По сравнению с другими методами психотерапии психоанализ, без сомнения, является самым сильным. Но справедливо и то, что он также самый трудоемкий и отнимает больше всего времени, его не будешь применять в легких случаях; с его помощью в подходящих случаях можно устранить нарушения, вызвать изменения, на которые не смели надеяться в доаналитические времена. Но он имеет свои весьма ощутимые ограничения. Некоторым моим сторонникам с их терапевтическим честолюбием стоило очень многих усилий преодолеть эти препятствия, так что все невротические нарушения стали как бы излечимыми при помощи психоанализа. Они пытались проводить аналитическую работу в сокращенный срок, усиливать перенесение настолько, чтобы оно пересиливало все сопротивления, сочетать с ним другие способы воздействия, чтобы вынудить выздоровление. Эти усилия, конечно, похвальны, но я думаю, что они напрасны. Они несут в себе опасность самому выйти за рамки анализа и впасть в бесконечное экспериментирование. Предположение, что все невротическое можно вылечить, кажется мне подозрительным из-за веры дилетантов в то, что неврозы будто бы являются чем-то совершенно излишним, что вообще не имеет права на существование. На самом деле они являются тяжелыми, конституционально зафиксированными поражениями, которые редко ограничиваются несколькими вспышками, по большей же части сохраняются в течение длительных периодов жизни или всю жизнь. Аналитический опыт, показывающий, что на них можно широко воздействовать, если известны исторические поводы болезни и
[448]
привходящие моменты, побудил нас пренебречь в терапевтической практике конституциональным фактором, ведь мы не можем из него ничего извлечь; в теории же мы должны все время о нем помнить. Уже общая недоступность для аналитической терапии психозов при их близком родстве с неврозами должна была ограничить наши притязания на эти последние. Терапевтическая действенность психоанализа остается ограниченной вследствие ряда значительных и едва поддающихся воздействию факторов. У ребенка, где можно было бы рассчитывать на наибольшие успехи, этим фактором являются внешние трудности наличия родителей, которые все-таки имеют отношение к бытию ребенка. У взрослых это прежде всего два фактора: степень психической окостенелости и определенная форма болезни со всем тем, что не дает ей дать более глубокое определение. Первый фактор часто неправомерно не замечают. Как ни велика пластичность душевной жизни, а также возможность возобновления прежних состояний, нельзя снова оживить все. Некоторые изменения окончательны, типа образования шрамов от завершившихся процессов. В других случаях возникает впечатление общей закостенелости душевной жизни; психические процессы, которые, весьма вероятно, можно было бы направить по другим путям, по-видимому, не способны оставить прежние. Но возможно, это то же самое, что было раньше, только увиденное по-другому. Слишком часто ощущаешь, что терапии не хватает какой-то необходимой движущей силы, чтобы добиться изменения. Какая-то определенная зависимость, какой-то определенный компонент влечений является слишком сильным по сравнению с противоположными силами, которые мы можем сделать подвижными. В самых общих чертах так бывает при психозах. Мы понимаем их настоль-
[449]
ко, что как бы знаем, где применить рычаги, но они не могут сдвинуть груза. Здесь возникает даже надежда на будущее, что понимание действий гормонов — вы знаете, что это такое, — предоставит нам средства для успешной борьбы с количественными факторами заболеваний, но сегодня мы еще далеки от этого. Я полагаю, что неуверенность во всех этих отношениях дает нам постоянный стимул для совершенствования техники анализа, и в частности перенесения. Новичок в анализе особенно будет сомневаться при неудаче, винить ли ему в ней своеобразие случая или свое неловкое обращение с терапевтическим методом. Но я уже сказал: я не думаю, что благодаря усилиям в этом направлении можно достичь многого.
Другое ограничение аналитических успехов определяется формой болезни. Вы уже знаете, что областью приложения аналитической терапии являются неврозы перенесения, фобии, истерии, неврозы навязчивых состояний, кроме того, ненормальности характера, развившиеся вместо этих заболеваний. Все, что является иным, — нарцисстические, психотические состояния — не подходит в большей или меньшей степени. Но ведь вполне законно было бы защититься от неудач, тщательно исключая такие случаи. Статистики анализа получили бы благодаря этой осторожности большое облегчение. Да, но тут есть одна загвоздка. Наши диагнозы очень часто ставятся лишь со временем, они подобны распознаванию ведьм шотландским королем, о котором я читал у Виктора Гюго. Этот король утверждал, что обладает безошибочным методом определения ведьм. Он заставлял ошпарить ее кипятком в котле, а затем пробовал суп. После этого он мог сказать: “Это была ведьма” или: “Нет, это была не ведьма”. Аналогичное происходит у нас, с той лишь разницей, что мы имеем дело с нарушениями. Мы не
[450]
можем судить о пациенте, который пришел на лечение, или же о кандидате для обучения, пока не изучим его в течение нескольких недель или месяцев. Мы действительно покупаем кота в мешке. Пациент высказывает неопределенные общие жалобы, которые не позволяют поставить верный диагноз. По истечении этого критического времени может обнаружиться, что это неподходящий случай. Кандидата мы тогда отсылаем, пациента же оставляем на некоторое время, пытаясь увидеть его в более выгодном свете. Пациент мстит нам тем, что увеличивает список наших неудач, отвергнутый кандидат, если он параноик, — примерно тем, что сам начинает писать психоаналитические книги. Как видите, наша осторожность нам не помогла.
Боюсь, что эти детальные обсуждения уже не представляют для вас интереса. Но я бы сожалел еще больше, если бы вы подумали, что моим намерением было принизить ваше уважение к психоанализу как терапии. Возможно, я действительно неудачно начал; но я хотел как раз противоположного: извинить терапевтические ограничения анализа, указав на их неизбежность. С тем же намерением я обращаюсь к другому моменту, к тому упреку, что аналитическое лечение занимает несравнимо большее время. На это следует сказать, что психические изменения происходят как раз медленно; если они наступают быстро, неожиданно — это плохой признак. Действительно, лечение тяжелого невроза вполне может продлиться несколько лет, но в случае успеха задайте себе вопрос: сколько бы продлился недуг? Вероятно, десятилетие за каждый год лечения, это значит, болезнь вообще никогда бы не угасла, как мы часто видим у больных, которые не лечились. В некоторых случаях мы имеем основание вновь начать анализ через несколько лет, жизнь
[451]
дает новые поводы для новых болезненных реакций, в промежутке же наш пациент был здоров. Просто первый анализ обнаружил не все его патологические предрасположенности, и естественно было прекратить анализ, после того как успех был достигнут. Есть также люди с тяжелыми нарушениями, которые всю свою жизнь находятся под аналитическим наблюдением и время от времени снова подвергаются анализу, но иначе эти лица вообще были бы неспособны к существованию, и нужно радоваться, что их можно поддерживать таким частичным и повторяющимся лечением. Анализ нарушений характера тоже отнимает много времени, а знаете ли вы какую-нибудь другую терапию, при помощи которой можно было бы взяться за эту задачу? Терапевтическое тщеславие может чувствовать себя не удовлетворенным этими данными, но ведь на примере туберкулеза и волчанки мы научились тому, что успеха можно достичь лишь тогда, когда терапия соответствует характеру недуга.
Я говорил вам, что психоанализ начал как терапия, но я хотел бы вам его рекомендовать не в качестве терапии, а из-за содержания в нем истины, из-за разъяснений, которые он нам дает, о том, что касается человека ближе всего, его собственной сущности, и из-за связей, которые он вскрывает в самых различных областях его деятельности. Как терапия он один из многих, может быть, prima inter pares.* Если бы он не имел своей терапевтической ценности, он не был бы открыт на больных и не развивался бы в течение более тридцати лет.
• Первый среди равных (лат.) — Прим. пер.
[452]
ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ ЛЕКЦИЯ
О мировоззрении (1)
Уважаемые дамы и господа! Во время нашей последней встречи мы занимались мелкими повседневными вопросами, как бы приводя в порядок все наше скромное хозяйство. Предпримем же теперь отважную попытку и рискнем ответить на вопрос, который неоднократно ставился с другой стороны, — ведет ли психоанализ к какому-то определенному мировоззрению и если ведет, то к какому.
(1) Последняя, 35-я лекция представляет особый интерес в том отношении, что она посвящена вопросам, затрагивающим область философии и религии, социологии и политики. Эта лекция выходит за пределы основных представлений Фрейда о концепциях психоанализа и технике истолкования на основе этих концепций детерминант и механизмов человеческого поведения. Фрейд сосредоточивается здесь на проблеме отношения психоанализа к религии, науке и, наконец, к мировоззрению, понятому как обобщающая интеллектуальная конструкция, исходя из единообразных принципов которой решаются основные проблемы бытия и познания.
Фрейд решительно утверждает, что психоанализ в качестве специальной науки не способен образовать особое мировоззрение, что он заимствует свои мировоззренческие принципы у науки. Между тем в действительности как ряд общих положений самого Фрейда, так и многие концепции его учеников не только имеют мировоззренческую направленность, что отчетливо выражено в их притязаниях на решение общих проблем, касающихся сознания человека, его отношения к природе и социальной среде, но и в объяснении генезиса и закономерностей развития культуры.
Считая свои теоретические построения строго научными, Фрейд подвергает острой критике религиозное мировоззрение, а также субъективно-идеалистическую философию. Будучи бескомпромиссным атеистом, считая религию несовместимой с опытом и разумом, Фрейд развивает в этой лекции взгляды, высказанные им в работе “Будущность одной иллюзии” (1927), где религия трактуется как форма массового невроза, имеющая в основе психосексуальные отношения и отражающая желания и потребности детства. При этом он оставляет без внимания общественно-исторические истоки и функции религии, своеобразную представленность в религиозном сознании ценностных ориентации, порожденных жизнью людей в реальном, земном мире, особое понимание этими людьми своей зависимости от природных и социальных сил. Вместе с тем психоанализ дал импульс изучению сопряженных с религией личностных смыслов и переживаний, разработке проблем психологии религии. Решительно отграничивая религиозное мировоззрение от научного, Фрейд с полным основанием усматривает своеобразие научного мышления в том, что оно представляет собой деятельность особого рода, которая в неустанном поиске истины дает подлинную, а не иллюзорную картину реальности.
Наконец, наряду с религиозным и научным мировоззрением Фрейд выделяет еще одну его форму — философию. Он подвергает острой критике приобретшую на Западе доминирующее влияние субъективно-идеалистическую философию, исповедующую интеллектуальный анархизм. Игнорируя принцип согласованности знания с внешним бытием, это направление, согласно Фрейду, несмотря на попытки найти поддержку в новейших достижениях естественных наук (в частности, теории относительности), обнажает свою несостоятельность при первом же соприкосновении с практикой. Затем Фрейд обращается к другому философскому направлению — марксизму, сразу же отмечая, что “живейшим образом сожалеет о своей недостаточной ориентированности в нем”. Заслуживает внимания признание Фрейдом того, что исследования Маркса завоевали неоспоримый авторитет. Фрейд не касается вопроса о влиянии марксистских идей на психоаналитическое направление, связанное с его именем. Между тем именно в эту эпоху ряд приверженцев его концепции (в том числе и некоторые практикующие психоаналитики) обратились к марксистскому учению о влиянии социальных условий на формирование личности. Цель этих исследований — преодоление версии классического психоанализа о предопределенности поведения человека древними инстинктами. Возник неофрейдизм, опиравшийся в критике Фрейда на заимствования из социальных идей Маркса. Фрейд неоднократно оговаривается, что его мнение по поводу марксистской философии носит дилетантский характер. И это верно. Именно это обстоятельство побудило Фрейда свести марксизм к доктрине, ставящей все проявления человеческой жизни в фатальную зависимость от экономических форм. Соответственно свое рассмотрение этого учения Фрейд, по существу, ограничивает указанным тезисом. С одной стороны, Фрейду приходится признать, что события в сфере экономики, техники, производства действительно изменяют ход человеческой истории, что сила марксизма в “проницательном доказательстве неизбежного влияния, которое оказывают экономические отношения людей на их интеллектуальные, этические и эстетические установки”. С другой стороны, Фрейд возражает против того, чтобы считать “экономические мотивы” единственными детерминантами поведения. Но марксизм, как известно (вопреки тому, каким представлял его Фрейд), объясняя своеобразие и многообразие духовной жизни личности, никогда не относил всю сложность мотивационной сферы людей за счет диктата экономики. Полагая, будто, согласно марксизму, этим диктатом аннигилируется роль психологических факторов, Фрейд неадекватно оценивал историко-материалистическое воззрение на активность сознания как фактора, не только отражающего, но и преобразующего в качестве регулятора практических действий социальный мир. Именно принцип историзма позволяет понять истинную природу человеческих потребностей, влечений, мотивов, которые, вопреки Фрейду, преобразуются в процессе созидания материальных и духовных ценностей, а не изначально предопределены биологической конституцией организма. Отрицание социокультурных законов, которым подчинено поведение людей, неизбежно привело Фрейда к психологическому редукционизму, к сведению движущих пружин человеческого бытия к “инстинктивной предрасположенности” в виде психоэнергетики и психодинамики. Видя преимущество марксизма в том, что он “безжалостно покончил со всеми идеалистическими системами и иллюзиями”, Фрейд в то же время инкриминирует марксизму создание новых иллюзий, прежде всего стремление вселить веру в то, что за короткий срок удастся изменить человеческую сущность и создать общество всеобщего благоденствия. Между тем марксистская теория общественно-исторического развития, открыв общие законы этого развития, никогда не предрекала ни сроки перехода от одной стадии к другой, ни конкретные формы реализации этих законов. Если марксистская теория обращалась к развитию общества как целостной системы, изменяющейся по присущим ей законам, то Фрейд, как это явствует из его критических замечаний, принимал за основу самодвижения социальной системы изъятый из этой целостности компонент, а именно влечения человека. Поэтому и изменившая облик мира социальная революция в России трактуется Фрейдом не в контексте всемирно-исторического развития человечества, а как “эффект перенесения агрессивных наклонностей бедных людей на богатых”.
Неверно и мнение Фрейда, будто смысл социалистической революции в обещании создать такое общество, где “не будет ни одной неудовлетворенной потребности”. За этим мнением Фрейда скрыта его трактовка потребностей как нескольких изначально заложенных в биологическом устройстве человека величин, тогда как марксизм исходит из положения, согласно которому сами потребности являются продуктом истории, изменяясь и обогащаясь с прогрессом культуры. Признавая критический дух марксизма и то, что для него опорой послужили принципы строгого научного знания, Фрейд в то же время усматривал в русском большевизме “зловещее подобие того, против чего марксизм борется”, а именно “запрет на мышление”, поскольку “критические исследования марксистской теории запрещены”. Известно, с какой настойчивостью с первых же послереволюционных лет В. И. Ленин учил молодых марксистов мыслить самостоятельно, критически и всесторонне оценивать реальные социальные процессы, решительно перечеркивать свои прежние представления, когда они оказываются неадекватными новым запросам времени. Догматизм и “запрет на мышление” стали насаждаться во времена сталинщины, за которую исполненная критического духа философия Маркса ответственности не несет. Новый подход, адекватный принципам этой философии, утверждается ныне в советском обществе, где доминирующим становится новое, диалектическое мышление, которое не только не запрещает, но, напротив, требует самостоятельного, критического осмысления действительности, творческих инициатив, решительной борьбы с догматизмом. Размышляя о будущем человечества, Фрейд сопоставлял ситуацию в капиталистических странах (“цивилизованных нациях”) с “грандиозным экспериментом в России”. Что касается первых, то они, писал Фрейд, ждут спасения в сохранении христианской религиозности. Но ведь религия, с его точки зрения, лишь иллюзия, невроз, “который каждый культурный человек должен был преодолеть на своем пути от детства к зрелости”.
Что же касается “русского эксперимента”, то он — по Фрейду — “выглядит все же предвестником лучшего будущего”. Отступая от своей веры в неизменность человеческой природы, Фрейд завершал свою последнюю лекцию о психоанализе выражением надежды на то, что с увеличением власти человека над природой “новый общественный строй не только покончит с материальной нуждой масс, но и услышит культурные притязания отдельного человека”. Сочетание справедливых социальных порядков с прогрессом науки и техники — таково условие расцвета личности, реализации ее притязаний как самого ценного и высшего творения культуры.
[453]
Боюсь, что мировоззрение (Weltanschauung) — специфически немецкое понятие, перевод которого на иностранные языки может быть затруднен. Если я и попытаюсь дать ему определение, оно, вероятно, покажется вам неуклюжим. Итак, я полагаю, что мировоззрение — это интеллектуальная конструкция, которая единообразно решает все проблемы нашего бытия, исходя из некоего высшего предположения, в которой в соответствии с этим ни один вопрос не остается открытым, а все, что вызывает наш интерес, занимает свое определенное место. Легко понять, что обладание таким мировоззрением принадлежит к идеальным желаниям людей. Полагаясь на него, можно надежно чувствовать себя в жизни, знать, к чему следует стремиться, как наиболее целесообразно распорядиться своими аффектами и интересами.
Если это является сутью мировоззрения, то ответ в отношении психоанализа ясен. Как специальная наука, как отрасль психологии — глубинной психологии, или психологии бессознательного — он совер-
[454]
шенно не способен выработать собственное мировоззрение, он должен заимствовать его у науки. Но научное мировоззрение уже мало попадает под наше определение. Единообразие объяснения мира, правда, предполагается и им, но только как программа, выполнение которой отодвигается в будущее. В остальном же оно характеризуется негативными свойствами, ограниченностью познаваемого на данный момент и резким неприятием определенных, чуждых ему элементов. Оно утверждает, что нет никаких других источников познания мира, кроме интеллектуальной обработки тщательно проверенных наблюдений, т. е. того, что называется исследованием, и не существует никаких знаний, являющихся результатом откровения, интуиции или предвидения. Кажется, эта точка зрения была почти общепризнанной в предыдущие столетия. За нашим столетием оставалось право высокомерно возразить, что подобное мировоззрение столь же бедно, сколь и неутешительно, что оно не учитывает притя-
[455]
заний человеческого духа и потребностей человеческой души.
Это возражение можно опровергнуть без особых усилий. Оно совершенно беспочвенно, поскольку дух и душа суть такие же объекты научного исследования, как и какие-либо не присущие человеку вещи. Психоанализ имеет особое право сказать здесь слово в защиту научного мировоззрения, потому что его нельзя упрекнуть в том, что он пренебрегает душевным в картине мира. Его вклад в науку как раз и состоит в распространении исследования на область души. Во всяком случае, без такой психологии наука была бы весьма и весьма неполной. Но если включить в науку изучение интеллектуальных функций человека (и животных), то обнаружится, что общая установка науки останется прежней, не появится никаких новых источников знания или методов исследования. Таковыми были бы интуиция и предвидение, если бы они существовали, но их можно просто считать иллюзия-
[456]
ми, исполнением желаний. Легко заметить также, что вышеуказанные требования к мировоззрению обоснованы лишь аффективно. Наука, признавая, что душевная жизнь человека выдвигает такие требования, готова проверять их источники, однако у нее нет ни малейшего основания считать их оправданными. Напротив, она видит себя призванной тщательно отделять от знания все, что является иллюзией, результатом такого аффективного требования.
Это ни в коем случае не означает, что эти желания следует с презрением отбрасывать в сторону или недооценивать их значимость для жизни человека. Следует проследить, как воплотились они в произведениях искусства, в религиозных и философских системах, однако нельзя не заметить, что было бы неправомерно и в высшей степени нецелесообразно допустить перенос этих притязаний в область познания. Потому что это может привести к психозам, будь то индивидуальные или массовые психозы, лишая ценной энергии те стремления, которые направлены к действительнос-
[457]
ти, чтобы удовлетворить в ней, насколько это возможно, желания и потребности.
С точки зрения науки здесь необходимо начать критику и приступить к отпору. Недопустимо говорить, что наука является одной областью деятельности человеческого духа, а религия и философия — другими, по крайней мере, равноценными ей областями, и что наука не может ничего сказать в этих двух областях от себя; они все имеют равные притязания на истину, и каждый человек свободен выбрать, откуда ему черпать свои убеждения и во что верить. Такое воззрение считается особенно благородным, терпимым, всеобъемлющим и свободным от мелочных предрассудков. К сожалению, оно неустойчиво, оно имеет частично все недостатки абсолютно ненаучного мировоззрения и практически равнозначно ему. Получается так, что истина не может быть терпимой, она не допускает никаких компромиссов и ограничений, что исследование рассматривает все области человеческой деятельности как свою вотчину и должно быть неумо-
[458]
лимо критичным, если другая сила хочет завладеть ее частью для себя.
Из трех сил, которые могут поспорить с наукой, только религия является серьезным врагом. Искусство почти всегда безобидно и благотворно, оно и не хочет быть ничем иным, кроме иллюзии. Если не считать тех немногих лиц, которые, как говорится, одержимы искусством, оно не решается ни на какие вторжения в область реального. Философия не противоположна науке, она сама во многом аналогична науке, работает частично при помощи тех же методов, но отдаляется от нее, придерживаясь иллюзии, что она может дать безупречную и связную картину мира, которая, однако, распадается с каждым новым успехом нашего знания. Методически она заблуждается в том, что переоценивает познавательное значение наших логических операций, признавая и другие источники знания, такие как интуиция. И достаточно часто считают, что насмешка поэта (Г. Гейне), когда он говорит о философе:
Он старым шлафроком и прочим тряпьем
Прорехи заштопает у мирозданья, —
(Перевод Г. Силъман)
[459]
не лишена основания. Но философия не имеет никакого непосредственного влияния на большие массы людей, она интересует лишь самую небольшую часть самого узкого верхнего слоя интеллектуалов, оставаясь для всех прочих малодоступной. Напротив, религия является невероятной силой, которая владеет самыми сильными эмоциями человека. Как известно, когда-то она охватывала все духовное в человеческой жизни, она занимала место науки, когда наука едва зарождалась, и создала мировоззрение, отличавшееся беспримерной последовательностью и законченностью, которое еще сегодня, хотя и пошатнувшееся, продолжает существовать.
Отдавая должное грандиозности религии, нужно помнить, что она стремится дать людям. Она дает им объяснение происхождения и развития мира, она обеспечивает им защиту и в конечном счете счастье среди всех превратностей жизни, и она направляет их убеждения и действия предписаниями, которые представляет всем своим авторитетом. Таким образом, она выполняет три функции. Во-первых, она удовлетворяет человеческую любознательность, делает то же
[460]
самое, что пытается делать наука своими средствами, и соперничает здесь с ней. Второй своей функции она, пожалуй, обязана большей частью своего влияния. Она умаляет страх людей перед опасностями и превратностями жизни, вселяет уверенность в добром исходе, утешает их в несчастье, и тут наука не может с ней соперничать. Правда, наука учит, как можно избежать определенных опасностей, успешно побороть некоторые страдания; было бы несправедливо оспаривать, что она сильная помощница людям, но во многих случаях она вынуждена предоставлять человека его страданию и может посоветовать ему лишь покорность. В своей третьей функции, давая предписания, провозглашая запреты и ограничения, она в наибольшей степени отдаляется от науки, поскольку наука довольствуется исследованиями и констатациями. Правда, из ее приложений выводятся правила и советы для поведения в жизни. Иногда они те же, что предлагает и религия, но только с другими обоснованиями.
[461]
Соединение этих трех функций религии не вполне очевидно. Что общего между объяснением возникновения мира и строгим внушением определенных этических предписаний? Обещания защиты и счастья более тесно связаны с этическими требованиями. Они являются платой за выполнение этих заповедей; только тот, кто им подчиняется, может рассчитывать на эти благодеяния, непослушных ждут наказания. Впрочем, и в науке есть нечто похожее. Кто не обращает внимания на ее предписания, полагает она, тот вредит себе.
Странное сочетание поучения, утешения и требования в религии можно понять только в том случае, если подвергнуть ее генетическому анализу. Его можно начать с самого яркого компонента этого ансамбля — с учения о возникновении мира, ибо почему же именно космогония всегда была постоянной составной частью религиозной системы? Учение таково: мир был создан существом, подобным человеку, но превосходящим его во всех отношениях — власти, мудрости, силы страс-
[462]
тей, т. е. неким идеализированным сверхчеловеком. Животные как создатели мира указывают на влияние тотемизма, которого мы позднее коснемся хотя бы одним замечанием. Интересно, что этот создатель мира всегда только один, даже там, где верят во многих богов. Точно так же обычно это мужчина, хотя нет недостатка и в указаниях на женские божества, и в некоторых мифологиях сотворение мира начинается как раз с того, что бог-мужчина устраняет женское божество, которое низводится до чудовища. Здесь немало интереснейших частных проблем, но мы должны спешить. Дальнейший путь легко определяется тем, что этот бог-творец прямо называется отцом. Психоанализ заключает, что это действительно отец, такой грандиозный, каким он когда-то казался маленькому ребенку. Религиозный человек представляет себе сотворение мира так же, как свое собственное возникновение.
Далее легко понять, как утешительные заверения и строгие требования сочетаются с космогонией. По-
[463]
тому что то же самое лицо, которому ребенок обязан своим существованием, — отец (хотя правильнее — состоящая из отца и матери родительская инстанция) оберегал и охранял слабого, беспомощного ребенка, предоставленного всем подстерегавшим его опасностям внешнего мира; под его защитой он чувствовал себя уверенно. И хотя, став взрослым, человек почувствовал в себе гораздо больше сил, его осознание опасностей жизни тоже возросло, и он по праву заключает, что в основе своей остался таким же беспомощным и беззащитным, как в детстве, что по отношению к миру он все еще ребенок. Так что он и теперь не хочет отказываться от защиты, которой пользовался в детстве. Но он давно уже понял, что в своей власти его отец является весьма ограниченным существом, обладающим далеко не всеми преимуществами. Поэтому он обращается к образу воспоминания об отце, которого так переоценивал в детстве, возвышая его до божества и включая в настоящее и в реальность. Аффективная сила этого образа-воспоминания и дальнейшая потребность в защите несут в себе его веру в бога.
И третий основной пункт религиозной программы, этическое требование, без труда вписывается в эту детскую ситуацию. Напомню вам здесь знаменитое изречение Канта, который соединяет усыпанное звездами небо и нравственный закон в нас. Как бы чуждо ни звучало это сопоставление, — ибо что может быть общего между небесными телами и вопросом, любит ли одно дитя человеческое другое или убивает? — оно все-таки отражает большую психологическую истину. Тот же отец (родительская инстанция), который дал ребенку жизнь и оберегал его от ее опасностей, учил его, что можно делать, а от чего он должен отказываться, указывал ему на необходимость определенных ограничений своих влечений, заставил узнать, каких отношений к родителям, к братьям и сестрам от него
[464]
ждут, если он хочет стать терпимым и желанным членом семейного круга, а позднее и более широких союзов. С помощью системы поощрений любовью и наказаний у ребенка воспитывается знание его социальных обязанностей, его учат тому, что его безопасность в жизни зависит от того, что родители, а затем и другие любят его и могут верить в его любовь к ним. Все эти отношения человек переносит неизмененными в религию. Запреты и требования родителей продолжают жить в нем как моральная совесть; с помощью той же системы поощрений и наказаний бог управляет человеческим миром; от выполнения этических требований зависит, в какой мере защита и счастье достаются индивидууму; на любви к богу и на сознании быть любимым зиждется уверенность, которая служит оружием против опасностей как внешнего мира, так и человеческого окружения. Наконец, в молитве верующие оказывают прямое влияние на божественную волю, приобщаясь тем самым к божественному всемогуществу.