Человек–бабочка, или четыре пуда на канате

 

Андрэ Госфикус на волосок от смерти. Неповторимое зрелище

Сегодня предполагается оживленный вечер веселья и ловкости — наш неувядаемый маэстро Госфикус хотел пройти 6 метров по натянутому канату. Однако ряд учреждений и отдельных лиц отговорили заслуженного артиста Сев. — Зап. области от такого рискованного номера. Тем более, что канат, надо полагать, может не выдержать энергичного напора человеческого тела, и сочный артист может погибнуть в полном расцвете сил и творчества.

На рисунке — ряд учреждений и лиц отговаривают артиста. Вблизи — плачущая семья не велит ходить без предохранительной сетки.

Андрюша не пойдет. Он еще нужен культуре и цивилизации.

 

В последнюю минуту

 

(временный отъезд любимца публики Андрэ Госфикуса)

В связи с предстоящей чисткой аппарата и переквалификацией циркачей Андрэ Госфикус временно покидает пределы Северо–Западной области.

Андрэ Васильевич, не дожидаясь чистки, в ударном порядке выезжает на пару гастролей в провинцию, после чего Андрюша Госфикус снова будет выступать в своем научно–культурном репертуаре.

Привет, дорогой Андрюша! Добро пожаловать!

Возвращайтесь! Пишите открытки с пути! Не простудитесь!

Андрюша выезжает в провинцию со своей семьей.

На рисунке нацарапано: панорама отъезда Андрэ Васильевича. Вид сбоку.

(Духовой оркестр играет вальс «Светит месяц».)

 

Последние известия

 

Небезызвестный иллюзионист Андрэ Госфикус, сумевший в короткое время завоевать массовые симпатии, вчера снова прибыл в Ленинград и остановился на жительство временно в 1–м гос. ночлежном доме.

Спрошенный нашим сотрудником о ближайших перспективах, Андрэ Васильевич сказал, что как только прибудет его аппаратура, так он снова развернет свою культурную работу на страницах наших научных изданий.

Кстати намечены новые постановки: «Бар сатаны», «Сапоги в желудке» и др.

Взяв под аванс 6 рублей, Андрэ Васильевич любезно попрощался и полез на верхнюю полку.

О провинции Андрэ Госфикус отзывается неопределенно. Пьют, говорит, и денег не платят.

 

 

Бесплатное приложение Об изобретателях  

 

«Нервы не выдержали»

 

Настоящий отрывок из посмертной повести проф. Ущемихина выдержан в чеховских тонах. В нем мало бодрящих слов, однако он дает все же здоровую зарядку и зовет на борьбу с Цекбризом.

1. …И вернулся изобретатель *** домой и сказал: «Больше не могу! Тут нужен не человек, а автомат»…

2. И пришла изобретателю *** гениальная мысль.

3…

4…

5…

6. …И вернулся автомат изобретателя *** домой.

 

История одного изобретения

 

Изобретателям завсегда несладко жилось. Так например беспримерная волокита случилась в свое время с открытием огня.

1. Пещерный житель некто К. задумал изобрести чего?нибудь такое ценное, доступное пониманию своих современников.

2. Стал он от нечего делать вертеть две деревяшки, и вдруг у него вспыхнуло. «Никак огонь?» — подумал изумленный изобретатель.

3. Очень он обрадовался. Сейчас, думает, сочиню заявление и патент схвачу. Вот он написал на камушке чего следует.

4. Побрился, надел новенькую шкурку и понес заявление в главный комитет мер и весов и тому подобных изобретений. «Руками оторвут», — решил изобретатель.

5. «Много вас тут шляется, лучше бы вам жалование прибавили», — подумал старый волокитчик. — Зайдите через недельку.

6. Зашел наш изобретатель «через недельку». «Помилуйте, — говорит, — очень ведь интересное открытие — огонь».

7. — Подумаешь — огонь, — сказал чиновник. — Тем более, это уж где?то такое как будто было.

8. Так и погибло бы это довольно ценное изобретение, если б не могучий характер изобретателя. Он ворвался со своим огнем в главный комитет, спалил бороденку старшему чиновнику и натворил разных делов.

9. Так спасено было это важное открытие. Одним словом, сами понимаете, — без крепкого характера в это дело лучше не соваться. Затрут.

 

ТОМ 4

ЛИЧНАЯ ЖИЗНЬ

 

С луны свалился

 

 

1

 

За последние два года жизнь резко изменилась.

Главное, интересно отметить — почти прекратилось воровство.

Все стали какие-то положительные, степенные. Воруют мало. И взяток вовсе не берут.

Прямо, перо сатирика скоро, небось, заржавеет.

Конечно, насчет взяток дело обстоит сложней.

Взяток не берут, но деньги, в другой раз, получают. Тут в смысле перевоспитания публика туго поддается новым моральным течениям. При этом из боязни такого тумана напускают, что сразу и не поймешь, что к чему и почему.

Давеча на юге я столкнулся на этом фронте с одной хитростью. И вот желаю осветить это дело, чтоб другим неповадно было.

Одним словом, в одной гостинице хотели за номер содрать с меня въездные. Ну, другими словами — хотели взятку взять.

Конечно, раньше, несколько лет назад, на эту простенькую тему я бы написал примерно такой рассказец:

 

2

 

И вот, стало быть, еду я, братцы, на пароходе.

Ну, кругом, конечно, Черное море. Красота неземная. Скалы. Орлы, конечно, летают. Это все есть. Чего-чего, а это, конечно, есть.

И гляжу я на эту красоту и чувствую какое-то уважение к людям.

«Вот, — думаю, — человек — властитель жизни: хочет — он едет на пароходе, хочет — на орлов глядит, хочет — на берег сейчас сойдет и в гостинице расположится».

И так оно как-то радостно на душе.

Только, конечно, одна мысль не дозволяет радоваться. Где бы мне, думаю, по приезде хотя бы паршивенький номеришко достать.

И вот плыву я грустный на пароходе, а капитан мне и говорит:

— Прямо, — говорит, — милый человек, мне на вас жалостно глядеть. Ну, куда вы едете? Ну, на что вы рассчитываете? Что вы, с луны свалились?

— А что? — говорю.

— Да нет, — говорит. — Но только как же это так? Что вы — ребенок? Ну, где вы остановитесь? Чего вы поехали? Я даже согласен назад теплоход повернуть — только чтоб вам туда не ехать.

— А что, — говорю, — помилуйте?

— Как что? Да разве у вас есть знакомства — номер получить, или, может быть, у вас портье — молочный брат? Я, — говорит, — прямо удивляюсь на вас.

— Ну, — говорю, — как-нибудь. Я, — говорю, — знаю одно такое петушиное слово, супротив которого в гостинице не устоят.

Капитан говорит:

— А ну вас к черту! Мое дело — предупредить. А вы там как хотите. Хоть с корабля вниз сигайте.

И вот, значит, приезжаю.

В руках у меня два места. Одно место — обыкновенная советская корзинка, на какую глядеть мало интереса. Зато другое место — очень такой великолепный фибровый или, вернее, фанерный чемодан.

Корзинку я оставляю у газетчика, выворачиваю наизнанку свое резиновое международное пальто с клетчатой подкладкой и сам в таком виде со своим экспортным чемоданом вламываюсь в гостиницу.

Швейцар говорит:

— Напрасно будете заходить — номерей нету.

Я подхожу до портье и говорю ему ломаным языком:

— Ейн шамбер-циммер, — говорю, — яволь?

Портье говорит:

— Батюшки-светы, никак иностранец к нам приперся.

И сам отвечает тоже ломаным языком:

— Яволь, яволь. Она, шамбер-циммер, безусловно яволь. Битте-дритте сию минуту. Сейчас выберу номер какой получше и где поменьше клопов.

Я стою в надменной позе, а у самого поджилки трясутся. Портье, любитель поговорить на иностранном языке, спрашивает:

— Пардон, — говорит, — господин, извиняюсь. By зет Германия, одер, может быть, что-нибудь другое?..

«Черт побери, — думаю, — а вдруг он, холера, по-немецки кумекает?»

— Но, — говорю, — их бин ейне шамбер-циммер Испания. Компрене? Испания. Падеспань. Камарилья.

Ох, тут портье совершенно обезумел.

— Батюшки-светы, — говорит, — никак к нам испанца занесло. Сию минуту, — говорит. — Как же, как же, — говорит, — знаю, слышал — Испания, падеспань, эспаньолка…

И у самого, видать, руки трясутся. И у меня трясутся. И у него трясутся. И так мы оба разговариваем и трясемся. Я говорю ломаным испанским языком:

— Яволь, — говорю, — битте-цурбитте. Несите, — говорю, — поскорей чемодан в мою номерулю. А после, — говорю, — мы поговорим, разберемся, что к чему.

— Яволь, яволь, — отвечает портье, — не беспокойтесь.

А у самого, видать, коммерческая линия перевешивает.

— Платить-то как, — говорит, — будете? Инвалют одер все-таки неужели нашими?

И сам делает из своих пальцев знаки, понятные приезжим иностранцам — нолики и единицы. Я говорю:

— Это я как раз не понимает. Неси, — говорю, — холера, чемодан поскорее.

Мне бы, думаю, только номер занять, а там пущай из меня лепешку делают.

Вот хватает он мой чемодан. И от старательности до того энергично хватает, что чемодан мой при плохом замке раскрывается.

Раскрывается мой чемодан, и, конечно, оттуда вываливается, прямо скажем, разная дрянь. Ну там, бельишко залатанное, полукальсоны, мыльце «Кил» и прочая отечественная чертовщина.

Портье поглядел на это имущество, побледнел и сразу все понял.

— А ну-те, — говорит, — подлец, покажи документ.

Я говорю:

— Не понимает. А если, — говорю, — номерей нету, я уйду.

Портье говорит швейцару:

— Видали? Эта дрянь пыталась пройти под флагом иностранца.

Я собираю поскорей свое имущество и ходу. А в другой гостинице все же номер получил — под это же самое плюс пятьдесят рублей.

 

3

 

Вот, примерно, в таком легком виде года три-четыре назад сочинил бы я рассказ на эту тему.

Ну, конечно, молодость. Беспечность в мыслях. Пустяковый взгляд на вещи.

А нынче как-то оно не то. Нынче охота быть поближе к правде. Неохота преувеличивать, выдумывать и кувыркаться. Неохота сочинять разные там побасенки и фарсы с переодеванием.

Одним словом, желательно быть поправдивей и желательно говорить без всякого вранья.

И рассказ на эту тему, вернее, — истинное происшествие, без прикрас и без одного слова выдумки, рисуется нам уже в таком академическом виде:

Прямо с парохода я отправился в гостиницу. Портье, криво усмехаясь, говорит скорее в пространство, чем мне:

— Нет, знаете, я прямо удивляюсь на современную публику. Как пароход приходит, так все непременно к нам. Как нарочно. Как будто у нас тут для них номера заготовлены. Что вы, с луны упали? Не понимаете ситуации.

Я хочу уйти, а швейцар, тихонько вздыхая, говорит мне:

— Да уже, знаете… Прямо беда с этими номерами. Нигде нет номеров. У нас-то, конечно, нашлось бы, но… Да вы поговорите хорошенько с портье…

— Черт возьми, — говорю, — вы это про что?

Портье со своей конторки говорит швейцару через мою голову:

— Я удивляюсь на вас, Федор Михайлович. Где же у нас свободные номера? С чего вы взяли? Да, есть один номер, но он, вы же знаете, без ключа. Если хочет — пущай берет.

Я говорю:

— Хотя бы дайте без ключа.

— Ах, вам без ключа, — говорит портье, — берите. Только у нас кражи. Воруют. Упрут портьеры, а вам за них отвечать.

Я говорю:

— В крайнем случае я из номера не буду выходить. Только допустите. А то меня на море закачало — еле стою.

— Берите, — говорит портье, — только предупреждаю: у нас ключ потерян, а номер заперт. А вы, наверное, думали наоборот — номер не заперт, а ключ потерян.

— Помилуйте, — говорю, — на что же мне такой номер, в который не войти…

— Не знаю, — говорит портье, — как хотите.

Швейцар подходит ко мне и говорит:

— Я бы мог дать совет.

Даю ему трешку.

— Мерси, — говорит. — Если хотите, я сбегаю во двор. У нас там работает наш слесарь. Он может отмычкой открыть ваш номер.

Вот приходит слесарь.

— Да, — говорит, — конечно, об чем речь, еще бы. Ясно. Дверь открыть — делов на копейку, но мне, — говорит, — мало расчета подниматься в верхние этажи. Я, — говорит, — каждый час своего времени буквально на валюту считаю.

Даю слесарю пять рублей.

Он открывает отмычкой дверь и дружелюбным тоном говорит:

— Да, конечно. Еще бы. Ясно. Без ключа мало интереса жить. Все-таки вам наверное захотится покушать или куда-нибудь выйти попить водички, — а тут сиди, как болван.

— Да уж, — говорю, — прямо хоть человека нанимай.

— Ну, это, — говорит, — вам влетит в копеечку, а вот рублей бы за восемь я бы вам схлопотал какой-нибудь ключишко из старья.

И вот ключ подобран. Я лежу на кровати, как фон-барон. Я слушаю патефон из соседнего номера — пенье господина Вертинского. Я гуляю и хожу туда и сюда. И со своим ключом чувствую себя на одном уровне с соседями. Вечером иду на прогулку, а портье мне говорит:

— Знаете, мы вам с этим ключом заморочили голову. Мы думали, он потерян, а он висит на другом гвозде.

— Здорово, — говорю, — номер стоит пять рублей, а накладных расходов шестнадцать.

— То есть, — говорит, — как шестнадцать, а не восемь?

— Нет, — говорю, — шестнадцать. Швейцару — три, слесарю — пять, да за ключ — восемь.

— За какой ключ?

— Да, — говорю, — слесарь мне подобрал.

— Позвольте, — говорит, — да он, подлец, не продал ли вам наш ключ? Ну да, — говорит, — так и есть. Вот он тут висел, а сейчас нету. Ну, погодите, я ему…

— Тут у вас, — говорю, — кажется, шайка-лейка…

Портье начал чего-то врать и бормотать про небольшие заработки, после махнул рукой и отвернулся поговорить с вновь приезжим.

И я слышал, как он сказал:

— Да, есть один номерок, но без ключа.

Вскоре я уехал из этой гостиницы.

Между прочим, думал, что и с железнодорожными билетами будет такая же волынка и такие же накладные расходы, но оказалось — ничего подобного. Билет я получил по знакомству и заплатил за него именно столько, сколько он стоил по казенной цене. Так что я вернулся с юга в душевном равновесии.

 

Испытание героев

 

Я, товарищи, два раза был на фронте: в царскую войну и во время революции, в гражданскую. Воевал, можно сказать, чертовски.

Однако особых героев я не знал.

А вообще говоря, герои были. Но особенно сильно запал мне в душу один человек.

Этот человек не был такой, что ли, очень крупный революционер или там народный предводитель, вождь или покоритель Сибири.

Это был обыкновенный помощник счетовода, некто Николай Антонович. Его фамилию я даже, к сожалению, позабыл.

А работал этот Николай Антонович совместно с нами в управлении советского хозяйства в городе Арюпино.

Нет, я никогда не был любитель работать в канцелярии! Мне завсегда хотелось найти более чего-нибудь грандиозное — какой-нибудь там простор полей, какие-нибудь леса, белки, звери, какой-нибудь там закат солнца. Хотелось ездить на велосипедах, на верблюдах, хотелось говорить разные слова, строить здания, сараи, железнодорожные пути и так далее и тому подобное.

Нет, я не был любитель перья в чернильницу макать.

Но, между прочим, пришлось мне поработать и на этом чернильном фронте.

Меня заставил пуститься на это дело целый ряд несчастных обстоятельств.

Я работал до этого в совхозе. Я имел командную должность — инструктор по кролиководству и куроводству.

Вот, имею я эту должность, и происходит у меня чудовищная пренеприятность.

А именно: стали у меня утки в пруде тонуть. То есть, скажите мне, бывшему инструктору по кролиководству и куроводству, что утка может в воде потонуть, я бы никогда этому не поверил и даже, наверное, грубо рассмеялся бы в ответ. Утка, можно сказать, существо вовсе и даже совершенно приспособленное к воде. Ей, по своей природе, вода доступна. Она плавает и ныряет прямо как утка, как рыба. И тонуть ей, ну, просто свыше не разрешается.

Однако у нас по неизвестной причине стали утки в проруби тонуть. Куры, конечно, тоже параллельно с ними тонули. Но куры — это неудивительно, курам, по своей природе, тонуть допустимо. Но утка — это уже, знаете, слишком.

Тем не менее утки стали у меня тонуть. И за месяц потонуло у меня тридцать шесть уток.

Вот тонут у меня эти утки. А я — инструктор по кролиководству и птицеводству. И от этих делов у меня сердце замирает, руки холодеют и ноги отнимаются.

Стали мы наблюдать за этим делом. Видим — все в порядке. Прорубь на озере. Утки плавают и ныряют.

Вот они плавают, ныряют и забавляются. И видим мы, что обратно на лед они выйти не могут.

Другие утки, более мощные и которые похитрее, — те выходят при помощи своих собратьев по перу. Они нахально становятся другим уткам на голову и на что попало и после прыгают на лед.

А последние утки, более растерявшиеся и которым не на что опереться, — те, к сожалению, тонут. Они плавают подряд несколько часов, кричат нечеловеческими голосами и после, от полного утомления и от невозможности выйти на высокий лед, тонут.

Тут крестьяне из соседнего совхоза стали давать советы:

— Что вы, — говорят, — арапы, делаете с своей живностью! Вы, — говорят, — обязаны лед несколько поддолбить и песком его посыпать, а иначе, — говорят, — у вас вся птица на дно пойдет.

Тут, действительно верно, с нашей стороны был преступный недосмотр и, главное, незнание всей сути. И хотя в то время кой-какой экзамен на звание куровода мы и сдавали, однако о всех куриных тонкостях понятия не имели, тем более что экзамены мы сдавали во время голода, так что, собственно, даже и не до того было, не до экзаменов. К тому же мы сдавали в более южном районе, где зима бывает слабая и льду никакого нету. Так что таких вопросов, ну, просто не приходилось затрагивать.

Что касается своих совхозских ребят, то они, вероятно, кое-чего знали и понимали, но молчали. Тем более, это им было на руку — они утонувших утей после составления акта жарили, парили и варили и, несмотря на утонутие, с наслаждением кушали их с кашей и с яблоками.

Вот потонуло у меня тридцать шесть утей, и, значит, дело дошло это до высшего начальства.

Вот начальство вызывает нас в управление, кричит и говорит разные гордые, бичующие слова, дескать, человек вы, без сомнения, в своем деле весьма опытный, ценный и понимающий, даже были ранены в начале гражданской войны, но поскольку, черт возьми, у вас утки стали тонуть, то это экономическая контрреволюция и шпионаж в пользу английского капитала. И если это так, то вы, скорей всего, не соответствуете своему назначению. Вас, говорят, мы, конечно, не увольняем, только сделайте милость, не работайте больше. А идите себе в управление — входящие бумаги, черт возьми, в папку зашивать.

Такие бичующие слова говорит мне высшее начальство и велит становиться в канцелярию.

Вот являюсь в канцелярию, в управление совхозов, и приступаю к своим прямым обязанностям.

А комиссаром в этом управлении был некто такой Шашмурин. Он был черноморский моряк. Очень такой отчаянный человек и дважды раненый герой гражданской войны. Но, между прочим, тем настоящим героем был не он. Настоящим героем оказался счетовод Николай Антонович.

Так вот, этот комиссар Шашмурин дело держал строго. Он опаздывать не разрешал, чуть что — ужасно ругался и всех работников канцелярии подозревал в том, что они мало сочувствуют делу коммунизма. И от этого вопроса он сильно страдал и волновался.

— Ну, конечно, — говорит, — еще бы, все вы, чуть что морды свои отвернете. Ну-те, придет белая гвардия, и вы, — говорит, — обратно начнете свои канцелярские спины выгибать и разные чудные царские и дворянские слова говорить.

Белый же фронт, действительно верно, был от нас не очень далеко. Нет, он до нас не дошел. Но пока что он подвигался, и даже одно время мы ожидали падения города Арюпино, Смоленской губернии.

И чем более, знаете, подвигался белый фронт, тем ужасней был наш военный комиссар Шашмурин.

Он очень всех ругал последними словами, волновался и выспрашивал каждого — какие кто имеет мысли и кому больше сочувствует — коммунистическому ли движению во главе с III Интернационалом или, может быть, дворянским классам.

Но, конечно, все уверяли его в полной своей преданности, божились, клялись и даже оскорблялись, что на них падает такое темное подозрение.

Одним словом, однажды комиссар Шашмурин устроил у нас в канцелярии штуку, за которую он впоследствии слетел со своей должности. Он получил строгий выговор, и, кроме того, его убрали в другой город за право-левацкий загиб и превышение власти.

А захотел он проверить, кто у него из вверенных ему служащих действительно враждебно настроен и кто горячо сочувствует власти трудящихся.

Нет, сейчас вспомнить про это просто удивительно. Это была сделана грубая комедия. Все шито-крыто было белыми нитками, но в тот момент никто комедии сгоряча не заметил, и все было принято за чистую монету.

Вот что устроил военный комиссар Шашмурин.

Белый фронт был тогда близко, и даже каждый день ждали появления неприятелей и смены власти.

И вот комиссар Шашмурин подговаривает одного своего идейного товарища пойти на такую сделку. Он одевает его получше, в желтый китель, он дает ему в руки хлыстик с серебряным шариком, надевает лучшую кепку на голову, высокие шевровые сапоги. И с утра пораньше в таком наряде сажает его в свой кабинет как представителя новой дворянской власти.

А сам он помещается рядом в чулане, взбирается там на стул и своими глазами глядит из окошечка.

Нет, конечно, сейчас совершенно смешно представить эту проделку, до того все было заметно. Но служащие, которые были нервные и панически настроены и каждый день ожидали падения большевизма, ничего особенного не заметили.

Вот утром собрались служащие.

Сторож Федор, который тоже был подговорен комиссаром, замыкает тогда двери на ключ, произносит какой-то дворянский лозунг и говорит, — дескать, вот, робя, падение большевизма совершилось. И пущай каждый служащий по очереди заходит в кабинет к новому начальству на поклон.

Вот служащие совершенно оробели и начали по очереди являться в кабинет.

Вот видят — стоит новое начальство в гордой дворянской позе. Вот в руке у него стек. Глаза у него сверкают. И слова он орет громкие, не стесняясь присутствием машинистки.

— Я, — говорит, — выбью из вас красную заразу, трам-тарарам. Я, — говорит, — покажу вам революционные начинания. Я, — говорит, — трам-тарарам, не позволю вам посягать на дворянские земли и устраивать из них совхозы, колхозы и разные там силосы…

Вот, конечно, вошедший служащий жмется и извиняется, разводит руками, — дескать, какая там, знаете, революция, какие там силосы — не смешите. Да разве мы что… Мы очень рады и все такое…

А начальник в своем кителе орет и орет и заглушает своим голосом Шашмурина, который в своем чулане скрипит зубами и чертыхается.

Из десяти служаших опросили только шесть.

Трое говорили неопределенные слова, моргали ресницами и пугались. Один, скотина, начал нашептывать новому начальству о всяких прошлых событиях и настроениях. Другой начал привирать, что хотя он сам будет не из дворянства, но давно сочувствует этому классу и в прежнее время даже часто у них находился в гостях и завсегда был доволен этим кругом и пышным угощением в виде тартинок, варенья и маринованных грибов.

Вот Шашмурин смотрит из своего окошечка, лязгает зубами, но молчит.

Вдруг приходит счетовод Николай Антонович.

Он говорит:

— Погодите вы, не кричите и своим хлыстиком не махайте. А спрашивайте меня вопросы. А я вам буду отвечать.

Тот ему говорит:

— Будешь, трам-тарарам, служить нашей старой дворянской власти?

Николай Антонович отвечает:

— Служить, — говорит, — вероятно, придется, поскольку у меня семья, но особого сочувствия я к вам не имею.

— То есть, — говорит, — трам-тарарам, как это не имеешь?

Николай Антонович отвечает твердо:

— Я, — говорит, — хотя и не коммунист, но я в революцию кровь проливал. И я, — говорит, — завсегда стоял на платформе советской власти и никогда не ожидал от дворянской власти ничего хорошего. И я, — говорит, — считаю своим долгом высказать свое мировоззрение, а вы как хотите.

Сказал он эти слова — и вдруг смотрит, — который в желтом кителе — улыбается.

И вдруг слышен треск и шум в чулане. Это комиссар Шашмурин от волнения со стула падает.

Он падает со стула и вбегает в комнату.

— Где, — говорит, — он?! Дайте, я его обниму! Ну, — говорит, — дружок, Николай Антонович, я, — говорит, — теперича тебя не позабуду. Теперича я тебе молочный брат и кузен.

И берет он его в охапку, обнимает, нежно целует в губы и ласково ведет к своему столу. Там он потчует его чаем, угощает лепешками и курятиной и ведет длинные политические разговоры о том, о сем.

Тут все понимают, что произошло. Все чересчур пугаются. Который нашептывал на ухо начальству, тот хотел в окно сигануть, но его удержали.

Особенных последствий не было. И никаких наказаний не случилось. Все даже продолжали служить, как ни в чем не бывало. Только стеснялись друг дружке в глаза глядеть.

А на другой день после происшествия комиссара Шашмурина попросили к ответу за перегиб. И сразу перевели его работать в другой город.

Так и кончилась эта история.

Николай Антонович работал по-прежнему, и чего с ним случилось в дальнейшем — я не знаю.

Конечно, вы можете сказать — какой это герой, раз он даже служить у дворянства согласился.

Но дозвольте сказать: я много видел самых разнообразных людей. Я видел людей при обстоятельствах тяжелой жизни, знаю всю изменчивость ихних характеров и взглядов, и я имею скромное мнение, что Николай Антонович был настоящий мужественный герой.

А если вы с этим не согласны, то я все равно своего мнения не изменю.

 

Врачевание и психика

 

 

1

 

Вчера я пошел лечиться в амбулаторию. Народу чертовски много. Почти как в трамвае. И, главное, интересно отметить, — самая большая очередь к нервному врачу, по нервным заболеваниям. Например, к хирургу всего один человек со своей развороченной мордой, с разными порезами и ушибами. К гинекологу две женщины и один мужчина. А по нервным — человек тридцать. Я говорю своим соседям:

— Я удивляюсь, сколько нервных заболеваний. Какая несоразмерная пропорция.

Такой толстоватый гражданин, наверное бывший рыночный торговец или черт его знает кто, говорит:

— Ну еще бы. Ясно. Человечество торговать хочет, а тут извольте — глядите на ихнюю торговлю. Вот и хворают. Ясно…

Другой, такой желтоватый, худощавый, в тужурке, говорит:

— Ну, вы не очень-то распущайте свои мысли. А не то я позвоню куда следует. Вам покажут — человечество… Какая сволочь лечиться ходит…

Такой, с седоватыми усишками, глубокий старик, лет пятидесяти, так примиряет обе стороны:

— Что вы на них нападаете? Это просто, ну, ихнее заблуждение. Они про это говорят, забывши природу. Нервные заболевания возникают от более глубоких причин. Человечество идет не по той линии… цивилизация, город, трамвай, бани — вот в чем причина возникновения нервных заболеваний… Наши предки в каменном веке и выпивали, и пятое-десятое, и никаких нервов не понимали. Даже врачей у них, кажется, не было.

Бывший торговец говорит с усмешкой:

— А вы чего — бывали среди них или там знакомство поддерживали? Седоватый, а врать любит…

Старик говорит:

— Вы произносите глупые речи. Я выступаю против цивилизации, а вы несете бабью чушь. Пес вас знает, чем у вас мозги понабиты.

Желтоватый, в тужурке, говорит:

— Ах, вам цивилизация не нравится, строительство… Очень я слышу милые слова в советском учреждении. Вы, — говорит, — мне под науку не подводите буржуазный базис. А не то знаете, чего за это бывает.

Старик робеет, отворачивается и уж до конца приема не раскрывает своих гнилых уст.

Советская мадам в летней шляпке говорит, вздохнувши:

— Главное, заметьте, все больше пролетарии лечатся. Очень расшатанный класс…

Желтоватый, в тужурке, отвечает:

— Знаете, я, ей-богу, сейчас по телефону позвоню. Тут я прямо не знаю, какая больная прослойка собравшись. Какой неглубокий уровень! Класс очень здоровый, а что отдельные единицы нервно хворают, так это еще не дает картины заболевания.

Я говорю:

— Я так понимаю, что отдельные единицы нервно хворают в силу бывшей жизни — война, революция, питание… Так сказать, психика не выдерживает такой загрубелой жизни.

Желтоватый начал говорить:

— Ну, знаете, у меня кончилось терпение…

Но в эту минуту врач вызывает: «Следующий».

Желтоватый, в тужурке, не заканчивает фразы и спешно идет за ширмы.

 

2

 

Вскоре он там начинает хихикать и говорить «ой». Это врач его слушает в трубку, а ему щекотно.

Мы слышим, как больной говорит за ширмой:

— Так-то я здоров, но страдаю бессонницей. Я сплю худо, дайте мне каких-нибудь капель или пилюль.

Врач отвечает:

— Пилюль я вам не дам — это только вред приносит. Я держусь новейшего метода лечения. Я нахожу причину и с ней борюсь. Вот я вижу — у вас нервная система расшатавши. Я вам задаю вопрос — не было ли у вас какого-нибудь потрясения? Припомните.

Больной сначала не понимает, о чем идет речь. Потом несет какую-то чушь, и, наконец, решительно добавляет, что никакого потрясения с ним не было.

— А вы вспомните, — говорит врач, — это очень важно — вспомнить причину. Мы ее найдем, развенчаем, и вы снова, может быть, оздоровитесь.

Больной говорит:

— Нет, потрясений у меня не было.

Врач говорит:

— Ну, может быть, вы в чем-нибудь взволновались… Какое-нибудь очень сильное волнение, потрясение?

Больной говорит:

— Одно волнение было, только давно. Может быть, лет десять назад.

— Ну, ну, рассказывайте, — говорит врач, — это вас облегчит. Это значит, вы десять лет мучились и по теории относительности вы обязаны это мученье рассказать, и тогда вам снова будет легко и будет хотеться спать.

Больной мямлит, вспоминает и, наконец, начинает рассказывать.

 

3

 

— Возвращаюсь я тогда с фронта. Ну, естественно, — гражданская война. А я дома полгода не был. Ну, вхожу в квартиру… Да. Поднимаюсь по лестнице и чувствую — у меня сердце в груди замирает. У меня тогда сердце маленько пошаливало, — я был два раза отравлен газами в царскую войну, и с тех пор оно у меня пошаливало.

Вот поднимаюсь по лестнице. Одет, конечно, весьма небрежно. Шинелька. Штанцы. Вши, извиняюсь, ползают.

И в таком виде иду к супруге, которую не видел полгода.

Безобразие.

Дохожу до площадки.

Думаю — некрасиво в таком виде показаться. Морда неинтересная. Передних зубов нету. Передние зубы мне зеленая банда выбила. Я тогда перед этим в плен попал. Ну, сначала хотели меня на костре спалить, а после дали по зубам и велели уходить.

Так вот, поднимаюсь по лестнице в таком неважном виде и чувствую — ноги не идут. Корпус с мыслями стремится, а ноги идти не могут. Ну, естественно, — только что тиф перенес, еще хвораю.

Еле-еле вхожу в квартиру. И вижу: стол стоит. На столе выпивка и селедка. И сидит за столом мой племянник Мишка и своей граблей держит мою супругу за шею.

Нет, это меня не взволновало. Нет, я думаю: это молодая женщина — чего бы ее не держать за шею. Это чувство меня не потрясает.

Вот они меня увидели, Мишка берет бутылку водки и быстро ставит ее под стол. А супруга говорит:

— Ах, здравствуйте.

Меня это тоже не волнует, и я тоже хочу сказать «здравствуйте». Но отвечаю им «те-те»… Я в то время маленько заикался и не все слова произносил после контузии. Я был контужен тяжелым снарядом и, естественно, не все слова мог произносить.

Я гляжу на Мишку и вижу — на нем мой френч сидит. Нет, я никогда не имел в себе мещанства! Нет, я не жалею сукно или материю. Но меня коробит такое отношение. У меня вспыхивает горе, и меня разрывает потрясение.

Мишка говорит:

— Ваш френч я надел все равно как для маскарада. Для смеху.

Я говорю:

— Сволочь, сымай френч.

Мишка говорит:

— Как я при даме сыму френч?

Я говорю:

— Хотя бы шесть дам тут сидело, сымай, сволочь, френч.

Мишка берет бутылку и вдруг ударяет меня по башке.

 

4

 

Врач перебивает рассказ. Он говорит:

— Так, так, теперь нам все понятно. Причина нам ясна… И, значит, с тех пор вы страдаете бессонницей? Плохо спите?

— Нет, — говорит больной, — с тех пор я ничего себе сплю. Как раз с тех пор я спал очень хорошо.

Врач говорит:

— Ага. Но когда вспоминаете это оскорбление, тогда и не спите? Я же вижу — вас взволновало это воспоминание.

Больной отвечает:

— Ну да, это сейчас. А так-то я про это и думать позабыл. Как с супругой развелся, так и не вспоминал про это ни разу.

— Ах, вы развелись…

— Развелся. Вышел за другую. И затем за третью. После за четвертую. И завсегда спал отлично. А как сестра приехала из деревни и заселилась в моей комнате вместе со своими детьми, так я и спать перестал. В другой раз с дежурства придешь, ляжешь спать — не спится. Ребятишки бегают, веселятся, берут за нос. Чувствую — не могу заснуть.

— Позвольте, — говорит врач, — так вам мешают спать?

— И мешают, конечно, и не спится. Комната небольшая, проходная. Работаешь много. Устаешь. Питание все-таки среднее. А ляжешь — не спится…

— Ну, а если тихо? Если, предположим, в комнате тихо?

— Тоже не спится. Сестра на праздниках уехала в Гатчину с детьми. Только я начал засыпать, соседка несет тушилку с углями. Оступается и сыплет на меня угли. Я хочу спать и чувствую: не могу заснуть — одеяло тлеет. А рядом на мандолине играют. А у меня ноги горят…

— Слушайте, — говорит врач, — так какого же черта вы ко мне пришли?! Одевайтесь. Ну, хорошо, ладно, я вам дам пилюли.

За ширмой вздыхают, зевают, и вскоре больной выходит оттуда со своим желтым лицом.

— Следующий, — говорит врач.

Толстоватый субъект, который беспокоился за торговлю, спешит за ширмы.

Он на ходу машет рукой и говорит:

— Нет, неинтересный врач. Верхогляд. Чувствую — он мне тоже не поможет.

Я гляжу на его глуповатое лицо и понимаю, что он прав, — медицина ему не поможет.

 

Дела и люди

 

Вчера, черт возьми, я чуть на работу не опоздал.

Главное, я вышел вовремя. Попил чайку. Спускаюсь с лестницы. Гляжу — кошка на окне сидит.

Хотел я этого котенка погладить, но после думаю: еще, черт возьми, опоздаю, если тут разных котов начну гладить.

И не приласкав киску, быстро выхожу во двор.

Выхожу во двор, подхожу к воротам — нельзя пройти. Под воротами яму вырыли. Трубы, что ли, лопнули — ремонтируют.

Народ собрался с двух сторон. И на улице ждут — пойти домой не могут. И во дворе трудящиеся волнуются — не могут поспешать на службу.

Которые яму роют, говорят:

— Через час зароем — не волнуйтесь. А которым такая торопежка — пущай в яму сигают, мы их будем наверх подавать.

Вот один прыгнул, но измазался, как подлец. Его там в яме, пока наверх подняли, до того в грязи отвозили, что он, выйдя на улицу, снова сиганул в яму и велел опять поднять его во двор — пошел мыться и переодеваться.

Стоящие во дворе начали волноваться.

— Позовите, говорят, председателя. Чего он, сволочь, до восьми часов утра дрыхнет.

Приходит председатель. Обижается.

— Я, говорит, не на жалованьи работаю. Я не нанятой. Почем я знал, что они поперек всех ворот выроют.

Член коллегии защитников, некто Брыкин, ядовито отвечает:

— Характерный фактик. Обыкновенная история. Это у нас часто. Чего-нибудь делают, а про людей забывают.

Председатель говорит:

— Вы в нашем доме известный нытик-интеллигент.

Другой жилец говорит:

— Вот, для примеру, я не интеллигент, а я тоже могу отметить. Я вчера голый хотел в ванну сесть. У меня колонка топится. Вдруг — здравствуйте, благодарю — воду закрыли. Я голый печку заливал, а то без воды колонка может лопнуть. Меня предупредить нужно, что воду закроете. Это есть чистое безобразие.

Председатель говорит:

— А ну вас! Завсегда с претензиями. А еще пролетарий.

Один, который на улице ожидает, говорит:

— Тогда пропущайте через квартиры, где выход туда и сюда. Чего я буду на вашу яму любоваться.

Председатель говорит:

— Через квартиры — мысль правильная. Но только у нас все квартиры деленые. У которых выход туда, у которых — сюда. А через кооператив заведующий навряд ли согласится столько народу пропустить — ему могут товар разворовать. Тем более что кооператив еще закрыт и откроется в десять.

Тут я не стал выслушивать дальнейшую дискуссию, а через окно подвала кое-как протискался на улицу и поднажал ходу.

На трамвай, конечно, не попал, но рысью дошел до своего учреждения. Только повесил номерок на гвоздик — ящик закрывают.

Ну, отделался легким испугом и трепыханием сердца и всего организма.

После работы возвращаюсь домой. Вижу: очень мило — яму зарыли. Ходить можно.

Поднимаюсь к себе. Хочу суп сварить — воды нету. Ремонтируют.

Взял ведерко, пошел в соседний дом. Нацедил воды. Только прихожу домой, гляжу — вода идет. Тут я сгоряча выплеснул воду в раковину. Гляжу — обратно воды нету. Закрыли. Побежал вниз узнать, как и чего. Да, говорят, пустили для пробы на пять минут, чтоб жильцы водой запаслись.

Я говорю:

— Но ведь надо, черт возьми, людей предупреждать. Почем люди знают, чего вы думаете.

Председатель говорит:

— Нам, знаете, не до людей — у нас работа идет.

Спорить я не стал, сходил еще раз за водой. Сварил суп. Но кушать не стал — аппетит пропал от усталости и огорченья.

 

Кража

 

Вот мне часто говорят: «Поскольку вы, товарищ, сатирик — написали бы, заместо развлекательных вещиц, чего-нибудь остро сатирическое, ну, там, о ворах, спекулянтах, перерожденцах и мошенниках. Громите их, милый. Не стесняйтесь. Давите их своим дарованием. Чтобы пыль с них, мерзавцев, летела».

Нет, братцы, мы не верим в целебные свойства такой сатиры. Мы не верим, что эти проходимцы и жулики интересуются последними новинками художественной литературы. Мы не верим, что, прочитавши наше такое сатирическое произведение, ряд жуликов одумается и начнет вести правильную жизнь.

Конечно, если там взять фактик да намекнуть, где это было, да перечислить фамилии, да сообщить куда следует или послать журнал в прокуратуру — такая сатирическая вещица еще, пожалуй, подействует.

Подействует, конечно, и такая вещица, которая вскроет чего-нибудь новенькое в области жульничества, предупредит дальнейший ход событий и осветит, так сказать, дело, чтоб другим было неповадно.

Вот такой сатирой мы еще можем, пожалуй, заинтересоваться. Вот попробуем своим пером сатирика коснуться именно такого дела.

А случилась, знаете, кража в нашем кооперативе. Ну, вообще — закрытый распределитель. Много товаров. На витрине утки лежат. Приятный голландский сыр. Дамские чулки. Одеколон. Папиросы.

Все это было выставлено в витрине. И, конечно, привлекло чей-то взор.

Одним словом, ночью, с заднего хода проникла какая-то личность, подпилила дверь, сняла крючок и похозяйничала в магазине. И уволокла эта личность товару на большую сумму.

И главное — дворник у ворот спал, — ничего не заметил.

— Какие-то сны, — говорит, — мне действительно показывали, но ничего такого я не слыхал.

Он очень, между прочим, перепугался, когда воровство обнаружили. Бегал по магазину, за всех цеплялся. Умолял его не подводить.

Заведующий говорит:

— Твое дело маленькое. Что ты спал, за это тебя, конечно, по головке не погладят, но навряд ли тебе пришьют какое-нибудь обвинение. Так что ты не пугайся, не путайся под ногами и не нервируй работников прилавка своими восклицаниями, а иди себе и досыпай дома.

Но дворник не уходит. Стоит и расстраивается. Главное, его расстраивает, что так много уперли.

— Вот этого, — говорит, — я прямо не могу понять. Я сплю завсегда чутко и завсегда ноги протягиваю вдоль ворот. Не может быть, чтобы через меня два мешка сахару перенесли.

Заведующий говорит:

— Дюже крепко спал, сукин сын. Это ужасти подобно — сколько уперли.

Дворник говорит:

— Чтоб много уперли — этого не может быть. Я бы проснулся.

Заведующий говорит:

— А вот сейчас составим акт и увидим, какая ты есть ворона — какой убыток государству нанес.

Тут начали составлять акт в присутствии милиции. Начали говорить цифры. Подсчитывать. Прикидывать.

Бедняга дворник только руками всплескивает и чуть не плачет — до того, видимо, страдает человек, сочувствует государству и унижает себя за сонное состояние.

Заведующий говорит:

— Пишите. Девять пудов рафинаду. Папиросы — сто шестьдесят пачек. Дамские чулки — две дюжины. Восемь кругов колбасы…

Он диктует, а дворник прямо подпрыгивает при каждой цифре.

Вдруг кассирша говорит:

— Из кассы, запишите, сперли боны на сто тридцать два рубля. Три чернильных карандаша и ножницы.

При этих словах дворник начал даже хрюкать и приседать — до того, видать, огорчился человек от громадных убытков.

Заведующий говорит милиции:

— Уберите этого дворника. Он только мешает своим хрюканьем.

Милиционер говорит:

— Слушай, дядя, уходи домой. Тебя попросят, когда надо будет.

В это время счетовод кричит из задней комнаты:

— У меня висело шелковое кашне на стене — теперь его нету. Прошу записать — я потребую возместить нанесенные мне убытки.

Дворник вдруг говорит:

— Ах, подлец! Не брал я у тебя кашне. И восемь кругов колбасы — это прямо издевательство. Взято два круга колбасы.

Тут наступила в магазине отчаянная тишина. Дворник говорит:

— Пес с вами. Сознаюсь. Я своровал. Но я честный человек. Меня возмущает такое составление акта. Я не дозволю лишнее приписывать.

Милиционер говорит:

— Как же так? Значит, выходит, что это ты проник в магазин?

Дворник говорит:

— Я. Но я не трогал эти боны и ножницы и это сволочное кашне. Я, — говорит, — взял полмешка сахару, дамские чулки одну дюжину и два круга колбасы. Я, — говорит, — не дозволю иметь такое жульничество под моим флагом. Я стою на страже государственных интересов. Меня возмущает, что тут делается — какая идет приписка под мою руку.

Заведующий говорит:

— Конечно, мы можем ошибиться. Но мы проверим. Я очень рад, если меньше украли. Сейчас прикинем на весы.

Кассирша говорит:

— Пардон, боны завалились в угол. Боны не взяты. Но ножниц нету.

Дворник говорит:

— Ах, я тебе сейчас плюну в твои бесстыжие гляделки. Я не брал твоих ножней — ищи лучше, куриная нога.

Кассирша говорит:

— Ах, ножницы нашла. Они за кассу завалились.

Счетовод говорит:

— Кашне тоже найдено. Оно у меня в боковом кармане заболталось.

Заведующий говорит:

— Перепишите акт. Сахару действительно не хватает полмешка.

— Сволочь, считай колбасу. Или я сам за себя не отвечаю. У меня, если на то пошло, есть свидетельница — тетя Нюша.

Вскоре подсчитали товар, оказалось — украли все, как сказал дворник.

Его взяли под микитки и увели в отделение.

Тетю Нюшу тоже задержали. У ней было спрятано украденное. Все это у ней отобрали, за исключением одного круга колбасы, который она успела загнать на рынке.

Чего автор хотел сказать этой сатирической вещицей? Куда направлено наше сатирическое жало?

Жало нашей сатиры направлено на дальнейшие события. Мы желаем предупредить подобные факты. А то, знаете, уворуют на копейку, а навернут на тысячу.

В крайнем случае это сатирическое произведение можно зачитать как развлекательный материал под лозунгом — показ живого человека.

 

Западня

 

Один мой знакомый парнишка — он, между прочим, поэт — побывал в этом году за границей.

Он объездил Италию и Германию для ознакомления с буржуазной культурой и для пополнения недостающего гардероба.

Очень много чего любопытного видел.

Ну, конечно, говорит, — громадный кризис, безработица, противоречия на каждом шагу. Продуктов и промтоваров очень много, но купить не на что.

Между прочим, он ужинал с одной герцогиней.

Он сидел со своим знакомым в ресторане. Знакомый ему говорит:

— Хочешь, сейчас я для смеха позову одну герцогиню. Настоящую герцогиню, у которой пять домов, небоскреб, виноградники и так далее.

Ну, конечно, наворачивает.

И, значит, звонит по телефону. И вскоре приходит такая красоточка лет двадцати. Чудно одетая. Манеры. Небрежное выражение. Три носовых платочка. Туфельки на босу ногу.

Заказывает она себе шнельклопс и в разговоре говорит:

— Да, знаете, я уже, пожалуй, неделю мясного не кушала.

Ну, поэт кое-как по-французски и по-русски ей отвечает, дескать, помилуйте, у вас а ла мезон столько домов, врете, дескать, наворачиваете, прибедняетесь, тень наводите. Она говорит:

— Знаете, уже полгода, как жильцы с этих домов мне квартплату не вносят. У населения денег нет.

Этот небольшой фактик я рассказал так вообще. Для разгона. Для описания буржуазного кризиса. У них там очень отчаянный кризис со всех сторон. Но, между прочим, на улицах у них чисто.

Мой знакомый поэт очень, между прочим, хвалил ихнюю европейскую чистоту и культурность. Особенно, говорит, в Германии, несмотря на такой вот громадный кризис, наблюдается удивительная, сказочная чистота и опрятность.

Улицы, они, черт возьми, мыльной пеной моют. Лестницы скоблят каждое утро. Кошкам не разрешают находиться на лестницах и лежать на подоконниках, как у нас.

Кошек своих хозяйки на шнурочках выводят прогуливать. Черт знает что такое.

Все, конечно, ослепительно чисто. Плюнуть некуда.

Даже такие второстепенные места, как, я извиняюсь, уборные, и то сияют небесной чистотой. Приятно, неоскорбительно для человеческого достоинства туда заходить.

Он зашел, между прочим, в одно такое второстепенное учреждение. Просто так, для смеху. Заглянул — верно ли есть отличие, — как у них и у нас.

Оказывается, да. Это, говорит, ахнуть можно от восторга и удивления. Волшебная чистота, голубые стенки, на полочке фиалки стоят. Прямо уходить неохота. Лучше, чем в кафе.

«Что, — думает, — за черт. Наша страна, ведущая в смысле политических течений, а в смысле чистоты мы еще сильно отстаем. Нет, — думает, — вернусь в Москву — буду писать об этом и Европу ставить в пример. Конечно, у нас многие ребята действительно относятся ханжески к этим вопросам. Им, видите ли, неловко писать и читать про такие низменные вещи. Но я, — думает, — пробью эту косность. Вот, вернусь и поэму напишу — мол, грязи много, товарищи, — не годится… Тем более, у нас сейчас кампания за чистоту — исполню социальный заказ».

Вот наш поэт находится за закрытой дверью. Думает, любуется фиалками, мечтает, какую поэму он отгрохает. Даже приходят к нему рифмы и строчки. Чего-то там такое:

 

Даже сюда у них зайти очень мило —

Фиалки на полках цветут.

Да разве ж у нас прошел Аттила,

Что такая грязь там и тут.

 

А после, напевая последний немецкий фокстротик «Ауфвидерзейн, мадам», хочет уйти на улицу.

Он хочет открыть дверь, но видит — дверь не открывается. Он подергал ручку — нет. Приналег плечом — нет, не открывается.

В первую минуту он даже слегка растерялся. Вот, думает, попал в западню.

После хлопнул себя по лбу.

«Я, дурак, — думает, — позабыл, где нахожуся — в капиталистическом мире. Тут у них за каждый шаг, небось, пфенниг плати. Небось, — думает, — надо им опустить монетку — тогда дверь сама откроется. Механика. Черти. Кровопийцы. Семь шкур дерут. Спасибо, — думает, — у меня в кармане мелочь есть. Хорош был бы я гусь без этой мелочи».

Вынимает он из кармана монеты. «Откуплюсь, — думает, — от капиталистических щук. Суну им в горло монету или две».

Но видит — не тут-то было. Видит — никаких ящиков и отверстий нету. Надпись какая-то есть, но цифр на ней никаких не указано. И куда именно пихать и сколько пихать — неизвестно.

Тут наш знакомый прямо даже несколько струхнул. Начал легонько стучать. Никто не подходит. Начал бить ногой в дверь.

Слышит — собирается народ. Подходят немцы. Лопочут на своем диалекте.

Поэт говорит:

— Отпустите на волю, сделайте милость.

Немцы чего-то шушукаются, но, видать, не понимают всей остроты ситуации. Поэт говорит:

— Геноссе, геноссе, дер тюр, сволочь, никак не открывается. Компренешен. Будьте любезны, отпустите на волю. Два часа сижу.

Немцы говорят:

— Шпрехен зи дейч?

Тут поэт прямо взмолился:

— Дер тюр, — говорит, — дер тюр отворите. А ну вас к лешему!

Вдруг за дверью русский голос раздается:

— Вы, — говорит, — чего там? Дверь, что ли, не можете открыть?

— Ну да, — говорит. — Второй час бьюсь.

Русский голос говорит:

— У них, у сволочей, эта дверь механическая. Вы, — говорит, — наверное, позабыли машинку дернуть. Спустите воду, и тогда дверь сама откроется. Они это нарочно устроили для забывчивых людей.

Вот знакомый сделал, что ему сказали, и вдруг, как в сказке, дверь открывается. И наш знакомый, пошатываясь, выходит на улицу под легкие улыбки и немецкий шепот.

Русский говорит:

— Хотя я есть эмигрант, но мне эти немецкие затеи и колбасня тоже поперек горла стоят. По-моему, это издевательство над человечеством…

Мой знакомый не стал, конечно, поддерживать разговор с эмигрантом, а, подняв воротничок пиджака, быстро поднажал к выходу.

У выхода сторож его почистил метелочкой, содрал малую толику денег и отпустил восвояси.

Только на улице мой знакомый отдышался и успокоился.

«Ага, — думает, — стало быть, хваленая немецкая чистота не идет сама по себе. Стало быть, немцы тоже силой ее насаждают и придумывают разные хитрости, чтоб поддержать культуру. Хотя бы у нас тоже чего-нибудь подобное сочинили».

На этом мой знакомый успокоился и, напевая «Ауфвидерзейн, мадам», пошел в гости, как ни в чем не бывало.

 

Грустные глаза

 

Мне нравятся веселые люди. Нравятся сияющие глаза, звонкий смех, громкий говор. Крики.

Мне нравятся румяные девушки с коньками в руках. Или такие, знаете, в майках, в спортивных туфельках, прыгающие вверх и вниз.

Я не люблю эту самую поэзию, где грусть и печаль и разные вздохи и разные тому подобные меланхолические восклицания вроде: эх, ну, чу, боже мой, ох, фу ты и так далее.

Мне даже, знаете, смешно делается, когда хвалят чего-нибудь грустное или, например, говорят при виде какой-нибудь особы:

— Ах, у нее, знаете, такие прекрасные грустные глаза. И такое печальное поэтическое личико.

Я при этом думаю: «За что ж тут хвалить? Напротив, надо сочувствовать и надо вести названную особу на медицинский пункт, чтоб выяснить, какие болезни подтачивают ее нежный организм и почему у нее сделались печальные глаза».

Нет, у людей бывает очень странный взгляд на вещи. Восхищаться грустными вещами. Восторгаться печальными фактами. Прямо даже не понять, как это бывает.

Вот прежние интеллигенты и вообще, знаете, старая Россия как раз особенно имела такой восторг ко всему печальному. И находила чего-то в этом возвышенное.

Как у Пушкина сказано. Не помню только, как там строчки расположены. Нынешняя поэзия меня в этом смысле окончательно сбила с панталыку. Одним словом, сказано:

От ямщика

До

Первого поэта

Мы

  Все

    Поем

      уныло…

Печалию согрета

Гармония

       И

        Наших

Дев

И муз.

Очень жаль. И гордиться, так сказать, этим не приходится. Нынче мы желаем развенчать эту грусть. Мы желаем, так сказать, скинуть ее с возвышенного пьедестала.

А как-то, знаете, однажды зашел ко мне в гости мой приятель. Ну, мы с ним на ты. Вообще, со школьной скамьи. Делимся новостями. И друг у друга в долг занимаем.

Вот он приходит ко мне и говорит, что он влюбился в одну особу до потери сознания и вскоре на ней женится.

И тут же начинает расхваливать предмет своей любви.

— Такая, — говорит, — она у меня красавица, такие у нее грустные глазки, что я и в жизни никогда таких не видывал. И эти, — говорит, — глазки такой, как бы сказать, колорит дают, что из хорошенькой она делается премированная красавица. Личико у нее нельзя сказать, что интересное, и носик немножко подгулял, и бровки какие-то странные — очень косматые, но зато ее грустные глаза с избытком прикрывают все недостатки и делают ее из дурнушки ничего себе. Я, знаешь, — говорит, — ее и полюбил-то за эти самые глаза.

— Ну и дурак, — говорю я ему. — Вот и выходит, что ты форменный дурак. Прошляпился со своей женитьбой. Раз у нее грустные глаза, значит, у нее в организме чего-нибудь не в порядке — либо она истеричка, либо почками страдает, либо вообще чахоточная. Ты, — говорю, — возьми да порасспроси ее хорошенько. Или поведи к врачу, посоветуйся.

Ох, тут он очень возмутился, начал швыряться вещами, кричать и срамить меня за излишнюю склонность к грубому материализму.

— Я, — говорит, — жалею, что к тебе зашел. У меня такое было поэтическое настроение, а ты своими ручищами загрязнил мое чувство.

Стал он прощаться и уходить.

Я пытался ему рассказать, как я однажды встретил в Кисловодске одного носильщика с такими грустными глазами, что можно обалдеть. И при расспросе оказалось, что у него было ущемление грыжи. И теперь он должен бросить свою профессию.

Однако приятель не стал до конца слушать и, обидевшись еще сильней за нетактичные параллели и сравнения, холодно подал мне руку и при этом бормотал разные оскорбительные слова, — дескать, ты черта лысого понимаешь в поэзии. Сам прошляпил красоту в жизни.

Вот проходит что-то около полгода. Я позабываю эту историю. Но вдруг однажды встречаю своего приятеля на улице.

Он идет с расстроенным лицом и хочет не заметить меня.

Я подхожу к нему и спрашиваю, что случилось.

— Да так, — говорит, — разные неприятности. Ты мне накаркал — у жены, знаешь ли, легочный процесс открылся. Не знаю, теперь на юг мне ее везти или в санаторию положить.

Я говорю:

— Ну, ничего, поправится. Но, конечно, — говорю, — если поправится, то не будет иметь такие грустные глаза.

Он усмехнулся, махнул рукой — дескать, отвяжись — и пошел от меня.

И вот этой весной я встречаю его снова.

Он идет, подняв воротничок своего пальто. Вижу — морда у него расстроенная. Глаза блестят, но смотрят грустно и даже уныло.

— Вот, — говорит, — теперь сам, черт возьми, захворал туберкулезом. После гриппа. Конечно, может быть, и от жены заразился. Но вряд ли. Скорей всего от усталости за хворал.

— А жена? — говорю.

Он говорит:

— Она поправилась. Только я с ней развелся. Мне нравятся поэтические особы, а она после поправки весь свой стиль потеряла. Ходит, поет, изменять начала на каждом шагу…

— А глаза? — говорю.

— А глаза, — говорит, — какие-то у ней буркалы стали, а не глаза. Никакой поэзии не осталось.

Тут я попрощался со своим приятелем и пошел по своим делам. И по дороге сочувственно поглядывал на тех прохожих, у кого грустные глаза.

 


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: