Атолл (лагунный остров)

Теория образования коралловых рифов путем понижения морского дна, дававшая необыкновенно простое и естественное объяснение разнообразным формам этих замечательных островов, была немедленно принята ученым миром. Книга Дарвина сделалась, что называется, классической. Данное им объяснение вошло в учебники и долго не вызывало сомнений. Впоследствии оно подверглось нападкам и критике; но мы не будем останавливаться на этом предмете. Как ни важен вопрос о коралловых рифах сам по себе, он все же ничто в сравнении с великим вопросом о развитии органического мира, который Дарвину удалось разрешить так блистательно.

Остальные геологические работы его представляют собой развитие принципов Лайеля. Только что вышедшую в то время книгу Лайеля («Principles of Geology»[2]) он захватил с собой в путешествие. Это была одна из немногих книг, имевших известное значение в его развитии. Лайель, один из величайших мыслителей нашего века, близок по духу Дарвину. Трудно представить себе два более родственных ума. Стремление объяснять всякое явление реальными причинами, крайнее недоверие к гипотезам, сочиненным a priori, способ мышления, индуктивный по преимуществу, и в особенности уменье просто смотреть на вещи характеризуют их обоих. «Не нужно придумывать неизвестных сил для объяснения явлений, которые объясняются действием сил, известных нам», – вот, в сущности, основная мысль Лайеля. Заслуга его в том, что он не только высказал эту мысль, но и приложил ее к миру геологических явлений, показав, что грандиознейшие изменения действительно происходят в силу медленного действия известных нам факторов, что прошлое действительно объясняется настоящим…

Что может быть проще этой мысли, – но как трудно было убедить людей в ее справедливости! Но так уж создан ум человеческий, что он перепробует сотни хитроумнейших и сложнейших объяснений, прежде чем взглянет на дело просто. В этом отношении история науки есть свидетельство столько же глупости человеческой, сколько и ума. Каких чудес не придумывалось для объяснения того, что такое ископаемые кости и раковины! И когда наконец нашлись люди, сказавшие, что кости суть кости, а раковины – раковины, какую жестокую борьбу им пришлось выдержать! Но то же самое повторяется в истории всех отраслей науки. Призраки, порожденные нашей фантазией, становятся нам поперек дороги и затемняют ясную сущность дела. Нужен гений, нужен исключительно ясный и могучий ум, чтобы рассеять их, взглянуть на вещи спокойными и бесстрастными глазами и сказать нам, что дважды два четыре, а не что иное. Оттого величайшие открытия всегда так просты, оттого так часто приходится слышать по поводу славнейших завоеваний гения: «Да что же тут такого особенного? Это так просто!..»

Эта ясность ума, присущая гению, помогла Дарвину сразу оценить учение Лайеля. «Первая же местность, которую я исследовал в геологическом отношении, а именно Сант‑Яго на Островах Зеленого Мыса, ясно указала мне поразительное превосходство лайелевского метода в геологии сравнительно со всеми другими натуралистами, сочинения которых я имел с собою или читал впоследствии». Заметим, что в это время никто из натуралистов еще не оценил принципов Лайеля, и Генсло, рекомендовавший Дарвину «Principles of Geology», советовал книгу прочесть, но излагаемому в ней учению не верить…

Собственные геологические исследования Дарвина произведены в духе Лайеля и оказали значительное содействие распространению и принятию его принципов. В этом – их главное значение.

Начав говорить о работах Дарвина, упомянем здесь же о его исследованиях над усоногими. Правда, они исполнены значительно позднее (1846–1854), но по характеру своему относятся к его первым работам. Вообще в его научной деятельности можно различать два периода: до и после «Происхождения видов». Труды первого – геологические и зоологические – представляют обработку материала, собранного во время путешествия, и не относятся непосредственно к задаче его жизни – эволюционной теории; работы второго тесно связаны с «Происхождением видов» и посвящены изучению тех или иных элементов великой проблемы.

Заинтересовавшись некоторыми усоногими, привезенными из Америки, Дарвин решил исследовать их поосновательнее. Для этого пришлось сравнить их с известными уже видами: оказалось, что в систематике и синонимике этой группы царит изрядный хаос; Дарвин принялся распутывать его и, таким образом, был поставлен перед проблемой обработки всего подкласса усоногих.

Эта огромная и необычайно кропотливая работа заняла восемь лет. Дарвин и сам сомневался, стоит ли она такой затраты труда и времени, но уже не хотел бросать начатое дело. Результатом исследований явились двухтомная монография современных усоногих («Монография подкласса усоногих», 1851 и 1854 гг.) и две работы об ископаемых представителях той же группы («Монография ископаемых Lepadidae», 1851 г., и «Монография Balanidae etc.», 1854 г.).

Работа над усоногими – одна из тех работ, которые высоко ценятся специалистами, ценны для систематики, но не связаны с общими вопросами; к ним применяется обыкновенно название солидных, почтенных, капитальных, однако для чтения они совершенно непригодны. По мнению Дарвина, Бульвер вывел его в одном из своих романов в образе некоего профессора Лэнга, написавшего два толстых тома о морских блюдцах (раковинах).

Должно заметить, однако, что работа над усоногими имела известное значение – может быть, даже очень большое – для Дарвина. Она наглядно показала ему шаткость и условность представления о виде как о независимой, резко определенной единице. «Меня поразила, – говорит он, – изменчивость каждой отдельной части… Когда я строго сравниваю один и тот же орган у многих индивидов, то всегда нахожу его изменчивым и вижу, как опасно устанавливать виды на основании мелочных признаков».

«Описав известное число форм как отдельные виды, – пишет он Гукеру (1853), – я разорвал рукопись и соединил их в один вид; снова разорвал рукопись и наделал отдельных видов; там опять соединил их – и, наконец, заскрежетал зубами и спросил себя, за какие грехи я терплю такое наказание!»

Первые же работы Дарвина – в особенности теория коралловых рифов – доставили ему видное место в кругу ученых, чего он, впрочем, вовсе не сознавал. Трудно представить себе более скромного человека. Он, кажется, принимал за чистую монету свои слабые успехи в школе и не считал себя способным на что‑нибудь путное. Отправляясь в путешествие, он думал, что ему придется ограничиться ролью коллекционера, да и тут сомневался – удастся ли ему собрать годный для науки материал. Внимание, с которым ученый мир отнесся к его первым работам, вызвало у него наивное изумление и радость. «Я прочел в Геологическом обществе два сообщения, – пишет он Фоксу в 1837 году, – которые были благосклонно приняты великими светилами; это внушило мне много доверия к себе и, надеюсь, не слишком много тщеславия, хотя, признаться, я расхаживаю иногда как павлин, любующийся собственным хвостом. Я никогда не думал, что моя геология может быть достойна внимания таких людей, как Лайель». В другом письме он говорит: «Если я доживу до восьмидесяти лет, то не перестану удивляться, что я могу быть писателем; если бы в тот год, когда я отправлялся в путешествие, кто‑нибудь сказал мне, что через несколько лет я буду ангелом, я счел бы это не более невозможным».

Однако практика сама собой уничтожила эти сомнения. Мало‑помалу Дарвин убедился, что может быть работником не хуже других. Но дальше этого он, кажется, не пошел. Он так и не догадался, что охватывать одним взглядом мириады разнообразных фактов и выводить из их изучения великие законы – дело вовсе не обыкновенное, что люди, способные к такому делу, являются вершинами и возвышаются над человечеством, как пирамиды над песком пустыни.

«Всякий человек с самыми обыкновенными способностями мог бы написать такую книгу, если бы имел достаточно терпения и времени», – говорит он о своем «Происхождении видов», забывая, как много тружеников корпят годами и десятками лет, тщетно пытаясь создать что‑либо повыше дюжинной фактической работы…

Эта скромность тем более привлекательна, что представляет крайне редкое явление. Гений и тщеславие почти всегда неразлучны. Великий ум слишком часто соединяется с ничтожным характером. Мелкие страсти и страстишки так же охотно свивают гнездо в сердце гиганта, как и в сердце карлика. Ньютон и Лейбниц, грызущиеся из‑за права первенства на открытие дифференциального исчисления; братья Бернулли, завидующие успехам друг друга; Реомюр, прибегающий к низким сплетням и пасквилям, чтобы унизить Бюффона, – вот примеры, к сожалению, слишком частые в истории науки и ее деятелей. Тем с большей отрадой останавливается наш взор на редких исключениях, к числу которых принадлежит и Дарвин.

Независимо от упомянутых выше работ, Дарвин вскоре по возвращении из путешествия принялся за собирание материалов по вопросу о происхождении видов. Нам придется еще говорить об этой работе; пока оставим ее в стороне и скажем несколько слов о его жизни по возвращении в Англию.

Несколько месяцев он прожил в Кембридже, а в 1837 году переселился в Лондон, где оставался пять лет, вращаясь, главным образом, в кругу ученых. Привыкнув жить среди вольной природы, он сильно тяготился городской жизнью.

«Я ненавижу лондонские улицы… Этот Лондон – дымное место, способное отнять у человека значительную долю лучших удовольствий жизни», – жалуется он в своих письмах.

Из ученых он особенно близко сошелся с Лайелем и Гукером. Первый отнесся с большим сочувствием к его геологическим работам. «Из всех ученых, – писал Дарвин Фоксу, – никто не может сравниться с Лайелем в дружелюбии и благожелательстве. Я много раз встречался с ним и склонен сильно полюбить его. Вы не можете себе представить, с каким участием отнесся он к моим планам».

В своих воспоминаниях Дарвин говорит о нем следующее: «Лайеля я видел чаще, чем кого‑либо… По моему мнению, ум его отличался ясностью, осторожностью, здравым суждением и значительной оригинальностью. Если мне случалось высказать какое‑нибудь замечание против него по поводу геологических вопросов, он не успокаивался до тех пор, пока не выяснял предмета вполне, а вследствие этого вопрос для меня самого становился яснее. Он приводил всевозможные аргументы против меня и даже, исчерпав весь запас их, долго оставался в сомнении. Другой характерной чертой его было сердечное участие к чужим работам… Он страстно любил науку и с живейшим интересом относился к будущим успехам человечества… Его честность была в высшей степени замечательна. Он доказал ее тем, что обратился к учению о происхождении видов уже в старости и после того как приобрел большую славу опровержением Ламарковых воззрений».

Лайелю, однако, не хватало неумолимой логики и последовательности Дарвина. Это выразилось и в его отношении к вопросу о происхождении видов. Впрочем, об этом еще будет упомянуто в своем месте.

С Гукером Дарвин сошелся еще ближе. Дружба их продолжалась до самой смерти Дарвина. Гукер много помогал ему своими огромными знаниями, находя, в свою очередь, источник дальнейших исследований в его идеях.

Он познакомился также со многими другими замечательными людьми, такими как Роберт Броун, знаменитый ботаник, разъяснивший тайну оплодотворения растений, открывший клеточное ядро и сильно подвинувший вперед естественную систему растительного царства; Маколей, Карлейль, Бокль и другие. Мы приведем здесь его отзывы о некоторых из этих лиц, так как мнение великого человека о своих современниках всегда представляет интерес.

«Роберт Броун – „facile princeps botanicorum“, как называл его Гумбольдт – кажется мне замечательным по кропотливости и совершенной точности своих наблюдений. Знания его были громадны, и многое сошло вместе с ним в могилу вследствие его преувеличенной боязни сделать ошибку. Он щедро рассыпал передо мною свои знания, но относительно некоторых пунктов был замечательно честолюбив. Я посетил его два или три раза перед отъездом „Бигля“; однажды он попросил меня взглянуть в микроскоп и рассказать ему, что я вижу. Я исполнил его просьбу: кажется, дело шло о плазматических токах. Когда я спросил его, что это такое, он отвечал: это моя маленькая тайна».

С Карлейлем Дарвин познакомился в доме своего старшего брата, Эразма. Здесь кстати будет сказать несколько слов об этом последнем. Эразм был смирный, скромный, несколько насмешливый и склонный к меланхолии человек. Он вел тихую, незаметную жизнь в Лондоне; слабое здоровье не позволяло ему предаться какой‑нибудь деятельности. Трудно сказать, была ли ему присуща искра дарвиновского гения. О бездарности или даровитости людей мы можем судить по их произведениям, по их делам. Эразм Дарвин не оставил никаких произведений и сторонился всякой деятельности. Знавшие его с удовольствием вспоминали его беседу, напоминавшую произведения Чарлза Ламба, писателя, известного своим остроумием. Чарлз Дарвин всегда с уважением отзывался о его уме. Карлейль находил его даже выше Чарлза, но этому отзыву нельзя придавать значения, так как знаменитый историк не любил хорошо отзываться о тех, кто превосходил его славой…

«Карлейль издевался над всеми, – говорит Дарвин, – однажды, будучи у меня, он назвал историю Грота „вонючей лужей без признаков духовной работы“. Пока не появились его воспоминания, я считал его насмешки частью просто шутками, теперь же не думаю этого… Никто не может сомневаться в его удивительной способности рисовать события и людей гораздо ярче, чем, например, Маколей… Верны ли эти картины – другой вопрос. Он имел огромное значение благодаря своему уменью запечатлевать в сердцах людей великие моральные истины. С другой стороны, его мнения о рабстве возмутительны. В его глазах сила есть право. Его кругозор, по моему мнению, очень узок, даже если оставить в стороне все отрасли точной науки, которую он презирал… Удивляюсь, как мог Кингсли назвать его человеком, способным подвинуть науку. Он презрительно смеялся, когда я говорил, что математик вроде Уэвеля может судить о теории цветов Гёте. Ему казался смешным человек, ломающий голову над вопросом, с какою быстротой движется ледник, и движется ли он вообще. Насколько могу судить, я никогда не встречал человека менее способного к точным научным исследованиям».

На одном вечере Дарвин встретил знаменитого впоследствии Бокля. «Он говорил очень много, и я слушал его молча, да и не мог бы вставить своего слова, потому что он не умолкал ни на минуту… Когда я отошел от него, он обратился к одному из своих друзей и сказал: „Книги мистера Дарвина гораздо интереснее, чем его разговор“.

Вообще, эти годы были самым деятельным периодом в жизни Дарвина. Он часто бывал в обществе, много работал, читал, между прочим увлекался поэтическими произведениями Колриджа и Вордсворта; делал сообщения в ученых обществах и в течение трех лет состоял почетным секретарем Геологического общества.

В 1839 году он женился на своей кузине, мисс Эмме Вэджвуд.

Между тем здоровье его становилось все слабее и слабее. В 1841 году он писал Лайелю: «Мне горько было убедиться, что мир принадлежит сильным и что я не буду в состоянии делать ничего более, кроме как следить за успехами других в области науки».

Такие грустные мысли нередко приходили ему и позднее: «Мысль о том, что я, вероятно, навсегда лишен лучшего из наслаждений – возможности исследовать новую область, – заставляет меня стонать» (к Лайелю, 1849 г.).

К счастию, эти печальные предчувствия не сбылись, но вся его остальная жизнь прошла в непрерывной борьбе с болезнью. Шумная городская жизнь становилась для него невыносимой, и в 1842 году он переселился в расположенное недалеко от Лондона имение Доун, купленное им для этой цели.

 

 


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: