Наталья Иосифовна Сухостав 4 страница

Как мне представляется сейчас, главным у Сухостав была установка на раннюю профессионализацию актера, о необходимости которой без устали твержу на каждом углу с середины шестидесятых, с тех самых времен, когда в «Современнике» пытались создать молодежную студию. Тогда, несмотря на наш коллективный энтузиазм с Галиной Волчек, Людмилой Ивановой и Виктором Сергачевым, из этой затеи ничего путного не получилось. Первый опыт педагогики вышел комом. И навыков соответствующих, конечно, не было, и набор неправильно провели. А подбор абитуриентов, способность педагога сразу оценить энергетическую емкость того или иного претендента в театре определяет многое и в дальнейшем. Тут важен вопрос селекции.

У Натальи Иосифовны было исключительное чутье селекционера. Актерскую одаренность она безошибочно умела обнаруживать и вытаскивать на белый свет. Такого рода чутье у театральных педагогов встречается не столь уж часто. Смею надеяться, что подобное дарование есть и у меня. Тридцать лет небезуспешной педагогической практики дают мне право сказать это более или менее определенно. После долгих размышлений и немалого жизненного и педагогического опыта я пришел к стойкому убеждению: актера надо воспитывать с раннего детства. Принцип ранней профессионализации стал частью моей педагогической системы (слово «система» употребляю здесь отнюдь не в полемике или в сравнении со Станиславским. У любого педагога после десятилетий труда естественно выстраивается {83} некая собственная система — набор методических приемов).

Ранняя актерская востребованность продвигает, катализирует развитие. Как в спорте. Актер должен рано вкусить успех. Пусть наивный, как у нас в «Молодой гвардии», но обязательно! — еще до овладения основами ремесла. Это дает и перспективу роста, и понимание относительности самого успеха. Понимание, что в театре это — не главное. Что это и есть как раз самое простое.

Актер обретает свободу, только испытав успех. И чем больше успех — тем больше шансов обретения настоящей внутренней свободы, когда тебя «несет». Как у Булгакова: «За мной, мой читатель!» — и вы магически следуете за ним, как за дудочкой крысолова.

У нас слишком боятся штампов, прививаемых в дурной самодеятельности. Но это не страшно. Главное, чтобы человеку была отпущена энергетика. Чтобы он мог сказать: «За мной, мой зритель!» На моей памяти не слишком многие актеры могли этим похвастаться.

Наталья Иосифовна, очевидно, хорошо понимала значение успеха. Важность пребывания артиста на сцене, на публике. Она давала всем нам играть много и разнообразно. И уже в девятом классе я познал радость маленьких артистических триумфов, это ни с чем не сравнимое ощущение: играть на сцене. Быть может, поэтому сцена была и остается настоящим праздником моей жизни, «праздником, который всегда со мной».

В «Молодой гвардии» навсегда было прочувствовано счастье ранней призванности, ранней востребованности. Полученные, быть может и не совсем заслуженно, аплодисменты были своего рода долговыми обязательствами надежды, намного опережавшими реальный вклад, реальное постижение актерского мастерства. {84} Но они двигали вперед, открывали второе, третье, четвертое дыхание.

Пришло ощущение себя, своих возможностей… И одновременно — поразительное юношеское чувство вечности жизни, когда корневая генеалогическая система еще крепка и кажется, что ты не умрешь никогда, а впереди будут только радость, успех и счастье.

В Москву, в Москву…

Сухостав дала исходный импульс профессии. Дальше меня уже никто и ничто не могли остановить. И потому — пер как бульдозер. Все происходило как бы само собой. Без особых творческих трагедий.

За год до окончания школы я начал подготовку в театральный институт. Читал все подряд: скучного Станиславского, и гораздо более интересного Немировича-Данченко, его «Из прошлого», замечательные книги Пыжовой, Кнебель… Одной из самых заветных и дорогих до сих пор остается книга Михаила Чехова «Путь актера». Купил ее незадолго перед отъездом в Москву.

Михаил Чехов — манящая, загадочная фигура. Темная актерская звезда XX века. Мне тягостны все эти современные «чеховские» школы. Чехов был гений. Знаете, как о нем говорил Евгений Багратионович Вахтангов? «Миша, ты — лужа, в которую улыбнулся Господь Бог». И то, что называют «системой Чехова», — просто его личные озарения. Надо трезво смотреть на его творческий путь: нельзя же сказать, что работа Чехова в Голливуде, в какой-нибудь симпатичной «Рапсодии» конгениальна Гамлету или Эрику… Нет, это совсем другая история. А у нас, в который уже раз, начинают малевать персону того или иного покойника, канонизируют его. Делаются чудовищные вещи. Неплохие в принципе люди ведут себя, как нелюди, стирая {85} самобытные отпечатки пальцев своего кумира. Уникальный дактилоскопический рисунок исчезает, получается что-то среднеарифметическое. Среднеарифметический гений. «Мы назначаем гением имярек». По-моему, отвратительное занятие. В этом смысле я всегда в меньшинстве. Многие коллеги интересуются наследием Михаила Чехова всерьез, строят теории, чертят графики… Из всего этого устраивается некий класс (за посещение которого берутся хорошие деньги), школа, курс, где совершаются коллективные прозрения, коллективное познание чеховской методики и чеховской души, которые, кстати, были обильно замешаны на Блаватской и теософии. Получается спиритизм какой-то. Ну не может же сам Михаил Александрович встать из гроба и поправить своих учеников и поклонников конца второго тысячелетия! Мне интереснее другое: угадывать состояние души этого гения. Педагогика, на мой взгляд, — всегда интуиция, всегда прямое и индивидуальное общение душ учителя и ученика. Научные методы, теософия и коллективные прозрения тут бессильны.








Экзамены

Для вступительного экзамена в театральное училище мною был подготовлен отчаянно-мелодраматический ура-репертуар, репертуар бенефицианта. Ведь с чем ехал великий Орленев в провинцию? С Освальдом в «Привидениях» или с чем-нибудь из Фридриха Шиллера в русской транскрипции. Шиллер в исполнении русских артистов — это неслабо, что называется, вещицы с газом.

Итак, на вступительном экзамене я читал… кусок из романа Злобина «Степан Разин». Мне безумно нравилось кричать: «Сарынь на кичку!» Что такое «Сарынь» и что такое «кичка» — представлялось довольно {86} туманно. Кичка виделась мне в виде предмета женского туалета. Ассоциировалась с «кикой», которую носила сватья баба Бабариха. Но звучало красиво.

Далее шел отрывок из «Молодой гвардии»: «… мама, мама, я помню руки твои с того самого мгновения, как стал осознавать себя на свете. За лето их всегда покрывал загар, он был чуть-чуть темнее на жилочках. И как же я любил целовать тебя прямо в эти темные жилочки…» Даже Алла Константиновна Тарасова прочувственно к этому отнеслась. «Изгнанник» Константина Симонова: «… нет больше Родины, нет неба, нет хлеба, нет воды — все взято!» И наконец фрагмент из повести Кассиля и Поляновского «Улица младшего сына», где мальчик, идущий на задание бороться против фашистов, подходит к ставням своего дома и видит, как мама штопает что-то… И заливается слезами и соплями, но не может, не имеет права зайти, сказать ей: «Здравствуй, мама!»

В общем-то, все это были сентиментальные, чувствительные вещи. Без украинского «музычно-драматичного» варенья не обошлось, ведь ничто не проходит бесследно. Мы все немножко Каштанки. Мальчишка из «Каштанки» привязывал кусочек мяса на веревочке и потом долго вытаскивал его обратно, садист. А Каштанка бросила сытое житье в цирке и побежала к своему мучителю. Так и мы никуда не деваемся от своего опыта — и хорошего, и сомнительного. Юношеская эмоциональность у меня была порядком расшатана. Тут и «Судьба солдата в Америке». И мужская школа. И ранняя саратовская «слава», и успех. И любовь. И постоянное это, из Онегина: «и жить торопится, и чувствовать спешит». От того и такой репертуарчик.

Программу подготовил в основном самостоятельно. В Саратове слушали меня Света Скворцова, которая заканчивала в тот год Школу-студию МХАТ, и Лиля Толмачева. Она в то время уже Школу-студию закончила и была одной из первых московских театральных {87} звезд. Не знаю даже, кто пользовался тогда большим спросом — Юлия Константиновна Борисова или Лилия Михайловна Толмачева. Она играла в Театре имени Моссовета, но на какое-то время вернулась в родной город и стала примадонной ТЮЗа. Мама Лили — Маргарита Владимировна Кузнецова — была моим классным руководителем. Она-то и устроила мое прослушивание у Лили. Толмачева, разрешив мне прочитать свою программу, стала первым настоящим человеком театра, который отнесся ко мне всерьез. Ее одобрение дало мне такую мощную дозу веры в себя!

На вокзале меня провожала довольно пестрая толпа «поклонников» — одноклассники, родственники. Было ощущение, что еду завоевывать мир. Кто-то из случайных прохожих-знакомых крикнул: «Лелик, куда едешь?» Я прокричал в ответ: «Еду учиться на тракториста!» Думаю, что из всей моей саратовской родни только один человек молился за то, чтобы я не поступил — баба Аня. Желая мне добра.

Обладая немалой сметкой, я подал заявление и в ГИТИС, и в Школу-студию МХАТ.

Поступление мое было какое-то такое рутинное и имело вид мало запоминающийся. Из Саратова в Москву я привез рекомендательное письмо от второго мужа первой жены моего отца Петра Ивановича Тихонова, адресованное его брату, проректору ГИТИСа по административно-хозяйственной части. К сожалению, этим письмом воспользоваться я не смог, потому что Тихонов — брат и проректор в это самое время был сослан на уборку картофеля вместе со своими чрезвычайными полномочиями, которые-то и должны были помочь мне поступить в ГИТИС. Меня, кстати, и так приняли в оба института сразу — и в ГИТИС, и в Школу-судию МХАТ. Движимый отеческими чувствами, добрый и гнусавый Матвей Алексеевич Горбунов говорил мне: «Оставайся в ГИТИСе, я буду тебя просто как сына содержать». Но верх взяло мое не очень {88} даже осознанное представление о том, что вершиной пирамиды театральной педагогики все-таки является Школа-студия МХАТ. Наверное, связано это было и с тем, что МХАТ считался первым театром страны, и с тем, что в годы войны театр довольно долго находился в Саратове, играл в помещении Театра юного зрителя, и я был на одном из этих спектаклей. Во МХАТе была самая звездная труппа того времени. Народные артисты СССР Алла Тарасова, Ольга Андровская, Ангелина Степанова, Клавдия Еланская, Владимир Ершов, Борис Ливанов, Василий Топорков, Алексей Грибов, Василий Орлов, Михаил Яншин, Павел Массальский, Сергей Блинников, Марк Прудкин, народные артисты РСФСР Александр Комиссаров, Вера Попова, а также «молодая поросль»: Владлен Давыдов, Маргоша Анастасьева, Хромова, Рита Юрьева, Алексей Покровский. Замечательный актер дядя Володя Муравьев, общавшийся с нами, студентами, несколько по-иному, чем другие, вернувшийся из ГУЛАГа, из Норильска, где он выступал как «вольный», Юрий Эрнестович Кольцов-Розенштраух. Простое перечисление имен уже производило чрезвычайно сильное впечатление. Практически все крупные дарования были аккумулированы там благодаря дивной, не имеющей аналогов способности Станиславского и Немировича-Данченко к собирательству талантов.

Вступительный экзамен в Школу-студию прошел почти успешно. Топорков, Марков, Алеша Покровский отечески прослезились. Конечно, не над провинциальным трогательным репертуаром, а над светлой молодостью и моей шеей тридцать седьмого размера…

На сочинении выбрал свободную тему: «СССР в борьбе за мир». Начал бравурно и смело: «1918 год… — написал я и поставил многоточие, — … исторический залп крейсера “Аврора” возвестил всему миру, что на одной шестой части земного шара люди начали строить новую жизнь»… Преподавательница русского языка {89} Крестова, отчеркнув и эту святотатственную ошибку, и грехи помельче, поставила «три с минусом», сделав большую натяжку. Но и этого хватило для поступления.

Удивительно, но особой эйфории по поводу того, что меня приняли, я не испытывал. Началось даже совсем что-то непонятное. Жуткая, необъяснимая депрессия. Вставал утром и ревел басом, без всякой на то прямой причины. Уже думал, что схожу с ума — стресс, истерия, ранняя стадия шизофрении. А в общем-то, довольно типичные юношеские комплексы переходного возраста, когда кажется, что мир лишен смысла. Когда мучительно чувствуется одиночество. Опасный период, через который проходят все мальчики.

Как мне представляется теперь, моя депрессия была вполне естественной реакцией на произошедшую со мной метаморфозу. Мальчишка-провинциал попал в новую для себя среду, в новый ритм жизни. С трудом верилось, что это не сон, что все это происходит со мной. Надо было привыкнуть к мысли, что так оно и есть. Что это — свершившийся факт.

У меня это полностью закончилось самым неожиданным, хотя и драматичным образом.

После поступления в Школу-студию МХАТ я летом ненадолго вернулся домой. И в это самое время мой друг, Слава Нефедов, убил человека.

У нас были роскошные, как бы сейчас сказали, «фирменные» кепки из букле. Он шел по улице ко мне в этой серой шикарной кепке, на которую и покусился урковатый парень: «Была ваша — стала наша». Славка от него отмахнулся. А юный хулиган после этого несильного шлепка вдруг обмяк и сполз на землю, обхватив молоденький тополь, росший на улице Чапаева. Удар пришелся на сонную артерию. Надо было как-то выручать Славку, как-то помогать ему, хотя бы морально. Когда затеялось судилище, в судьбе моего товарища, который в то время был студентом нефтяного {90} техникума, приняла горячее участие Наталья Иосифовна Сухостав. Она вступилась за него, как настоящий родственник. Славу осудили условно, а моя депрессия прошла сама собой.

Саратов закончился. Потом я приезжал в родной город только на гастроли и на похороны. К больному отцу. А сейчас регулярно навещаю могилы.

И все-таки Саратов всегда присутствовал в моей жизни. Мне необходимо туда возвращаться, как необходимо бывать в Оптиной пустыни, которую считаю своей духовной родиной и где ощущаю полноту бытия.

Одно время мне нравилось называть себя провинциалом. Я даже несколько кокетничал этим. Хотя, если разобраться, ну какой я провинциал? Конечно, в Большой театр попал уже в двадцать лет. Но не этим же определяется «столичность». В сороковых-пятидесятых годах немало московских интеллигентов оказалось в Саратове. Моей учительницей в школе была Ю. Д. Лейтес, сбежавшая от преследования космополитов. В Саратове преподавали профессора Александр Павлович Скафтымов, Юлиан Григорьевич Оксман. Там находится первый в Поволжье Художественный музей имени А. Н. Радищева, один из старейших в России медицинских институтов. Так что не одной Аленой Апиной Саратов знаменит.

Хотя, конечно, в России всего одна столица — Москва, где я и живу с 1953 года.

{91} Глава вторая
Москва

{93} Это как в хоккейном чемпионате: наши гении на все времена, вроде Харламова или Третьяка, приезжая в НХЛ, понимали, что все-таки это другая игра… Вот так, будь ты семи пядей во лбу в Саратове, когда попадаешь в Москву, которая не верит слезам, должен пройти весь этот путь selfmademan-ства. Мой путь был достаточно ясен и очень прост. Все, что я имею, я добыл своими руками.

В первом семестре результатом политической безграмотности, продемонстрированной в экзаменационном сочинении, явилось лишение стипендии, а заодно и общежития. Пришлось маме помогать мне: она три года подряд высылала в Москву огромную сумму — пятьсот рублей, по-прежнему вкалывая на двух работах. Со второго семестра я начал стабильно получать стипендию, сначала двести двадцать, затем и повышенную — четыреста пятьдесят, а на третьем курсе заработал первый гонорар в кино и уже сам кое-что отправлял в Саратов.

С жильем было сложнее. Сестра Мирра к тому времени уже вышла замуж, и, по счастливой случайности, у ее мужа был друг, Володя Ананьин, снимавший даже не комнату — угол — в большой квартире на третьем этаже дома в Большом Харитоньевском переулке. Туда-то я и был определен на подселение — и на время {94} вступительных экзаменов, и на полгода первого семестра. Аренда ананьинской раскладушки стоила недорого.

Удивительно, как в жизни все сходится. Примерно в ста метрах от моего первого московского пристанища находился угольный подвал — склад, который через двадцать пять лет стал сценой и залом «Табакерки»…

Я оказался в Москве спустя лишь несколько месяцев после смерти Сталина. Еще не осознавая этого, я попал в новую жизнь, которая менялась на глазах, даже не ежегодно и ежемесячно, но ежедневно. Театральным финалом этого движения всего через каких-то три года стало создание «Современника», совершенно немыслимое еще в начале пятидесятых.


Школа-студия

Для меня обучение в Школе-студии МХАТ, как и для всех студентов, началось с уборки здания Школы-студии в проезде Художественного театра, дом За (сейчас в этом помещении располагаются учебный театр, музей МХАТ, коммерческие структуры, а Школа переехала поближе к Тверской). Такова давняя традиция: все неофиты драили, драят и будут драить Школу во веки веков.

Среди моих однокурсников были: Галя Барышева, преподающая сейчас в ЛГИТМиКе, Майя Менглет — первая красавица курса, девушка с глазами поразительной глубины, нервная и ломкая, вокруг которой всегда возникало оживление и напряжение мужских сил, покойный ныне Вовка Паулус, с которым мы вместе работали в «Современнике» первых лет, Валя Левенталь, игравшая в БДТ, Витя Рухманов — артист Театра сатиры, Игорь Задерей, работающий ныне в Новосибирске, Валя Кузнецова, руководившая культурным фронтом в Севастополе, Эмиль Лотяну, переведенный {95} после второго курса во ВГИК (причины перевода уточнять не буду), Толя Кириллов, очень смешно пародировавший Топоркова (я специализировался на Массальском и Цареве), и, конечно же, любимый мною, долговязый и тонконогий, смешливый уроженец Матросской Тишины Валя Гафт. Он стал одним из моих первых друзей в Школе-студии. У него тогда было столько волос, что хватило бы на троих. Волосы были везде, но на голове — просто заросли какие-то. На первом курсе Гафт запомнился мне гнусовато-задушевным исполнением отрывка из «Василия Теркина». Читал всерьез, а было смешно. Мы с Валей вообще всегда смеялись без устали. Иногда над педагогами, а порой без существенного повода. От полноты бытия. Для этого не требуются анекдоты… А потом некоторое время оба были влюблены в Майю Менглет. Соперничали без крови. Иногда я подводил его немного — разыгрывал. На прогоне дипломной мелодрамы «Деревья умирают стоя» Алехандро Касоны, отыграв свой эпизод в роли сеньора Бальбоа, Валя должен был выйти со сцены. А я держал дверь изнутри — крепко, изо всех сил. Когда он понял, в чем дело, то заржал, а режиссер спектакля Александр Михайлович Комиссаров — маленький человечек, прославившийся исполнением роли клоуна в фильме «Цирк» и очень смешно говоривший свои реплики в мхатовской «Школе злословия», — закричал: «В чем там дело?» Валя меня не выдал. Ничего лучшего не придумав, сказал: «А это я на вас, Александр Михайлович, вообще без смеха смотреть не могу». После чего был вызван к ректору и чуть не отчислен.

Самым старшим на курсе был Женя Урбанский, родившийся в местах ГУЛАГа, на Крайнем Севере, в Инте. Он уже успел поучиться в Горном институте и пришел к нам в соответствующей «путейско-угольнодобывающей» тужурке — другой одежды скорее всего {96} у него не было. Он был по-мужски красив и несколько отстранен от общественности.

Жил он в снимаемой комнате вместе с женой, кажется, был уже и ребенок. Женя являл собой редкий среди нас пример джентльменства в отношениях с женским полом. Галантностью подобного уровня из нас еще не владел никто. Мы ограничивались лишь подачей пальто в гардеробе.

Урбанский уже тогда заметно тянул на роли социальных героев. Но, приняв на грудь немного спиртного, он читал Маяковского так нежно, так лирично и одновременно так истово, что имел огромный успех у всего нашего народа. К тому же он играл на гитаре, и мы с ним в перерыве пели на два голоса «Давно мы дома не были…», «Огней так много золотых на улицах Саратова» и многое другое.

Начались волшебные дни. На языке сегодняшнего поколения подобное состояние называется «балдением». Когда еще ничего не понимаешь, что с тобой происходит, чего от тебя хотят. Ты почти вслепую продвигаешься в том направлении, которое тебе задают педагоги, но твоя чуткая природа ощущает, как пробуждаются в тебе неведомые ранее силы…

Хотя сюжеты на курсе бывали разные. У наших педагогов была такая «игра»: я выступал в роли «чистого» мальчика, а Лариса Качанова, в их понимании, — «чистой» девочки. Вот они все время и пытались соединить наши наивные души. А мы не то чтобы испытывали взаимную антипатию, но интересы наши шли в абсолютно разных направлениях. Тем не менее на занятиях танцем все четыре года мы с Ларисой прокружились в ритмах вальса, танго и всего прочего…

Первый год в Школе-студии — праздник протяженностью в вечность. Радостный сон, пробуждение от волшебного сна. И перманентное изумление: Господи, за что мне все это счастье дано? Как я попал в этот волшебный мир?

{98} Школа-студия в то время напоминала, как бы это сказать, удивительное, кажущееся бескрайним, разнотравье. Я видел такое в детстве, в волжских степях. Это было уникально-богатое на личности и таланты время. Эпоха, когда общество, голодное и холодное, начало просыпаться, когда оно жадно пило свои первые глотки свободы.

Одной-единственной суперзвезды в Школе не было, был целый небосклон звезд. Миша Зимин, Леня Губанов, Олег Анофриев, а также заводной и отчаянно озорной Левка Дуров учились на четвертом курсе.

Олег Анофриев с юности был чрезвычайно музыкальным, веселым, добрым и коммуникабельным человеком. Казалось, он всегда и везде бойко играл на пианино, несмотря на неполный набор пальцев на одной руке, и пел только-только появившиеся в нашем музыкальном сознании шлягеры американской и европейской эстрады. Песни, которые в те времена пела вся страна, очень отличались от всего того, что пели мы: «Домино, домино, будь веселой — не надо печали…» или до сих пор победно шествующее в своем возбуждающем ритме «Бессаме мучо». Помню, как торжественно объявляла ее бессмертная филармоническая ведущая Анна Чехова: «Бессаме мучо. (Пауза.) Грустная песня пампы. (Пауза). Пампа — аргентинская степь». Слова Бэллы Давидович и Виктора Драгунского. — «Целуй меня, и горькой не будет наша последняя встреча в осеннем саду…» Ну и так далее. Весь этот музыкальный альманах, которым мы владели, исполнялся Олегом весело, азартно, когда на больших переменах мы целой кучей прижимали его к роялю.

На третьем курсе училась Галя Волчек. Она-то как раз почти не изменилась с годами. Тогда она была такая же толстая, такая же славная, обаятельная и заразительная, с той только разницей, что была веселее, чем сейчас — не так много у нее было знания жизненных тягот. Наверное, как и каждый человек в начале {99} жизни, она верила в то, что все будет хорошо и что бы мы ни начинали, мы победим… А начинали мы со всеми вместе всего-то три года спустя новый театр. Помню, как смешно Галка, на пару с Евстигнеевым, играла в Школе отрывок из «Женитьбы Бальзаминова».

Далее просто перечисляю: Леонид Броневой, Светлана Мизери, Людмила Иванова, Ирина Скобцева. Игорь Кваша принимал участие в спектакле старшекурсников «Власть тьмы», где здорово играл отставного солдата Митрича: я всегда запоминал роли, которым слегка завидовал.

Второкурсники — Олег Басилашвили, Виктор Сергачев, Женя Евстигнеев. Михаил Козаков, щеголявший в небывалой красоты пиджаке, перекупленном у Лотяну («контрабандный» румынский товар, привезенный из Молдавии). Таня Доронина — и тогда уже совершенно сладкая женщина. Такая же… разнообразная. Партнершей, кстати, Доронина всегда была замечательной — обязательной, дисциплинированной, нежной. Я знаю это по «Скамейке».

С Евстигнеевым я познакомился в общаге. Близкое территориальное проживание — наилучший способ человеческого знакомства. Он был мне как старший брат. Хотя по-настоящему мы сблизились позже, в пятьдесят седьмом, когда начались наши ночные репетиции в «Студии молодого актера». Женя был старше меня лет на восемь-девять. К моменту появления в Школе-студии он уже состоялся как актер, был знаменит в городе Владимире, где дебютировал. С первой же своей школьно-студийной работы — отрывка из пьесы Крона «Глубокая разведка», где он играл Мориса, Евстигнеев, что называется, встал в особицу. Его студенческие работы были ролями вполне сформировавшегося мастера, и я приходил смотреть на них, как на вполне завершенные произведения, — так же радостно, в таком же предвкушении открытия новых {100} граней дарования артиста, в каком я ходил на премьеры во МХАТ.

Достаточно свободный и раскованный в своих интересах, Женя играл в джазе, был музыкален: не то чтобы лабух, но вполне разбирающийся, не то чтобы чечеточник, но, как говорится, «умеющий сбацать», не то чтобы поющий романсы, но ловко аккомпанирующий на гитаре. И все это — ненатужно и со всеми признаками очень естественного артистизма, что было для меня, человека совершенно зеленого, пришедшего из школы-десятилетки, «желанным далеко».

Я мог представить в себе лишь часть Женькиных достоинств. Теплая щенячья радость накатывала на меня, если он аккомпанировал мне или Гале Волчек, или Мише Козакову, или Олегу Ефремову, когда мы в «Современнике» пели какие-нибудь блатные песни или нескладухи… Это был любимый, дорогой и почитаемый мною Старший, на протяжении всей своей жизни сохранявший достоинство, что среди людей нашего ремесла встречается не так уж часто.

В калейдоскопе школьно-студийных индивидуальностей Витя Сергачев был личностью вполне загадочной — во всяком случае, трудноопределимой, трудно-вычисляемой среди прочих. Он был человеком молодым, но уже чрезвычайно погруженным в «немереную сложность избираемой профессии», я бы так сказал. К тому времени он, наверное, читал Мейерхольда, а уж говорил о нем с настоящим знанием дела. Витя умудрялся одновременно быть и как бы «инакомыслящим» по отношению ко МХАТу, и дотошно, серьезно занимающимся освоением нашего ремесла студентом Школы-студии. Мы с ним коротко встречались в студии Петра Михайловича Ершова, которую я посещал по ночам, но он там надолго не задержался. Однажды Сергачев попытался пригласить меня в свою самостоятельную режиссерскую работу — чеховскую «Попрыгунью». Полагаю, что в то время он был влюблен в {101} одну из своих однокурсниц, она-то и должна была стать той самой героиней, прыгающей от одной особи к другой…

Круг наших личных интересов был несколько различным, поскольку Витя был москвичом, а я провинциалом, я жил в общежитии, а у него был уже вполне сложившийся круг друзей и знакомых.

Трифопага

Место в общежитии я наконец получил во втором семестре и поселился среди таких же молодых, амбициозных людей, приехавших завоевывать Москву.

Провинциалу в Москве, с одной стороны, сложней, а с другой — проще. У пришельца выделяется гораздо больше агрессивного адреналина, ведь ему требуется завоевать столицу — и самому себе, и всем прочим доказать, что успех его не случаен, что не из милости он здесь оказался.

Жизнь наша была бурной. Общежитие располагалось на Трифоновской улице и именовалось «Трифопагой», по аналогии с названием популярного фильма «У стен Малапаги». Наша седьмая пристройка давно уже снесена могучим ураганом перестройки Москвы. Сейчас на этом месте транспортная развязка.

В комнате жили впятером. Боря Никифоров, Игорь Налетов, Коля Сивченко — все со старших курсов. Ко мне особо благоволил второкурсник Володя Поболь. Впоследствии он очень смешно вместе с сокурсницей Нонной Богданович играл сцену Лариосика и Елены Тальберг из «Дней Турбиных», которую ставил мой педагог Борис Ильич Верши лов.

Трифопага была товариществом, радостным сообществом. Ни одной серьезной ссоры не помню: все — по совести. По воскресеньям варился свекольник из банки: огромная кастрюля на всех, куда бросалось {102} граммов сто густой сметаны. Все это выгребалось за день. На второе — пельмени или банка зеленого горошка с полпачкой маргарина. Или кукуруза, тогда еще здравствовавшая, пока ее не стал высеивать по всей площади Советского Союза Никита Сергеевич Хрущев.

Мне приходили посылки из Саратова, которые потрошились порой даже без моего участия. Особенно в этом преуспевал Толя Кириллов, на все претензии отвечавший: «Ничего, в стипешку отдам шоколадом»…

Иногда, конечно, было немного голодновато, но до западания щек и глаз дело не доходило никогда. Осенью на Рижский вокзал приходили вагоны с арбузами. Их мы разгружали и поворовывали, не без этого.

Мы были неизменно ухоженны: благодетельница тетя Катя, комендант пристройки, за рубль стирала и гладила наши рубашки.

В те времена мы везде успевали — и лечь далеко за полночь, и встать рано, и литературу обязательную почитать, и потратить немалые силы на встречи с прекрасными старшекурсницами, и выпить на квартире однокурсника-москвича водочки с салатом «Оливье»… Не помню, чтобы кому-то стало плохо на этих «сейшенах».

Возвращались в общагу на бывшем тогда нереально дешевым такси — 10 копеек за километр. Рай.

Театры

На переменах в Школе-студии все студенты мужского пола, помимо всего прочего, занимались примерно одним и тем же: играли в чики-рому. Эта игра представляла собой такую странную помесь футбола с, даже затрудняюсь сказать, чем именно. В чики-рому играли либо теннисным мячом, либо плотно перевязанным комком бумаги, пиная и подбрасывая его ногами. Все {103} это делалось в аудитории, которая от наших упражнений постепенно приходила в негодность, сильно смахивающую на последствия погрома. Почему игра называлась «чики-рома» — не знаю, тайна, но мы говорили так: «Чики-рома — мамаши нету дома», — видимо, предполагая, что если бы мамаша дома была, то в чики-рому она бы играть запретила в силу означенных выше причин.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: