Благодарность Тениса Урги 23 страница

— Не ходи, Андрит, к большим мальчикам, зашибут, — каждый раз уговаривала она внука. — Ты ведь еще маленький. На, возьми лопатку, покопайся в песочке. Смотри, как хорошо играют Инта и Густынь…

На несколько минут для нее наступал покой, но стоило только ей отвернуться, как внук снова оказывался за барьером. Раз ему посчастливилось: мяч покатился прямо на него, и Андрит ударил по нему ногой прежде, чем подоспела бабушка. Мальчик засмеялся и захлопал в ладоши.

— Баба, я ударил… ножкой… мячик покатился!

— Да, Андрит, очень ловко ударил, — поддакивала бабушка, взяв его на руки. — А теперь довольно, ты уже наигрался с большими мальчиками. Поиграй с маленькими.

— Я хочу туда, — не сдавался Андрит.

— Если не будешь слушаться, сейчас же пойдем домой и больше никогда не придем сюда.

Наконец, он унялся и стал играть с Интой Жубур и Аугустом Спаре. Инта старалась во всем играть первую роль, а мальчики охотно позволяли ей это. Скоро дети перепачкались до ушей, с таким усердием они работали.

— Прямо беда с этими детьми, — вздыхала Рубениете. — Минутку не дадут посидеть спокойно. И что только из этих вьюнов получится, когда подрастут…

— Ведь они живые, — сказал Павулан. — Куда же им свою резвость девать! Сама природа двигаться заставляет.

— Можно бы чуточку спокойнее, — ворчала Рубениете.

— Будто твои дети спокойнее были, — усмехнулась мамаша Спаре. — Я, бывало, за Петером и Айей никогда уследить не могла. А сама-то разве такая уж соня была?

— Какое там, — улыбнулась Рубениете. — Однажды целую банку варенья размазала по полу. Перед тем покойный отец красил полы. Думаю — банка и банка, если большие могут мазать по полу, почему мне нельзя. Разве такой клоп соображает, что краска, что варенье. Спариене, гляди, что твой выделывает! Ишь, как бежит…

Перебравшись за барьер площадки, Аугуст предпринял самостоятельную прогулку по дорожке парка — прямо к воротам. Мамаше Спаре пришлось бежать со всех своих слабых ног: внучек, заметив, что за ним гонятся, пустился бегом. Наконец, почти у самого тротуара удалось его настичь. Бабушка взяла его на руки и понесла обратно.

— Так нельзя, Густынь. Бабушка заболеет, если не будешь слушаться. Машина наедет, убить может.

— Ту-ту, — задудел мальчик, подражая сигналу автомобиля. — Где у тебя болит, баба?

— Везде болит, сынок. Если будешь слушаться, тогда болеть не будет.

Гудя моторами, низко над городом летел большой пассажирский самолет. Дети перестали играть и, задрав головы, с интересом наблюдали за могучей птицей, которая, распластав крылья, поблескивая на солнце серебряным корпусом, скользила все ниже и ниже — в сторону Спилве.

— Это «дуглас»! — заявил кто-то из старших мальчиков.

— Нет, это «ИЛ», — горячо возразил другой. — Мой папа летает на «ИЛе» штурманом. Я знаю.

Чистое голубое небо изливало на город потоки света. Хорошо посидеть в такой день в тени деревьев и поговорить со старыми знакомыми, особенно если это воскресенье и спешить некуда. Да и куда спешить теперь старику, который всю свою долгую жизнь знал только суровый труд. Вечера ждать не надо, вечер сам подойдет незаметными, тихими шагами, и если честен был твой долгий путь, ты можешь уснуть со спокойной совестью.

— Деда, почему у тебя такие шишки на пальцах? — спросила Инта. — У меня таких нет.

— Это, доченька, от работы. Машина укусила.

— Баба, а почему у тебя жесткие руки? — уже из подражания спрашивает Аугуст бабушку.

— От работы, сынок. На фабрике я работала.

— А зачем ты работала на фабрике?

— Чтобы хлебушек был. Твой папа был маленький, ему хотелось кушать и тете Айе. Платьица, штанишки нужны были. Потому и работала на фабрике. Вот у меня руки такие и жесткие.

— И у меня такие будут?

— Может, будут, а может, и нет.

— Ну, где же, у них такие не будут, — сказал Павулан. — Пока они вырастут, у нас всю грубую работу станут делать машинами. И теперь многое не делают больше руками. А если кто поранит палец, это уж такое происшествие, сам инженер бежит, смотрит, почему так случилось. Раньше даже йод и марлю не давали, бывало кровь ручьем хлещет, а ты завяжешь руку какой-нибудь тряпочкой, и ладно. Вот откуда они, эти шишки.

— Что и говорить, времена такие были, что рабочего человека наравне со скотиной считали.

— А теперь-то… Вон мой старик в прошлом месяце сидел в театре, на самой сцене, за красным столом, — сказала Рубениете. — Дали слово, пришлось говорить о выполнении пятилетки в четыре года. Я сижу на балконе, а сердце у меня так и стучит, как пошел он к этой… ну, к трибуне. Думаю, что может сказать на таком собрании простой грузчик? Хотя бы по бумажке прочел, читать-то умеет. А он как начал, начал… сама не узнала своего старика. Что же это будет, говорит, если мы не выполним пятилетку досрочно. Он, то есть бригада их, сбрасывает еще полгода и на будущий год к первому июля выполнит весь план. Рассказал, как они этого добьются, чтобы другие тоже попробовали. Когда кончил, все ему хлопали, а старик как ни в чем не бывало, будто дома с женой поговорил.

— Так прямо без всякой записочки? — усмехнулся Павулан.

— А я что говорю! Будто заправский оратор. И когда он научился так? Ну, я понимаю, когда молодые, но такой старик…

— Видать, не такие уж мы старые, — молодцевато сказал Павулан. — В молодом государстве и сам станешь молодым. К примеру, кому бы раньше пришло в голову, что мне, старому токарю, придется стать учителем? Когда я устроил свой «колхоз», партийные товарищи обратили на меня внимание. И твой сынок, Спариене, приходил ко мне… До тех пор уговаривали, пока не согласился пойти в ремесленное училище. Преподавателем. Целую группу дали, а в ней несколько десятков ребят. Так вот с ними и посейчас вожусь. Ремеслу, конечно, их научу — за это душа у меня не болит, — но как же это все-таки, думаю: учителем! Сакнит иначе как профессором и не называет. А я его — инженером, он ведь сейчас начальником цеха… Так мы с ним и балагурим. Обоим на пенсию пора, но как тут уйдешь, когда столько дела кругом. Если бы еще нужда заставляла работать, тогда — да, наверно давно захотелось бы на покой, но нужды никакой нет… И сыты и одеты, дети не знают, как и ухаживать за тобой. Выходит, для своего же удовольствия работаешь. Приятно, когда видишь, что и от тебя какая-то польза людям.

— Для того и на свете живем, дядя Павулан, — сказала Спариене. — Какой это человек, если он для себя одного живет? Все равно, что пустой колос — воробью и то нечего клюнуть.

Трое малышей на площадке подняли в это время ужасный шум: какой-то мальчуган, побольше и посильней, хотел взять лопатку, а они не давали. На этот раз подошла Рубениете и водворила порядок.

Пришла за своим Андреем Айя. Вместе с ней ушли мамаша Спаре и Рубениете. Павулан еще немного посидел с внучкой, затем, вспомнив, что она давно не ела, достал бутерброды. Поев, Инта сразу стала вялой и сонной. Павулан посадил ее в колясочку и повез домой. Детская головка клонилась все ниже, глаза слипались. Девочка скоро уснула. Павулан поправил ей шапочку, чтобы солнце не светило в глаза.

— Дядя Павулан! — кто-то весело окликнул его.

Двое бывших его «колхозников» — Андрис Коцинь и Коля Рыбаков — стояли на тротуаре и улыбались. Оба паренька сильно выросли и возмужали. Оба были в одинаковых серых костюмах, в полосатых галстуках, со значками ВЛКСМ на отворотах пиджаков.

— Разрешите помочь, дядя Павулан, — сказал Андрис, пожав старику руку. — Нам в ту же сторону.

Павулан уступил ему колясочку, сперва подробно проинструктировав относительно мер предосторожности.

— Смотрите, не вывалите мне внучку.

— Да вы не бойтесь, дядя Павулан, я и сам понимаю, — успокаивал его Андрис.

— Куда это вы направляетесь? — спросил Павулан, когда они тронулись всей процессией. — Ох, наверно, на свиданье!

— Нет, дядя Павулан, — засмеявшись, ответил Коля. — Мы с комсомольского собрания. Знаете новость — Виктора Шубина выбрали депутатом на съезд комсомола. Наверно, придется выступать, он все время готовится. А мы с Андрисом сейчас идем на футбол. Пойдемте как-нибудь с нами, вам очень интересно будет. Вы бы посмотрели, как центр нападения прорывается и бьет по воротам…

— Идите уж, идите… Мне уже поздно на эти игры смотреть. Вы мне потом все расскажете… и про нападение и про защиту…

На следующем углу они простились. Павулан долго смотрел вслед своим ребятам, и множество мелких морщинок лучилось вокруг его глаз.

 

3

 

В тот же день в одном из рижских музеев происходило открытие выставки работ заслуженного деятеля искусств художника Эдгара Прамниека. Пригласительные билеты были разосланы еще несколько дней тому назад. Получил приглашение и Эвальд Капейка, с которым Прамниек в последнее время крепко подружился. Возникновению дружбы способствовало то обстоятельство, что Капейка на протяжении нескольких месяцев в свободные часы позировал художнику для большой картины. Картина изображала один из эпизодов партизанской борьбы с оккупантами: восемь партизан громят немецкую комендатуру. Лицу коменданта художник придал несколько характерных черточек, по которым многие зрители узнавали шефа гитлеровской пропаганды. Возможно, что и остальные персонажи заставляли вспомнить кое-кого из палачей, подвизавшихся в тюрьмах и Саласпилском лагере. Но всем, кто смотрел картину, казалось, что они где-то видели эти лица. Поразительный контраст этим перекошенным от страха физиономиям представляли дышащие отвагой и гневом лица партизан. Особенно хороша была фигура Капейки в овчинном полушубке, с автоматом в руке. Она занимала в картине центральное место.

Прамниека больше всего привлекало в бывшем партизане одно качество, которое он стал особенно ценить в людях за последнее время, — это страстная ненависть ко всякой мерзости и подлости. Видя какое-нибудь безобразие, Капейка никогда не утешал себя мыслью, что это не его дело, что за этим другие должны смотреть. Слишком дорого было ему советское общество, чтобы он мог мириться с теми, кто пытался протащить в него старые замашки и грешки. Тут он, не жалея ни сил, ни времени, принимался действовать и всегда доводил дело до конца.

Капейка уже сдавал экзамены за последний курс техникума. Алиса (они поженились еще в начале 1946 года) несколько раз уговаривала его пропустить хоть год, отдохнуть немного, но Эвальд только лихо щелкал языком и отвечал:

— Железо надо ковать, пока горячо. А потом заметь, после войны я еще ни разу не хворал. То-то.

В воскресенье утром он спросил Алису:

— Ну как, на выставку пойдем?

Она ответила шутливым тоном, который давно установился между ними:

— Тебя я думаю оставить дома. Польешь цветы, сваришь обед, а я схожу посмотрю. Интересно, что там Прамниек сделал из моего мужа. Ох, боюсь, достанется ему от меня.

Когда они пришли в музей, там уже было полно народу. Попадалось много знакомых лиц. Группа писателей окружила Жубура и Мару. Саусум стоял рядом с Прамниеком и подшучивал над ним, говоря, что он в черном костюме похож на кающегося грешника, а грехов у него много — все стены увешаны ими.

Народный писатель Калей, портрет которого тоже был представлен здесь, шутя сказал, что группа на одной из картин — чистейший плагиат: Прамниек целиком взял из его последней пьесы несколько типов.

— Правда, Жубур, что ты расходишься с женой? — спросил он с самым серьезным видом, хотя глаза у него смеялись. — Весь театр только об этом и говорит.

— Только на один сезон.

— А может быть, и на два, — улыбаясь, поправила Мара.

Дело в том, что в конце лета она уезжала в Москву учиться в одном из лучших драматических театров искусству режиссуры. Она должна была поехать еще в прошлом году, но тогда Инта была слишком мала, а Жубур готовился к государственным экзаменам, нельзя было сваливать на него все заботы по дому.

Один из профессоров академии художеств произнес вступительное слово. Рассказал о долгом и сложном пути, который прошел Прамниек, о большой честности, которая помогла Эдгару Прамниеку решительно сойти с ложных троп и увидеть широкие горизонты социалистического реализма.

Начался осмотр выставленных картин. Прамниек показал работы последних четырех лет и некоторые довоенные картины. Портреты, жанровые картины, пейзажи, эскизы декораций для двух пьес, иллюстрации к нескольким книгам и, наконец, большой цикл рисунков «Фашистская оккупация», подходя к которым посетители переставали улыбаться и умолкали. Дольше всего люди задерживались перед этими рисунками и большой картиной «Партизаны». Только Капейка не решался приблизиться к ней: ему казалось, что, если он подойдет ближе, люди подумают, что он любуется своей былой удалью и приглашает полюбоваться на него.

Но Алиса, не замечая этой робости, тянула его за рукав.

— Как хорошо-то! Эвальд, — почти закричала она, так, что многие обернулись, — ну посмотри же, какой ты здесь!

— Ну, вижу, вижу, зачем говорить об этом… — бормотал Капейка.

— Тебе что, не нравится? — спросила она потише. Потом долго, уже молча, смотрела на картину и обернулась к мужу. — Что же это такое, я столько времени знаю тебя, столько смотрела, а вот не увидела, что ты такой. Теперь вижу.

— Я знаю, что удачно получилось, только не надо говорить об этом здесь — услышат.

— Теперь я понимаю… — Алиса погладила его руку. — Прости, что я так… Мы придем в другой день и посмотрим вдвоем.

— Это дело другое.

Они походили и по другим залам музея. Многие картины им понравились, но на многое они смотрели с недоумением. В одном зале целая стена была увешана работами какого-то художника — все это были букеты цветов, подобранных в разных сочетаниях. Капейка взглянул на них и пожал плечами.

— Цветы, не спорю, красивые, но мне это не нравится.

— А почему? — с удивлением спросила Алиса.

— Не понимаю я, как это хороший художник, который окончил, академию и знает свое дело, может всю жизнь рисовать только цветы? Тебе удивительно, почему они мне не нравятся. Потому, что от таких картин людям ни тепло ни холодно. Лучше уж тогда смотреть на живые розы. Нет, настоящая картина должна быть такой, чтобы человек, глядя на нее, чему-нибудь научился, умнее стал, наконец радовался или печалился. Если же этого нет, если я смотрю на нее равнодушными глазами — значит художник зря трудился. Пойдем лучше обратно, посмотрим картины Прамниека, там сердцу теплее становится. Он, мошенник, знает жизнь и людей, любит их. Люди ему интереснее, чем цветы.

Гости постепенно расходились, но зал был по-прежнему переполнен — приходили все новые и новые посетители: военные, студенты, молодые художники. Они подолгу рассматривали картины Прамниека, и не было здесь ни одного равнодушного лица.

«Не напрасно я жил», — думал Прамниек.

 

4

 

Акментынь и Марина выполнили, наконец, обещание, данное Ояру и Руте осенью 1946 года: приехали к ним в гости. В прошлом году Акментынь совсем не пользовался отпуском, и теперь в его распоряжении был весь июнь.

Рута сейчас же позвонила Ояру на «Новую коммуну».

— У нас гости из Лиепаи. Может быть, сегодня вернешься пораньше?

— Криш? Я сейчас пришлю машину, пусть он приедет на завод.

Ояр первым долгом повел Акментыня по всем цехам, показал новые станки и машины, большой корпус, который с месяц только как вступил в действие. Работа шла в три смены, сырьем были обеспечены на целый месяц, технологический процесс разработан до последней мелочи — словом, дела шли блестяще. И однако Криш сразу заметил, что Ояр чем-то сильно озабочен. То же озабоченное выражение можно было прочесть и на лице секретаря партийной организации Курмита.

— Отчего вы оба такие кислые? — спросил Акментынь, когда они втроем вошли в кабинет Ояра. — Судя по газетам, «Новая коммуна» неизменно идет впереди всех заводов в вашей системе. Что вы, право, ненасытные какие? Чего вам еще не хватает?

— Большие огорчения предстоят, — ответил Ояр. — За май первое место в соревновании достанется не нам. Понимаешь ты, что это значит? Целый год шли впереди всех, и вдруг какой-то заурядный завод начинает тебя нагонять, становится рядом, и — смотришь — обогнал? За все трудные послевоенные годы никто не мог с нами равняться, а теперь, когда все в порядке и остается только производить да производить, — нам начинают угрожать. Ты послушай, что получается. Себестоимость мы снизили, производительность труда за последние пять месяцев подняли на восемь процентов, есть у нас хорошие показатели и по экономии сырья. А что касается дотаций, то мы хозяйничаем без них целый год. Все как будто в порядке, а все-таки не в порядке.

— Все ясно, Ояр. — Акментынь улыбнулся и провел рукой по своим роскошным усам. — Постоянные успехи вскружили вам немного голову, и вы стали работать хуже.

— Ошибаешься, Криш. Работаем мы не хуже прежнего, но другие стали работать лучше нас, вот в чем вся штука. Слабые понабрались сил и сноровки, отстающие догнали ведущих. Выходит, надо работать еще лучше, чем до сих пор, чтобы удержать первое место. Теперь с каждым днем все труднее будет удержаться впереди.

— Ты уж завидуешь чужим успехам?

— Да нет, я им очень рад, приятнее чувствовать рядом сильных товарищей, а не каких-то дохляков. Но беспокойство они мне доставляют. Теперь дальше: мы обязались выполнить пятилетку в четыре года. Но, если в Латвии хоть одно предприятие выполнит пятилетку на месяц раньше «Новой коммуны», нам будет обидно. Верно, Курмит?

— Не так уж страшно. Если с сырьем не будет задержки, мы свое слово сдержим. Шума подымать пока не надо, но в будущем году к Октябрьской годовщине мы все-таки отрапортуем партии и правительству.

— Оптимист ты, как я на тебя погляжу.

— А ты что, в пессимисты записался?

На следующий день, когда к Ояру пришли в гости Петер Спаре с Аустрой, Акментынь убедился, что Петера мучает та же благородная тревога, которая не давала покоя Ояру. «Но если они считают, что только в Риге об этом думают, то весьма ошибаются. Пусть приедут к нам в Лиепаю и посмотрят…» Акментынь был себе на уме и подробно по этому вопросу не высказывался, но был твердо уверен, что к концу пятилетки Лиепая тоже кое-что подготовит!

Вечером они собирались всей компанией пойти в оперу, а утром в понедельник надо было отправить Акментыней (Валерия они тоже привезли) на Взморье. Ояр отдал в их распоряжение свою маленькую дачу в Булдури: сам он и Рута ездили туда только по воскресеньям.

Марина уже бойко говорила по-латышски, а ее Валерий был такой хитрый, что с матерью разговаривал только по-русски, а с отцом — по-латышски. Аустре это очень понравилось.

— Если бы мы своего Густыня с самого начала стали учить русскому языку, он бы давно говорил. И в школе ему было бы легче, чем другим детям.

— Еще не поздно, — сказал Петер. — Пусть чаще играет с русскими детьми. За играми и научится.

Акментынь слушал такие разговоры и еще больше гордился сыном. Вот это мальчуган… у кого еще такой?

Он забывал, что то же самое думают про своего ребенка каждый отец и каждая мать.

После обеда к Ояру и Руте пришли еще два гостя — Имант Селис и Юрка Курмит. Юрка недавно кончил ремесленное училище столяром-краснодеревщиком. Он уже работал на мебельной фабрике. В последнее время молодой мастер все свободные вечера готовил подарок Ояру и сегодня торжественно поднес его своему бывшему командиру: это был прекрасный письменный прибор с чернильницами, пресс-папье, ручкой и стаканом для карандашей. Между чернильницами стояла резная деревянная фигура партизана. Автомат, ручные гранаты, даже внушительный кинжал на поясе — все было выполнено удивительно тонко.

 

«Командиру полка Ояру Спикеру

на память от бывшего партизана

Юриса Курмита».

 

Взволнованный Ояр обнял Юрку.

— Да ты, оказывается, художник, — сказал он. — Если ты так же работаешь над своими столами и стульями, твоя продукция скоро попадет в музей. Ты как находишь, Имант?

Иманту, конечно, было известно, сколько усилий стоил Юрке этот письменный прибор; не раз они совещались вдвоем о каждой детали, по поводу каждой мелочи и особенно о том, как лучше сделать фигуру партизана, чтобы она вышла как живая.

— Я думаю, так и будет, — уверенно ответил Имант. — Он уже сейчас готовит мебель для одного министерства. Когда научится работать еще лучше, может случиться, что его работы попадут даже в Кремль.

Юрка покраснел и стал задумчиво глядеть в потолок.

— А у тебя как дела, Имант? — спросил Ояр.

— Перешел на третий курс. Летом, наверно, отправлюсь в дальнее плавание… в океан.

— Что же, к будущему году штурманом дальнего плавания будешь?

— Если все пойдет хорошо.

Ояр долго глядел на молодых людей, потом с улыбкой обернулся к Петеру и Акментыню.

— Вы вот гордитесь своими сыновьями, а мне разве нечем гордиться? — сказал он. — Такой молодой и уже такие большие, славные сыновья! Партизаны ведь… Так кто же из нас богаче?

Обняв Иманта и Юрку, Ояр сел с ними на диван, и они долго говорили о прошлых днях, когда их домом был лес и великая борьба, беспощадная, полная трудностей и высокого вдохновения, заполняла каждое мгновенье их жизни. Там они росли, там учились побеждать, побеждать на каждом фронте, на каждом боевом участке, на который пошлет их советский народ, партия.

Они знали, что так всегда и будет.

 

Подобно глубокому, полноводному потоку, течет жизнь. Нет ей начала и не будет конца. Отмирает старое, возникает новое, все изменяется. И человек сегодня уже не тот, что вчера: тот, кто пытается остановить ход жизни, становится лишним, того она выбрасывает прочь, как ненужный обломок. Но Новый Человек — рожденный в бурях века, выросший и закаленный в грозных битвах, сильнее и умнее своих предшественников. Он идет под солнцем твердым шагом победителя и творца. Он знает смысл своего существования, знает, для чего живет, и, преисполненный силой убеждения, неотступно приближается к осуществлению самой великой и прекрасной мечты человечества — к коммунизму.

Советская Латвия… Какой маленькой, слабой была ты вчера и какой могучей ты стала сегодня, вступив в великую сплоченную семью братских советских народов! Там, где в крепостное время свистел кнут барского старосты и в дымных ригах звучали скорбные песни рабов, там сегодня царит свободный труд свободных людей — и они поют новую песню об исполнившихся чаяниях, и мысли их летят к великому городу, к сердцу Советской земли.

Много борьбы еще впереди, но борьба не страшит Нового Человека, ибо он знает — ничто не в силах задержать правду на пути ее неотвратимой победы; класс угнетателей и эксплуататоров обречен на гибель, не повернуть ему вспять колесо истории! Буря, которая недавно потрясла весь мир, еще раз доказала, что новое сильнее старого. Эта буря далеко разнесла семена новой правды — куда ни посмотришь, всюду поднимаются молодые всходы, и их не затоптать никаким мракобесам.

Потому и писатель, изображающий свою эпоху, не может сказать после того, как он поставил точку: «Здесь чему-то конец!» То, что мы иногда рассматриваем в жизни отдельного человека или всего народа как конец какого-то периода, не есть конец, — это лишь переход к чему-то новому, это лишь начало новой работы, — новой борьбы, новой эпохи.

1945–1948

 

Рассказы

 

Паулина Лапа

© Перевод М. Михалева

 

 

1

 

Над тайгой разгорается заря. Тонкие синие струйки дыма поднимаются навстречу ослепительным лучам солнца. Где-то в самой глубине чащи поют петухи. Солнечные лучи поблескивают золотом на стройных осинах, густых елях и кедрах. Темным морским простором раскинулась тайга. И в этом величавом спокойствии и молчании природы странной насмешкой звучит лай собаки.

Сквозь чащу пробивается узкая дорога. На ней сплетаются могучие корни деревьев, а по обеим сторонам, как изгородь, тянется непроходимый кустарник. Извиваясь зигзагами, дорога уходит в тайгу, и чем дальше, тем гуще становится кустарник, тем теснее запутываются корни. Справа и слева от дороги вдоль и поперек лежат поваленные ветром деревья. Время от времени от дороги ответвляется узкая тропинка. В конце каждой такой тропинки вы увидите небольшую поляну, маленькую вырубку, и построенную из круглого леса лачугу. Около лачуги гуляют куры, на солнце греется сонная собака, а на ближайшей лесной опушке пасется одна или две коровы. Такие полянки расположены на расстоянии четырехсот — пятисот шагов друг от друга, и в утренней тишине хорошо слышно, как хозяйка бранит корову, не желающую стоять смирно, когда ее доят.

Здесь живут беженцы-латыши, которых загнали сюда из родных мест военные невзгоды, — нищие люди, которым нечего спасать, кроме своей чудом уцелевшей жизни. Зарывшись в лесные вырубки, как кроты, они не замечают времени, не видят, как по утрам сверкают в лучах солнца стройные осины, густые ели и кедры. Нет! Солнце и осинки — для тех, кто утром может дольше поспать, кто утреннюю росу знает только по рассказам; рабочему человеку дайте хорошую мотыгу, которой можно поднять целину, и немножко свинины на обед — тогда жизнь станет полноценной. Новоселы должны быть практичными, иначе его величество голод может оказать земледельцу честь, посетив его бревенчатую лачугу. Дымите гнилушками, зажигайте большие костры, и чаща зазвенит разными голосами, а за окнами защелкает соловей и над гаснущими кострами закружатся ночные бабочки и летучие мыши, — только и тогда вы, незаметные дневные труженики, не прислушивайтесь к звукам тайги, не поддавайтесь чарам природы, не смотрите вверх, где над вершинами векового леса мерцают миллионы миров; если вы это сделаете, ваши жизненные устои основательно пошатнутся и даже может случиться, что вы на несколько дней забудете своего непрошенного гостя, который, однако, вас не забудет.

Единственный, кто может отдаваться этим ночным чарам, — человек, которому принадлежит высокий, обшитый тесом дом на опушке леса у большой дороги. Во дворе у него две собаки, одна из них привязана на цепь возле дверей амбара. Люди болтают, что за этими дверьми висят две большие копченые свиные туши с салом в брусок толщиной. К каждому обеду здесь отрезают кусок такой величины, что его хватило бы на неделю семье любого из новоселов. Но это только незначительная подробность жирного великолепия, царящего там, на опушке. Лес здесь так основательно выкорчеван, что вокруг дома раскинулись тучные покосы, зеленеют широкие поля картофеля, а на косогоре, залитом солнцем, стройными рядами, как солдаты, стоят ульи. Пятнадцать упитанных коров с трудом носят свое вымя, и спины трех сытых лошадей лоснятся, как смазанные жиром. Что уж говорить о Крусе… Это человек, который может все. Он царит над вырубками и лачугами, как некоронованный король, и не найти в тайге человека, который не имел бы каких-нибудь расчетов с Крусой, ибо он не только зажиточный, но и услужливый человек, и хотя эта услужливость требует своих процентов, все же хорошо, что есть кто-то, кому можно эти проценты платить. Когда среди зимы твоим зубам не хватает работы, достаточно пойти к Крусе и откровенно рассказать ему о своей нужде. Сейчас же откроется дверь амбара и будет отрезан кусок мяса, а в мешочек насыплют гарнец картофеля.

«Нужно в сенокос прийти с женой или сыном отработать три дня, и будем в расчете…» — говорит хозяин. И если даже во время сенокоса твой труд будет стоить вчетверо дороже, все равно ты успокоен сознанием, что стучал и тебе отворили. И твоим зубам опять найдется работа…

Да, Круса — золотой человек. Это общее мнение.

 

Совсем один забрался сюда, в таежную чащу, бедняк Антон Лапа, так далеко от всех остальных, что до его вырубки не долетает ни звука из жилищ других беженцев. Мимо него не проходит дорога, и пробраться к его лачуге можно только по узкой извилистой тропинке, ведущей сквозь заросли рябины и калинника, через гнилые стволы поваленных деревьев. Некоторые стволы Лапа оттащил в сторону, и знающий дорогу внимательный всадник может проехать на его вырубку верхом. Лапа приехал сюда последним, когда все земельные участки уже были заняты, а те, которые оставались свободными, никому не годились — на них рос слишком густой лес, высились скалы и было много оврагов, — такие места не имело смысла расчищать.

Лапа отыскал этот укромный угол. Здесь протекала маленькая речушка и лежала широкая ложбина с кое-каким покосом. Нужно было только выкорчевать один-другой пень, оттащить в сторону ствол упавшего дерева и смело пускать в ход косу. Один из горных склонов оказался подходящим для посадки картофеля — следовало только поднять целину и разрыхлить землю.

Каждое утро с первыми лучами солнца два человека начинали свою работу с мотыгами и лопатами в руках. Один из них — человек еще не старый, лет сорока пяти, среднего роста, сухопарый и мускулистый, с худощавым серьезным лицом, заросшим темной щетиной. Острая мотыга легко подымалась и опускалась в его руках.

Другой — совсем молодой парень, лет семнадцати, — почти одного роста с отцом; хотя ему нелегко было расправляться с корневищами осин, он старался этого не показывать. Лоб и шея покрывались каплями пота, а напряженное от усилий лицо становилось мрачным, почти злым. Одежду обоих составляли штаны из мешковины, синие рубашки и постолы. Голову отца покрывала маленькая зеленая шляпа, какие прежде имели обыкновение носить охотники. На голове парня была мятая кепка.

Нужно сказать, что они оказались самыми бедными из всех здешних бедняков, когда в середине суровой зимы появились в этих местах, — они оба и жена Лапы Паулина. В то время как все другие беженцы уже имели бревенчатые лачуги, в которых можно было укрыться от сибирской зимы, и по пуре картошки — не говоря уже о тех счастливцах, которые обзавелись своими дойными коровами, — они приехали из степи на подводе какого-то крестьянина со своими немногочисленными пожитками и поселились здесь. Сын Карл поставил силки на зайцев, и вскоре можно было есть мясо.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: