Глава 3 Съедобная материя (фрагменты)

Утверждение о том, что мусор, технические устройства, электричество и пожары имеют отношение к политике, едва ли является спорным. Так же как и утверждение о том, что все эти вещи образуют среду человеческого действия, служат ему средством или препятствием, хотя они и не считаются непосредственными участниками политического процесса. Но можем ли мы с помощью категорий «контекста», «инструмента» и «ограничения» ухватить все способности нечеловеческих тел? В этой главе я рассмотрю особое подмножество этих тел, а именно те тела, которые мы принимаем в пищу…Еда предстанет перед нами как актант, действующий внутри или рядом с человеком, который формирует намерения, подчиняется или не подчиняется моральным нормам, использует язык, обладает рефлексией, создает культуру, и как инициатор-производитель важных общественных эффектов….

Ситуацию, когда еда оказывается участником такого ассамбляжа, мы рассмотрим в двух направлениях. Двигаясь в первом направлении, мы будем опираться на научные исследования воздействия полезных (диетических) жиров на настроение человека и его когнитивные способности (а не просто на размер и объем тела). Двигаясь во втором направлении, мы окунемся в дискуссии XIX века о моральном и политическом влиянии того или иного рациона питания.

Ницше, еда воинов и музыка Вагнера. …Как сказал Дэвид Гудман в своей работе, посвященной критике агропищевых исследований в социологии, еда чрезвычайно редко признается «онтологически реальным и активным, живым присутствием».

Тем не менее в XIX веке было довольно легко найти философов, верящих, что пища способна формировать склонности отдельных людей и целых наций. Эти мыслители исследовали живой опыт приема пищи и отмечали глубокую связь между принимающим пищу и поглощаемой пищей. Ницше, например, утверждал (ничего не зная о рандомизированных исследованиях, использующих двойной слепой метод), что потребляемая пища меняет и преобразует психологическое, когнитивное, эстетическое и моральное состояния. Он указывал на «ложную диету (алкоголизм Средних веков, вздор vegetarians...)» как на один из источников «глубокой депрессии, свинцовой усталости, черной скорби физиологически заторможенных существ». Он верил, что причина, по которой «сами эти отдельные личности ощущают и „вкушают" иначе, коренится по обыкновению в специфике их образа жизни, питания, пищеварения, возможно, в излишке или недостатке неорганических солей в их крови и мозгу». Он предлагает следующие «полезные советы», основанные на его моральных принципах: «Никаких закусок в промежутках, никакого кофе: кофе омрачает. Чай полезен только утром»…В этих изречениях Ницше обращается к тому роду материальной агентности, который имеется не только в наркотиках вроде алкоголя и кофеина, но во всей еде вообще. В этой картине, образующейся из разбросанных отсылок к пище, съедобная материя выступает могущественным агентом, чем-то таким, что изменяет контактирующую с ней человеческую материю.

Ницше отмечает, что действенность тех или иных продуктов питания зависит от других видов пищи, входящих в рацион человека, от самого тела, которое эту пищу потребляет, от культуры и нации, в которых она потребляется. Он обсуждает, например, популярную в его время диетологическую книгу Луиджи Корнаро La vita sobria («Искусство жить долго»), Корнаро (1464-1566) дожил до 102 лет, съедая только двенадцать унций твердой пищи («хлеб, яичный желток, немного мяса и немного супа») и выпивая четырнадцать унций вина в день («вода, каким бы способом она бы ни была приготовлена, не обладает достоинствами вина и не способна принести мне облегчения»). Ницше недоволен тем, что такая диета способна увеличить витальность только некоторых тел, хотя Корнаро «рекомендует свою скудную диету как рецепт долгой и счастливой — а также добродетельной — жизни». Одна диета не подходит всем, говорит Ницше.

Действенность продуктов питания варьируется от одного тела к другому, но еще больший интерес в ницшевских рассуждениях о Корнаро вызывает его предположение о том, что воздействие «одной и той же» пищи на «одно и то же» тело может варьироваться во времени по мере того, как те или иные актанты вступают в игру или выходят из нее. «Пища воинов», если она хочет произвести воинов, должна суметь объединить свои силы с целым множеством других актантов. Ницше говорит о чем-то таком, что напоминает агентность ассамбляжа еды-людей-звуков-наций, обсуждая распространенный в бисмарковской Германии антисемитизм: он полагает, что пиво — один из его источников, но оно становится таковым только при условии, что станет частью общего рациона, состоящего из «газет, политики... и вагнеровской музыки».

Ницше утверждает, что продукты питания обретают силу только при наличии материальности определенных газет, вагнеровской музыки, аскетических телесных практик, то есть того, что, согласно Донне Харауэй, называется «материально-семиотическими акторами». Всякая наука питания, следовательно, должна принимать во внимание не только взаимодействие пищи с другими телами, например с пищеварительными жидкостями и микроорганизмами, но также — с интенсивностями вроде восприятия, веры или памяти… Подобно русским матрешкам, ассамбляжи содержат в себе нисходящий ряд меньших ассамбляжей: в многочисленной и сложной группе актантов действует менее многочисленная. Ницше изображал ассамбляж потребления как нечто, что выдает подсчитываемый, а не эмерджентный результат, предсказуемость которого увеличивается по мере того, как знание о системе становится более детализированным, современным, исчерпывающим. Ницше был склонен отступать назад к механистической модели физиологии. Меня интересует, является ли допущение о некоем надежном механизме необходимой иллюзией, которая требуется тогда, когда мы следуем спланированному режиму питания, плану действия, в котором одни части тела (глаза, воля) прикатывают другим частям (конечностям, рту, пальцам), что именно и сколько нужно потребить.

Кратко: еда демонстрирует то, что Делёз и Гваттари определяли как «странничество» («vagabond») материи — ее склонность к непрерывным изменениям, которую игнорируют «во всех рассказах о материи и форме». Метаболизм, посредством которого внешнее и внутреннее смешиваются и рекомбинируются, свидетельствует в пользу идеи витальной материальности. Он приоткрывает целый рой активностей, существующий «под» и внутри сформированных тел и непокорных вещей, витальность, обычно скрывающуюся от нас из-за нашей привычки делить мир на неорганическую материю и органическую жизнь.

В противоположность представлению о пище как об инструменте, «наличие которого позволяет поддерживать жизнь», я интерпретирую ее как актант агентного ассамбляжа, который включает в себя также мой метаболизм, познавательную способность и моральную чувственность. Человеческая интенциональность, конечно, является важным элементом «сообщества», формирующегося вокруг идеи питания, ожирения и продовольственной безопасности, но она — не единственный его актор и не обязательно главный оператор. Еда как самоизменяющаяся, диссипативная материальность является равноправным участником этой игры. Еда входит в то, чем становимся мы. Она — одна из множества агентностей, которые задействованы в формировании нашего настроения, в работе нашего познания, в формировании нашей моральной чувственности, проявляющейся в решениях о том, чем нам следует питаться, как нам раздобыть еду и когда нам следует остановиться.

№19. Леви Брайант. Манифест

 

• … далее невозможно искренне верить в мир, в котором есть целеустремлённость, разграничение тел/разума, замысел, и всё такое прочее…

• …Существование не имеет смысла, как и всё во вселенной. Жизнь случайна и не имеет божественного значения

• …Всякая жизнь завершится и будет уничтожена.

• …Сторонники тёмной онтологии обязаны ощущать изумление, страх и уважение к вещам как раз потому, что всё случайно и бессмысленно и потому не-воз-мес-ти-мо.

• …Очевидно, что мы находимся на ринге напротив разворачивающейся для завершающегося удара особенной главы эволюционной истории, которая слепа в ответах на кризис климатических изменений.

• …Наихудшие злоупотребления в истории происходят из уверенности, что мы действуем во имя стремления к исторической цели или загробной жизни, которую нам кто-то даст помимо нашего продолжающего жизнь рода. Когда из сознания уходит неотвратимость смерти, тогда появляется оправдание самому ужасному надруганию над жизнью (во имя детей и внуков).

 • …У нас нет ничего, кроме этого мира.

• …Наши познавательные системы эволюционировали не ради познания мира или репрезентации того, каков он есть; поэтому мы должны постоянно заниматься критикой в структуре наших практик производства знания, чтобы застраховаться от недостатков наших когнитивных структур.

• …У сознания нет особого понимания ни того, как действует тело, в котором оно возникло, ни понимания причин своих когнитивных и аффективных состояний.

• …Природа не находится в гармонии и к гармонии не стремится, хотя гармоничные состояния иногда возникают на короткий период времени.

• …Всё пребывает в состоянии непрерывного распада. По этой причине необходимы труд, энергия и действия, чтобы упорядоченное существование сохраняло устойчивость во времени.

• …Мироздание безразлично в отношении нас, наших страданий, того, как мы проживаем свои жизни, и продолжаем ли мы наличествовать. Тем не менее, мы не безразличны друг другу

 

 

№20. Т.Мортон. КОНЕЦ СВЕТА. Итак, двойная проблема. Конечно, мы можем отремонтировать планету. Но как? В психическом отношении у нас такое ощущение, словно мы совершенно раздавлены. Методы, на которые мы вынуждены опираться, если хотим всё перезапустить, сами выступают частью проблемы. В настоящий момент способы перезапуска реальности обычно основываются на разрыве наших связей с нечеловеческими существами, разрыве во всех смыслах: социальном, психическом и философском. Политические, технические и психические инструменты починки вещей, которыми мы располагаем, не годятся. Но в то же время нельзя свернуться в позе зародыша и впасть в отчаяние, — это тоже не сработает. Вместо того чтобы думать, что всё бессмысленно и что апокалипсис уже наступил — так что всё без толку — и что теперь надо придумывать с нуля, что делать с вещами (с такими установками мы никуда не уедем), лучше бы начать с того места, где мы уже оказались, и применять инструменты, которые у нас уже есть, пусть не самые лучшие или даже поломанные, а там посмотрим, как они будут меняться в процессе работы в разных масштабах и с формами жизни, которые нам незнакомы и для которых мы инструментов не придумали. По ходу дела наши орудия могут претерпеть ряд изменений. Я решительно против фатализма мысли о том, что это конец света или что конец мира неминуем. Забавно подумать, что конец мира в определенном смысле уже произошел, если под миром понимать устойчивую систему ориентиров для наших действий. Если Ницше заявил, что Бог умер, возможно, мы должны смело провозгласить, что умер мир. Сегодня это ошеломляющее многообразие масштабов мысли и действия — масштабов экосистемы, планеты, биосферы, человека, синего кита — само по себе означает конец «мира». И так даже легче, поскольку выходит, что нам не надо цепляться что есть мочи за фантазию — неточную и жестокую фантазию антропоцентризма. Это похоже на хорроры, в которых герой выясняет, что уже умер. Если вы уже мертвы, бояться больше нечего, так ведь?

НЕОКОНЧАТЕЛЬНЫЕ ВЫВОДЫ. Быть экологичным — всё равно что быть преподавателем. Когда вы только начинаете преподавать, вы лезете из кожи вон, и это просто мучительно. Вам хочется нравиться студентам. А еще хочется, чтобы они нравились вам. Вы понимаете, что стали каналом для негативных, но также позитивных чувств — и ваших, и студентов, и задача ваша в том, чтобы сдерживать эти чувства во благо студентов. Затем вы спрашиваете себя, почему вы так напрягаетесь, и, возможно, начинаете отпускать вожжи. Начинаете доверять. И понимать, что вы преподаватель, неважно какой, поскольку по крайней мере один человек знает, что вы — его преподаватель. Теперь можно расслабиться.

То же самое происходит, когда вы становитесь родителем. Какое-то время вы тратите на отчаянные попытки быть родителем. А потом в один прекрасный день понимаете, что вы и есть родитель, и тогда можно расслабиться. По меньшей мере один человек знает, что вы его родитель.

Вы — существо, которое может быть только телесным и которое ни на секунду не отделялось от других биологических существ, живущих внутри вашего тела и за его пределами. Вы чувственно настроены на всё происходящее в вашем мире, из-за чего вы в итоге блокируете какую-то его часть, поскольку боитесь, что стимуляция может оказаться слишком сильной. У вас есть представление о том, что есть нечто внутреннее для вас и нечто внешнее, и это, возможно, самая глубокая причина, заставляющая вас думать, что экологичность требует какой-то радикальной перемены.

Если уж попал в ловушку неотложного экологического сознания, ужаса вымирания и глобального потепления, упустить этот ключевой пункт крайне сложно. Мне даже трудно сказать, сколько конференций по экологии я посетил, где в итоге возникала атмосфера полного отчаяния — ведь надо сжать кулаки и зубы и сделать что-то радикально иное. Но это просто разводка: как только вы создали совершенно иное про странство, вы уже отделили себя от него огромной про-пастью, а в академическом мире, если вы правы или умны, придется показать и себе, и всем остальным, насколько пропасть глубока и широка. Вы только что убедили и себя, и остальных, что никогда не добьетесь экологичности. Та единственная вещь, которая могла бы помочь, тонет в страхе того, что наши реакции на наплыв данных (океаны окисляются! Потепление климата! Все виды вымрут!) окажутся слишком сильными.

Но вы уже являетесь симбиотическим существом, сплетенным с другими симбиотическими существами. Проблема экологического сознания и действия не в том, что они ужасно сложны. Она, напротив, в том, что они слишком просты. Вы дышите воздухом, ваш бактериальный микробном тихонько жужжит, на фоне продолжает идти эволюция. Где-то поет птица, над головой пробегают облака. Вы закрываете эту книгу и оглядываетесь вокруг.

Вам не нужно быть экологичным. Ведь вы уже экологичны.

№21. Майкл Газзанига. Отказ от понятия свободы воли

Интерпретатор (прим. Интерпретатор – модуль левого полушария мозга, создающий иллюзию Я) подставляет нас. Он создал иллюзию нашего собственного “я” с сопутствующим ей чувством, что мы, люди, сами управляем собой и свободно решаем, как нам поступать. Во многих отношениях это великолепная и полезная способность человека. С учетом растущего интеллекта и умения видеть взаимосвязи за пределами того, что непосредственно ощущается с помощью органов чувств, как скоро наш вид начал бы задаваться вопросом, что все это значит, в чем смысл жизни? Интерпретатор обеспечивает нас сюжетной линией, нарративом, и все мы считаем, что действуем по собственной свободной воле, принимаем важные решения. Эта иллюзия настолько сильна, что никакой анализ не может изменить наше ощущение, будто все мы действуем сознательно и целенаправленно. Истина заключается в том, что даже самые ярые детерминисты и фаталисты на личном психологическом уровне по-настоящему не верят, что они пешки в шахматной игре мозга.

Пошатнуть это представление о себе как о едином “я”, наделенном волей, мягко говоря, трудно. Мы знаем, что Земля не плоская, но нам нелегко это представлять, подобным же образом нам сложно поверить в то, что мы не абсолютно свободные субъекты. Можно приблизиться к пониманию, что наше восприятие свободы воли ошибочно, если задать себе вопрос: от чего именно люди хотят быть свободными? Правда, что свобода воли вообще означает? Что бы ни было причиной наших действий, мы хотим, чтобы они выполнялись аккуратно, последовательно и преднамеренно. Протягивая руку, чтобы налить воды в стакан, мы не хотим, чтобы рука внезапно потерла наш глаз или раздавила стакан или чтобы вода брызнула вверх из крана или превратилась в туман. Напротив, мы ожидаем, что вес физические и химические силы, действующие в мире, будут на нашей стороне, служа нашей нервной системе так, чтобы любая работа выполнялась должным образом. Получается, мы не желаем быть свободными от физических законов природы.

Подумайте о проблеме свободы воли на социальном уровне. Хотя мы предполагаем, что сами всегда действуем свободно, обычно мы не хотим видеть ничего такого в других. Мы рассчитываем, что водитель такси доставит нас в нужное место назначения, а не куда, по его мнению, нам следует отправиться.

Мы хотим, чтобы избиравшиеся политики голосовали по будущим вопросам в соответствии с нашими представлениями (пусть и ошибочными) об их позиции. Нам неприятно думать, что они по своему усмотрению заправляют делами, когда мы посылаем их в Вашингтон (хотя это, может, и так). Мы очень надеемся на надежность наших выборных чиновников и, конечно, членов семьи и друзей.

Когда великие умы прошлого освещали вопрос свободы воли, люди еще не вполне оценили и признали очевидную реальность и ясность того факта, что они большие животные, хотя и обладающие уникальными качествами. Тем не менее мощная идея детерминизма была выявлена и воспринята. Однако до поразительных успехов нейронауки объяснять механизмы еще не умели.

Сегодня мы этому уже научились — знаем, что мы развитые существа, работающие, как швейцарские часы. Сейчас, более чем когда-либо, нужно определиться с ответом на главный вопрос: действительно ли стоит считать, что мы сами несем ответственность за свои действия? Определенно кажется, что это так. Собственно, вопрос не в том, “свободны” мы или нет. Речь идет о том, что нет научных причин не считать людей ответственными за их поступки.

Пока мы будем разбираться со всем этим, я попытаюсь отметить два основных момента.

Первый имеет отношение к самой природе порождаемого мозгом сознательного опыта и заключается в том, что наши психические состояния проистекают из лежащих в их основе нейрональных, межклеточных взаимодействий. Без последних не существует психических состояний. В то же время эти состояния нельзя определить или понять, исходя исключительно из клеточных взаимодействий. Психические состояния, возникающие в результате нейронной активности, сдерживают ту самую деятельность мозга, что их породила. Такие психические феномены, как убеждения, мысли и желания, обусловлены активностью мозга и, в свою очередь, могут влиять и действительно влияют на наши решения поступать так или иначе. В конечном счете понять эти взаимоотношения удастся лишь благодаря новой терминологии, которая будет отражать тот факт, что два различных уровня материи взаимодействуют особым образом: ни один из них, существуй они поодиночке, не смог бы привести в действие то, что они рождают вместе. Джон Дойл из Калифорнийского технологического института формулирует проблему так: “Стандартную задачу можно проиллюстрировать с помощью понятий ‘железа’ и ‘софта’. Работа программного обеспечения зависит от оборудования, но ‘софт’ в некотором смысле более фундаментален, поскольку реализует функцию. Так кто кого обусловливает? Здесь нет ничего загадочного, но использование языка причинно-следственных связей, похоже, вносит

путаницу. Вероятно, нам следует придумать новый, подходящий, язык, вместо того чтобы разбираться с аристотелевскими категориями”. Понять эту взаимосвязь и найти правильный язык для описания того, что она собой представляет, — по мнению Дойла, “самая сложная и уникальная задача в науке”1. Свобода, которую символизирует решение отказаться от пончика с вареньем, возникает на психическом уровне представлений о здоровье и массе тела и может пересилить желание съесть аппетитнейшее лакомство. Стремления в направлении снизу вверх иногда проигрывают представлениям, работающим в нисходящем направлении, в битве за то, чтобы начать действие. И при этом верхний уровень не функционирует сам по себе или без участия нижнего.

Второй момент касается того, как размышлять о самой идее личной ответственности в механистическом и социальном мире. Разумеется, все сетевые системы, социальные или механические, требуют для работы подотчетности. В человеческом обществе под этим обычно подразумевается, что члены социальной группы обладают личной ответственностью. Но присуща ли личная ответственность индивидуальному мозгу? Или ее существование зависит от наличия социальной группы? Кроме того, имеет ли это понятие смысл, когда рассматриваются действия вне социальной группы? А если бы в мире остался только один человек, имела бы концепция личной ответственности хоть какой-то смысл? Я предположу, что нет. И действительно понятно: она всецело зависит от общественных отношений, от правил социальных взаимодействий. Этого не найдешь в мозге. Конечно, некоторые понятия, которые потеряли бы смысл в отсутствие других людей, не полностью зависят от социальных правил или взаимодействий. Например, если бы существовал только один человек, бессмысленно было бы утверждать, что он самый высокий или выше всех остальных, но само понятие “выше” не зависит исключительно от социальных норм.

Нельзя не отметить, насколько все это похоже на безумные рассуждения искушенных интеллектуалов. Кажется, когда я прихожу в ресторан, заказанные мной блюда — результат свободного выбора. Когда утром звонит будильник, я могу пойти делать зарядку либо перевернуться на другой бок — и это мой свободный выбор. Или я могу зайти в магазин и принять решение не засовывать себе что-то в карман, не заплатив. С точки зрения традиционной философии свободная воля есть убеждение в том, что поведение человека выражает его личный выбор, который не определяется физическими силами, судьбой или Богом. Это вы принимаете решения. Вы, ваше “я” с главным командным пунктом, всем руководите, вы свободны от причинной обусловленности и сами осуществляете действия. Вы свободны от внешнего контроля, принуждения, навязывания, заблуждений и внутренних ограничений своих действий. Однако ввиду того, что мы узнали из прошлой главы, современный взгляд состоит в следующем: мозг порождает разум, а вы есть ваш чрезвычайно распределенный и параллельный мозг без пункта центрального командования. Нет никакого духа в механизме, нет ничего таинственного, что составляет вас. То “я”, которым вы так гордитесь, — это история, сотканная вашим модулем интерпретации, для того чтобы объяснить столько всего в вашем поведении, сколько он может учесть (остальное им отвергается либо рационализируется).

Мы функционируем автоматически: воспринимаем ощущения, дышим, создаем новые клетки крови и перевариваем пищу без единой мысли об этом. Мы также в некотором отношении автоматически ведем себя: формируем коалиции, делимся едой со своими детьми и избегаем боли. К тому же безоговорочно верим в определенные вещи: инцест недопустим, а цветы нестрашные. Непрерывное повествование нашего левополушарного интерпретатора — тоже автоматический процесс, который вызывает иллюзию целостности и замысла, хотя представляет собой апостериорный феномен. Значит ли это, что мы просто наблюдатели в путешествии, совершаемом на автопилоте? Что вся наша жизнь и все поступки и мысли предопределены? Опять двадцать пять... Как я уже говорил, в свете наших сегодняшних знаний о работе мозга, похоже, стоит пересмотреть вопрос о том, что значит обладать свободной волей. О чем, в конце-то концов, мы все-таки говорим?

 

№22. Питер Сингер. О необходимости выхода гуманизма за рамки видового шовинизма

За два тысячелетия господства в европейской истории христианских догматов они породили немало глубоко укоренившихся предубеждений. Гуманисты вполне справедливо критикуют христиан за то, что те так и не освободились от них, например, от предубеждения против равенства женщин или нерепродуктивного секса. Весьма любопытно, что, несмотря на многочисленные исключения, гуманисты в массе своей не смогли избавиться от одной из самых основных христианских догм – от видового шовинизма.

В иудейско-христианской традиции этот предрассудок сформулирован просто и ясно. В библейской истории сотворения мира представлен древнееврейский взгляд на особое место, отведенное человеку в божественных планах: И сотворил Бог человека по образу Своему, по образу Божию сотворил его; мужчину и женщину сотворил их. И благословил их Бог, и сказал им Бог: плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю, и обладайте ею, и владычествуйте над рыбами морскими, и над птицами небесными, и над всяким животным, пресмыкающимся по земле. Но творение получилось не слишком удачным. На земле возобладало зло, поэтому Бог наслал на нее потоп, утопив не только нечестивых людей, но и почти всех животных нечеловеческого рода, хотя они, по-видимому, были невинны. После этого он еще раз наделил человека властью над всем живым и неживым уже в более зловещей формулировке: да страшатся и да трепещут вас все звери земные, и все птицы небесные, все, что движется на земле, и все рыбы морские: в ваши руки отданы они…(Книга Бытие 9:2)

Стоящий за этим глубинный смысл ясен: действия, внушающие страх и трепет всему, что движется на земле, не являются чем-то предосудительным, а наоборот согласуются с Божием замыслом. Именно так и рассуждало главное направление христианства на протяжении как минимум первых восемнадцати столетий. Безусловно, в христианстве были и более чуткие представители, например, Василий Кесарийский, Иоанн Златоуст и (может быть, хотя современных свидетельств этого нет) Франциск Ассизский, но они не оказали сколько-нибудь значимого влияния на превалирующие традиционные взгляды. Согласно доминирующей западной традиции мир вокруг существует исключительно для блага человека. Бог наделил людей властью над природой и его не заботит, как мы к ней при этом будем относиться. С точки зрения морали значение в этом мире имеют только человеческие существа. Сама по себе природа не несет какой-либо внутренней ценности, поэтому уничтожение растений и животных не может быть греховным, если это не приносит вреда человеческому роду.
И то, что на протяжении многих веков христианство так и не может воспринять всерьез интересы животных, должно стать для гуманистов еще одним аргументом против узких христианских воззрений. Как гуманисты, мы должны презирать религию, восхваляющую такого человека, как апостол Павел, который, наряду со своими предрассудками относительно женщин и гомосексуалистов, мог задать вопрос: «А заботит ли Господа скот?», как будто отрицательный ответ на него был чем-то самим собой разумеющимся. Из-за этого высказывания Павла христиане не обратили внимания на слова, говорящие в древнееврейском священном писании в пользу некоторого сострадания к животным. Его отношение к животным, подкрепленное воззрениями Августина и Фомы Аквината, превалировало в Римской Католической церкви вплоть до середины девятнадцатого века, когда Папа Пий IX не дал свое согласие на учреждение в Риме Общества по предотвращению жестокого отношения к животным под тем предлогом, что подобное разрешение означало бы поддержку ложного представления о наличии у человека обязательств перед животными.

Примечательно, что, по крайней мере, на Западе, все наиболее значимые философы, выступавшие в защиту, относились к религии скептически. И даже сегодняшние лидеры зоозащитного движения, например, покойный Генри Спира и Ингрид Ньюкирк (если быть нескромным, я бы включил сюда и себя), как правило, не религиозны. Организации, делающие больше всего для животных, никак не относятся к религии. За небольшим исключением, в противовес многим другим социальным проблемам, в том числе расизму, бедности и сохранению мира, нельзя сказать, что религиозные организации особенно активно участвуют в современном движении за защиту животных от жестокости и страданий, которые навлекает на них человек.
Гуманисты не верят в старый миф о сотворении мира, рассказанный в Книге Бытия. Им известно, что «человек является неотъемлемой частью природы, результатом неуправляемых эволюционных изменений» (Гуманистический манифест III Американской Гуманистической Ассоциации). Другими словами, мы принадлежим к животному миру и не имеем богом данного или врожденного права подавлять животных ради своих интересов.

№23. Бенедикт Андерсон. Истоки национального сознания (фрагменты)

Хотя развитие печати-как-товара и служит ключом к зарождению совершенно новых представлений об одновременности, мы все-таки остаемся пока в той точке, где сообщества «горизонтально-секулярного, поперечно-временного» типа становятся просто возможными. Почему в рамках этого типа стала так популярна нация?..

Как уже отмечалось, к 1500 г. было напечатано как минимум 20 млн. книг, и это сигнализировало о начале беньяминовской «эпохи механического воспроизводства». Если рукописное знание было редким и сокровенным, то печатное знание жило благодаря воспроизводимости и распространению. Если, как полагают Февр и Мартен, к 1600 г. действительно было выпущено целых 200 млн. томов, то неудивительно, что Ф. Бэкон считал, что печать изменила «облик и состояние мира».

Будучи одной из старейших форм капиталистического предприятия, книгоиздание в полной мере пережило присущий капитализму неугомонный поиск рынков. Первые книгопечатники учредили отделения по всей Европе: «тем самым был создан настоящий «интернационал» издательских домов, презревший национальные границы»…Естественно, «книгопродавцы прежде всего заботились о получении прибыли и продаже своей продукции, а потому в первую очередь и прежде всего выискивали те произведения, которые представляли интерес для как можно большего числа их современников».

Первоначальным рынком была грамотная Европа —обширный, но тонкий слой читателей на латыни. Насыщение этого рынка заняло около ста пятидесяти лет. Определяющим фактом, касающимся латыни, — помимо его сакральности — было то, что это был язык билингвистов. Людей, рожденных на нем говорить, было относительно немного… Основная масса населения была и остается одноязычной. Логика капитализма работала таким образом, что как только элитный латинский рынок был насыщен, должны были стать заманчивыми потенциально огромные рынки, представляемые моноязычными массами.

Революционное вернакуляризующее давление капитализма получило дополнительный толчок со стороны трех внешних факторов, два из которых внесли непосредственный вклад в рост национального сознания. Первым и, в конечном счете, наименее важным фактором было изменение в характере самой латыни. Благодаря стараниям гуманистов, пытавшихся возродить обширную литературу дохристианской древности и распространить ее через рынок печатной продукции, в кругах трансевропейской интеллигенции явно сложилась новая оценка утонченных стилистических достижений древних. Латынь, на которой они стремились писать, становилась все более цицероновской и, что то же самое, все более далекой от церковной и повседневной жизни…

Вторым фактором было влияние Реформации, которая одновременно во многом была обязана своим успехом печатному капитализму. До наступления эпохи книгопечатания Рим легко выигрывал в Западной Европе каждую войну против ереси, поскольку внутренние линии коммуникации у него всегда были лучше, чем у его противников. Однако когда в 1517 г. Мартин Лютер вывесил на церковных воротах в Виттенберге свои тезисы, они были напечатаны в немецком переводе и «в течение 15 дней [были] увидены во всех уголках страны». За два десятилетия, с 1520 до 1540 гг., книг на немецком языке было опубликовано втрое больше, чем в период с 1500 по 1520 гг. И в этой удивительной трансформации Лютер был, безусловно, центральной фигурой. За период с 1522 по 1546 гг. было выпущено в свет 430 полных или частичных изданий его переводов Библии. «Здесь мы впервые сталкиваемся с поистине массовой читательской аудиторией и популярной литературой, доступной каждому». В результате, Лютер стал первым автором бестселлеров, известным в качестве такового.

В направлении, указанном Лютером, быстро последовали другие; они развернули пропагандистскую войну, которая охватила в следующем веке всю Европу. В этой титанической «битве за души людей» протестантизм всегда вел себя наступательно, поскольку знал, какую пользу можно извлечь из растущего рынка печатной продукции на родном языке, создаваемого капитализмом… Эксплуатируя дешевые популярные издания, коалиция протестантизма и печатного капитализма быстро создавала огромные новые читательские публики — не в последнюю очередь среди купцов и женщин, которые, как правило, либо плохо знали, либо вовсе не знали латынь, — и одновременно мобилизовывала их на политико-религиозные цели. Это неизбежно потрясло до самого основания не только Церковь. То же землетрясение породило в Европе первые влиятельные нединастические, негородские государства — в Голландской республике и в пуританском Содружестве.

Третьим фактором было медленное, географически неравномерное распространение специфических родных языков как инструментов административной централизации, используемых некоторыми занимавшими прочное положение монархами, претендовавшими на абсолютность своей власти. Здесь полезно вспомнить, что универсальность латыни в средневековой Западной Европе никогда не соотносилась с универсальной политической системой.

Рождение административных родных языков опередило по времени как печать, так и религиозный переворот XVI столетия, и, следовательно, его необходимо рассматривать (по крайней мере предварительно) как самостоятельный фактор эрозии сакрального воображаемого сообщества.

В сущности, представляется вероятным, что эзотеризация латыни, Реформация и спонтанное развитие административных родных языков значимы в данном контексте прежде всего в негативном смысле — с точки зрения их вклада в ниспровержение латыни. Вполне возможно представить рождение новых воображаемых национальных сообществ при отсутствии любого, а возможно и всех этих факторов. Что в позитивном смысле сделало эти сообщества вообразимыми, так это наполовину случайное, но вместе с тем взрывное взаимодействие между системой производства и производственных отношений (капитализмом), технологией коммуникаций (печатью) и фатальностью человеческой языковой разнородности…

Эти печатные языки закладывали основы национального сознания тремя разными способами. Во-первых и в первую очередь, они создавали унифицированные поля обмена и коммуникации, располагавшиеся ниже латыни, но выше местных разговорных языков. Люди, говорившие на колоссальном множестве французских, английских или испанских языков, которым могло оказываться трудно или даже невозможно понять друг друга в разговоре, обрели способность понимать друг друга через печать и газету. В этом процессе они постепенно стали сознавать присутствие сотен тысяч или даже миллионов людей в их особом языковом поле, но одновременно и то, что только эти сотни тысяч или миллионы к нему принадлежали. И именно эти сочитатели, с которыми они были связаны печатью, образовали в своей секулярной, партикулярной, зримой незримости зародыш национально воображаемого сообщества.

Во-вторых, печатный капитализм придал языку новую устойчивость, которая в долгосрочной перспективе помогла выстроить образ древности, занимающий столь важное место в субъективном представлении о нации. Как напоминают нам Февр и Мартен, печатная книга сохраняла постоянную форму, способную к фактически бесконечному воспроизведению во времени и пространстве. Теперь она уже не была подчинена индивидуализирующим и «неосознанно модернизирующим» привычкам монастырских переписчиков.  В-третьих, печатный капитализм создал такие языки-власти, которые были отличны по типу от прежних административных местных наречий. К каждому из печатных языков некоторые диалекты неизбежно были «ближе»; они и определили их конечные формы

Мы можем подытожить выводы из приведенных выше рассуждений, сказав, что соединение капитализма и техники книгопечатания в точке фатальной разнородности человеческого языка сделало возможной новую форму воображаемого сообщества, базисная морфология которого подготовила почву для современной нации.

№24. Маршал Маклюэн. Дороги и маршруты движения бумаг (из книги «Понимание медиа»)

Пока не появился телеграф, сообщения не могли путешествовать быстрее посыльного. Прежде дороги и письменное слово были тесно взаимосвязаны. Только с пришествием телеграфа информация отделилась от таких твердых носителей, как камень и папирус, во многом так же, как раньше деньги отделились от кожи, драгоценного слитка и металлов, став, в конце концов, бумажными. Термин «коммуникация» в широком смысле употребляли в связи с дорогами и мостами, морскими маршрутами, реками и каналами еще до того, как он стал в электрическую эпоху означать «движение информации»… В этой книге нас интересуют все формы транспортировки грузов и информации — и в смысле метафоры, и в смысле обмена. Каждая форма транспорта не только переносит, но также переводит и трансформирует отправителя, получателя и сообщение. Использование любого средства коммуникации, или расширения человека, меняет не только пропорции между нашими органами чувств, но и формы (patterns) взаимозависимости между людьми.

Сквозной темой этой книги является то, что все технологии суть расширения наших физических и нервных систем, нацеленные на увеличение энергии (power) и повышение скорости. В сущности, если бы не происходило такого возрастания энергии и скорости, новые внешние расширения нас либо вовсе не появлялись бы, либо отбрасывались. Ибо в какой угодно группировке каких угодно компонентов повышение энергии или скорости уже само по себе есть распад, вызывающий изменение в способе организации. С повышением скорости движения информации вследствие внедрения бумажных сообщений и дорожного транспорта происходит изменение в социальных группировках и образование новых сообществ. Такое ускорение означает колоссальное возрастание контроля и распространение его на всё большие расстояния. Исторически это отразилось в образовании Римской империи и разрушении прежних городов-государств греческого мира. До тех пор, пока применение папируса и алфавита не дало толчок строительству скоростных дорог с твердым покрытием, огражденный стеною город и город-государство были вполне жизнеспособными естественными формами.

Деревня и город-государство в сущности своей являются формами, заключающими в себе все человеческие потребности и функции. С увеличением скоростей и, следовательно, возрастанием военного контроля на расстоянии город-государство потерпел катастрофу. Некогда все в себе заключавшие и самодостаточные, его потребности и функции обрели свое расширение в специалистских видах деятельности империи. Ускорение ведет к разделению функций — как коммерческих, так и политических, — но как только акселерация выходит за некоторый предел, она для любой системы становится разрушительной и катастрофической…

Ускорение создает структуру, которую некоторые экономисты называют структурой «центр—периферия». Когда она становится слишком громоздкой для создающего и контролирующего ее центра, от нее начинают отщепляться фрагменты, устанавливающие новые системы «центр— периферия», уже свои собственные. Самый известный пример дает история американских колоний Великобритании…

Электрические скорости создают центры повсюду. Периферии на нашей планете исчезают.

Отсутствие гомогенности в скорости движения информации создает разнообразие форм организации. Но тогда вполне предсказуемо, что любое новое средство перемещения информации будет менять любую властную структуру, какая бы она ни была. Пока новое средство одновременно присутствует повсюду, сохраняется возможность, что структура будет изменена без разрушения. Там, где есть большие расхождения в скоростях движения — например, между воздушным и сухопутным путешествием или между телефоном и пишущей машинкой, — в организациях возникают серьезные конфликты. Метрополис нашего времени стал образцовым примером таких расхождений.

Кажется достаточно очевидным, что технические средства ускорения должны были покончить с независимостью деревень и городов-государств. Когда бы ни происходило ускорение, новая централистская власть неизменно предпринимает попытки гомогенизировать как можно больше периферийных районов…

Суть ускорения, достигаемого посредством колеса, дороги и бумаги, состоит в разрастании власти вширь во все более гомогенном и единообразном пространстве.

. Сегодня, когда львиная доля в транспортировке приходится на перемещение информации, колесо и дорога переживают упадок и устаревают; однако прежде, в условиях давления, требовавшего колес, а также исходившего от самих колес, необходимы были дороги, чтобы их обслужить. Появление постоянных поселений дало толчок развитию обмена и росту движения сырья и продуктов из сельской местности в обрабатывающие центры, где существовало разделение труда и специалистских ремесленных навыков. Совершенствование колеса и дороги все больше подтягивало город к деревне в процессе их чуткого взаимного подлаживания. Этот процесс мы наблюдали в наш век на примере автомобиля. Крупные усовершенствования в дорогах все более и более подтягивали город к деревне. К тому времени, когда люди начали говорить о «загородных автомобильных прогулках», дорога заменила собой сельскую местность. С появлением сверхскоростных магистралей дорога стала стеной, отгородившей человека от сельской местности. Затем наступила стадия скоростной магистрали как города — города, раскинувшегося на весь континент, — которая растворила все прежние города в расползающихся агрегатах, опустошающих сегодня их популяции.

С появлением воздушного транспорта продолжается дальнейшее разрушение старого комплекса «город—деревня», возникшего с появлением колеса и дороги. С изобретением самолета города начинают иметь столь же незначительную связь с человеческими нуждами, как и музеи. Они становятся музейными экспозициями, коридоры которых являются отзвуком уходящих в прошлое форм промышленных сборочных линий. Дорога, таким образом, используется все меньше и меньше для перемещений и все больше и больше для отдыха. Теперь путешественник переключается на воздушные линии, а тем самым перестает переживать сам акт путешествия.

Важнейшие факторы воздействия средств коммуникации на существующие социальные формы — это акселерация и разрушение. Сегодня акселерация грозит стать тотальной и тем самым кладет конец пространству как основному фактору социальных упорядочений… Под влиянием акселерации все средства взаимообмена и взаимосвязи между людьми тяготеют к совершенствованию. Скорость, в свою очередь, выносит на передний план проблемы формы и структуры. Прежние упорядочения создавались без учета таких скоростей, и люди начинают чувствовать размывание жизненных ценностей, пытаясь приспособить старые физические формы к новому, ускорившемуся движению…

Дабы увидеть, как акселерация колеса, дороги и бумаги по-новому взбалтывает население и меняет формы поселения, бросим беглый взгляд на некоторые примеры, приведенные Оскаром Хандлином  в исследовании «Бостонские иммигранты». В 1790 году, рассказывает он нам, Бостон был компактной территориальной единицей. Все рабочие и торговцы жили на виду друг у друга, так что не было ни малейшей тенденции к разделению жилых кварталов по классовому признаку. «Но по мере того как город рос в размерах, а окраинные районы становились все более доступными, люди рассеивались по городу и одновременно локализовывались в разных обособленных районах». В одном этом предложении заключена в сжатом виде идея настоящей главы. Приведенное высказывание можно обобщить, подведя под него искусство письма: «По мере того как знание визуально распространялось и становилось более доступным в алфавитной форме, оно локализовывалось и разделялось на специальные области». Вплоть до момента, непосредственно предшествующего электрификации, нарастание скорости создает разделение функций, социальных классов и знания.

С появлением электрической скорости, однако, все обращается вспять. На смену механическому взрыву и экспансии приходят сжатие и уплотнение. Если распространить формулу Хандлина на власть, она приобретает следующий вид: «По мере того как власть разрасталась и ей становились доступны внешние для нее области, она локализовывалась в разных делегируемых должностях и функциях». Эта формула отражает принцип акселерации на всех уровнях человеческой организации. И прежде всего она касается тех расширений наших физических тел, которые явлены в колесе, дороге и бумажных посланиях. Теперь, когда в электрической технологии мы вынесли наружу не просто наши физические органы, но саму нервную систему, принцип специализма и разделения как фактор скорости уже неприменим. Когда информация движется со скоростью передачи сигналов в центральной нервной системе, человек сталкивается с устареванием всех прежних форм ускорения, таких, как дорога и железная дорога. Взамен появляется тотальное поле инклюзивного осознания. Старые образцы психического и социального приспособления утрачивают свою действенность.

 

 

№25. Анна Цзин. Гриб на краю света. О возможности жизни на руинах капитализма (фрагменты)

 Создание миров происходит не только силами людей. Известно, что бобры преобразуют реки, строя плотины, каналы и хатки; на самом деле все организмы создают в природе места обитания, изменяя почву, воздух и воду. Если бы не способность создавать пригодные для деятельности обитаемые пространства, все биологические виды вымерли бы. В ходе такой работы любой организм меняет мир в целом. Бактерии создали для нас кислородную атмосферу, а растения помогают ее поддерживать. Растения живут на суше, потому что грибы создали почву, переработав каменные породы. Эти примеры показывают, что процессы творения миров накладываются друг на друга и тем самым создают пространства для многих других биологических видов. Люди тоже всегда участвовали в многовидовом творении миров. Огонь применяли не только для готовки, но и для выжигания растительности, чтобы оставались лишь съедобные корнеплоды, привлекающие животных, на которых можно охотиться. Люди творят многовидовые миры, чтобы обитаемое пространство создало условия для других видов. И речь не только о сельскохозяйственных растительных культурах, скоте или домашних питомцах. Сосны, из-за их партнерских отношений с грибами, часто растут в местах, выжженных людьми: сосны и грибы совместно создают солнечные открытые площадки с обнаженной минерализованной почвой. Люди, сосны и грибы вместе создают условия, одновременно подходящие и для них самих, и для других, – многовидовые миры.

Наука ХХ века, питая самомнение современного человека, мешала нам замечать расходящиеся, слоистые и объединенные проекты, творящие наш мир. Зачарованные развитием отдельно взятых путей жизни, ученые не замечали другие и не брали в расчет вопросы, а что же еще происходит. Но по мере того как истории прогресса теряют силу тяги, возникает возможность другого взгляда.

Полезно понятие ассамбляжа. Экологи обратились к этому понятию, чтобы как-то обойти жесткие и ограниченные отсылки экологического «сообщества». Вопрос о том, как разнообразные биологические виды в видовом комплексе (ассамбляже) влияют друг на друга – и влияют ли вообще, – всегда открыт: кто-то кого-то подавляет (или ест), кто-то сотрудничает и тем самым делает жизнь возможной; есть и такие, кто просто обитает в одном и том же месте. Ассамбляжи – это бессрочные собрания. Они дают нам возможность разбираться в результатах совместного проживания, не имея при этом никаких заведомых установок. Они показывают нам, какие здесь могут возникнуть истории. Для целей этого исследования мне, впрочем, требовались не организмы как объединяющиеся элементы. Мне нужно было рассмотреть соединение способов жизни, а также способов бытия неживых участников систем. Не человеческие способы бытования, подобно человеческим, меняются исторически. Для живых существ видовая принадлежность – лишь начало разговора, но этого мало: способ жизни – постоянно возникающие новые результаты соприкосновений с другими видами. Эта мысль делается очевидной, стоит лишь задуматься о людях. Грибная охота – способ выживать, но не общая для всех людей черта. То же верно и для других биологических видов. Использовать созданные людьми открытые пространства соснам помогают грибы. В ассамбляжах способы жить не только объединяются – они в них создаются. Мыслить в понятиях ассамбляжей – значит задаваться вопросом: как сборища иногда превращаются в «события», то есть во что-то большее, нежели простая сумма частей? Если история без прогресса – нечто неопределенное и разнонаправленное, могут ли ассамбляжи показать нам, какие в этом скрыты возможности?

В ассамбляжах развиваются закономерности непреднамеренной координации. Чтобы заметить такие закономерности, нужно наблюдать за взаимодействием временных ритмов и масштабов в разнонаправленных способах жить, воплощаемых совместно. Как ни удивительно, таков, оказывается, метод, способный обновить и политическую экономику, и экологические исследования. Ассамбляжи втягивают политическую экономику в себя – и касается это не только людей. Сельскохозяйственные культуры живут не так, как их дикие собратья, тягловые лошади и охотничьи скакуны принадлежат к одному биологическому виду, но живут по-разному. Ассамбляжам не скрыться от капитала и государства, это пространства наблюдения за тем, как работает политическая экономика. Если у капитализма нет телеологии, нам необходимо знать, чт собирается воедино – не только в фабричных процессах, но и путем непосредственного соприкосновения.

Другие авторы применяют понятие «ассамбляж» в иных значениях. Определение «полифонический» может помочь в объяснении моего подхода. Полифония – музыка, в которой переплетаются самостоятельные мелодии. В западной музыке примеры полифонии – мадригал и фуга. Эти формы кажутся на первый взгляд архаичными и чуждыми многим современным слушателям, поскольку их заместила музыка, в которой композицию скрепляют воедино один ритм и одна мелодия. В классической музыке, вытеснившей барокко, целью было единство: это «прогресс» как раз в том значении, о котором я говорила, то есть объединенное управление временем. В рок-н-ролле ХХ века это единство воплощается в сильном ритме, созвучном биению сердец у слушателей; мы привыкли слушать музыку, у которой одна-единственная перспектива. Впервые приобщившись к полифонии, я как слушатель пережила откровение: меня вынудили внимать отдельным, но одновременно звучащим мелодиям и при этом улавливать мгновения гармонии и диссонанса, которые они создают совместно. Чтобы оценить множественные временны´е ритмы и пути движения ассамбляжа, как раз подобная приметливость и нужна.

Для не увлеченных музыкой может быть полезно вообразить полифонический ассамбляж на примере сельского хозяйства. Со времен перехода на земледелие коммерческое сельское хозяйство стремилось добиться применительно к отдельно взятой культуре одновременного созревания урожая, чтобы оптимизировать его сбор. Но есть и другие методы земледелия, с множественными ритмами. В подсечно-огневом земледелии, которое я изучала на Борнео в Индонезии, многие культуры растут вместе, на одном и том же поле, и у них довольно разные жизненные циклы. Рис, банан, таро, сладкий картофель, сахарный тростник, пальмы и фруктовые деревья растут вперемежку, а крестьянам необходимо следовать очень разным графикам созревания. Эти ритмы – связь с режимом сбора урожаев, а если учесть и другие связи (с опылителями или с другими растениями), ритмов лишь прибавится. Полифонический ассамбляж – совокупность таких ритмов, возникающих в проектах творения миров – и человеческих, и нет.

Полифонический ассамбляж ведет нас в неисследованные края современной политической экономики. Фабричный труд – пример скоординированного времени прогресса. А вот каналы снабжения насквозь пронизаны полифоническими ритмами. Рассмотрим крошечную китайскую швейную фабрику из исследования Нелли Чу: как и многие ее конкуренты, она обслуживала разные каналы снабжения, постоянно переключаясь между заказами от местных бутиковых брендов к громким международным и далее – к обычной безликой продукции, безо всяких торговых марок. В каждом случае – разные стандарты качества, материалы и виды работ. Задача фабрики – согласовать промышленную упорядоченность со сложными ритмами заказчиков. Стоит нам обратиться от фабричного производства к сбору непредсказуемого природного продукта, как ритмов сразу прибавится. Чем дальше мы уходим к окраине капиталистического производства, тем значимее для получения прибыли делается координация между полифоническими ассамбляжами и промышленными процессами.

Из последних примеров вытекает, что внимание полифоническим ритмам, а не ритмам прогресса, следует уделять не потому, что это добродетельно. Приятное это было ощущение – прогресс: все лучшее еще впереди. Прогресс дарил нам «прогрессивные» политические мотивы, с которыми я выросла. Я с трудом представляю себе, как рассуждать о справедливости вне прогресса. Неувязка в том, что прогресс потерял смысл. Все больше и больше среди нас тех, кто вскидывает взгляд и понимает, что король-то голый. Именно эта дилемма и подсказывает, почему новые приемы улавливать настолько важны. Ясное дело, что ставка здесь – сама жизнь на Земле.

 




Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: