Рано утром 1 февраля я встретился с Н. Э. Берзариным. Он был необычно взволнован.
— Свершилось, — сказал командарм. — Вчера утром армейский передовой отряд полковника Есипенко форсировал Одер.
Николай Эрастович подошел к карте и показал на густо обведенные двойной линией цветного карандаша город Кюстрин и поселки. Я прочел: «Кинитц-Гросс, Альт-Кинитц, Рефельд...»
Армейский передовой отряд был создан еще 19 января по приказу командующего 1-м Белорусским фронтом Маршала Советского Союза Г. К. Жукова с задачей захватить с ходу плацдарм на Одере. В его состав вошли лучшие полки армии: 1006-й стрелковый, 89-й отдельный тяжелый танковый, 507-й истребительно-противотанковый артиллерийский, 303-й гвардейский зенитно-артиллерийский, 41-й автомобильный, а также 220-я отдельная танковая бригада, 360-й отдельный самоходно-артиллерийский дивизион, дивизион «катюш» и роты саперов. Возглавил отряд заместитель командира 89-й гвардейской стрелковой дивизии [58] полковник X. Ф. Есипенко. Эта «маленькая армия на колесах», как образно выразился Н. Э. Берзарин, блестяще выполнила задачу.
— Теперь, — сказал командарм, — важно закрепиться. Сегодня перебираются туда два полка 94-й гвардейской...
Мне была понятна взволнованность Берзарина. Я также долго не мог прийти в себя: советские войска в преддверии Берлина! До него оставалось всего 68 километров! Кто из нас не мечтал об этой минуте?!
— Конечно, мал плацдарм, — огорченно пояснил Берзарин, — можно сказать, с гулькин нос. Сейчас главное — удержать его и расширить, не дать возможности противнику сбросить нас в Одер. А он все сделает для этого.
И действительно, уже 2 февраля на занятые нашими войсками позиции обрушился шквал артиллерийского и минометного огня, а затем начались массированные налеты авиации. Особенно трудно досталось армейскому передовому отряду полковника X. Ф. Есипенко. Гитлеровцы предприняли все, чтобы отвоевать плацдарм. Нелегко пришлось и 248-й стрелковой дивизии, форсировавшей Одер южнее Целинна. Начальник оперативного отдела штаба армии полковник С. П. Петров ознакомил меня с тревожным донесением командира этого соединения генерала Н. З. Галая. Переправившиеся через Одер полки, особенно подполковника Г. М. Ленева, подвергались беспрерывным атакам фашистских частей. В районе Ной Блессина на западном берегу Одера жестокий бой вели части 230-й стрелковой дивизии полковника Д. К. Шишкова.
Гитлеровцы бросили в бой сотни самолетов, используя для взлета берлинские аэродромы. Из-за распутицы полевые аэродромы раскисли, и советские летчики не могли помочь сражавшимся на плацдарме. Подтянули фашисты и танки. Плацдарм содрогался от взрывов снарядов, бомб и мин. В переправившихся полках не было ни одного танка — тонкий лед не выдерживал тяжести машин. Да и противотанковые средства ограничивались сорокапятками с крайне малым запасом снарядов. Столь же тревожны были и донесения из полков. С ними я ознакомился в политотделе дивизии. Они были предельно кратки. Видно, что писавшие торопились, сообщая только главное, не заботясь ни о стиле, ни о полноте описываемого. И все же, несмотря на эту скупость, каждое слово, каждая строчка взволнованно рассказывали о великом мужестве и героизме советских воинов, сражавшихся на одерском плацдарме. [59] 902-й стрелковый полк 3 февраля отбил 28 атак и уничтожил 15 танков противника.
...По заданию Военного совета все работники прокуратуры во главе с моим заместителем подполковником юстиции Ф. П. Романовым, а также прокуроры дивизий без устали мотались по раскисшим дорогам Польши. Не хватало боеприпасов, горючего, продуктов, где-то далеко застряли госпитали. Армия за полмесяца прошла более пятисот километров. Такого темпа наступления она еще не знала, и нелегко было в условиях, когда снежные заносы сменялись дождями, бесперебойно обеспечивать боевые действия частей. Но мы непреклонно делали все, чтобы выполнить требование Военного совета — помочь подтянуть тылы. А растянулись они от Вислы до Одера!
Винить тыловые службы было трудно — автотранспорт застревал в непролазной грязи, а на лошадях при таких темпах наступления и при таких расстояниях справиться было нелегко. Армейские, дивизионные и корпусные тыловые службы, захваченные порывом наступления, делали все, чтобы наилучшим образом обеспечить наступающие части. Приходилось удивляться: откуда у работников тыла, в основном уже пожилых людей, брались силы, чтобы по трое-четверо суток без сна, отдыха, горячей пищи тянуть за передовыми частями огромную тыловую машину — склады с боеприпасами, ремонтные мастерские, госпитали, походные хлебопекарни, прачечные отряды.
И все же, сколько бы мы ни ездили по чужим, незнакомым польским дорогам и селам, сердцем и душой все были на огненном пятачке — на кюстринском плацдарме. Что только не предпринимало фашистское командование, чтобы сбросить наших храбрецов в Одер и воспрепятствовать подходу наших подкреплений. И все же Одер форсировали и повели упорные бои за расширение плацдарма главные силы всех трех корпусов армии.
В трудных, беспрерывных ночных и дневных боях плацдарм был не только удержан, но и к середине февраля расширен до двадцати семи километров по фронту и до пяти километров в глубину. Позже были взяты стоящие на восточном берегу Одера город и крепость Кюстрин, а плацдарм расширен до сорока четырех километров по фронту и до тринадцати — четырнадцати километров в глубину.
В конце февраля состоялась еще одна встреча Военного совета с командирами корпусов и соединений, а также [60] начальниками политотделов. Н. Э. Берзарин рассказал о положении дел в армии, поздравил всех с большим успехом январского наступления, объявил о переходе армии к глубокой, долговременной обороне.
— Конечно, — сказал он, — всем здорово хочется скорее войти в Берлин и покончить с проклятой войной. Но, исходя из общей обстановки, Ставка приняла иное решение — перейти к активной обороне, продолжать укреплять и расширять плацдарм и готовиться к последнему удару.
Итак, снова оборона... Войска зарывались в землю. Командарм требовал:
— Окопы в полный рост, ходы сообщения — глубокие и по всей линии обороны, землянки — в четыре-пять накатов. Днем на переднем крае никакого движения, вне укрытий — ни одной души. Для всяких дел есть ночь...
...Наши дни и ночи уходили на изучение бесчисленных материалов и дел о фашистских злодеяниях, на допросы и очные ставки, на изобличение фашистских чиновников и офицеров, их пособников — полицейских, бургомистров, карателей, по-собачьи верно служивших оккупантам.
Среди немецких военнопленных, захваченных в Польше, особенно среди солдат, скрывалось немало эсэсовцев, гестаповцев, комендантов городов, начальников лагерей. Они увиливали от прямых ответов, лгали, обещали «помогать» Красной Армии. Вчера беспредельно верные Гитлеру, безоговорочно, со слепым рвением выполнявшие любые его приказы, видевшие в фюрере божество, свою карьеру и судьбу, сегодня кляли его, поносили самыми черными словами, предлагали свои услуги, в исступлении кричали: «Хайль Зовьетуньон!»
Мы часто задавали себе вопрос: за что воюет немецкий солдат, офицер, генерал, немецкая армия? Ради чего гитлеровцы создали освенцимы, дахау, маутхаузены, заксенхаузены, сооружали газовые печи, оборудовали душегубки? Кто и как пробудил в сознании немецкого солдата самые темные животные инстинкты, превратил его в изувера, внушил, что он, немец, принадлежит к особой, высшей расе и ему позволено уничтожать целые народы, сокрушать города, села, убивать женщин, детей, стариков, беззащитных военнопленных, добивать раненых?
Сотни гестаповцев, эсэсовцев, штурмовиков, больших и малых чинов, просто чиновников и офицеров гитлеровского рейха были допрошены нами. И не было ни одного случая, чтобы мы встретили пусть даже фанатика, но во [61] что-то глубоко верующего, чему-то приверженного, имеющего какой-то идеал. Лакейское пресмыкательство, никакой веры ни в сегодня, ни в завтра, неукротимая жажда существовать, жрать, обладать женщиной и ради этого — готовность на любое преступление, на все, что угодно, лишь бы уйти от смерти, вымолить жизнь...
Был такой случай. Во второй половине дня 4 февраля прокуратура, трибунал, часть политотдела перебирались к новому месту расположения штаба армии. Следовали на грузовых и легковых машинах. Впереди — машина с охраной, за ней — легковые, и замыкала колонну вторая грузовая машина, и тоже с охраной. На этот раз ответственность за порядок и безопасность передвижения возлагалась на военную прокуратуру...
Успех наступления притупил настороженность. Шли мы сзади боевых частей. Гитлеровцы были отброшены за Одер, и никто серьезно не тревожился за безопасность передвижения. В сумерках машины вошли в лес. Пройдя минут 15—20 по намеченному маршруту, мы, чтобы сократить путь и быстрее выехать на шоссе, свернули влево на проселочную дорогу и неожиданно столкнулись с идущей навстречу колонной немецких солдат. Трагическая развязка казалась неизбежной. Выхватив автоматы, мы спрыгнули в кюветы. Но немцы шарахнулись к обочине дороги, побросали оружие, подняв руки, закричали:
— Не стреляйте, Гитлер капут!
Вместе с солдатами сдались в плен капитан и лейтенант. На допросе они кляли Гитлера, фашистов, войну. Я спросил у лейтенанта:
— Вы воюете с 1940 года. Были на территории Польши, Франции, Украины, Белоруссии. Вы тогда так же думали о Гитлере и войне?
— О, то было другое время, — поспешно ответил лейтенант, — тогда все было для нас: целые города, магазины, квартиры, женщины...
— Почему вы не стреляли, не пытались расправиться с нами? — задал я вопрос капитану.
— Я подал команду — не стрелять... — ответил тот. — Что было бы с нами, если бы мы вас прикончили? Ваши бы потом уничтожили нас.
— Но ведь война...
— А за что мне теперь воевать? За шлюху Гитлера и таких свиней, как Геринг, Гиммлер, Борман, Кейтель? Нет, с меня довольно. Хватит того, что они прокакали Германию... [62] Мне бы только уцелеть, только бы выжить! Под Мюнхеном у нас с отцом мастерская по ремонту автомобилей, и мне этого вполне достаточно... Будь прокляты те, кто подбил нас на большее!
В те дни возникало немало неожиданных ситуаций и в прокурорской работе. Как-то привели худенького, с живыми черными глазами, обросшего рыжей густой щетиной красноармейца, а с ним двух девушек, угнанных в сорок первом фашистами с Украины и работавших у немецкого помещика.
— Задержан в поместье, — доложил патруль. — Неделя, как дезертировал из части. С ним — две лошади, военное имущество — хомуты — и вот эти барышни.
Я проверил документы бойца. Он оказался ездовым 1010-го полка 266-й стрелковой дивизии Фоменко Трофимом Филипповичем.
— В дезертирстве?
— Никак нет... Добро оберегаю...
— Какое добро?
— В пяти-шести километрах отсюда более двухсот коров не доены и не кормлены. Мы с Дуней и Машей их доим и немного кормим.
— Кто вам поручил это?
— Да никто. Произошло это случайно. Наш полк двигался ночью, я ехал с обозом и малость задремал. Очнулся — ни обоза, ни людей. Лошадь стояла перед большими воротами. Я сразу сообразил, что это немецкое поместье, и здорово перетрусил: вдруг там немцы... А у меня ни автомата, ни гранат — одна винтовка. Потом слышу — рев, да такой, аж за душу хватает! Сообразил — коровы. Значит, брошено поместье. А что делать корове без людей? Хоть подыхай, вот она и ревет... Зашел во двор — ни души. Я к сараям, открыл одну дверь, другую — коровы ко мне. Вымя у каждой почернело — молоко, значит, перегорело. Мне так жалко стало... Сначала выдаивал один, прямо на землю, а потом вот они подошли, землячки наши. Так я им и приказал: «Ни шагу дальше, оставаться при мне, спасать будем скотину...»
— И сколько дней вы спасали?
— Дней пяток, потом пошел искать комендатуру, а там говорят, что я дезертир злостный. Плохо, видать, дело обернулось..
— Да, неважно, — подтвердил я, — ведь это действительно похоже на дезертирство. [63]
— Да что вы, товарищ прокурор! Я ведь колхозник. Разве можно такое, чтобы скотина дохла? Какое ж тут дезертирство?
Пожурив «дезертира», я направил его в часть. Но то, о чем он нам рассказал, заставило о многом задуматься. В полосе наступления нашей армии оказались сотни поместий и усадеб, брошенных немцами. Тысячи коров, свиней, овец, птиц, голодные, непоеные понуро бродили по полям и перелескам, улицам пустых сел — гитлеровцы угнали на запад бывших хозяев. Такие трофеи, как продукты, военное снаряжение, обмундирование, сразу же брались на учет специальными командами, созданными при тыловых частях армий, корпусов, дивизий. Но как поступать со скотом?
Как-то, проезжая по шоссе, мы обратили внимание на старшину, потрошившего на обочине коровью тушу.
— Что вы делаете? — спросил я.
— Да вот фрицевскую корову пристрелил.
— Зачем?
— Свежей печеночкой хочу угостить своего командира.
— А кто у тебя командир?
— Из полевой хлебопекарни я, старший лейтенант — командир.
— Почему же вы потрошите здесь, а не в части?
— Так мне ж только печеночка надобна...
В тот же день о «дезертире ездовом» и о встрече со старшиной я доложил Н. Э. Берзарину и Ф. Е. Бокову. Оба огорчились. Командарм сказал, что он и сам видел бродящий, уже начинающий дичать скот.
— Надо что-то предпринимать, — заявил он, — и добро жалко и скотину.
Берзарин пригласил начальника тыла генерал-майора Н. В. Серденко и предложил подумать, что можно сделать, чтобы спасти скот и сохранить добро.
Штаб тыла армии попытался привлечь к уходу за животными польских крестьян, объяснив им, что они заинтересованы в сохранении скота. Но страх перед немецкими помещиками, еще вчера безраздельно господствовавшими на их землях, удерживал поляков. Только некоторые откликнулись на просьбы и пошли в поместья. Работники тыла пытались упросить поработать и тех советских женщин, которых освобождали от неволи. Но они умоляли: [64]
— Отпустите, пожалуйста, нас домой. Не в силах мы смотреть на их поганые поместья — попалим!
Большая часть скота все же была спасена. Но еще тысячи голодных коров, свиней, овец бродили по опустевшим полям и огородам. Стояли глухие, заброшенные поместья и целые хутора. Пока армия шла с боями, никому не было дела до всего этого. Нет и не будет до этого дела и тем, кто шел в боевых порядках частей. Но за боевыми частями шли тылы. Не станут ли брошенные хутора и поместья, полные всякой всячины, соблазном для тех, кто имеет возможность отлучиться из подразделения, а то и просто для банд? Все эти казалось бы вроде и непрокурорские вопросы мы все же вынуждены были ставить перед Военным советом. Позже появились военные коменданты и комендатуры, которые много сделали не только для наведения порядка в населенных пунктах, но и для сбережения богатств, переданных потом польскому народу.
* * *
К прокурорам дивизий то и дело обращались освобожденные из фашистской неволи советские люди. Они рассказывали о нечеловеческих условиях жизни в немецких поместьях и просили, пока не сбежали их мучители, строго наказать их. Но было и по-другому. Ко мне позвонил прокурор 416-й стрелковой дивизии подполковник юстиции А. Ш. Гаска и попросил разрешения прибыть для консультации по одному уголовному делу.
— Не приезжайте, завтра буду рядом с вами и заеду.
Дело действительно оказалось необычным. В военную комендатуру одного из пунктов пришла женщина.
— Арестуйте меня, я — убийца, — заявила она.
Я обычно избегал принимать решения о судьбе подследственного по докладам и не любил, когда это делали другие. В каждом уголовном деле, как и в характере человека, есть мелочи и детали, упустив которые можно получить извращенное представление и о событии и о человеке.
Стал читать дело. Начиналось оно с объяснения старшего лейтенанта Евстафьева, исполнявшего обязанности военного коменданта небольшого немецкого поселка Гроссдорф. Привожу его с небольшими сокращениями:
«5 февраля 1945 года ночью я был вызван старшиной Капустиным, дежурным по комендатуре. Когда я пришел в комендатуру, старшина доложил, что какая-то женщина [65] — фамилию свою не называет — просит ее немедленно выслушать, ибо у нее важное и неотложное дело. Старшина также доложил, что женщина — советская, но вроде бы ненормальная, все время плачет и стонет. Я приказал привести женщину. Женщина расплакалась и заявила: «Комендант, арестуйте меня, я сожгла хутор и в нем живьем немку и немца». Я спросил за что, и она ответила: «Два года меня мучили». Сняв кофту, она показала синие рубцы на спине, страшные — будто на спине и кожи нет. Я разъяснил этой гражданке, что сжигать людей живьем, даже если они заядлые фашисты или другие подонки, нельзя. Так советские люди не поступают. Надо было, мол, прийти к нам, и мы бы арестовали их и наказали по суду. Докладываю также, что я с этой женщиной, дознавателем лейтенантом М. К. Неруш и понятыми ефрейтором И. К. Кучеренко и рядовым А. П. Белько ездил на хутор. Там было всего два дома, и оба сгорели дотла. Никаких обгоревших тел мы не нашли, да и найти невозможно — все превратилось в уголь и пепел...»
Я читал лист за листом. Война застигла Ефросинью Андреевну под Минском, куда она приехала с матерью в гости к брату. Тогда ей шел восемнадцатый год. В сентябре сорок первого ее угнали вместе с матерью в Германию. В Польше разлучили — мать повезли дальше на запад, а ее оставили в лагере недалеко от Варшавы.
На допросе у следователя она показала: «Как-то, это было в начале сорок второго года, нас, человек сорок, построили во дворе лагеря в одних платьях. Шел снег. Вскоре вместе с комендантом появились немецкие гроссбауэры. Они прибыли, чтобы подобрать себе батраков. Они ощупывали мышцы рук, ног, даже в рот заглядывали. Было очень обидно — будто мы скотина. И все же я боялась, что меня не возьмут. Я уже не в силах была терпеть голод — умирало каждый день до сотни женщин и подростков. Мы слышали, что бауэры заставляют работать день и ночь, но у них можно выжить и не умереть с голоду... Я оказалась в числе отобранных.
...В лагере перед отъездом нам разъяснили: мы будем работать в немецком сельском хозяйстве от лагеря и наш побег все равно что побег из лагеря. Кто убежит — конец один: расстрел. Приехали ночью. Немец втолкнул меня в сарай и запер.
На рассвете открылась дверь, и я увидела того же немца и с ним немку лет сорока. Осмотрев меня с ног до [66] головы, она предупредила: «Запомни, девка, будешь вставать в пять утра, дашь скоту корм, покормишь — будешь чистить стойла. Не вовремя накормишь — высеку. Будешь сидеть без дела — высеку. Хорошо будешь работать — три раза корм... Будешь таскать с грядок или из погреба — высеку».
...Ходила все время голодная. Однажды, это было летом, я не выдержала и стащила три или четыре морковки из тех, что фрау отпустила для свиней. Били меня отчаянно».
Вопрос следователя: И часто такое было?
Ответ: Били по всякому поводу. То лошади якобы плохо почищены, то навоз в свинарнике не убран, то корова будто бы недодоена...
Вопрос: Сколько времени это продолжалось?
Ответ: Около двух лет. Я уже дошла до того, что решила или бежать или повеситься... Но не смогла — уж больно я верила, что придут наши. Жила надеждой на вызволение. Потихоньку привыкла к немецкому говору, стала понимать, что они говорят промеж себя, но виду не подавала. Они ведь не считали меня за человека, я для них была вроде бревна или той же скотины. При мне, не стесняясь, болтали обо всем. От них и узнала о победах нашей армии и решила во что бы то ни стало дожить до этого светлого дня. Как-то случайно подслушала, пан сказал: «Русские уже в Польше, вышли за Варшаву». Фрау Карла предупредила: «Теперь они отомстят всем немцам и нам тоже... Надо убрать эту девку. Она продаст нас».
Вопрос: Когда был такой разговор?
Ответ: Дней за десять до вашего прихода. На дорогах уже появились беженцы-немцы.
Вопрос: Что же вы предприняли?
Ответ: Я решила бежать. Это можно было сделать только ночью. Но они словно догадались — стали закрывать меня на ночь на замок. Ночей пять я не спала. Под своим топчаном сделала небольшой лаз в соседний отсек к лошадям. Оттуда можно выбраться в сад через чердак... С вечера до нашего хутора доносилась орудийная стрельба, по всем дорогам отходили немцы, и в полночь я решила бежать. Вдруг слышу: гремят запоры. Подскочила к двери, глянула в щелку: пан Фридрих стоит с ружьем. Рядом с ним, с фонариком, фрау Карла. Мне стало страшно, и первые минуты я не могла сдвинуться с места... [67] Потом опомнилась, рывком подскочила к топчану, нырнула в лаз и через конюшню выбралась на крышу и к лестнице... А лестница, может, за метр от двери в мою конуру. Глянула вниз, а они уже заходят туда. Я быстро спустилась, захлопнула дверь и задвинула засов.
Пан Фридрих громко закричал, а затем раздались выстрелы. Больно резануло в плечо, и тут я, не помня себя от боли и злости, подбежала к каменной яме — там был керосин, — схватила ведро и выплеснула на дверь. Потом схватила стоящую на крыльце горящую лампу и швырнула туда же. Карла дико завизжала. Зафыркали и заржали лошади. Я выпустила их, потом коров и свиней и, услышав не крик, а настоящий рев пана Фридриха, бросилась бежать... На рассвете нашла небольшую, заваленную хворостом яму и забилась в нее... Пришла в себя от крика: «Эй, фрау, вылезай!» Это были наши, русские, красноармейцы... Им-то первым и рассказала, что натворила ночью... Они же и сказали, чтобы шла в комендатуру. Я понимаю, что меня будут судить и должны судить. Прошу только судить меня не здесь, а отправить в родное село... Может, жива еще мама, может, и брат вернулся с войны...»
Судебно-медицинский эксперт подтвердил ранение в правое плечо дробью и сделал заключение о необходимости неотложной операции, чтобы извлечь застрявшую дробь. Он же подтвердил наличие следов систематических истязаний.
— Ваше мнение? — спросил я у прокурора дивизии.
— Честно говоря, жалко девушку, но есть ведь строгое указание о борьбе с самосудами. Случай скверный... Такого нельзя допускать.
— А не кажется ли вам, что здесь налицо самооборона? Ведь ее хозяева пришли ночью в сарай, чтобы «убрать» ее.
— Согласен, но когда она закрыла за ними дверь, ей уже ничего не угрожало... Она могла убежать без поджога.
— А погоня? У немца были лошади, он хорошо знал местность и сразу бы обнаружил ее.
Оба мы были взволнованы судьбой этой женщины, типичной для сотен тысяч советских людей, угнанных гитлеровцами в неволю и обреченных на каждодневные страдания и на постепенное уничтожение.
— Еще одну деталь надо учесть, — добавил я. — Она [68] ведь совершила это до прихода наших частей. Нельзя же забывать и о том, что по ней стреляли и ранили ее... В общем, нет в ее действиях состава преступления. Дело прекратите, положите ее в госпиталь, подлечите и отправьте на Родину.
Только через полтора месяца, после двух операций и лечения физического и нервного истощения, женщина была отправлена на Родину.
* * *
Занималась весна сорок пятого года. Все сознавали, что это последняя военная весна, и чувствовали себя приподнято, были полны ожиданием больших перемен. Часто за ужином, когда удавалось собраться всем работникам прокуратуры, мы мечтали о завтрашнем дне. Что будет с нами, когда кончится война? Неужели вся наша такая дружная и тесная семья распадется, разъедется, не будет ежедневных встреч, бесед, общих мечтаний?
На войне, как ни при каких других обстоятельствах, необычайно четко кристаллизуются отношения между людьми. Столкнувшись, они либо навеки становятся друзьями, либо навсегда сохраняют неприязнь друг к другу. Такое происходит, вероятно, потому, что фронтовая обстановка необыкновенно полно раскрывает в человеке его душевные качества и способности, обнажает все хорошее и выявляет скверное, наносное, негативное. Либо происходит притирка друг к другу, ко всему коллективу, либо выявляется полная психологическая несовместимость.
В создании слаженного, дружного и работоспособного коллектива прокуратуры армии решающую роль сыграла наша партийная организация. Возглавлял ее помощник прокурора армии майор юстиции Алексей Николаевич Школьников. С армией он прошел путь от начала ее формирования до Кишинева. Под Кишиневом был ранен и отправлен в тыл. Это был прямой, принципиальный и честный коммунист. Наши партийные собрания проходили в любой обстановке, на них обсуждались самые актуальные вопросы деятельности прокуратуры, при этом всегда остро, деловито. Партийная организация, не стесняясь, предъявляла требования к каждому коммунисту, критиковала недостатки и упущения в работе прокуратуры, а при необходимости строго спрашивала за оплошности и нерадивость. О недостатках в работе прокуратуры, каждого [69] из нас говорилось на партийных собраниях откровенно, строго, но и без намерения обидеть или унизить чье-либо достоинство.
В повестку дня собрания включались обычно те вопросы, которые решались прокуратурой в наступлении или в обороне. Много раз обсуждались вопросы состояния законности в армии, организации правовой пропаганды, качества следственной работы, уровень общенадзорных мероприятий.
Часто на наших партийных собраниях бывал начальник политического отдела армии генерал-майор Е. Е. Кощеев.
Евстафия Евсеевича в военной прокуратуре очень уважали. Он не забывал навестить нас в праздник или в юбилей, интересовался нашим бытом. Как-то получалось так, что мы всегда селились рядом с политотделом: рядом землянки, рядом избы, рядом дома. Я всегда приглашался на их совещания, а Кощеев — на наши. Тесная связь с политическим отделом нам очень помогала. Все наши мероприятия, направленные на укрепление дисциплины в войсках, на повышение их боеспособности, мы проводили совместно, по единому плану. Такие же требования предъявлялись нами к прокурорам корпусов и дивизий, а политотделом армии — к политотделам соединений.
Немалую роль в сплачивании коллектива и в совершенствовании прокурорской деятельности сыграли общеармейские совещания военных юристов и работников особого отдела.
Дружественный обмен накопленным опытом помогал совершенствовать стиль работы, позволял отказаться от того, что не оправдало себя, и перенять то хорошее, что сложилось у других. На этих совещаниях устранялись разногласия, которые иногда возникали в ходе надзорной практики между прокуратурой и военным трибуналом, между Особым отделом и прокуратурой, поскольку на таких совещаниях всегда присутствовали и председатель трибунала армии, и начальник Особого отдела. Помимо того на совещаниях присутствовали член Военного совета, начальник политического отдела армии, военный прокурор фронта либо его заместитель. Как правило, наши совещания заканчивались практическими занятиями. Для этого мы предварительно изучали группу уголовных дел, расследованных в дивизиях, или практику надзора за следствием в особых отделах, законность вынесенных военными [70] трибуналами приговоров и тщательно анализировали недостатки и положительные стороны по этим конкретным делам и вопросам. Польза этих совещаний была еще и в том, что их участники всегда имели возможность познакомиться друг с другом, непосредственно узнать требования Военного совета, прокурора армии, председателя трибунала, начальника Особого отдела армии по поддержанию законности в войсках.
Большую помощь в нашей работе оказывали проводимые Военным советом совместные совещания работников политических отделов, военных юристов и особых отделов. Они нацеливали всех нас на проведение в войсках единых с политическими отделами профилактических мер.
Приближение к Берлину, предстоящие последние решающие бои потребовали от коллектива прокуратуры новых усилий, новых форм и содержания работы в войсках.
...В середине марта военный прокурор фронта генерал-майор юстиции Л. И. Яченин созвал совещание прокуроров армий. Я впервые присутствовал на таком широком и представительном совещании. В основном прокурорские работники были люди в летах, судя по выправке, кадровые военные юристы. Все, кроме меня, полковники. Они весело обменивались приветствиями, называли друг друга по именам, интересовались жизнью семей. Чувствовалось, что знакомы они давно.
Я знал только прокурора 8-й гвардейской армии полковника юстиции В. В. Жмурова и прокурора 2-й гвардейской армии полковника юстиции А. М. Березовского. Но они, кивнув мне приветливо, продолжали оживленно беседовать, по-видимому со своими старыми друзьями.
Я тихонько протиснулся к свободному креслу, почувствовав себя не в своей тарелке в этой большой семье прокуроров. Вероятно заметив это, Яченин подозвал меня в стал задавать какие-то незначительные вопросы. В это время в дверях показался невысокий плотный генерал-лейтенант.
Все встали. Заместитель военного прокурора фронта генерал-майор юстиции Г. И. Аганджанян шагнул навстречу ему, четко доложил:
— Товарищ член Военного совета, военные прокуроры армий Первого Белорусского фронта собрались на служебное совещание. [71]
Генерал-лейтенант мягко улыбнулся и жестом предложил офицерам сесть. Генерал Яченин о чем-то спросил у него, и тот утвердительно кивнул. Прокурор фронта громко объявил:
— Товарищи, слово предоставляю члену Военного совета Первого Белорусского фронта генерал-лейтенанту Константину Федоровичу Телегину.
Телегин говорил спокойно, размеренно, и, казалось, в его речи не было ни одного лишнего слова. Он обрисовал положение на фронте, рассказал, чем сейчас занято командование фронта, какие трудные задачи оно сейчас решает, а затем обратился к нам:
— В вашей работе наступает весьма ответственный период. Наша цель — Берлин, полное сокрушение врага. Военными советами, политотделами и вами уже проделана немалая работа, и нам удалось избежать нежелательных явлений, которые можно было ожидать... Десятки тысяч семей наших солдат и офицеров фашисты подвергли нечеловеческим издевательствам и уничтожению. Гнев и острота мести у советских бойцов беспредельны. Всю войну мы внушали воинам: «Уничтожь немца...» Мы даже не разделяли, какого немца — всякого, кто пришел на нашу землю. Сейчас мы стоим на немецкой земле, не сегодня-завтра войдем в Берлин, в логово фашистского зверя. Что же, и дальше будем требовать то же самое?
Особо Константин Федорович остановился на требованиях Центрального Комитета партии широко разъяснять всему составу Красной Армии, что долг каждого бойца, офицера, генерала — уничтожить начисто немецко-фашистскую военную машину и руководящую политическую банду Гитлера, что, если враг не складывает оружия и сопротивляется, его надо уничтожить. Но этого нельзя делать в отношении тех, кто сложил оружие, а тем более мирного населения: женщин, детей, стариков. Мы пришли на немецкую землю затем, чтобы разгромить и уничтожить фашизм и освободить германский народ и всю Европу от этой страшной чумы.
— Мы пришли, — продолжал Телегин, — не для того, чтобы ненависть к фашизму выместить на немецком народе. Мы не должны оставить безнаказанным ни одного нацистского бандита за его конкретные черные дела, где бы он их ни творил — в Белоруссии ли, на Украине или в Польше... Но это должны сделать вы — военные юристы, опираясь на советское и международное право. Это соответствует [72] духу и природе нашего социалистического гуманизма, этого требует наша партия.
Я старательно записывал выступление К. Ф. Телегина, чтобы воспользоваться им на своем армейском совещании прокурорских работников. Несколько раз подчеркнул в блокноте его заявление о будущей демократической Германии, о том, что ее будут создавать сами немцы, а наша задача, в том числе и военных юристов, — помочь подняться к творчеству всем оставшимся здоровым силам немецкой нации...
Затем Яченин зачитал директивы Главной военной прокуратуры. В них определялось, кого считать военным преступником, как решать вопрос о руководстве фашистской партии, кого относить к категории «руководителей» и каков порядок рассмотрения их дел. Директивы исключали ответственность рядового состава фашистской партии, низовых руководителей — блокляйтеров и целлеляйтеров. Ответственность этих членов НСДАП, если, конечно, они не совершали конкретных преступлений против советского и других народов, должны определить сами немцы.
Всю обратную дорогу я думал о выступлениях Телегина и Яченина. Нужно было созывать прокуроров дивизий и корпусов и говорить им о том, о чем говорилось на совещании, и не просто говорить, а убеждать, требовать... А как убедишь других, когда колеблешься сам, когда самому не сдержать гневного порыва сердца, требующего мести?
...Раздумья унесли меня в Ленинград. Тогда уже окончательно стала известна судьба моего отца. Уходя на фронт, я на секунду забежал к нему и только успел сказать:
— Папа, я напишу...
Отцу шел семидесятый, но он был бодр и крепок. Смущенно, сдерживая слезы, он обнял меня и прошептал:
— Что ж, такая доля мужчин... Не забывай, пиши отцу...
Я слал ему письма, но ни одного ответа не получил. И не его была в этом вина — я то вырывался, то опять попадал в окружение. А потом, когда стало возможным, я забросал запросами и военкомат, и Петроградский райком партии (на его территории была квартира отца). И только перед самым совещанием получил ответ: «Ваш отец Котляр Михаил Григорьевич, 71 год, погиб в январе 1942 года [73] в Ленинграде и похоронен в братской могиле на Пискаревском кладбище». После войны я разыскал соседей по квартире. В январе во время бомбежки взрывной волной у него вырвало продовольственные карточки, и он умер с голоду. «Мы ничем не могли ему помочь, — пояснил сосед, — умирали сами...»
Поздно вечером я вернулся в Гросс Камин. Хотелось тихонько, незамеченным улечься в постель и додумать все до конца. Но меня ждали работники прокуратуры. Каждому хотелось узнать, что нового было сказано на совещании. Посыпались вопросы. Я сослался на трудную дорогу и, отказавшись от ужина, ушел спать.
Странно... Война клонилась к завершению. Я не знал, когда начнется последнее наступление, но, как и все, знал, что оно не за горами. Понимал я, что оно будет действительно последним, что гитлеровский рейх будет безусловно повержен в прах. Слова К. Ф. Телегина о новой Германии подкрепляли это. И все же не мог унять какого-то смутного волнения. Оно шло из глубины сердца и тревожило меня всю ночь...
Утром я встретился с Ф. Е. Боковым. Он внимательно выслушал сообщение о совещании, а затем неожиданно спросил:
— Сами-то вы подготовлены ко всему этому?
Ничего не скрывая, я поделился с ним вчерашними и ночными своими раздумьями.
— Это хорошо, что вы все так воспринимаете... Даже очень хорошо — не чурбаны же мы... Конечно, надо уметь управлять собой. И вам придется пройти через преодоление самого себя. Надо, чтобы подчиненные верили в вашу убежденность. Во всяком случае, это лучше, чем бездумное «Есть, будет выполнено!».
С Боковым договорились по образцу фронтового совещания созвать армейское.
...Март подходил к концу. Кюстринский плацдарм расширился до сорока — сорока пяти километров по фронту и до четырех — десяти километров в глубину. Советские войска заняли Кюстрин. Фашисты отчаянно сопротивлялись, не желая упускать из рук «ключ к Берлину» — так они называли этот город-крепость.
Настроение бойцов и командиров было приподнятое. Все они понимали: не просто близок конец войны, а близка Победа, сокрушительное поражение фашистской Германии. [74]
Как-то Ф. Е. Боков рассказал, что в 248-й стрелковой дивизии генерала Н. З. Галая хозяйственники умудрились на плацдарме, где не было спокойной минуты и который все называли огненным, создать своеобразный дом отдыха.
— Да-да, — смеялся генерал Боков, — настоящий дом отдыха; можно сказать, однодневный санаторий. Бойца забирают прямо из окопа, отводят в довольно укромное местечко, укрытое от огня противника, подвергают медосмотру, моют в бане, дают чистую постель, настоящую — с матрацем, подушками, простынями и даже пододеяльником. Кормят его из тарелки, с ножом и вилкой, а потом через сутки его сменяет напарник или товарищ... Если бы я не видел все это своими глазами, я не поверил бы. Но я побывал в этом «санатории». Это просто здорово! Я попросил начальника политотдела армии генерала Кощеева рассказать об этом всем командирам и политработникам частей.
В одну из ночей вместе с Е. Е. Кощеевым я побывал в этом «санатории». Начальник политотдела вручил только что принятым в партию красноармейцам и командирам партийные билеты. Я видел, с какой нескрываемой радостью брали они в руки маленькие красные книжечки, как блестели их глаза.
Один боец, получив партийный билет, обратился к генералу:
— Можно мне сказать?
— Конечно, — ответил Е. Е. Кощеев.
— Моя фамилия Еремчук, сапер я. Отец и брат погибли в сорок втором в Сталинграде... Остались я, мать и малолетняя сестренка... Когда мать узнает, что я стал коммунистом, — заплачет от радости: отец же был партийный. В бою я не подведу, а коль живым до конца войны дойду, никогда партию не запятнаю...
52 партбилета вручил в этот вечер генерал Е. Е. Кощеев.
Вскоре 52 их владельца пойдут в бой, но пойдут уже коммунистами. Каждый из них понимал: бывает на поле брани всякое — и смерть, и ранение, и захват раненого в плен. Партбилет тогда для них — дорога в ад, гибель... Коммунист первый поднимался в атаку, шел на самые трудные, порой наверняка грозящие смертью, задания. Какая же сила влечет его под знамя партии? Великая вера в нее, в ее коммунистические идеалы, в ее организующую [75] силу в борьбе со смертельно опасным врагом, тревога за свою социалистическую Родину...
После вручения билетов нас окружили «отдыхающие». Сначала они отвечали на наши вопросы: исправно ли получают горячую пищу, обмундирование, газеты, курево, каково настроение? Затем посыпались вопросы с их стороны.
За время прокурорской службы я, как и все мои коллеги, военные юристы, часто беседовал с личным составом, добираясь, бывало, вплоть до передовых позиций. Где бы мы ни выступали, нас слушали охотно, задавая сотни вопросов. Как правило, они носили характер чисто юридический: каковы права семей тех бойцов, которые воюют? Как они будут обеспечиваться, если боец погибнет, будет пленен или пропадет без вести?
По мере освобождения нашей территории от фашистских войск менялся характер вопросов. Красноармейцев интересовало, как быстро восстанавливаются колхозы, возвращаются ли из эвакуации заводы, семьи? Получают ли вернувшиеся семьи свои бывшие квартиры? А что, если дом разрушен или сожжен?
На этот раз беседа была устремлена в завтра. Сразу ли после взятия Берлина закончится война и будет демобилизация? Не окажутся ли вернувшиеся с фронта безработными — ведь фашисты уничтожили столько колхозов, заводов и фабрик? Как воюют союзники, почему они так медленно продвигаются? Будут ли судить Гитлера и его банду?
Живая дружеская беседа закончилась в третьем часу ночи после неоднократного вмешательства врача «санатория».
Обратно возвращались до переправы пешком. Б. Е. Кощеев — уже немолодой человек — продолжал находиться под впечатлением только что закончившейся беседы. Подъезжая к Гросс Камину, прощаясь, он удовлетворенно заявил:
— Хорошие выросли в нашей стране люди... Только готовясь к этому наступлению, мы выдали почти полторы тысячи партийных и более тысячи комсомольских билетов... Впереди такие бои — не один из них может сложить на поле боя голову, а они — о колхозах, о завтрашней жизни... Нам с вами надо хорошенько продумать, как лучше, шире и убедительнее рассказывать людям о том, что их интересует... [76]
...К концу марта на плацдарме сосредоточилась половина дивизий. Встречи с прокурорами этих соединений были возможны только по ночам. Днем плацдарм замирал. Никакого движения. Все в земле и под землей... Но заходило солнце, на Одер падал густой туман, и начиналась жизнь. Стучали топоры, визжали пилы — это саперы наводили мосты и переправы. Из садов, из прибрежных кустарников, из лощин к берегу тянулись нескончаемым потоком обозы с продовольствием, боеприпасами, оборудованием, автомашины с прицепленными пушками и минометами... Поток пересекал Одер, выхлестывался на западном берегу через дамбу вдоль берега и через несколько километров незаметно рассасывался, исчезал в ночи... Катилось все это медленно, размеренно, почти бесшумно. Стоящие вдоль насыпи регулировщики неведомо как рассекали этот поток, направляя кого вправо, кого влево, кого прямо. А внизу, вдоль насыпи, тысячи воинов рыли траншеи, окопы, маскировали машины и пушки...
Я всегда восторгался военными шоферами. Казалось, у них было какое-то дополнительное чувство пространства и свои способы его измерения. Всего два-три раза был со мною на плацдарме водитель И. И. Влахов, и каждый раз непроницаемо темной ночью. Но уже со второй поездки он безошибочно свернул сначала вправо, потом влево, затем сделал еще множество поворотов и остановил машину у еле заметной землянки прокурора дивизии.
...Все разговоры, все беседы в войсках сводились к одному: предстоит последний бой, но очень трудный, очень упорный и, по-видимому, очень кровопролитный.
Союзники в Ялте уже предопределили ответственность фашистского правительства и военного командования за учиненные ими на оккупированных территориях злодеяния.
Мы учили военных прокуроров в беседах с бойцами помимо разъяснения наших юридических вопросов подчеркивать тяжесть предстоящих боев, коварство врага, прочность его оборонительных рубежей, широко показывать нашу возросшую мощь, опыт ведения боев, необходимость личного примера советского воина, его умения увлекать за собой других, везде и всегда проявлять взаимную выручку, а если необходимо, то и самопожертвование.
В проведении этих бесед нам очень помог прокурор фронта Л. И. Яченин, передавший выписку из секретного [77] приказа гитлеровского генерал-лейтенанта Реймана — коменданта Берлина. Вот часть этого приказа:
«Приказ о подготовке обороны Берлина
Оборонительный район Берлина
Оперативный отдел № 400/45,
Берлин — Груневальд
9.3.1945
Секретно.
...
2. Задача.
Оборонять столицу до последнего человека и до последнего патрона.
3. Способ ведения боевых действий.
Исходя из количества сил, имеющихся в распоряжении для непосредственной обороны столицы, борьба за Берлин будет вестись не в открытом сражении, а в основном носить характер уличных боев.
Эту борьбу войска должны будут вести с фанатизмом, фантазией, с применением всех средств введения противника в заблуждение, военной хитрости, с коварством, с использованием заранее подготовленных, а также обусловленных трудностями момента всевозможных подручных средств на земле, в воздухе и под землей.
При этом необходимо максимально использовать преимущества, вытекающие из того, что борьба будет вестись на немецкой территории, а также то обстоятельство, что русские в массе своей предположительно будут испытывать боязнь перед чуждыми для них огромными массивами домов. Благодаря точным знаниям местности, использованию метрополитена и подземной канализационной сети, имеющихся линий связи, превосходных возможностей для ведения боя и маскировки в домах, оборудованию комплексов зданий — особенно железобетонных строений — в укрепленные опорные пункты обороняющийся становится неуязвимым для любого противника, даже если он обладает огромным численным и материальным превосходством!»{6}.
Приказ заканчивался призывом превратить немецкую землю в ад для большевиков.
С волнением вслушивались советские воины в содержание этого приказа. Они прекрасно понимали: это крик отчаяния. Так огрызается только смертельно раненный [78] зверь. И пока его не добьют, никому и нигде на этой земле не будет покоя.
— Ну что ж, — заявил красноармеец Николай Федоров из 301-й стрелковой дивизии, послушав своего прокурора. — Гитлер, выходит, стращает нас, высокими домами пугает, будто мы сроду их не видели. Только закатилось то времечко для него. Забыл он, что мы прошли уже через несладкий сорок первый, через сорок второй — Сталинградский, устояли в Курском побоище. Думаю, не сломаемся и в последнем, сорок пятом — Берлинском. Но Добить тебя, зверюга, добьем, какие б ты, фашистская гадина, не выдумывал фанатизмы да фантазии...
Немалое место отводилось в беседах вопросам взаимоотношений с мирным населением Германии. Первоначально и мы, и политотдельцы думали, что это будет самая трудная часть нашей пропагандистской деятельности. Но первые же беседы показали полное или почти полное понимание красноармейцами этой проблемы. Я не мог найти в своих записях фамилию бойца, но хорошо помню, что он был из 295-й стрелковой дивизии генерал-майора А. П. Дорофеева. Он так, помнится, и сказал:
— Дорофеевский я...
Ему было не менее сорока — сорока пяти лет. Из-под каски выбивались уже довольно седые пряди волос. Выслушав беседу, он поднялся и заявил:
— Разве мы не понимаем, мы же не гитлеровцы. Для нас дети, женщины, старики, чьи бы они ни были, — святость, не тронем зазря, оберегать будем...
Позже я узнал, что он несколько лет партизанил в белорусских лесах, немцы расстреляли его мать, жену, троих детей.
Забегая вперед, расскажу случай, свидетелем которого я был. Шел четвертый день нашего наступления. В одном из населенных пунктов машину, в которой кроме меня ехали двое красноармейцев из роты охраны и переводчик, остановила толпа немецких женщин. Подбежав к нам, они взволнованно закричали:
— Цурюк, дорт эсэс!{7}
Я вышел из машины:
— Вас ист лос?{8}
Немки со слезами и проклятиями в адрес нацистов рассказали, что они, уходя на запад, подальше от боев, [79] здесь столкнулись с эсэсовцами — их не менее сорока, — которые насильно отобрали детей-подростков и, прикрываясь ими, пытались вырваться из деревни, окруженной советскими войсками. Красноармейцы прекратили стрельбу и пропустили эсэсовцев. Но путь им преградили танки. Тогда изверги вернулись в село и заперлись в кирхе.
— Оттуда они ведут огонь по отдельным машинам и по советским солдатам... Вам надо объехать...
Объезжая деревню, мы наткнулись на наши танки. Ко мне подбежал танкист и доложил:
— Мы из хозяйства Богданова{9}. В следующем селе штаб нашей бригады. Сообщите, пожалуйста, командованию, что мы чуть-чуть задерживаемся... Эсэсовцы немецких детей захватили — хотим спасти их.
— А как же вы их спасете?
— Пехота заканчивает окружение кирхи, мы их чуть-чуть поддержим...
В это время в небо взвилась ракета. Танки повернули пушки и ударили по куполу кирхи, в один миг срезав его. Послышалось русское «ура!»... Танки двинулись к кирхе. Через десять — пятнадцать минут эсэсовцы, бросив автоматы и подняв руки вверх, выходили из кирхи.
Подбежали немецкие женщины. Они с плачем ринулись в кирху. Пострадала только одна девочка лет девяти. Трое советских воинов были ранены. Восемь эсэсовцев, обстреливавших деревню с колокольни, были уничтожены огнем танков. Красноармейцы обыскали кирху и вышли строиться. Немки бросились к ним, протягивая бойцам часы, кольца, какие-то узелки. Пехотинцы отворачивались от подарков, жестами и отдельными немецкими словами объясняя, что они должны были спасти детей. Я попросил своего переводчика объяснить все женщинам. Еще долго стояли изумленные немки и смотрели вслед уходящим в неизвестное советским воинам. Если бы они видели, какие добрые и радостные были у них лица!
Решающий удар
Апрель пришел солнечный, ароматный. Весна бушевала в поле, в лесу, в садах. Дни стояли теплые, какие в Ленинграде бывают разве только в конце июня. Вся армия [80] жила напряженной подготовкой к наступлению. «Когда?» У каждого бойца и офицера, провоевавшего хотя бы год, имелись сотни примет приближающегося наступления. Но ни одна из них не отвечала на главный вопрос — в какой день и в какой час.
12 апреля группу руководящих работников штаба армии вызвали на командный пункт Берзарина. Мы были уверены: час пробил! Однако нас поздравили с правительственными наградами за участие в Висло-Одерской операции и вручили ордена. Я получил орден Красного Знамени. Обычно такие церемонии производятся накануне больших наступлений и боев. Все так и подумали, что «вручат награды, поздравят и объявят о наступлении». Но о наступлении не было оказано ни слова.
А 15 апреля мне позвонил генерал-майор Е. Е. Кощеев и спросил:
— В каком состоянии ваш «виллис»?
Я шутя ответил:
— В полной боевой готовности, хоть сейчас в Берлин!
— Вот и хорошо. Нам с вами надо сегодня к двадцати часам быть на плацдарме. На НП армии будет заседать Военный совет.
— А что надо подготовить?
— Будут артиллеристов слушать... Если есть какие ЧП, касающиеся их, запомните. Только с собой никаких справок и записей.
Засветло мы добрались до Одера и свернули в ближайший лес, чтобы дождаться темноты. Кощеев сидел рядом с водителем, я и охрана — сзади. Стоило нам свернуть с дороги и направиться к лесу, как нас остановил дорожный патруль. Генерал показал удостоверение, нас пропустили, но через каждые двести — триста метров снова проверяли документы. Лес был забит танками.
В назначенное время мы были на армейском наблюдательном пункте. Прошли прямо к генералу Ф. Е. Бокову. Встретил он нас приветливо, был необычно весел и сразу же спросил:
— Чайку хотите?
— Мы вообще-то не ужинали, — намекнул Кощеев члену Военного совета.
Боков рассмеялся, позвал ординарца и распорядился подать ужин на троих. [81]
— Военный совет в котором часу? — поинтересовался я.
— Все будет в свое время, — уклончиво ответил Федор Ефимович.
Не успел ординарец накрыть стол, как вошел начальник особого отдела армии, а за ним председатель военного трибунала. Все мы дружно и активно помогали Военному совету решать боевые задачи. Особый отдел обезвредил десятки шпионов и диверсантов, заброшенных в тыл армии. За весь период боевых действий 5-й ударной армии не было ни одной диверсии и ни одного террористического акта. Деятельность военного прокурора армии, председателя военного трибунала и начальника особого отдела («Смерш») тесно переплеталась, и от их слаженности в работе, их деловитости и принципиальности в значительной степени зависел уровень законности в армии. Война подкатывалась к Берлину, и нам троим было приятно сознавать понимание обязанностей друг друга, взаимное уважение и тот общий вклад, который внесли эти три органа в укрепление боеспособности армии.
Почти в полночь позвонил Берзарин, велел всем идти к начальнику штаба и добавил, что сам будет у него через минуту.
В просторной землянке нас встретил начальник штаба армии генерал-майор А. М. Кущев. Был он невысок, с густыми, сильно седеющими волосами. Тонкие губы Александра Михайловича были поджаты, и тот, кто не знал генерала, мог подумать, что он по натуре брюзга и всегда чем-то недоволен. На самом же деле это был на редкость душевный и гостеприимный человек, имевший огромный авторитет у подчиненных.
В землянке уже находились командующий артиллерией генерал-майор П. И. Косенко, член Военного совета по тылу полковник В. Я. Власов, начальник оперативного отдела полковник С. П. Петров, начальник разведотдела полковник А. Д. Синяев и другие ответственные офицеры штаба. На подставках висели две огромные карты, а третья лежала на столе. Полковники Петров и Синяев делали на них какие-то пометки. Вскоре вошел Н. Э. Берзарин. Все встали. Поздоровавшись с каждым за руку, командарм подошел к столу:
— Прошу садиться. — Берзарин положил на стол небольшую желтую папочку и спокойно, совсем по-будничному сказал: — Мы, товарищи генералы и офицеры, пригласили [82] вас на особое заседание Военного совета... Пригласили для того, чтобы сообщить вам: начинаем наступление на Берлин! Поздравляю всех с этим событием!..
Командарм умолк. Глаза его сияли, и чувствовалось, что и он не в силах сдержать своих чувств. Но через несколько мгновений Николай Эрастович начал спокойно и четко излагать задачи войск, подчеркнув, что они почетны как никогда.
Снова, как и в Висло-Одерской операции, наша армия наступала в первом эшелоне главной группировки фронта, снова ей предстояло ударом с плацдарма взламывать оборону врага, обеспечивать ввод в сражение той же 2-й гвардейской танковой армии, а затем вместе с соседними 3-й ударной и 8-й гвардейской армиями штурмовать столицу фашистского рейха.
Я слушал Берзарина затаив дыхание. Он называл населенные пункты, дивизии, бригады, перечислял командиров соединений и частей, подходил то к одной, то к другой карте, а мне казалось, что говорит не Берзарин, не командарм 5-й ударной, а народ, вся страна, что именно они указывают нам дорогу, намечают этот мощнейший удар по врагу. Именно мощнейший! Еще никогда за всю войну наша армия не имела столько сил. В докладе командарма поражало то, что семикилометровый участок обороны противника будут прорывать 6 дивизий, более 1800 орудий, 360 танков и столько же «катюш», а с воздуха армию поддержат штурмовики и истребители двух корпусов 16-й воздушной армии.
И чем подробнее излагал задачу Берзарин, тем я больше и больше убеждался, что все будет именно так, что нет такой силы, которая могла бы помешать осуществлению планов, что победа продиктована и подготовлена всем ходом войны, что она закладывалась уже в 1941 году под Минском, Смоленском, Москвой, на широких просторах Родины. Затем были заслушаны командиры и начальники политотделов корпусов и некоторых дивизий о готовности к наступлению.
В конце заседания выступил генерал Боков:
— Я должен сказать, товарищи, что приказ о наступлении никогда не был так желаем, как сейчас, когда занимается тысяча триста девяносто пятый день войны. Это не значит, что надо успокоиться: мол, раз воины неудержимы в порыве добить врага, то политработникам и командирам делать нечего. Надо настойчиво продолжать разъяснять [83] личному составу характер нашей войны, войны справедливой, несущей германскому народу не покорение, а избавление от фашистской чумы. — Член Военного совета вышел из-за стола и, подойдя к карте, продолжал: — Мы вступаем в Восточную и Центральную части Германии. Завтра и послезавтра мы столкнемся с немецким населением. Надо, чтобы вы помогли создать такое отношение к нему, которое можно было бы назвать социалистическим. Я не случайно употребил такой термин: он самый подходящий и означает, что мы обязаны оберегать мирных людей Германии от неизбежных последствий боевых действий, заботится о культурных ценностях, памятниках искусства, жилищах, оберегать стариков, женщин, детей и беспощадно истреблять фашистов — врагов человечества; мы должны помочь немцам осознать, кто их привел к такому печальному концу, — вот что я разумею под термином «социалистическое отношение». Верховный Главнокомандующий товарищ Сталин не раз подчеркивал, как вы знаете, что нельзя смешивать Гитлера и немецкий народ... Еще в сорок втором, в очень трудные для нашей Родины дни, им были сказаны слова: «Гитлеры приходят и уходят, а народ германский, а государство германское остается...»
Когда все вопросы были разъяснены, Берзарин поднялся, взял указку и, подойдя к карте, спокойно сказал:
— На этом заседание Военного совета закончим. Следующее заседание соберем вот здесь, — и он ткнул указкой в окраину Берлина.
...В четвертом часу ночи мы с председателем трибунала армии П. П. Павленко в сопровождении военного прокурора подполковника юстиции А. В. Колосова добрались до наблюдательного пункта 266-й дивизии генерала С. Н. Фомиченко и попросили, чтобы нас сопроводили на наблюдательный пункт полка. Начальник политотдела полковник В. И. Логинов вызвал связного.
— Только будьте осторожны... — предупредил он.
Я не раз участвовал в наступлении. Все начиналось обычно на рассвете с того, что в небо взлетали ракеты и сразу же вступала в бой артиллерия. Пушки и минометы взламывали передний край обороны врага, уничтожали его огневые точки, деморализовали солдат противника, самолеты сбрасывали сотни авиабомб, а когда начинало рассветать, шли вперед пехота и танки: в светлую пору командиру легче управлять боем. [84]
Но не так все началось 16 апреля... Берзарин, видимо из предосторожности, сказал о начале наступления на Берлин, не уточнив часа. Но по всему, что мы видели на плацдарме, по той затаенной тишине и настороженности, по тому, что не спал ни один красноармеец и офицер, и я, и Павленко понимали: вот-вот этот час грянет. Усевшись за бруствером глубоко прорытого хода, соединенного с несколькими хорошо оборудованными землянками, мы сидели молча и думали каждый о своем. Ночь была тихой, весенней, такой же, как в моей Семеновке на Черниговщине, где я родился и вырос. Ласковое небо, пряный запах луговых трав и только изредка вспыхивающие ракеты напоминали, что это военная, фронтовая ночь.
Интересно, о чем думает сейчас Гитлер? Помнит ли он свою директиву о порядке захвата Москвы и обращении с ее населением, где он людоедски вещал: «Капитуляция Москвы не должна быть принята... Совершенно безответственным было бы рисковать жизнью немецких солдат для спасения русских городов от пожаров или кормить их население за счет Германии»{10}. Как все повернулось! Я никак не мог припомнить еще одну гитлеровскую директиву о Москве. О ней подробно говорил в трибунале привлеченный к суду полковник СС.
— Павел Петрович, — обратился я к Павленко, — вы не помните фамилию того эсэсовца, который излагал директиву Гитлера о затоплении Москвы?
Павленко повернулся ко мне, чтобы ответить, и в эту секунду небо озарилось сотнями разноцветных ракет. Мы не сразу сообразили, что это и есть начало. Многотысячный орудийный залп потряс и разорвал ночную тишину. Зловеще свистя и воя, летели в сторону противника снаряды. Мы укрылись в блиндаже и припали к амбразурам. Огонь бушевал вдоль всей линии фашистской обороны. Первое время, по-видимому ошеломленные нашим ударом, гитлеровцы молчали. Но вот где-то далеко раздался глухой ответный залп, и над головой прошелестел вражеский снаряд, затем второй, третий, и теперь море огня бушевало уже на нашей стороне. На одну секунду показалось, что артиллерия противника сильнее нашей, что она плотным огнем накрыла весь плацдарм. Но вот дружно взвизгнули наши «катюши». И сразу же тысячи молний пронзили небо — и словно гром зарокотал у окопов противника. [85]
Взглянул на часы. Пять минут шестого. Прошло всего пять минут. Немецкая артиллерия замолчала, словно ее придавили, и только где-то далеко, у самого Кюстрина, рвались тяжелые вражеские снаряды, посланные, видимо, из глубокого тыла.
— Что это?! — вскрикнул Павленко, показывая в сторону противника.
Передний край немецкой обороны озарился ослепительно ярким светом. На стороне противника четко вырисовывалась каждая былинка, каждый завиток проволочного заграждения.
Только потом я узнал о военной хитрости, примененной штабом маршала Г. К. Жукова. 143 прожектора выставила фронтовая прожекторная рота и 5-й корпус ПВО. Некоторые осветители стояли буквально под носом у противника и свои ослепительные лучи посылали на глубину до пяти километров. Захваченные в плен немецкие солдаты и офицеры с ужасом рассказывали нам, как на них подействовал свет. Их не столько поразило ослепление, сколько неожиданность, загадочность нашей затеи. Пленный командир взвода вермахта потом показал:
— Дело не в ослеплении. Я, например, был ошарашен... Я был уверен, что русские применили таинственные лучи, сжигающие живую силу, технику, укрепления. Когда солдаты моего взвода бросились из окопов, я в страхе устремился за ними.
...С тяжелыми боями советские войска продвигались к Берлину. Гитлеровское командование предпринимало все меры, чтобы сорвать наступление Красной Армии и отстоять столицу рейха. 21 апреля мы уже стояли у стен Берлина. Он был затянут густой, багровой, зловещей дымной завесой. Горели заводы, вокзалы, дома. В этот день 5-я ударная с приданными частями 12-го гвардейского танкового корпуса завершила прорыв внутреннего берлинского оборонительного обвода на участке Хоэншонхаузен, Марцан, Вульгартен и ворвалась на северо-восточные окраины Берлина.
День 23 апреля был очень трудным. Армия уже вела бои на подступах к правительственным кварталам. Я же с оперативной группой «Смерш» третьи сутки почти без сна и отдыха работал в двадцати километрах от Берлина в фильтрационном пункте. Около трех тысяч военнопленных и, вероятно, столько же советских женщин, детей и подростков ждали решения своей судьбы. Эти пункты были [86] созданы по решению Военного совета фронта. Их назначение — помочь тысячам советских людей, вчерашним узникам лагерей, военнопленным и насильно угнанным в фашистскую Германию, как можно скорее вернуться на Родину.
Как только наступающие войска углубились на немецкую территорию, все дороги запрудили люди, вырвавшиеся из фашистской неволи. Здесь были французы, англичане, югославы, итальянцы, чехи, поляки и особенно много советских людей. Повсеместно стихийно вспыхивали митинги — митинги восторга и благодарности. Все это мешало движению наступающих частей, создавало опасные положения при воздушных налетах противника. Многие, не только советские люди, но также и чехи, поляки, французы, англичане, просили, чтобы их немедленно направили в действующие части, в бой. Но все они были истощены, обессилены голодом, долголетними мучениями в лагерях, постоянным страхом смерти и нуждались прежде всего в медицинской помощи. Военный совет делал все, чтобы отвести этот многотысячный людской поток с главных магистралей, помочь больным и истощенным, обеспечить их кровом.
Трудная работа выпала на долю работников «Смерш». Противник, отступая, оставлял своих разведчиков и диверсантов, надеясь, что они в общей массе останутся незамеченными. На это же рассчитывали и сотни предателей и немецких пособников, бежавших в свое время с отступающими фашистскими войсками. Изловить их и разоблачить было нелегко. Все решали темпы проверки. На фильтрационных пунктах сосредоточились узники почти всех лагерей, располагавшихся в полосе наступления 5-й ударной армии. Это давало возможность более или менее легко проверять показания заподозренных. Но пройдут дни, освобожденные из лагерей разъедутся по всей стране, и такая возможность будет упущена.
В руках «Смерш» оказались также сотни гестаповцев, штурмовиков, эсэсовцев и высоких полицейских чинов. Для того чтобы их арестовать и предать суду, требовалась санкция прокурора. Дни и ночи, отдыхая по 3—4 часа в сутки, работники «Смерш» вместе с прокуратурой вели допросы, изучали материалы, захваченные архивы, искали свидетелей.
Ночь на 24 апреля я и мой новый заместитель майор юстиции Р. А. Половецкий (Ф. П. Романов был переведен [87] в прокуратуру фронта) провели почти без сна — истекали сроки содержания многих задержанных. В десять утра мне передали приказ срочно явиться к генералу Н. Э. Берзарину.
Штаб армии размещался в подвале полуразрушенного немецкого дома на восточной окраине Берлина в районе Карлсхорста. Пятьдесят минут, которые я потратил на то, чтобы добраться до штаба от фильтрационного пункта, были минутами тревожных размышлений. Н. Э. Берзарин отличался особой культурой общения, он никогда не тревожил никого из начальников отделов штаба по пустякам. Он знал, чем я занят. Именно командарм настоял на моем личном участии в фильтрации. Чем же объяснить столь срочный вызов, что стряслось? По пути я заглянул в прокуратуру. Там ничего не знали о причине вызова. Но вот и штаб. Через минуту я был в кабинете Берзарина, доложил ему:
— Товарищ генерал-лейтенант, военный прокурор армии подполковник юстиции Котляр по вашему приказанию прибыл...
Берзарин, улыбаясь, пошел мне навстречу. Я смотрю на его погоны. Нет, это не ошибка. На них три большие звезды.
— Извините, — смутившись, поправляюсь я, — товарищ генерал-полковник.
— Придется вам еще раз извиняться, — рассмеялся Николай Эрастович. — Вы тоже не подполковник, а полковник юстиции, и не просто полковник, а еще и военный прокурор Берлина. Да и я — не просто командующий Пятой ударной, а еще и комендант Берлина... Вот так-то!
У меня перехватило дыхание. Я испугался позорно наступившей слабости и глотнул воздуха. Нет, не новое служебное положение и не присвоение очередного воинского звания так взволновали меня. Прокурор армии, да еще такой славной, как 5-я ударная, — не ниже военного прокурора Берлинского гарнизона. Потрясло вдруг возникшее отчетливое сознание того, что мы не только дошли до Берлина, но и стали его администрацией!
Берзарин попросил меня зайти к генералу Бокову и посоветоваться о формировании прокуратуры, о штатах, о тех людях, которых следует привлечь к новой работе.
— Учтите, — предупредил






