Прошло недели три со дня назначения Константина Дмитриевича инспектором. Хотя за это короткое время ему еще не удалось провести своих реформ, но в институте уже можно было заметить большие перемены. Появление Ушинского произвело на нас такое впечатление, будто в темном и душном помещении вдруг отворили наглухо закрытые окна и впустили туда широкую струю света и воздуха. Еще недавно дни нашей жизни были похожи один на другой, как две капли воды, и мы томились их однообразием и скукой. Теперь же каждый день приносил новости. Мы точно ожили или проснулись, зашевелились, заволновались и не могли наговориться друг с другом. Каждая встреча с Константином Дмитриевичем, каждое его слово было ново для нас и возбуждало массу споров и разговоров. Мы обсуждали со всех сторон каждое замечание его и частенько отказывались от своих старых взглядов. Постепенно мы начали понимать, что новый инспектор стремится сделать нашу жизнь лучше и содержательнее, чем она была раньше.
Один незначительный случай особенно ясно показал, что в лице Ушинского мы имеем не только начальство, но и друга.
|
|
Как-то, передавая Ане Ивановской письмо от ее отца, Тюфяева при всем классе стала попрекать ее, что она задирает нос, в то время как у отца ее ничего нет, а когда у него и бывают деньги, он предпочитает их тратить на театры, чем посылать дочери.
Аня вспыхнула, на глаза ее навернулись слезы, и, взяв письмо, она выбежала в коридор. Отец, действительно отказывал ей на этот раз в деньгах, объясняя, что дела его идут плохо. Спрятав письмо в карман передника, Аня долго стояла в коридоре, не желая заходить в класс с невысохшими от слез глазами, как вдруг к ней подошел Ушинский.
Он уговорил ее сказать, почему она так грустна. Аня объяснила ему, что институтки обязаны переписываться с родителями через классных дам. Такое правило существует, и тут уж ничего не поделаешь, но она злится на себя за то, что не постаралась, как другие ее подруги, переслать свое письмо через их родственников и не позаботилась о том, чтобы получить тайно ответ отца. Она прямо сказала, что огорчается не тем, что отец отказал ей в деньгах, а оскорблениями Тюфяевой, которая пользуется письмом отца, чтобы попрекать ее при всех и часами читать свои нотации.
Ушинский горячо поблагодарил Ивановскую за доверие и сказал, что сделает все, чтобы уничтожить этот нелепый обычай. И действительно, скоро после случая с Ивановской классные дамы начали передавать воспитанницам письма, не распечатывая их.
Правда, Ушинскому не удалось совсем уничтожить этот обычай. И хотя контролирование писем уж не было обязательным, но и не было запрещенным. Поэтому некоторые классные дамы, вроде Тюфяевой, продолжали заниматься этим делом.
|
|
Зато Ушинскому удалось настоять на том, чтобы мы на время уроков не снимали пелеринок, как это было принято прежде.
-- Вы, может быть, будете восставать и против балов, на которые девушки являются с голыми плечами, -- говорила maman, насмешливо улыбаясь.
-- Ну, в бальные порядки я вмешиваться не собираюсь, -- отвечал весело Ушинский, -- но согласитесь сами... Ведь на балы являются, чтобы ловить женихов. А класс для институтки должен быть храмом науки. И вдруг специально для учителя оголять себе плечи! Ведь после занятий, я сам видел, они сидят в пелеринках.
Этот разговор Ушинского с инспектрисой, подслушанный кем-то из "отчаянных", мы передавали друг другу с большим интересом. Вначале многие находили, что Ушинский уж слишком умный, верно, заучился до того, что перестал понимать "красоту", но постепенно обычай снимать пелеринки показался и нам неприличным и глупым.
Ушинский уничтожил и более вредный обычай: до него во время уроков мы не имели права задавать вопросы учителям. Он настоял на том, чтобы мы спрашивали у них все, чего не понимали, и добился того, что урок стал походить на живую беседу между ученицами и учителем.
Понимая, что смелость, резкость и прямота Ушинского не могут нравиться начальству, мы стали опасаться, что Леонтьева выгонит его из института. Однако время шло, а взгляды Ушинского проводились в жизнь. Тогда, напротив, мы стали думать, что никто не может тронуть нашего инспектора и он явится для нас таким же реформатором, каким был Петр Великий для России.
Только позже, уже окончив институт, я узнала, как трудно было Ушинскому добиться всех этих вещей, какую тяжелую борьбу он вынес с нашим начальством и как жестоко потом поплатился за это.
Впрочем, борьба эта не была явной. Наша начальница Леонтьева, не сочувствуя взглядам нового инспектора, попросту ничего не могла поделать. Еще до прихода к нам, за пределами наших стен, Ушинский был широко известен. Педагогическая и литературная деятельность его обратила на него общее внимание. Наступало новое время. И новые идеи, о которых нам вскользь упомянул Старов, делали свое дело. Сама императрица Мария Александровна, желая поднять образование в институте, указала Леонтьевой на Ушинского. Этого было достаточно, чтобы начальница его пригласила к себе. С первых же месяцев его инспекторства Леонтьева поняла, что имела дело с врагом. Но было уже поздно. Скрепя сердце ей приходилось ждать "лучших времен", когда новым идеям, охватившим Россию и губившим, по мнению ее, институт, будет объявлена наконец война. И Леонтьева ждала.
Между тем по настоянию Ушинского у нас появились и книги.
Теперь мы не бранились между собой от скуки, не слонялись по комнатам, словно сонные мухи, даже не выкидывали "отчаянных" выходок против классных дам. Мы заняты были делом и впервые чувствовали, что живем полной жизнью.
ПЛАНЫ УШИНСКОГО
Как-то раз, когда до выпуска оставалось несколько месяцев, ко мне подошел Ушинский и спросил:
-- Не вы ли та воспитанница, которая упала с лестницы, чуть не разбилась вдребезги и, рискуя жизнью, героически терпела жестокие боли только для того, чтобы не пойти к доктору, опасаясь этим опозорить себя?
Я почувствовала в его вопросе насмешку и молчала; подруги, стоявшие подле, подтвердили, что это была именно я. Вдруг этот строгий, суровый человек, так редко улыбавшийся, разразился громким, веселым смехом. Я вспыхнула. Этот смех показался мне издевательством и я повернулась, чтобы уйти даже без реверанса, что считалось у нас самой грубой невежливостью.
-- Что же вы сердитесь? Кажется, даже обиделись? -- удивился Ушинский, удерживая меня.
|
|
_ Каждая на моем месте поступила бы так же, -- сказала я сухо.
_ Ну нет! -- весело возразил он. -- Если даже у всех вас такие убеждения, -- и опять насмешливая нотка прозвучала в его голосе, -- то все-таки редко кто мог бы выдержать характер до конца. Право же, вы оказались настоящей героиней! Если у вас такой характер, столько силы воли, вы можете употребить их на что-нибудь более полезное. Одним словом, я хочу предложить вам, вместо того, чтобы уехать домой после выпуска, остаться еще здесь и поучиться в новом, седьмом классе, который я устраиваю для выпускных. Уверяю вас... почитаете, подумаете, поработаете головой, и даже на такой вопрос, который мы только что обсуждали, будете смотреть иначе.
Я молчала пораженная неожиданным предложением. С одной стороны, мне было приятно, что Ушинский обращался ко мне, с другой -- пугала мысль провести еще год в ненавистных стенах.
Видя мои колебания, Ушинский добавил, что не торопит меня с ответом, и если я соглашусь, то должна буду спросить разрешения родителей, но что для этого есть еще много времени впереди.
В первьй раз за всю свою институтскую жизнь я написала матери не казенное письмо. Я писала о появлении нового инспектора, о его нововведениях и реформах, о новом классе, в котором будут преподавать новые учителя, писала о том, что Ушинский предложил мне остаться в нем, и просила на это разрешения.
Все реформы Ушинского должны были вступить в силу с нового года. Курс учения в Смольном должен был продолжаться, вместо шести, семь лет. Учебные программы института были не только сильно изменены, но и значительно расширены.
Ушинский вводил в программу новые для нас предметы: естествознание и физику. Эти предметы должны были преподаваться не иначе, как с помощью моделей, чучел, рисунков, приборов, опытов.
Может быть, Ушинскому так и не удалось бы ввести в нашу программу естественные предметы, если бы счастливый случай не помог ему в этом деле.
Внимательно осматривая в институте каждый уголок, он заметил одну всегда запертую дверь. Ушинский заинтересовался закрытой комнатой и начал расспрашивать о ней начальство. Однако ни инспектриса, ни даже наша начальница не вспомнили, что могло находиться за закрытой дверью.
|
|
Тогда Ушинский, неутомимый в своей энергии и любознательности, призвал слесаря, и, наконец, таинственная дверь открылась. Перед Ушинским была огромная комната, заставленная по стенам старинными шкафами с огромной коллекцией чучел животных, с прекрасным гербарием и дорогими физическими приборами.
Находка была как нельзя более кстати; Леонтьева уже поговаривала о том, что нельзя производить физические опыты в классе, а особого помещения для этого не имелось. К тому же на покупку физических приборов, различных коллекций и моделей пришлось бы затратить большую сумму, а наше начальство было радо всякому предлогу, чтобы выставить Ушинскому какое-нибудь препятствие.
Пораженный удачей, Ушинский расследовал дело о закрытой комнате. Оказалось, что эти сокровища были когда-то подарены институту императрицами Марией Федоровной и Александрой Федоровной. Ввиду того, что это были дары двух императриц, институтское начальство считало необходимым беречь их, то есть крепко-накрепко запереть в отдельной комнате. Таким образом, ни разу не употребив их в дело и не показав даже воспитанницам, начальство так основательно упрятало роскошные дары, что даже забыло о них и, казалось, не меньше Ушинского было поражено находкой.
Открытие музея внесло в нашу жизнь большое оживление. То и дело бегали мы осматривать музеи. Ушинский привел какого-то человека, который выносил оттуда чучела, изъеденные молью, и приносил их вскоре обратно в исправленном виде. Так как вход в кабинет был вскоре запрещен до приведения его в порядок, мы стали особенно стремиться попасть туда.
Однажды я с институткой Катей Петровой, увидав, что Ушинский только что вышел из музея, вбежали в него. Мы с изумлением рассматривали расставленные на полу чучела животных. Одна из нас, показывая другой на пушистого зверька, утверждала, что это соболь; другая настаивала на том, что это куница. Вдруг из-за угла шкафа вышел молодой человек и проговорил:
-- Ни то, ни другое, mesdemoiselles, -- это только ласка... Мне говорили, что институтки не умеют отличить корову от лошади. Правда?
-- Какая ложь! -- вскрикнула я возмущенно.
-- Что за гадость! Мы непременно пожалуемся на вас Ушинскому, -- бросила ему Катя Петрова, и мы обе выбежали из комнаты.
-- Ах, барышни, барышни! -- донеслось нам вслед. -- Вы даже не понимаете, что жаловаться стыдно.
Хотя мы обе были возмущены подобною наглостью, однако в глубине души нам было немного стыдно.
"Над нами все издеваются, смотрят на нас, как на последних дур, -- думала я, оставшись одна. -- Разве мой брат, когда я рассказываю ему что-нибудь из институтской жизни, не повторяет на все лады: "Как это пошло! Как это глупо!" А Ушинский... Как часто, рассуждая с нами, он едва сдерживает улыбку... Учиться, учиться надо", -- говорила я себе.
Теперь я не раскаивалась больше в своем решении.
Незадолго до выпускных экзаменов я получила от матушки ответ.
"До сих пор, -- писала мне матушка, -- я получала от тебя сухие, деревянные письма, глубоко огорчавшие меня. Если такая перемена могла произойти с тобой, которую я считала совсем окаменевшей, то это мог сделать только гениальный педагог".
Затем матушка приказывала передать Ушинскому не только свое глубочайшее уважение, но и удивление, что он даже такой ленивой девочке, как я, мог внушить желание учиться.
Одним словом, матушка была счастлива, узнав, что я еще остаюсь в институте.
ВЫПУСК
Наступил день выпуска. Институтская церковь переполнена народом. Мои подруги, не пожелавшие дольше учиться, в первый раз, как птички из клетки, вылетают на волю. Все они в пышных белых платьях, в белых кушаках, в белых перчатках. Все они взволнованы: у многих на глазах слезы, щеки даже у бледных воспитанниц горят румянцем.
Я стояла у стены в своем старом форменном платье, и страшная тоска сжимала мне сердце.
"Счастливицы! -- думала я. -- Завтра их не разбудит ни свет ни заря проклятый звонок. Вместо криков и брани классных дам, они услышат ласковые голоса родных. Зачем, зачем я осталась? Ничего не выйдет из моего учения, да и на что оно мне пригодится?"
Я посмотрела кругом: среди мужчин и пестро разодетых дам (родственников выпускных) я увидела Ушинского.
И вдруг во мне закипела злоба против этого человека, который уговорил меня остаться в институте. Чтобы не разрыдаться, я вышла из церкви, и в первый раз в жизни никто не обратил на это внимания.
Я побежала в пустой класс и в отчаянии, опустив голову на парту, горько заплакала. Но тут я услыхала позади себя торопливые шаги Ушинского. Бежать уже было поздно, и я почувствовала, что если он со мной заговорит, я выскажу ему все в глаза. На его вопрос о том, что я здесь делаю, я не ответила, боясь, что голос выдаст мои слезы.
-- Что вы вечно стесняетесь? -- сказал он, подвигая стул к моей скамейке и положив свой портфель на парту. -- Ну, скажите откровенно, -- ведь вам взгрустнулось потому, что не удалось сегодня, как подругам, надеть беленькое платьице и белый кушачок? Пожалуйста, отвечайте откровенно. Да не смущайтесь вы меня!
Однако я не только не смутилась, но почувствовала прилив "отчаянности", совсем было исчезнувшей в последнее время.
-- Чего мне стесняться? -- начала я запальчиво. -- Ведь все равно вы всегда издеваетесь над нами...
Но Ушинский прервал меня:
-- Это какое-то печальное недоразумение, -- сказал он. -- Если иногда, слушая вас, я и улыбаюсь, то поверьте, без всякой злой мысли. Издеваться над вами не станет ни один здравомыслящий человек. Разве вы виноваты в том, что вас здесь ничему путному не научили и привили дикие и смешные понятия?
Затем он снова спросил, что я делала с тех пор, как возвратилась из церкви.
-- Ничего не делала, -- отвечала я резко.
Ушинский покачал головой:
-- Как это можно сидеть, ничего не делая? Человек, собирающийся серьезно работать, должен давать себе отчет в каждом проведенном часе.
Последние слова дали новый толчок моему "отчаянному" порыву. Не заботясь о впечатлении, которое я могу произвести на Ушинского, я стала высказывать ему все, что было у меня на душе.
-- Да, мне не только взгрустнулось... Я просто прихожу в отчаяние... -- говорила я. -- Но не потому, что я не могла надеть белое платье, а потому, что согласилась остаться в институте продолжать учение, которое меня вовсе не привлекает. В ученые лезть я не собираюсь, а "синим чулком" называться не хочу.
-- Да чего вы из кожи лезете, чтобы показать мне всю вашу институтскую пустоту, -- прервал поток моих речей Ушинский. -- Скажите откровенно: вы хотите этими словами уязвить меня, причинить мне неприятность? А между тем вы одна будете в накладе, если уедете из института с такой пустой головой... Если вы решили не учиться, так вам, конечно, лучше просить родственников взять вас завтра же отсюда.
-- Несчастнее меня нет человека на свете! -- всхлипывала я, не стыдясь слез, катившихся градом по моему лицу. -- Моя мать, моя родная мать, вместо того чтобы стремиться как можно скорее меня увидеть после такой долгой разлуки... приходит в восторг оттого, что я могу остаться здесь еще...
-- Вы не имеете ни малейшего права так говорить о своей матери, -- сказал Ушинский строго. -- Это, знаете ли, совсем нехорошо с вашей стороны. Я сам получил от нее недавно письмо и нахожу, что она на редкость разумная женщина: вместо жалких слов, нежностей и сентиментов, она высказывает одно желание, чтобы ее дочь была образованной девушкой, чтобы она училась и трудилась.
От этих слов мое злобное настроение как-то сразу рассеялось. Сознание, что Ушинский защищает мою матушку, было мне очень приятно. Но что могла она ему писать?
-- Скажите, -- обратилась я нерешительно к Ушинскому, -- когда вы прочли письмо моей матушки, вы не подумали, что она к вам подлизывается?..
Ушинский расхохотался.
-- Ну вот, вы опять решите, что я издеваюсь над вами! Но разве можно оставаться серьезным, слушая, как вы выражаетесь! Уверяю вас, я не нашел, что ваша матушка подлизывается ко мне. Очевидно, я лучшего мнения о ней, чем ее родная дочь, -- прибавил он, улыбаясь. И, заметив, что мое волнение окончательно улеглось, он заговорил о другом: -- Мне кажется, что тучи рассеялись, и теперь можно приступить к делу. Итак, решено, вы останетесь здесь, несмотря на ваше отчаяние. Так принимайтесь же за чтение. Я захватил для вас том Белинского и несколько томов Пушкина. Окажите мне маленькое доверие: начинайте сейчас же читать "Евгения Онегина" и затем немедленно статью Белинского о нем. Так читайте и остальные вещи Пушкина. Я бы хотел еще, чтобы вы по этому поводу написали все, что вам придет в голову. Если вы добросовестно отнесетесь к моей просьбе, даю вам слово, что вашу досаду как рукой снимет.
Я молчала. Краска стыда залила мои щеки. Теперь мне было мучительно стыдно за все, что я наговорила Ушинскому.