сам у бога прощения прошу. Подхожу к алтарю, да так и обмер. Откель ни возьмися, с левой крылосы две голых ноги спустились и идут ко мне. От страха я попятился. Оглянулся назад, а там пропасть бездонная образовалась, и бежать – то некуда. А ноги все приближаются, и я различил на ступнях дырки, будто кто большими гвоздями их пробил. Пригляделся получше. Батюшки! Да ведь это Христос! Над ногами ясно одежда сверкающая обозначилась. Тут и лицо проявилось, да такое вдумчивое и сурьезное. Прошел у меня страх – то. Оклемался малость. Подходит ко мне Христос. Как сейчас чувствую: пахло от него благовонным маслом миро. Положил мне Христос на голову ладонь и сказал дважды: «Пусть другие займут эти гробы». До сих пор его ладонь на своей голове ощущаю. Сказал Христос, и вдруг страшной силы гром раздался. Глядь, а Христа – то уже нет. Очнулся я, гляжу, в больничной палате, на коленях стою возле своей кровати. Вот энтак, братцы мои родненькие, бывает, – заканчивал свой рассказ Калистрат. – После такого сна пошел я на поправку. Так и выздоровел. И в господа уверовал.

Странный был этот Калистрат. Тонкий и длинный, он ходил не сгибаясь, точно к его спине была привязана жердь. Этот человек, по прозвищу Налим, и на самом деле походил на налима. Глазных впадин у него не было, и поэтому глаза его были выпуклыми, рыбьими. Под ястребиным носом его торчали два чахлых зеленоватых пучка, смутно напоминавших усы. Тонкие большие губы тоже походили на налимьи. Летом отшлифованную лысину его прикрывал картуз со сломанным и сшитым дратвой лакированным козырьком. Пахло от Калистрата рыбой и потом. Залатанную одежду серебрила присохшая рыбья чешуя. Всю жизнь он рыбачил, знал все секреты и хитрости рыбьи. Жил он, жил бобылем и вдруг недавно взял да женился на Доре.

А ты чо это, Дора, помоложе не могла найти? – удивлялись женщины.

Фу, бабы, чо бояться – то? Хоть при месте буду. Какой – никакой, а мужик. Делай, что тебе желательно. Заступится.

Ну и сторож! – подняв с земли соломинку, я пощекотал ею в ноздре Калистрата. Он сморщил сине‑фиолетовый нос и громко чихнул, не просыпаясь.

Я затолкал соломинку поглубже в нос ему и отбежал. Калистрат принялся во всю мочь чихать. Нахохотавшись вдоволь, я решил пойти на озеро Слезинка половить карасей.

Взял в кладовке маленькое ведерко, с крыши сарая достал две удочки и побежал.

Солнце еще не вставало, но звезды уже давно растворились в небе. Блестела роса на траве. Там, где я прошел, осталась темно – зеленая полоса. Я устроился на бережке. Скоро проснутся караси и зашныряют по озеру голодные. Далеко, в поселке, орали петухи. Лучи солнца прошлись по краю светлого неба над лесом, напоив его калиновым соком.

Дед вчера мне говорил, что в это июльское утро должны зацвести медовые травы и многие цветы. Я следил за спящим лугом, и мне вдруг стало казаться, что в травах, и впрямь, то там, то здесь вспыхивают, распускаются белые, синие, красные цветы. Или это мне чудится? В тишине и недвижности проснулся легкий, мягкий ветер, наплыл на меня. Он вкусно пах медом. Вот он тронул озеро, рассыпал рябь, перебрал стрельчатые листья ярко – зеленого камыша, пополоскал в воде серьги – ветви тенистой ивы, разбудил огромный тополь. Казалось, весь мир запах медом. Озеро вздохнуло, закурилось легким туманом. На середину озера шлепнулся селезень с изумрудными боками. С легким треском раскрывались чаши водяных лилий – кувшинок. Хлынули теплые лучи. Мир засверкал. И медом пахло. Такое медовое утро бывает только раз в году…

Дернулся поплавок, дернулась удочка. Клюет! Раз! И в траве, трепыхаясь, золотится чешуей карась шириной в две ладони. Второй поплавок из гусиного пера встал на попа и полез в омут. Раз! И… что за чудо? Линь. Да какой! Большущий. А чешуя еще краше, чем у карася. Даже голова и та отдает золотом! Переливается линь в солнечных лучах, как драгоценность.

Часам к девяти, когда солнце стало припекать, кончился клев. У меня целое ведро карасей и на проволоке в воде золотых линей с десяток.

Иду по улице и ног под собой не чую. Не всякому такое счастье выпадает.

Проспал ведь рыбу – то, дед Калистрат, – сказал я сторожу, сидящему на солнцепеке у завалинки.

Ты гляди – ка чо, сколько нарыбалил! – изумленно вскрикнул Калистрат.

А ты чо рыбачить не пошел? Сам же говорил: когда медовые травы цветут, тогда и рыбе быть.

Да простудился я, – и Калистрат звучно чихнул. – У меня еще с вечера мордушки на Слезинке стоят. Еще посмотрим, кто более нарыбалил. Ап – ап – чхи – хи!

Я пошел на кухню. Мне хотелось поесть ухи из линей, хотя за них я мог выручить рублей сто. Как раз на лыжи. Линь – рыба редкая. Два раза в год можно добыть ее. Летом, когда цветут медовые травы, и в феврале – марте, когда рыба из – за недостатка воздуха лезет в продолбленные во льду лунки. Калистрат Нем – чина много знал рыбьих тайн. Одну из них я выведал. Перед тем, как дохнуть рыбе, в прорубях появляется сначала всякая мелкая рыбешка: ерши, чебаки, гольяны. Эта рыба первой задыхается. А дня через три пойдет елец, а еще через три дня пойдет щука с линем.

Больше всех добывал рыбы Калистрат. Но секретов своих он никому не выдавал…

 

Сенокос

 

Помню, как взяли меня на сенокос. В этот день все поднялись чуть свет. Я спустился в кухню позавтракать. Дед с отцом уже сидели за столом, хлебали куриный суп.

Мам, а Ванюшка где? – спросил я, усаживаясь за стол.

Вчера, как утром ушел, так и не было. Шляется где – то.

Вот приеду с покоса, самол


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: