Рост промышленного производства России 70 4 страница

Воспользовавшись норвежской моделью, можно обозначить следующие институты: церковь, школа, политические партии, рынок, поместье. [В работе об «окультуривании» французского крестьянства Вебер, в качестве «проводников перемен», перечисляет дороги, участие в политических процессах («политизацию»), миграцию, военную службу, школу и церковь.]. К этому следует добавить и частную собственность — для западных ученых явление настолько самоочевидное, что они забывают о его огромной социализирующей роли. Все вышеперечисленные институты были весьма слабо развиты в имперской России.

Ученые, занимающиеся дореволюционной Россией, сходятся во мнении, что церковь, представленная в деревне приходским священником, весьма слабо в культурном отношении влияла на прихожан. Первейшей заботой у священника были требы и литургия, а сутью его призвания — открытие своей пастве пути к вечной жизни. А.С.Ермолов, обсуждая с Николаем II революционные волнения, пытался рассеять заблуждение царя, будто можно полагаться на миротворческую роль духовенства в деревне: «Вам известно, что духовенство у нас никакого влияния на население не имеет»37. Культурная роль церкви на селе сводилась к начальному образованию, подразумевавшему обучение чтению и письму с элементами религиозной дидактики. Лучшие культурные ценности — богословие, этика, философия — были привилегией монашествующего, или «черного», духовенства, которому единственному был открыт путь на вершину церковной иерархии, но которое не принимало участия в приходской жизни. Поскольку русское приходское духовенство, в отличие от западного, не получало или получало в мизерных размерах материальную поддержку от церкви и не могло мечтать о достижении высших ступеней церковной иерархии — что было уделом неженатого, монашествующего духовенства, — эта стезя не привлекала слишком выдающиеся личности. Крестьянство относилось к священникам «не как к духовным пастырям и руководителям, а как к торгашам, оптом и в розницу торгующим таинствами»38.

До 1917 года в России не было системы обязательного образования даже на уровне начальной школы, какая была внедрена во Франции в 1833 году и которую к 70-м годам прошлого века восприняло большинство западноевропейских стран. Необходимость создания такой системы часто обсуждалась в правительственных кругах, но дальше разговоров дело не продвинулось отчасти ввиду больших расходов, которые потребовало бы осуществление этих планов, отчасти же из опасения пагубного влияния, какое мирские учителя — по преимуществу придерживавшиеся левых взглядов — могли оказать на сельскую молодежь. (Консерваторы жаловались, что школы внушают учащимся неуважение к родителям и старшим и зарождают в них мечты о «молочных реках с кисельными берегами»39.) В 1901 году в России было 84 544 начальные школы, в которых числилось 4,5 млн. учащихся; руководство этими школами делили между собой министерство народного образования (52%) и Святейший синод (48%). Этого, конечно, было совершенно недостаточно для страны, где насчитывалось 23 млн. детей школьного возраста (от 7 до 14 лет). По числу учащихся в школах перевес был явно на стороне министерства (63% и 35,1% соответственно)40. Ликвидация безграмотности, которой занимались и земства и добровольные общественные комитеты, шла полным ходом, в особенности среди лиц мужского пола, так как рекрутам, имевшим аттестат об окончании начальной школы, был сокращен срок службы (четыре года вместо шести). В 1913 году почти 68% рекрутов числились знающими грамоту, однако сомнительно, что многие из них умели что-либо большее, чем ставить свою подпись. И только приблизительно один из пяти рекрутов имел аттестат, дающий ему право служить более короткий срок41. Ни школа, ни общественные комитеты, призванные распространять грамотность, не взращивали национального самосознания, ибо в глазах правительства национализм, во главу всего ставящий «нацию» или «народ», таил в себе угрозу самодержавию42.

До 1905 года в России не существовало легальных политических институтов вне бюрократической структуры. Политические партии были запрещены. Крестьяне, правда, могли принимать участие в голосовании при выборе земства, но и в этом случае их выбор был резко ограничен бюрократами и правительственными чиновниками. Во всяком случае, эти органы самоуправления занимались местными, а не общенациональными проблемами. Крестьяне не могли даже мечтать о продвижении по гражданской службе, ибо на практике этот путь был для них закрыт. Другими словами, крестьяне более, чем представители иных неблагородных сословий, были отстранены от политической жизни государства.

Нельзя сказать, что русские крестьяне совсем не участвовали в рыночной торговле, но она играла в их жизни весьма скромную роль. Прежде всего, они неохотно питались продуктами, которые не могли произвести сами43. Они приобретали очень мало, в основном домашнюю и хозяйственную утварь, зачастую просто у своих соседей. Не много было у крестьян и товара на продажу: наибольшая доля попадавшего на рынок зерна поставлялась либо помещичьими имениями, либо богатыми купцами. Рост и падение цен на внутреннем и внешнем рынке, непосредственно отражавшиеся на благосостоянии американских, аргентинских или английских фермеров, почти не затрагивали интересов российского крестьянина.

Консерваторам помещичья усадьба представлялась форпостом культуры в деревне, и многие специалисты по земельным вопросам из самых благих побуждений выступали против раздачи крестьянам помещичьих землевладений, видя в этом угрозу культурной жизни. Эти опасения вполне оправданны, принимая во внимание экономический аспект понятия «культура»: на помещичьих угодьях земледелие велось эффективней, и урожаи с них собирались большие — согласно официальной статистике, на 12—18%, но в действительности перевес мог достигать и 50%. [Ермолов. Земельный вопрос. С. 25. Расхождения вызваны тем, что официальная статистика учитывала в качестве помещичьих землевладения, сданные в аренду крестьянам.]. Однако культурное влияние господских имений в духовном и интеллектуальном смысле было незначительным. Во-первых, в деревнях дворяне жили крайне редко (как мы отмечали, из 10 дворян семь жили постоянно в городе). Во-вторых, оба сословия разделяла непреодолимая психологическая пропасть: крестьяне упорно воспринимали помещиков чем-то чуждым их природе и не считали возможным чему бы то ни было учиться у них. В рассказе Льва Толстого «Утро помещика» и в деревенских рассказах Чехова усадьба и изба говорят друг с другом будто на разных языках, словно играют в «чепуху»,— а где нет общего языка, не может быть и обмена идеями или культурными ценностями. Французский путешественник, посетивший Россию в 80-х годах прошлого века, увидел следующую картину: помещик живет «уединенно в окружении бывших крепостных, вдали от общины, вдали даже от волости, где он обычно проживает: крепостные связи распались, и ничто теперь не связывает его с бывшими подданными»44.

Частная собственность, по-видимому, самый существенный институт социальной и политической интеграции. Владение имуществом рождает уважение к политическому укладу и законопорядку, ибо последние обеспечивают права собственности, т.е. владение имуществом превращает каждого гражданина в равноправного хозяина.

Частная собственность, таким образом, укореняет в сознании народных масс уважение к закону и заинтересованность в сохранении существующего порядка. И история подтверждает, что общества, где широко распространен институт частной собственности, а именно на землю и жилище, наиболее стабильны и консервативны, а значит, и наименее подвержены разного рода возмущениям. Так, французское крестьянство, в XVIII веке источник постоянных беспорядков, в XIX веке благодаря завоеваниям Французской революции становится оплотом консерватизма.

С этой точки зрения обстановка в России оставляла желать много лучшего. В период крепостничества у крестьян, говоря языком закона, не было никаких имущественных прав: земля принадлежала помещикам и даже крестьянская движимость, хотя и признавалась обычаем, законом не защищалась. Манифест доверил крестьянский надел общине. И хотя после 1861 года крестьяне стали жадно накапливать землевладения, они не могли четко отделить свою собственную землю от общинной, которая предоставлялась им лишь во временное пользование. В крестьянском сознании владение землей — основная форма богатства — было нерасторжимо связано с самостоятельным ее возделыванием, и поэтому крестьянин не мог уважать имущественных прав на землю некрестьян, прав, удостоверяемых простой бумажкой. В отличие от крестьянства Западной Европы, у русского мужика не были развиты чувство собственности и представление о праве, что, конечно, тормозило формирование гражданского сознания.

Как мы видим, существовало не так много нитей, связывавших русскую деревню с внешним миром. Чиновничество, дворянство, средние сословия, интеллигенция жили своей жизнью, крестьяне — своей, и соседство тех и других не означало слияния идей, обмена мыслями.

Появление в 1910 году книги Бунина «Деревня», запечатлевшей картины почти средневекового мрака, произвело, по словам современного критика, «впечатление потрясающее»: «Русская литература знает много неприкрашенных изображений русской деревни, но никогда еще русская читающая публика не имела перед собой такого огромного полотна, на котором с подобной беспощадной правдивостью была бы показана самая изнанка крестьянского и близкого к крестьянскому быта во всей его духовной  неприглядности и беспомощности. Потрясало в «Деревне» русского читателя не изображение материального, культурного, правового убожества — к этому был уже привычен русский читатель, воспитанный на произведениях тех из русских народников, которые были подлинными художниками, — потрясало сознание именно духовного  убожества русской крестьянской действительности и, более того, — сознание безысходности этого убожества. Вместо чуть не святого лика русского крестьянина, у которого нужно учиться житейской мудрости, со страниц бунинской «Деревни» на читателя взглянуло существо жалкое и дикое, неспособное преодолеть свою дикость ни в порядке материального преуспеяния... ни в порядке приобщения к образованию... Максимум, чего успевает достичь показанный Буниным русский крестьянин даже в лице тех, кто поднимается над «нормальным» уровнем крестьянской дикости, — это только сознания этой своей безысходной дикости, сознания своей обреченности...»45.

Крестьянин, прекрасно умевший в самых тяжелых условиях бороться за существование в своем родном крае, совершенно терялся в отрыве от него. Едва он покидал свою деревню, свой насиженный угол, где жизнь текла послушно обычаям и покорно природе, и уходил в город, где все подчинено воле людей и их явно произвольным законам, он сразу ощущал себя потерянным. Глеб Успенский, идеализировавший русскую деревню, так описывал происходящее с оторванным от корней мужиком: «...огромнейшая масса русского народа до тех пор и терпелива, и могуча в несчастиях, до тех пор молода душою, мужественно-сильна и детски кротка — словом, народ, который держит на своих плечах всех и вся, народ, который мы любим, к которому идем за исцелением душевных мук, — до тех пор сохраняет свой могучий и кроткий тип, покуда над ним царит власть земли,  покуда в самом корне его существования лежит невозможность  ослушания ее повелений,  покуда они властвуют над его умом, совестью, покуда они наполняют все его существование... наш народ до тех пор будет  казаться таким, каков он есть... пока он весь... проникнут и освещен теплом и светом, веющим на него от матери сырой земли... Оторвите крестьянина от земли, от тех забот, которые она налагает на него, от тех интересов, которыми она волнует крестьянина, — добейтесь, чтоб он забыл «крестьянство», — и нет этого народа, нет народного миросозерцания, нет тепла, которое идет от него. Остается один пустой аппарат пустого человеческого организма. Настает душевная пустота — «полная воля», то есть неведомая пустая даль, безграничная пустая ширь, страшное «иди куда хошь»...»46.

 

* * *

 

Особенность крестьянского сознания, сложившегося в суровых природных условиях России, проистекает из крестьянского упования на милость природы. Природа для мужика не рациональная абстракция философов и ученых, но своенравная сила, готовая обернуться паводком или засухой, нестерпимой жарой или стужей, набегом прожорливых вредителей... Своевольная стихия была, разумеется, недоступна человеческому разуму и человеческим силам. Такой взгляд воспитал в крестьянине смирение и покорность судьбе: его религия выражалась в магических заклинаниях, призванных умилостивить стихию. Представления о высшем порядке, пронизывающем одинаково и царство природы и царство закона, были чужды крестьянину. Он мыслил, скорее, категориями гомеровскими, эпическими, когда судьбу людей решают капризы богов.

Хотя у крестьянина не было никаких представлений о естественном праве, у него было представление о правопорядке, укорененном в обычае. Некоторые ученые, занимавшиеся этой проблемой, считают, что в русской деревне была своя система правовых норм, вполне соответствовавшая сформулированной официальной юриспруденцией47. Другие утверждают, что крестьянское обычное право не обладало качествами, необходимыми настоящей правовой системе, такими, как связанность и единообразие приложимости48. Последнее утверждение представляется более убедительным. Русские крестьяне знали закон (lex), но не справедливость (jus). В этом нет ничего удивительного. Замкнутым и достаточно изолированным общинам не было необходимости проводить различие между законом и обычаем. Это различие впервые остро ощутилось в III веке до Р.Х. в связи с завоеваниями Македонии, когда впервые в единую державу были объединены рассеянные сообщества с самыми различными правовыми укладами. В ответ на эту ситуацию философы-стоики сформулировали законы природы как универсальный свод ценностей, связывающих все человечество. Поскольку русские деревенские общины продолжали вести обособленное существование, у них не было нужды во всеобъемлющей системе правовых норм и они вполне обходились своеобразной смесью здравого смысла и прецедентного права, улаживая все разногласия неформальными способами, по-семейному.

Об этом же говорит и широкий разброс решений, принятых на деревенских разбирательствах взаимных тяжб. Один исследователь пришел к выводу, что крестьяне относились к закону скорее субъективно, чем объективно, а это означает, что в действительности закон им был просто неведом49. Другие исследователи, придерживаясь той же мысли, утверждают, что крестьяне знали только «живое право», рассуждая каждое дело по его конкретным обстоятельствам и сообразуясь с совестью как с основным критерием50. Не вдаваясь в выяснение, считать ли подобную практику вполне отвечающей понятию закона, можно, во всяком случае, утверждать, что крестьяне относились к издаваемым правительством указам не как к закону, а как к единовременному распоряжению, а это вынуждало власти по нескольку раз повторять одни и те же указы, без чего крестьяне просто не принимали их в расчет: «Без нового приказа никто исполнять не станет, все думают, приказано было только на «тот раз». Вышел приказ не рубить березок на «май». Куда приказ дошел... там и не рубили тот год. На следующий год нет приказа — везде май ставят. Пришел «строгий» приказ насадить по улицам березки — насадили. Березки посохли. Нет на следующий год приказа, — никто не подсаживает новых, да и начальство волостное само о приказе забыло. Притом же волостной староста, сотский,., тоже по-мужицки думают, что распоряжение на этот раз только и сделано... Подати теперь платить. Каждому бы можно из опыта знать, что подати нужно платить в срок, что их не простят, а все-таки без особенного, да еще строгого приказа никто, ни один «богач» платить не станет. Може, и так обойдется, може, и не потребуют»51.

Отношение к закону как к указаниям, издаваемым по ничем не объяснимым причинам и исполняемым только принудительно, препятствовало развитию у крестьян основных качеств гражданина.

Излюбленная идея славянофилов и народников, что у мужика своя система законов, более того, система, покоящаяся на высших нравственных принципах, не находила отклика у юристов и правоведов. Вот любопытные наблюдения адвоката, которому до революции приходилось часто сталкиваться с крестьянским правосудием:

«Либеральные умы в России заражены были романтизмом и в обычном праве усматривали какую-то особенность русской жизни, которая, будто бы, выгодно отличала Россию от других стран... Масса людей собирали материалы обычного права; появились опыты разработки его, делались некоторые, хотя и слабые попытки научного изложения норм обычного права.

Все эти попытки окончились ничем, и по простой причине: обычного права у нас так же не существовало, как не существовало вообще права для крестьян. Тут надо сказать не только «что город, то норов», но и что ни волость и что ни волостной суд, то свое обычное право... Мне доводилось впоследствии, как владельцу имения, приходить в тесное соприкосновение с крестьянским населением, которое обращалось ко мне как к специалисту для разрешения всяких споров и недоразумений в области землевладения и вообще в области имущественных прав. Обычным явлением было обращение ко мне по делам о семейных разделах. В моих руках было много решений волостных судов, и, несмотря на привычку делать юридические обобщения, я никогда не мог усмотреть наличия какой-либо общей формулы, которая применялась бы даже данным волостным судом по отношению к определенным, часто повторяющимся вопросам. Все было основано на произволе, и притом произволе не состава суда, состоящего из крестьян, а волостного писаря, писавшего те или другие решения по своему усмотрению, хотя под ним подписывались члены волостного суда. Никакой веры в суд у народа не было. Решение волостного суда считалось всегда результатом давления с чьей-то стороны либо угощения одним или двумя штофами водки... А когда дело доходило до высших инстанций, то есть съезда, а потом до губернского присутствия,., те немногие юридические знания, которыми обладали члены высших инстанций, были бессильны бороться против произвола, так как ссылка на обычное право освящала всякое бесправие. Если этого обычного права не могли уловить специалисты, научно подготовленные и ставившие себе задачей вывести общие нормы из практики обычного права, то есть из практики волостных судов, то можно себе представить, какое неведение прав и обязанностей существовало у самого населения во всех его имущественных делах и в тех столкновениях, которые неминуемо должны были возникнуть и возникали ежечасно.

Стомиллионное крестьянское население в повседневной жизни жило без закона»52.

Одним из последствий слаборазвитого правового сознания было отсутствие представлений о правах человека. Нет никаких свидетельств, что крестьяне считали крепостное право, столь ужасавшее интеллигентов, нестерпимой несправедливостью, ведь постоянное присловье «Мы твои, но земля наша» говорит, скорее, об обратном. Крестьяне ни во что ставили пресловутую «волю». Крепостные не только не считали себя в чем-то хуже вольных, но и гордились своей принадлежностью к господам, к их славе. Славянофил Юрий Самарин отмечал, что крепостные крестьяне относились к вольным с презрением и жалостью, как к людям бесшабашным, «без царя в голове», и беззащитным. Некоторые из них даже восприняли манифест об освобождении как отказ господ от своих людей53.

При столь неразвитом правовом сознании вообще, у русского крестьянина тем более не было представления об имущественном праве в римском смысле абсолютного превосходства права над вещью. Согласно одному компетентному мнению, у русских крестьян не было даже слова для обозначения земельной собственности: говорили они лишь о владении, что в их сознании было нерасторжимо связано с крестьянским трудом. Действительно, крестьяне не способны были четко отличить землю, на которую у них были законные права согласно купчей, от общинных наделов и земли арендованной — и то, и другое, и третье они называли «наша земля». «Выражение «наша земля» в устах крестьянина подразумевает всю без различия землю, какую он занимает в настоящий момент: и ту, что находится в его частном владении, и ту, которой владеет сообща вся община (то есть находится лишь во временном владении отдельных дворов), и ту, которую община арендует у соседних помещиков»54.

Мужицкое отношение к земельной собственности заложено в коллективной памяти о тех временах кочевого земледелия, когда земли было что воды в море и была она доступна всем. Метод освоения новых пахотных земель посредством вырубки и выжигания девственных лесов вышел из употребления в большей части России в конце средних веков, но воспоминания об этих временах были еще живы в крестьянской памяти. Труд и только труд превращал «res nullius» во владение, а поскольку целина не была затронута трудом, ею нельзя было владеть, то есть она оставалась ничьей землей. В крестьянском сознании присвоение бревен было преступлением, поскольку на них был затрачен труд, в то время как порубка леса преступлением не представлялась.

Сходным образом крестьяне полагали, что «кто срубит бортяное дерево, тот вор, — он украл человеческий труд; кто рубит лес, никем не посеянный, тот пользуется даром Божьим, таким же даром, как вода, воздух»55. Такой взгляд, конечно, не имеет ничего общего со сводом имущественных прав, которым руководствовались в судах России. Неудивительно поэтому, что большая доля уголовных дел, по которым привлекались крестьяне, касалась незаконной порубки леса. Такие преступления вовсе не определялись классовым антагонизмом, ибо часто совершались в отношении земель и лесов таких же крестьян. Убеждением, что лишь ручной труд оправдывает богатство, лежавшим в основе крестьянских представлений, объясняется презрение, с каким крестьяне относились к помещикам, чиновникам, фабричным рабочим, священникам и интеллигентам, видя в них «лодырей»56. Радикалы, играя на этих чувствах крестьян, стремились еще больше настроить их против чиновников и предпринимателей.

Эти воззрения лежали в основе всеобщей веры русского пореформенного крестьянства в скорое наступление вожделенного земельного передела, когда все частновладельческие земли перейдут в руки крестьян. В 1861 году получившие свободу крестьяне не могли понять, почему почти половина тех земель, которые они прежде обрабатывали, осталась у помещиков. Поначалу они отказывались верить в подлинность этого нелепого закона. Позднее, смирившись с таким порядком вещей, стали считать его временным, на смену которому придет другой, передающий в общинное пользование все частновладельческие земли, включая даже крестьянские. Вечным мотивом народных легенд было предрекание неминуемого прихода «спасителя», который превратит Россию в общинную страну57.

«Мужики понимают так, — писал А.Н.Энгельгардт, проживший в деревне долгие годы и оставивший, быть может, лучшее описание крестьянских обычаев и образа мыслей, — что через известные сроки, при ревизиях, будут общие равнения всей земли  по всей России, подобно тому как теперь в каждой общине,  в частности, через известные сроки бывает передел земли между членами общины, причем каждому нарезается столько земли, сколько он может осилить. Это совершенно своеобразное мужицкое представление прямо вытекает из всех мужицких аграрных отношений. В общинах производится через известный срок передел земли, равнение  между членами общины; при общем переделе будет производиться передел всей земли, равнение  между общинами. Тут дело идет вовсе не об отобрании земли у помещиков, как пишут корреспонденты, а об равнении всей земли,  как помещичьей, так и крестьянской. Крестьяне, купившие землю в собственность, или, как они говорят, в вечность, точно так же толковали об этом, как и все другие крестьяне, и нисколько не сомневались, что эти «законным порядком за ними укрепленные земли» могут быть у «законных владельцев» взяты и отданы другим»58. Верность этих наблюдений подтвердили события 1917—1918 годов.

Крестьяне ожидали всеобщего передела земли со дня на день и надеялись, что в результате получат значительные «прирезки»: пять, десять и даже сорок гектаров на двор. Эта надежда держала деревню центральной России в постоянном напряжении. После турецкой войны «ожидали, что в 1879 году выйдет «новое Положение» насчет земли. Тогда каждое мельчайшее обстоятельство давало повод к толкам о «новом Положении». Приносил ли сотский барину бумагу, требующую каких-нибудь статистических сведений насчет земли, скота, построек и т.п., в деревне тотчас собиралась сходка, на которой толковали о том, что вот-де к барину пришла бумага насчет земли, что скоро выйдет «новое Положение», что весной приедут землемеры землю нарезать. Запрещала ли полиция помещику, у которого имение заложено, рубить лес на продажу, толковали, что запрещение наложено потому, что лес скоро отберут в казну и будут тогда для всех леса вольные: заплатил рубль и руби, сколько тебе на твою потребу нужно. Закладывал ли кто имение в банк — говорили, что вот-де господа уже прочухали, что землю будут равнять, а потому и спешат имения под казну отдавать, деньги выхватывают»59.

При подобных настроениях понятно, почему русская деревня всегда была готова ринуться на захват частных (необщинных) владений, и удерживал ее от этого только страх. Это создавало крайне нездоровую атмосферу. Революционное напряжение ни на минуту не ослабевало, несмотря на антиреволюционные, монархические настроения крестьянства. Но при этом крестьянский радикализм не вдохновлялся ни политической, ни даже классовой ненавистью. (Когда возникал вопрос, что станется с помещиками, согнанными со своей земли в результате «черного передела», некоторые крестьяне считали, что их следует поставить на правительственное жалованье60.) Толстой после манифеста 1861 года указывал на сущность земельного вопроса: «Русская революция не будет против царя и деспотизма, а против поземельной собственности. Она скажет: с меня, с человека, бери и дери что хочешь, а землю оставь всю нам»61.

В конце XIX века крестьяне верили, что всеобщий земельный передел будет произведен по указу царя, а в крестьянских легендах того времени «спасителем», «великим освободителем» был всегда «истинный царь». Эта вера укрепляла инстинктивный монархизм крестьянства. Привычные к власти большака в хозяйстве, крестьяне переносили эти отношения и на царя, которого воспринимали как большака и хозяина всей страны. Они «видели в царе настоящего владельца и отца России, который непосредственно управляет своим огромным хозяйством»62 — примитивная версия патримониальных отношений, лежавших в основе российской политической культуры. Столь твердая уверенность крестьян, что царь рано или поздно назначит всеобщий земельный передел, была объяснима: на крестьянский взгляд, царю было выгодно, чтобы вся земля была распределена справедливо и как следует возделывалась63.

Описанные взгляды составляли основу крестьянской политической философии, которая при всей ее противоречивости имела определенную логику. Для крестьянина правительство было силой, которая принуждала к повиновению: основная задача правительства — заставлять людей делать то, что, предоставленные сами себе, они бы никогда делать не стали, то есть платить налоги, служить в армии, уважать частное право на землю. Согласно этому принципу, слабое правительство правительством не считалось. Эпитет «Грозный», прибавляемый к нравственно неуравновешенному, жестокому царю Ивану IV, в действительности означает «внушающий трепетный ужас» и не таит в себе осуждения. Лица, облеченные властью и не внушающие такой трепет, не заслуживают уважения. Соблюдение законов, с точки зрения крестьян, всегда представляло подчинение воле того, кто сильней, а вовсе не признание общепринятых принципов или интересов. «Сегодня, как и во дни крепостного права, — писал Самарин, — крестьянин не знает иного ручательства царской воли, кроме силы оружия: ружейный залп для него все еще единственное подлинное подтверждение царского указа»64. При таком мировоззрении моральная оценка правительства или его поступков столь же бессмысленна, как осуждение или одобрение капризов природы. Правительство не может быть плохим или хорошим, оно может быть только сильным или слабым, причем сильное предпочтительнее. (Точно так же крепостные предпочитали жестокого, но преуспевающего хозяина мягкому, но неудачливому65.) При слабом правлении создавались предпосылки возврата к примитивной воле, понимаемой как право делать что вздумается, без оглядки на установленные человечеством запреты. Русское правительство учитывало эти настроения и делало все возможное, чтобы внушить массам представление о своей безграничной власти. Опытные государственные деятели выступали против свободы печати и парламентарных форм управления по большей части из опасения, что существование открытой, узаконенной оппозиции будет воспринято крестьянами как признак слабости и сигнал к восстанию.

Таким образом, крестьянские настроения весьма пагубно сказывались на политической эволюции России, потворствуя консервативным склонностям монархии и препятствуя демократизации, которой требовало экономическое и культурное развитие. В то же время это давало возможность демагогам, подогревающим в крестьянах чувство обиды и несбыточные надежды, разжигать крестьянскую революцию.

 

* * *

 

К концу века становятся заметны некоторые сдвиги в крестьянских воззрениях, в особенности у молодого поколения. Эти перемены выражались в не столь строгой набожности, в меньшем преклонении перед традициями и властью, в большей беспокойности и недовольстве не только землей, но и самой жизнью.

Особенно встревожены были власти поведением тех, кто перебрался в города и промышленные центры. Такие крестьяне уже не испытывали трепета перед мундиром представителя власти и вели себя «вызывающе». Возвращаясь в деревню окончательно или на время страды, они распространяли вирус недовольства. Министерство внутренних дел, наблюдая за этим процессом, из соображений безопасности выступало против индустриализации и излишней подвижности сельского населения, но, по причинам, указанным выше, на своем настоять не могло.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: