double arrow

ЛЕЧЕНИЕ ОТ ЛЮБВИ


Я не люблю работать с влюбленными пациентами. Быть может, из зависти — я тоже мечтаю испытать любовное очарование. Воз­можно, потому, что любовь и психотерапия абсолютно несовмес­тимы. Хороший терапевт борется с темнотой и стремится к яснос­ти, тогда как романтическая любовь расцветает в тени и увядает под пристальным взглядом. Мне ненавистно быть палачом любви.

Но когда Тельма в самом начале нашей первой встречи сказала мне, что она безнадежно, трагически влюблена, я, ни минуты не сомневаясь, взялся за ее лечение. Все, что я заметил с первого взгля­да: ее морщинистое семидесятилетнее лицо с дряхлым трясущим­ся подбородком, ее редеющие неопрятные волосы, выкрашенные в неопределенно-желтый цвет, ее иссохшие руки с вздувшимися венами — говорило мне, что она, скорее всего, ошибается, она не может быть влюблена. Как могла любовь поразить это дряхлое бо­лезненное тело, поселиться в этом бесформенном синтетическом трико?

Кроме того, где ореол любовного наслаждения? Страдания Тельмы не удивляли меня, поскольку любовь всегда бывает смешана с болью; но ее любовь была каким-то чудовищным перекосом — она совсем не приносила радости, вся жизнь Тельмы была сплошной мукой.

Таким образом, я согласился лечить ее, поскольку был уверен, что она страдает не от любви, а от какого-то редкого извращения, которое ошибочно принимает за любовь. Я не только верил, что смогу помочь Тельме, но и был увлечен идеей, что эта ложная любовь поможет пролить свет на глубокие тайны истинной любви.

Во время нашей первой встречи Тельма держалась отстраненно и чопорно. Она не ответила на мою приветственную улыбку, а когда я провожал ее в свой кабинет, следовала на один-два шага позади меня. Войдя в мой кабинет, она сразу же села, даже не оглядевшись. Затем, не дожидаясь моих вопросов и даже не расстегнув толстого жакета, одетого поверх тренировочного костюма, она глубоко вздох­нула и начала:

— Восемь лет назад у меня был роман с моим терапевтом. С тех пор я не могу избавиться от мыслей о нем. Один раз я уже почти покончила с собой и уверена, что в следующий раз мне это удаст­ся. Вы — моя последняя надежда.

Я всегда очень внимательно слушаю первые слова пациента. Часто они каким-то загадочным образом предсказывают то, как сложатся мои отношения с пациентом. Слова человека позволяют другому проникнуть в его жизнь, но тон голоса Тельмы не содер­жал приглашения приблизиться.

Она продолжала:

— Если Вам трудно мне поверить, возможно, это поможет! Она порылась в большой вышитой сумке и протянула мне две старые фотографии. На первой была изображена молодая красивая танцовщица в гладком черном трико. Взглянув на ее лицо, я был поражен, встретив огромные глаза Тельмы, всматривающиеся в меня сквозь десятилетия.




— А эта, — сообщила мне Тельма, заметив, что я перешел к сле­дующей фотографии, изображавшей привлекательную, но увядаю­щую шестидесятилетнюю женщину, — была сделана около восьми лет назад. Как видите, — она провела рукой по своим непричесан­ным волосам, — я больше не слежу за собой.

Хотя я с трудом мог вообразить себе роман между этой запущен­ной женщиной и ее терапевтом, я не сказал ни слова о том, что не верю ей. Фактически я вообще ничего не успел сказать. Я пытался сохранять невозмутимость, но она, вероятно, заметила какой-то признак моего недоверия, возможно, непроизвольно расширивши­еся зрачки. Я решил не опровергать ее обвинения в недоверии. Для галантности было неподходящее время, к тому же в самом деле не каждый день можно встретить растрепанную семидесятилетнюю женщину, обезумевшую от любви. Мы оба это понимали, и глупо было делать вид, что это не так.

Вскоре я узнал, что в течение последних двадцати лет она стра­дала хронической депрессией и почти постоянно лечилась у пси­хиатров. В основном лечение проходило в местной психиатричес­кой клинике, где ее лечили несколько терапевтов. Примерно за одиннадцать лет до описываемых событий она начала лечение у Мэтью, молодого и красивого психолога-стажера. Она встречалась с ним каждую неделю в течение восьми месяцев в клинике и про­должала лечение как частная пациентка весь следующий год. Затем, когда Мэтью получил полную ставку в больнице, ему приш­лось бросить частную практику.



Тельма расставалась с ним с большим сожалением. Он был луч­шим из всех ее терапевтов, и она очень привязалась к нему: все эти двадцать месяцев она каждую неделю с нетерпением ждала очеред­ного сеанса. Никогда до этого она ни с кем не была столь откро­венна. Никогда раньше ни один терапевт не был с ней столь бе­зупречно искренен, прост и мягок.

Тельма несколько минут восторженно говорила о Мэтью:

— В нем было столько заботы, столько любви. Другие мои те­рапевты старались быть приветливыми, чтобы создать непринуж­денную обстановку, но Мэтью был не таким. Он действительно заботился, действительно принимал меня. Что бы я ни делала, ка­кие бы ужасные мысли ни приходили мне в голову, я знала, что он сможет понять и — как бы это сказать? — поддержит меня — нет, будет дорожить мной. Он помог мне не только как терапевт, но и гораздо больше.

— Например?

— Он открыл для меня духовное, религиозное измерение жиз­ни. Он научил меня заботиться обо всем живом, научил задумы­ваться о смысле моего пребывания на земле. Но он не относился ко мне свысока. Он всегда держался как равный, всегда был рядом.

Тельма очень оживилась — ей явно доставляло удовольствие говорить о Мэтью.

— Мне нравилось, как он ловил меня, не давая ускользнуть. И всегда бранил меня за мои дерьмовые привычки.

Последняя фраза поразила меня своим несоответствием всему остальному рассказу. Но поскольку Тельма так тщательно подби­рала слова, я предположил, что это было выражение самого Мэтью, возможно, пример его замечательной техники. Мои неприятные чувства к нему быстро росли, но я держал их при себе. Слова Тельмы ясно показывали мне, что она не потерпела бы никакой кри­тики в отношении Мэтью.

После Мэтью Тельма продолжала лечиться у других терапевтов, но ни один из них не смог установить с ней контакт и не помог ей почувствовать вкус к жизни, как это сделал Мэтью.

Представьте себе, как она обрадовалась однажды, через год после их последней встречи, случайно столкнувшись с ним на Юнион Сквер в Сан-Франциско. Они разговорились и, чтобы им не ме­шала толпа прохожих, зашли в кафе. Им было о чем поговорить. Мэтью расспрашивал о том, что произошло в жизни Тельмы за прошедший год. Незаметно наступило время обеда, и они отпра­вились в рыбный ресторанчик на набережной.

Все это казалось таким естественным, как будто они уже сто раз вот так же обедали вместе. На самом деле они до этого поддержи­вали исключительно профессиональные отношения, не выходящие за рамки отношений терапевта и пациента. Они общались ровно 50 минут в неделю — не больше и не меньше.

Но в тот вечер по какой-то странной причине, которую Тельма не могла понять даже теперь, они словно выпали из повседневной реальности. Словно по молчаливому заговору, они ни разу не взгля­нули на часы и, казалось, не видели ничего необычного в том, чтобы поговорить по душам, выпить вместе кофе или пообедать. Для Тель­мы было естественно поправить смявшийся воротник его рубаш­ки, стряхнуть нитку с его пиджака, держать его за руку, когда они взбирались на Ноб Хилл. Для Мэтью было вполне естественно рассказывать о своей новой "берлоге", а для Тельмы — заявить, что она сгорает от нетерпения взглянуть на нее. Он обрадовался, когда Тельма сказала, что ее мужа нет в городе: Гарри, член Консульта­ционного совета американских бойскаутов, почти каждый вечер произносил очередную речь о движении бойскаутов в каком-ни­будь из уголков Америки. Мэтью забавляло, что ничего не изме­нилось; ему не нужно было ничего объяснять — ведь он знал о ней практически все.

— Я не помню точно, — продолжала Тельма, — что произошло дальше, как все это случилось, кто до кого первым дотронулся, как мы оказались в постели. Мы не принимали никаких решений, все вышло непреднамеренно и как-то само собой. Единственное, что я помню абсолютно точно, — это чувство восторга, которое я ис­пытала в объятиях Мэтью и которое было одним из самых восхи­тительных моментов моей жизни.

— Расскажите мне, что произошло дальше.

— Следующие двадцать семь дней, с 19 июня по 16 июля, были сказкой. Мы по нескольку раз в день разговаривали по телефону и четырнадцать раз встречались. Я словно куда-то летела, плыла, все во мне ликовало...

Голос Тельмы стал певучим, она покачивала головой в такт ме­лодии своих воспоминаний, почти закрыв глаза. Это было доволь­но суровым испытанием моего терпения. Мне не нравится, когда меня не видят в упор.

— Это было высшим моментом моей жизни. Я никогда не была так счастлива — ни до, ни после. Даже то, что случилось потом, не смогло перечеркнуть моих воспоминаний.

— А что случилось потом?

— Последний раз я видела его 16 июля в полпервого ночи. Два дня я не могла ему дозвониться, а затем без предупреждения яви­лась в его офис. Он жевал сэндвич, у него оставалось около двад­цати минут до начала терапевтической группы. Я спросила, поче­му он не отвечает на мои звонки, а он ответил только: "Это неправильно. Мы оба знаем об этом". — Тельма замолчала и ти­хонько заплакала.

"Не многовато ли времени ему потребовалось, чтобы понять, что это неправильно?" — подумал я.

— Вы можете продолжать?

— Я спросила его: "Что, если я позвоню тебе на следующий год или через пять лет? Ты бы встретился со мной? Могли бы мы еще раз пройтись по Мосту Золотых Ворот? Можно ли мне будет об­нять тебя?" Мэтью молча взял меня за руку, сжал в объятиях и не отпускал несколько минут. С тех пор я тысячу раз звонила ему и оставляла сообщения на автоответчике. Вначале он отвечал на не­которые мои звонки, но затем я совсем перестала слышать его. Он порвал со мной. Полное молчание.

Тельма отвернулась и посмотрела в окно. Мелодичность исчез­ла из ее голоса, она говорила более рассудительно, тоном, полным боли и горечи, но слез больше не было. Теперь она выглядела ус­талой и разбитой, но больше не плакала.

— Я так и не смогла выяснить, почему — почему все так закон­чилось. Во время одного из наших последних разговоров он ска­зал, что мы должны вернуться к реальной жизни, а затем добавил, что увлечен другим человеком. — Я подумал про себя, что новая любовь Мэтью была, скорее всего, еще одной пациенткой.

Тельма не знала, был ли этот новый человек в жизни Мэтью мужчиной или женщиной. Она подозревала, что Мэтью — гей. Он жил в одном из районов Сан-Франциско, населенных геями, и был красив той красотой, которая отличает многих гомосексуалистов:

у него были аккуратные усики, мальчишеское лицо и тело Мерку­рия. Эта мысль пришла ей в голову пару лет спустя, когда, гуляя по городу, она заглянула в один из баров на улице Кастро и была поражена, увидев там пятнадцать Мэтью — пятнадцать стройных, привлекательных юношей с аккуратными усиками.

Внезапный разрыв с Мэтью опустошил ее, а непонимание его причин делало ее состояние невыносимым. Тельма постоянно ду­мала о Мэтью, не проходило и часа без какой-нибудь фантазии о нем. Она стала одержимой этим "почему?" Почему он отверг ее и бросил? Ну почему? Почему он не хочет видеть ее и даже говорить с ней по телефону?

После того, как все ее попытки восстановить контакт с Мэтью потерпели неудачу, Тельма совсем пала духом. Она проводила весь день дома, уставившись в окно; она не могла спать; ее речь и дви­жения замедлились; она потеряла вкус ко всякой деятельности. Она перестала есть, и вскоре ее депрессия не поддавалась уже ни пси­хотерапевтическому, ни медикаментозному лечению. Проконсуль­тировавшись с тремя разными врачами по поводу своей бессонни­цы и получив от каждого рецепт снотворного, она вскоре собрала смертельную дозу. Ровно через полгода после своей роковой встречи с Мэтью на Юнион Сквер она написала прощальную записку сво­ему мужу Гарри, который уехал на неделю, дождалась его обычно­го вечернего звонка, сняла телефонную трубку, выпила таблетки и легла в постель.

Гарри в ту ночь никак не мог уснуть, он попытался еще раз позвонить Тельме и был встревожен тем, что линия постоянно за­нята. Он позвонил соседям, и они безуспешно стучались в окна и двери Тельмы. Вскоре они вызвали полицию, которая взломала дверь и обнаружила Тельму при смерти.

Жизнь Тельмы была спасена лишь благодаря героическим уси­лиям медиков.

Как только к ней вернулось сознание, первое, что она сделала, — это позвонила Мэтью. Она оставила послание на автоответчике, заверив его, что сохранит их тайну, и умоляла навестить ее в боль­нице. Мэтью пришел, но пробыл всего пятнадцать минут, и его присутствие, по словам Тельмы, было хуже молчания: он игнори­ровал все ее намеки на их двадцатисемидневный роман и не выхо­дил за рамки формальных профессиональных отношений. Только один раз он не выдержал: когда Тельма спросила, как развиваются его отношения с новым "предметом", Мэтью отрезал: "Не твое дело!"

— Вот и все, — Тельма, наконец, повернулась ко мне лицом и добавила безнадежным, усталым голосом:

— Я больше никогда его не видела. Я звонила и оставляла ему послания в памятные для нас даты: его день рожденья, 19 июня (день нашей первой встречи), 17 июля (день последней встречи), на Рождество и на Новый Год. Каждый раз, когда я меняла тера­певта, я звонила, чтобы сообщить ему об этом. Он ни разу не от­ветил.

— Все эти восемь лет я, не переставая, думала о нем. В семь утра я спрашивала себя, проснулся ли он, а в восемь представля­ла себе, как он ест овсянку (он любит овсянку — он родился на ферме в Небраске). Гуляя по улицам, я высматриваю его в толпе. Он часто мерещится мне в ком-нибудь из прохожих, и я бросаюсь приветствовать незнакомца. Я мечтаю о нем. Я подробно вспоми­наю каждую из наших встреч за те двадцать семь дней. Фактически в этих фантазиях проходит большая часть моей жизни — я едва замечаю то, что происходит вокруг. Моя жизнь проходит восемь лет назад.

"Моя жизнь проходит восемь лет назад". Удивительное призна­ние. Стоит запомнить его, оно нам еще пригодится.

— Расскажите мне, какая терапия проводилась с Вами послед­ние восемь лет, после Вашей попытки самоубийства.

— Все это время у меня были терапевты. Они давали мне кучу антидепрессантов, которые не слишком мне помогали, разве что позволяли спать. Никакой особой терапии больше не проводилось. Разговоры мне никогда не помогали. Наверное, Вы скажете, что я не оставила шансов для психотерапии, поскольку приняла реше­ние ради безопасности Мэтью никогда не упоминать его имени и не рассказывать о своих отношениях с ним никому из терапевтов.

— Вы имеете в виду, что за восемь лет терапии Вы ни разу не говорили о Мэтью?

Плохая техника! Ошибка, простительная только для новичка! Но я не мог подавить своего изумления. Мне вспомнилась давно за­бытая сцена. Я был студентом консультативного отделения меди­цинского факультета. Неглупый, но заносчивый и грубый студент (впоследствии, к счастью, ставший хирургом-ортопедом) проводил консультацию перед своими однокурсниками, пытаясь использо­вать роджерсовскую технику повторения последних слов пациен­та. Пациент, перечислявший ужасные поступки, совершаемые его тираном-отцом, закончил фразой: "И он ест холодный гамбургер!" Консультант, изо всех сил пытавшийся сохранить нейтральность, больше не мог сдержать своего негодования и зарычал: "Холодный гамбургер?" Целый год выражение "холодный гамбургер" шепотом повторялось на лекциях, неизменно вызывая в аудитории взрыв хохота.

Конечно, я оставил свои воспоминания при себе.

— Но сегодня Вы приняли решение прийти ко мне и рассказать правду. Расскажите мне об этом решении.

— Я проверила Вас. Я позвонила пяти своим бывшим терапев­там, сказала, что хочу дать терапии еще один, последний шанс, и спросила, к кому мне обратиться. Ваше имя было в четырех из пяти списков. Они сказали, что Вы специалист по "последним шансам". Итак, это было одно очко в Вашу пользу. Но я знала также, что они Ваши бывшие ученики, и поэтому устроила Вам еще одну провер­ку. Я сходила в библиотеку и просмотрела одну из Ваших книг. Меня поразили две вещи: во-первых, Вы пишете просто — я смог­ла понять Ваши работы, а, во-вторых, Вы открыто говорите о смер­ти. И поэтому буду откровенна с Вами: я почти уверена, что рано или поздно совершу самоубийство. Я пришла сюда для того, что­бы в последний раз попытаться найти способ быть хоть чуточку более счастливой. Если нет, я надеюсь, Вы поможете мне умереть, причинив как можно меньше боли моей семье.

Я сказал Тельме, что надеюсь на возможность совместной ра­боты с ней, но предложил провести еще одну часовую консульта­цию, чтобы она сама могла оценить, сможет ли работать со мной. Я хотел еще что-то добавить, но Тельма посмотрела на часы и ска­зала:

— Я вижу, что мои пятьдесят минут истекли, и если Вы не про­тив... Я научилась не злоупотреблять гостеприимством терапевтов.

Это последнее замечание — то ли саркастическое, то ли кокет­ливое — озадачило меня. Тем временем Тельма поднялась и выш­ла, сказав на прощание, что условится о следующем сеансе с моим секретарем.

После ее ухода мне предстояло о многом подумать. Во-первых, этот Мэтью. Он просто бесил меня. Я встречал немало пациентов, которым терапевты, использовавшие их сексуально, нанесли непо­правимый вред. Это всегда вредно для пациента.

Все оправдания терапевтов в таких случаях — не более чем стан­дартные эгоистические рационализации, например, что таким об­разом терапевт якобы принимает и утверждает сексуальность паци­ента. Но если многие пациенты, вероятно, и нуждаются в сексуальном утверждении — например, явно непривлекательные, тучные, изуродованные хирургическими операциями, — я что-то пока не слышал, чтобы терапевты оказывали сексуальную поддер­жку кому-то из них. Как правило, для этого выбирают привлекатель­ных женщин. Без сомнения, это серьезное нарушение со стороны терапевтов, которые сами нуждаются в сексуальном утверждении, но не могут получить его в своей собственной жизни.

Однако Мэтью был для меня загадкой. Когда он соблазнил Тельму (или позволил ей соблазнить себя, что то же самое), он только что закончил постдипломную подготовку и ему должно было быть около тридцати лет — чуть меньше или чуть больше. Так почему? Почему привлекательный и, по-видимому, интеллигентный моло­дой человек выбирает женщину шестидесяти двух лет, уже много лет страдающую депрессией? Я размышлял о предположении Тельмы насчет его гомосексуализма. Вероятнее всего, Мэтью прораба­тывал (и проигрывал в реальности, используя для этого своих па­циентов) какую-то свою собственную психосексуальную проблему.

Именно из-за этого мы требуем, чтобы будущие терапевты прош­ли длительный курс индивидуальной терапии. Но сегодня, когда время обучения сокращается, уменьшается длительность суперви-зорской подготовки, смягчаются профессиональные стандарты и лицензионные требования, терапевты часто пренебрегают этим правилом, от чего могут пострадать пациенты. У меня нет никако­го сочувствия к безответственным профессионалам, и я обычно настаиваю на том, чтобы пациенты сообщали о сексуальных зло­употреблениях терапевтов в комиссию по этике. Я подумал, что это следовало бы сделать и с Мэтью, но подозревал, что он недосяга­ем для закона. И все же мне хотелось, чтобы он знал, сколько вре­да он причинил.

Мои мысли перешли к Тельме, и я на время отложил вопрос о мотивации Мэтью. Но прежде чем закончилась эта история, мне еще не раз пришлось поломать над ним голову. Мог ли я тогда предположить, что из всех загадок этого случая только загадку Мэтью мне суждено разрешить до конца?

Я был потрясен силой любовного наваждения Тельмы, которое преследовало ее в течение восьми лет без всякой внешней подпит­ки. Это наваждение заполнило все ее жизненное пространство. Тельма была права: она действительно проживала свою жизнь во­семь лет назад. Навязчивость получает энергию, отнимая ее у дру­гих областей существования. Я сомневался, можно ли освободить пациентку от навязчивости, не обогатив сперва другие стороны ее жизни.

Я спрашивал себя, есть ли хоть капля теплоты и близости в ее повседневной жизни. Из всего, что она до сих пор рассказала о своей семейной жизни, было ясно, что с мужем у нее не слишком близкие отношения. Возможно, роль этой навязчивости в том и состояла, чтобы компенсировать дефицит интимности: она связы­вала ее с другим человеком — но не с реальным, а с воображаемым.

Самое большее, на что я мог надеяться, — это установить с ней близкие и значимые отношения, в которых постепенно раствори­лась бы ее навязчивость. Но это была непростая задача. Отноше­ние Тельмы к терапии было очень прохладным. Только представь­те себе, как можно проходить терапию в течение восьми лет и ни разу не упомянуть о своей подлинной проблеме! Это требует осо­бого характера, способности вести двойную жизнь, давая своим чувствам волю в воображении и сдерживая их в жизни.

Следующий сеанс Тельма начала сообщением о том, что у нее была ужасная неделя. Терапия всегда представлялась ей полной противоречий.

— Я знаю, что мне нужно довериться кому-то, без этого я не справлюсь. И все-таки каждый раз, когда я говорю о том, что слу­чилось, я мучаюсь целую неделю. Терапевтические сеансы всегда лишь бередят раны. Они не могут ничего изменить, только усили­вают страдания.

То, что я услышал, насторожило меня. Не было ли это предуп­реждением мне? Не говорила ли Тельма о том, почему она в конце концов бросит терапию?

— Эта неделя была сплошным потоком слез. Меня неотвязно преследовали мысли о Мэтью. Я не могла говорить с Гарри, пото­му что в голове у меня вертелись только две темы — Мэтью и са­моубийство — и обе запретные.

— Я никогда, никогда не скажу мужу о Мэтью. Много лет назад я сказала ему, что однажды случайно встретилась с Мэтью. Долж­но быть, я сказала лишнее, потому что позднее Гарри заявил, что подозревает, будто Мэтью каким-то образом виноват в моей попыт­ке самоубийства. Я почти уверена, что если он когда-нибудь узна­ет правду, он убьет Мэтью. Голова Гарри полна бойскаутских ло­зунгов (бойскауты — это все, о чем он думает), но в глубине души он жестокий человек. Во время второй мировой войны он был офицером британских коммандос и специализировался на обуче­нии рукопашному бою.

— Расскажите о Гарри поподробнее, — меня поразило, с какой страстью Тельма говорила, что Гарри убьет Мэтью, если узнает, что произошло.

— Я встретилась с Гарри в 30-е годы, когда работала танцовщи­цей в Европе. Я всегда жила только ради двух вещей: любви и тан­ца. Я отказалась бросить работу, чтобы завести детей, но была вы­нуждена сделать это из-за подагры большого пальца — неприятное заболевание для балерины. Что касается любви, то в молодости у меня было много, очень много любовников. Вы видели мою фото­графию — скажите честно, разве я не была красавицей?

Не дожидаясь моего ответа, она продолжила:

— Но как только я вышла за Гарри, с любовью было поконче­но. Очень немногие мужчины (хотя такие и были) отваживались любить меня — все боялись Гарри. А сам Гарри отказался от секса двадцать лет назад (он вообще мастер отказываться). Теперь мы почти не прикасаемся друг к другу — возможно, не только по его, но и по моей вине.

Мне хотелось расспросить о. Гарри и о его мастерстве отказы­ваться, но Тельма уже помчалась дальше. Ей хотелось говорить, но, казалось, ей безразлично, слышу ли я ее. Она не проявляла ника­кого интереса к моей реакции и даже не смотрела на меня. Обыч­но она смотрела куда-то вверх, словно целиком уйдя в свои вос­поминания.

— Еще одна вещь, о которой я думаю, но не могу заговорить, — это самоубийство. Я знаю, что рано или поздно совершу его, это для меня единственный выход. Но я и словом не могу обмолвить­ся об этом с Гарри. Когда я попыталась покончить с собой, это чуть не убило его. Он пережил небольшой инсульт и прямо на моих глазах постарел на десять лет. Когда я, к своему удивлению, про­снулась живой в больнице, я много размышляла о том, что сделала со своей семьей. Тогда я приняла определенное решение.

— Какое решение? — На самом деле вопрос был лишним, по­тому что Тельма как раз собиралась о нем рассказать, но мне необ­ходимо было поддержать контакт. Я получал много информации, но контакта между нами не было. С тем же успехом мы могли на­ходиться в разных комнатах.

— Я решила никогда больше не делать и не говорить ничего такого, что могло бы причинить боль Гарри. Я решила во всем ему уступать. Он хочет пристроить новое помещение для своего спор­тивного инвентаря — о'кей. Он хочет провести отпуск в Мексике — о'кей. Он хочет познакомиться с членами церковной общи­ны — о'кей.

Заметив мой ироничный взгляд при упоминании церковной общины, Тельма пояснила:

— Последние три года, поскольку я знаю, что в конце концов совершу самоубийство, я не люблю знакомиться с новыми людь­ми. Чем больше друзей, тем тяжелее прощание и тем больше лю­дей, которым причиняешь боль.

Мне приходилось работать со многими людьми, совершавши­ми попытку самоубийства; обычно пережитое переворачивало их жизнь; они становились более зрелыми и мудрыми. Подлинное столкновение со смертью обычно приводит к серьезному пересмот­ру своих ценностей и всей предыдущей жизни. Это касается и людей, сталкивающихся с неизбежностью смерти из-за неизлечи­мой болезни. Сколько людей восклицают: "Какая жалость, что только теперь, когда мое тело подточено раком, я понял, как нуж­но жить!" Но с Тельмой все было по-другому. Я редко встречал людей, которые подошли бы так близко к смерти и извлекли из этого так мало опыта. Чего стоит хотя бы это решение, которое она приняла после того, как пришла в себя: неужели она и вправду верила, что сделает Гарри счастливым, слепо исполняя все его тре­бования и скрывая свои собственные мысли и желания? И что может быть хуже для Гарри, чем жена, которая проплакала всю прошлую неделю и даже не поделилась с ним своим горем? Поис­тине, этой женщиной владело самоослепление.

Это самоослепление было особенно очевидным, когда она рас­суждала о Мэтью:

— Он излучает доброту, которая трогает каждого, кто общается с ним. Его обожают все секретарши. Каждой из них он говорит что-то приятное, помнит, как зовут их детей, три-четыре раза в неделю угощает их пончиками. Куда бы мы ни заходили в течение тех двад­цати семи дней, он никогда не забывал сказать что-нибудь прият­ное официанту или продавщице. Вы что-нибудь знаете о практике буддистской медитации?

— Ну да, фактически, я... — но Тельма не дожидалась оконча­ния моей фразы.

— Тогда Вы знаете о медитации "любящей доброты". Он про­водил ее два раза в день и приучил к этому меня. Именно поэтому я бы никогда, ни за что не поверила, что он сможет так поступить со мной. Его молчание меня убивает. Иногда, когда я долго думаю об этом, я чувствую, что такого не могло, просто не могло случить­ся, — человек, который научил меня быть открытой, просто не мог придумать более ужасного наказания, чем полное молчание. С каж­дым днем я все больше и больше убеждаюсь, — здесь голос Тельмы понизился до шепота, — что он намеренно пытается довести меня до самоубийства. Вам кажется безумной эта мысль?

— Не знаю, как насчет безумия, но она кажется мне порожде­нием боли и отчаяния.

— Он пытается довести меня до самоубийства. Я не вхожу в круг его забот. Это единственное разумное объяснение!

— Однако, думая так, вы все-таки защищали его все эти годы. Почему?

— Потому что больше всего на свете я хочу, чтобы Мэтью ду­мал обо мне хорошо. Я не могу рисковать своим единственным шансом хотя бы на капельку счастья!

— Тельма, но ведь прошло восемь лет. Вы не слышали от него ни слова восемь лет!

Но шанс есть — хотя и ничтожный. Но два или даже один шанс из ста все же лучше, чем ничего. Я не надеюсь, что Мэтью полюбит меня снова, я только хочу, чтобы он помнил о моем су­ществовании. Я прошу немного — когда мы гуляли в Голден Гейт Парке, он чуть не вывихнул себе лодыжку, стараясь не наступить на муравейник. Что ему стоит обратить с мою сторону хотя бы часть своей "любящей доброты"?

Столько непоследовательности, столько гнева и даже сарказма бок о бок с таким благоговением! Хотя я постепенно начал вхо­дить в мир ее переживаний и привыкать к ее преувеличенным оценкам Мэтью, я был по-настоящему ошеломлен следующим ее замечанием:

— Если бы он звонил мне раз в год, разговаривал со мной хотя бы пять минут, спрашивал, как мои дела, демонстрировал свою заботу, то я была бы счастлива. Разве я требую слишком многого?

Я ни разу не встречал человека, над которым другой имел бы такую же власть. Только представьте себе: она заявляла, что один пятиминутный телефонный разговор в год мог излечить ее! Инте­ресно, правда ли это. Помню, я тогда подумал, что если все осталь­ное не сработает, я готов попытаться осуществить этот эксперимент! Я понимал, что шансы на успех терапии в этом случае невелики: самоослепление Тельмы, ее психологическая неподготовленность и сопротивление интроспекции, суицидальные наклонности — все говорило мне: "Будь осторожен!"

Но ее проблема зацепила меня. Ее любовная навязчивость — как еще можно было это назвать? — была такой сильной и стойкой, что владела ее жизнью восемь лет. В то же время корни этой навязчи­вости казались необычайно слабыми. Немного усилий, немного изобретательности — и мне удастся вырвать этот сорняк. А что потом? Что я найду за поверхностью этой навязчивости? Не обна­ружу ли я грубые факты человеческого существования, прикрытые очарованием любви? Тогда я смогу узнать кое-что о функции любви. Медицинские исследования доказали еще в начале XIX века, что лучший способ понять назначение внутренних органов — это уда­лить их и посмотреть, каковы будут физиологические последствия для лабораторного животного. Хотя бесчеловечность этого сравне­ния привела меня в дрожь, я спросил себя: почему бы и здесь не действовать по такому же принципу? Пока. что было очевидно, что любовь Тельмы к Мэтью была на самом деле чем-то другим — воз­можно, бегством, защитой от старости и одиночества. В ней не было ни настоящего Мэтью, ни настоящей любви, если признать, что любовь — это отношение, свободное от всякого принуждения, пол­ное заботы, тепла и самоотдачи.

Еще один предупреждающий знак требовал моего внимания, но я предпочел его проигнорировать. Я мог бы, например, более се­рьезно задуматься о двадцати годах психиатрического лечения Тель­мы! Когда я проходил практику в Психиатрической клинике Джо­на Хопкинса, у персонала было много "народных примет" хронического заболевания. Одним из самых безжалостных было соотношение: чем толще медицинская карта пациента и чем он старше, тем хуже прогноз. Тельме было семьдесят лет, и никто, абсолютно никто, не порекомендовал бы ей психотерапию.

Когда я анализирую свое состояние в то время, я понимаю, что все мои соображения бьыи чистой рационализацией.

Двадцать лет терапии? Ну, последние восемь лет нельзя считать терапией из-за скрытности Тельмы. Никакая терапия не имеет шанса на успех, если пациент скрывает главную проблему.

Десять лет терапии до Мэтью? Ну, это было так давно! Кроме того, большинство ее терапевтов были молоденькими стажерами. Разумеется, я мог дать ей больше. Тельма и Гарри, будучи ограни­чены в средствах, никогда не могли себе позволить иных терапев­тов, кроме учеников. Но в то время я получил финансовую поддержку от исследовательского института для изучения проблем психотерапии пожилых людей и мог лечить Тельму за минималь­ную плату. Несомненно, для нее это была удачная возможность получить помощь опытного клинициста.

На самом деле причины, побудившие меня взяться за лечение Тельмы, были в другом: во-первых, меня заинтриговала эта любов­ная навязчивость, имеющая одновременно и давние корни, и от­крытую, ярко выраженную форму, и я не мог отказать себе в удо­вольствии раскопать и исследовать ее; во-вторых, я пал жертвой того, что теперь называю гордыней, — я верил, что смогу помочь любому пациенту, что нет никого, кто был бы мне не под силу. Досократики определяли гордыню как "неподчинение божествен­ному закону"; но я, конечно, пренебрег не божественным, а есте­ственным законом — законом, который управляет событиями в моей профессиональной области. Думаю, что уже тогда у меня было предчувствие, что еще до окончания работы с Тельмой мне при­дется расплачиваться за свою гордыню.

В конце нашей второй встречи я обсудил с Тельмой терапевти­ческий контракт. Она дала мне ясно понять, что не хочет долго­срочной терапии; кроме того, я рассчитывал, что за шесть месяцев должен разобраться, смогу ли я помочь ей. Поэтому мы договори­лись встречаться раз в неделю в течение шести месяцев (и, возмож­но, продлить терапию еще на шесть месяцев, если в этом будет необходимость). Она взяла на себя обязательство регулярно посе­щать меня и участвовать в исследовательском проекте. Проект пре­дусматривал исследовательское интервью и батарею психологичес­ких тестов для измерения результатов. Тестирование должно было проводиться дважды: в начале терапии и через шесть месяцев пос­ле ее завершения.

Мне пришлось предупредить ее о том, что терапия наверняка будет болезненной, и попросить не жаловаться на это.

— Тельма, эти бесконечные размышления о Мэтью — для крат­кости назовем их навязчивостью...

— Те двадцать семь дней были величайшим даром, — ощетини­лась она. — Это одна из причин, по которой я не говорила о них ни с одним терапевтом. Я не хочу, чтобы их рассматривали как болезнь.

— Нет, Тельма, я имею в виду не то, что произошло восемь лет назад. Я говорю о том, что происходит теперь, и о том, что Вы не можете жить нормально, потому что постоянно, снова и снова, проигрываете в голове прошлые события. Я полагал, Вы пришли ко мне, потому что хотите перестать мучить себя.

Она посмотрела на меня, прикрыла глаза и кивнула. Она сдела­ла предупреждение, которое должна была сделать, и теперь опять откинулась в своем кресле.

— Я хотел сказать, что эта навязчивость... давайте найдем дру­гое слово, если "навязчивость" звучит оскорбительно для Вас...

— Нет, все в порядке. Теперь я поняла, что Вы имеете в виду.

— Итак, эта навязчивость была основным содержанием Вашей внутренней жизни в течение восьми лет. Мне будет трудно изба­вить Вас от нее. Мне придется бросить вызов некоторым Вашим мнениям, и терапия может оказаться жестокой. Вы должны дать мне обещание, что не станете обвинять меня в этом.

— Считайте, что получили его. Когда я принимаю решение, я от него не отказываюсь.

— Еще, Тельма, мне трудно работать, когда надо мной висит угроза самоубийства пациента. Мне нужно Ваше твердое обещание, что в течение шести месяцев Вы не причините себе никакого фи­зического вреда. Если Вы почувствуете, что находитесь на грани самоубийства, позвоните мне. Звоните в любое время — я буду к Вашим услугам. Но если Вы предпримете хоть какую-нибудь по­пытку — даже незначительную, — то наш контракт будет расторг­нут, и я прекращу работать с Вами. Часто я фиксирую подобный договор письменно, но в данном случае я доверяю Вашим словам о том, что Вы всегда следуете принятому решению.

К моему удивлению, Тельма покачала головой:

— Я не могу Вам этого обещать. Иногда на меня находит такое состояние, когда я понимаю, что это единственный выход. Я не могу исключить эту возможность.

— Я говорю только о ближайших шести месяцах. Я не требую от Вас более длительных обязательств, но я не могу иначе присту­пить к работе. Если Вам необходимо еще об этом подумать, давай­те встретимся через неделю.

Тельма сразу стала более миролюбивой. Не думаю, что она ожи­дала от меня столь резкого заявления. Хотя она и не подала виду, я понял, что она смягчилась.

— Я не могу ждать следующей недели. Я хочу, чтобы мы при­няли решение сейчас и сразу же начали терапию. Я готова сделать все, что в моих силах.

"Все, что в ее силах..." Я чувствовал, что этого недостаточно, но сомневался, стоит ли сразу начинать качать права. Я ничего не сказал — только поднял брови.

После минутного или полутораминутного молчания (большая пауза для терапии) Тельма встала, протянула мне руку и произнес­ла: "Я обещаю Вам".

На следующей неделе мы начали работу. Я решил сосредоточить внимание лишь на основных и неотложных проблемах. У Тельмы было достаточно времени (двадцать лет терапии!), чтобы исследо­вать свое детство, и мне меньше всего хотелось сосредоточиваться на событиях шестидесятилетней давности.

Ее отношение к психотерапии было очень противоречивым: хотя она видела в ней последнюю соломинку, ни один сеанс не прино­сил ей удовлетворения. После первых десяти сеансов я убедился, что если анализировать ее чувства к Мэтью, всю следующую неде­лю ее будет мучить навязчивость. Если же рассматривать другие темы, даже такие важные, как ее отношения с Гарри, она будет считать сеанс пустой тратой времени, потому что мы игнорирова­ли главную проблему — Мэтью.

Из-за этого ее недовольства я тоже стал испытывать неудовлет­воренность работой с Тельмой. Я приучился не ждать никаких личных наград от этой работы. Ее присутствие никогда не достав­ляло мне удовольствия, и уже к третьему или четвертому сеансу я убедился, что единственное удовлетворение, которое я могу полу­чить от этой работы, лежит в интеллектуальной сфере.

Большая часть наших бесед была посвящена Мэтью. Я рас­спрашивал о точном содержании ее фантазий, и Тельме, казалось, нравилось говорить о них. Образы были очень однообразны: боль­шинство из них в точности повторяли какую-либо из их встреч в течение тех двадцати семи дней. Чаще всего это было первое сви­дание — случайная встреча на Юнион Сквер, кофе в "Сан Френ­сис", прогулка по набережной, вид на залив, которым они любо­вались, сидя в ресторанчике, волнующая поездка в "берлогу" Мэтью; но иногда она вспоминала просто один из их любовных раз­говоров по телефону.

Секс играл минимальную роль в этих фантазиях: она редко ис­пытывала какое-либо сексуальное возбуждение. Фактически, хотя за двадцать семь дней романа у них было много сексуальных ласк, они занимались любовью лишь один раз, в первый вечер. Они пытались сделать это еще дважды, но у Мэтью не получилось. Я все больше убеждался в верности своих предположений о причи­нах его поведения: а именно, что он имел серьезные сексуальные проблемы, которые отыгрывал на Тельме (а, возможно, и на дру­гих несчастных пациентках).

У меня было много вариантов начала работы, и оказалось труд­но выбрать, на каком остановиться. Однако прежде всего было необходимо, чтобы Тельма поняла, что ее наваждение должно быть рассеяно. Ибо любовное наваждение обкрадывает реальную жизнь, "съедает" новый опыт — как положительный, так и отрицательный. Я пережил все это на собственной шкуре. В самом деле, большая часть моих терапевтических взглядов и мои основные интересы в области психологии выросли из моего личного опыта. Ницше ут­верждал, что любая философская система порождается биографи­ей философа, а я полагаю, что это верно и в отношении терапев­тов, во всяком случае, тех, кто имеет собственные взгляды.

Примерно за два года до знакомства с Тельмой я встретил на одной конференции женщину, которая впоследствии завладела всеми моими мыслями, чувствами и мечтами. Ее образ стал пол­ным хозяином моей души и сопротивлялся всем моим попыткам вытравить его из памяти. До поры до времени это было даже здо­рово: мне нравилось мое наваждение, я упивался им. Через несколь­ко недель я отправился с семьей в отпуск на один из красивейших островов Карибского архипелага. Только спустя несколько дней я понял, что все путешествие прошло мимо меня: красота побережья, буйство экзотической растительности, даже удовольствие от рыбал­ки и погружения в подводный мир. Все это богатство реальных впечатлений было стерто моим наваждением. Я отсутствовал. Я был погружен в себя, раз за разом проигрывая в голове одну и ту же бессмысленную фантазию. Встревоженный и совершенно опосты­левший сам себе, я обратился за помощью к терапии, и через нес­колько месяцев напряженной работы снова овладел собой и смог вернуться к волнующему занятию — проживать свою собственную реальную жизнь. (Забавно, что мой терапевт, ставший впоследствии моим близким другом, через много лет признался мне, что во вре­мя работы со мной он сам был влюблен в одну прекрасную италь­янку, внимание которой было приковано к кому-то другому. Так, от пациента к терапевту, а затем опять к пациенту передается эста­фета любовного наваждения.)

Поэтому, работая с Тельмой, я сделал упор на том, что ее одер­жимость обескровливает ее жизнь, и часто повторял ее собственное замечание, что она проживает свою жизнь восемь лет назад. Неудивительно, что она ненавидела жизнь! Ее жизнь задыхалась в тюремной камере, где единственным источником воздуха были те давно прошедшие двадцать семь дней.

Но Тельма никак не соглашалась с убедительностью этого те­зиса и, как я теперь понимаю, была совершенно права. Перенося на нее свой опыт, я ошибочно предполагал, что ее жизнь обладала богатством, которое отняла у нее одержимость. А Тельма чувство­вала, хотя и не выражала этого прямо, что в ее наваждении содер­жалось бесконечно больше подлинности, чем в ее повседневной жизни. (Позже нам удалось установить, правда, без особой поль­зы, и обратную закономерность — наваждение завладело ее душой именно из-за скудости ее реальной жизни.)

Примерно к шестому сеансу я доконал ее, и она — вероятно, чтобы подшутить надо мной — согласилась с тем, что ее навязчи­вость — это враг, которого нужно искоренять. Мы проводили се­анс за сеансом, просто изучая ее навязчивость. Мне казалось, что причиной страданий Тельмы была та власть над нею, которую она приписывала Мэтью. Нельзя было никуда двигаться, пока мы не лишим его этой власти.

— Тельма, это чувство, что единственное, что имеет значение, — это чтобы Мэтью думал о Вас хорошо, — расскажите мне все о нем.

— Это трудно выразить. Мне невыносима мысль о том, что он ненавидит меня. Он — единственный человек, который знает обо мне все. И поэтому возможность того, что он любит меня, несмот­ря на все, что знает, имеет для меня огромное значение.

Я думаю, что именно по этой причине терапевтам нельзя эмо­ционально увлекаться пациентами. Благодаря своей привилегиро­ванной позиции, своему доступу к глубоким чувствам и секретным сведениям, их отношение всегда имеет для пациента особое значе­ние. Для пациентов почти невозможно воспринимать терапевтов как обычных людей. Моя ярость к Мэтью возрастала.

— Но, Тельма, он всего лишь человек. Вы не виделись восемь лет. Какая разница, что он о Вас думает?

— Я не могу объяснить Вам. Я знаю, что это нелепо, но в глу­бине души чувствую, что все было бы в порядке и я была бы счас­тлива, если бы он думал обо мне хорошо.

Эта мысль, это ключевое заблуждение было моей главной ми­шенью. Я должен был разрушить его. Я воскликнул со страстью:

— Вы — это Вы, у Вас — свой собственный опыт, Вы остаетесь собой непрерывно, каждую минуту, изо дня в день. В основе своей Ваше существование непроницаемо для потока мыслей или электромагнитных волн, которые возникают в чужом мозге. Постарайтесь это понять. Всю ту власть, которой обладает над Вами Мэтью. Вы сами передали ему — сами!

— От одной мысли, что он может презирать меня, у меня начи­нает сосать под ложечкой.

— То, что происходит в голове у другого человека, которого Вы никогда больше не увидите, который, возможно, даже не помнит о Вашем существовании, который поглощен своими проблемами, не должно влиять на Вас.

— О нет, все в порядке, он помнит о моем существовании. Я оставляю множество сообщений на его автоответчике. Кстати, я сообщила ему на прошлой неделе, что встречаюсь с Вами. Думаю, он должен знать, что я рассказала Вам о нем. Все эти годы я каж­дый раз предупреждала его, когда меняла терапевтов.

— Но я думал, что Вы не обсуждали его со всеми этими тера­певтами.

— Верно. Я обещала ему это, хотя он меня и не просил, и я выполняла свое обещание — до последнего времени. Хотя мы и не разговаривали друг с другом все эти годы, я все же думала, что он должен знать, с каким терапевтом я встречаюсь. Многие из них были его однокурсниками. Они могли быть его друзьями.

Из-за своих злорадных чувств к Мэтью я не был расстроен сло­вами Тельмы. Наоборот, меня позабавило, когда я представил себе, с каким замешательством он в течение всех этих лет выслушивал мнимо заботливые сообщения Тельмы на своем автоответчике. Я начал отказываться от своих планов проучить Мэтью. Эта леди знала, как наказать его, и не нуждалась в моей помощи.

— Но, Тельма, давайте вернемся к тому, о чем мы говорили. Как Вы не можете понять, что сами это делаете? Его мысли на самом деле не могут повлиять на такого человека, как Вы. Вы позволяете ему влиять на себя. Он — всего лишь человек, такой же, как мы с Вами. Если Вы будете думать плохо о человеке, с которым у Вас никогда не будет никакого контакта, смогут ли Ваши мысли — эти психические образы, рожденные в Вашем мозгу и известные толь­ко Вам, — повлиять на этого человека? Единственный способ до­биться этого называется колдовством. Почему Вы добровольно отдали ему власть над собой? Он такой же человек, как другие, он борется за жизнь, он стареет, он может пукнуть, может умереть. Тельма не ответила. Я продолжал:

— Вы говорили уже, что трудно нарочно придумать поведение, которое бы сильнее ранило Вас. Вы думали, что, быть может, он пытается довести Вас до самоубийства. Он не заботится о Вашем благополучии. Так какой же смысл так превозносить его? Верить, что в жизни нет ничего важнее, чем его мнение о Вас?

— По-настоящему я не верю в то, что он пытается довести меня до самоубийства. Это всего лишь мысль, которая иногда приходит мне в голову. Мои чувства к Мэтью переменчивы. Но чаще всего я чувствую потребность в том, чтобы он желал мне добра.

— Но почему это желание столь архиважно? Вы подняли его на сверхчеловеческую высоту. Но, кажется, он — всего лишь слабый человек. Вы сами упоминали о его серьезных сексуальных пробле­мах. Взгляните на всю эту историю целиком — на ее этическую сторону. Он нарушил основной закон любой помогающей профес­сии. Подумайте о том горе, которое он Вам причинил. Мы оба зна­ем, что просто-напросто недопустимо для профессионального те­рапевта, который давал клятву действовать в интересах клиента, причинять кому-либо такой вред, какой он причинил Вам.

С тем же успехом я мог бы разговаривать со стенкой.

— Но именно тогда, когда он начал действовать профессиональ­но, когда он вернулся к своей формальной роли, он и причинил мне вред. Когда мы были просто двумя влюбленными, он препод­нес мне самый драгоценный дар в мире.

Я был в отчаянии. Разумеется, Тельма несла ответственность за свои жизненные трудности. Разумеется, неправда, что Мэтью об­ладал какой-то реальной властью над ней. Разумеется, она сама наделила его этой властью, стремясь отказаться от своей свободы и ответственности за собственную жизнь. Вовсе не собираясь осво­бождаться от власти Мэтью, она страстно жаждала подчинения.

Конечно, я с самого начала знал, что, какими бы убедительны­ми ни были мои доводы, они не смогут проникнуть достаточно глубоко, чтобы вызвать какие-либо изменения. Этого почти никогда не случается. Когда я сам проходил терапию, такое никогда не сра­батывало. Только когда человек переживает истину всем своим существом, он может принять ее. Только тогда он может последо­вать ей и измениться. Психологи-популяризаторы всегда говорят о "принятии ответственности", но все это — только слова: невероятно трудно, даже невыносимо признать, что ты и только ты сам строишь свой жизненный проект.

Таким образом, основная проблема терапии всегда состоит в том, как перейти от интеллектуального признания истины о себе к ее эмоциональному переживанию. Только когда в терапию вовлека­ются глубокие чувства, она становится по-настоящему мощным двигателем изменений.

Именно немощь была проблемой в моей работе с Тельмой. Мои попытки вдохнуть в нее силу были позорно неуклюжими и состо­яли в основном из нудных нотаций и постоянного вращения во­круг навязчивости и борьбы с ней.

Как мне не хватало в этой ситуации той уверенности, которую дает ортодоксальная теория! Взять, к примеру, наиболее правовер­ную психотерапевтическую идеологию — психоанализ. Он всегда с такой уверенностью утверждает необходимость технических про­цедур, что, пожалуй, любой аналитик оказался бы на моем месте более уверен абсолютно во всем, чем я в чем бы то ни было. Как было бы удобно хоть на минуту почувствовать, что я точно знаю, что делаю в своей психотерапевтической работе — например, что я добросовестно и в нужной последовательности прохожу точно из­вестные стадии терапевтического процесса.

Но все это, конечно, иллюзии. Если идеологические школы со всеми своими сложными метафизическими построениями и помо­гают, то только тем, что снижают тревогу не у пациента, а у тера­певта (и таким образом позволяют ему противостоять страхам, свя­занным с терапевтическим процессом). Чем больше способность терапевта выдержать страх перед неизвестным, тем меньше он нуж­дается в какой-либо ортодоксальной системе. Творческие последо­ватели системы, любой системы, в конце концов перерастают ее границы.

Во всезнающем терапевте, который всегда контролирует любую ситуацию, есть что-то успокаивающее, однако нечто привлекатель­ное может быть и в терапевте, который бредет наощупь и готов вместе с пациентом продираться сквозь лес его проблем, пока они не наткнутся на какое-нибудь важное открытие. Но, увы, еще до завершения нашей работы Тельма продемонстрировала мне, что любая, даже самая замечательная терапия, может оказаться време­нем, потраченным впустую!

В своих попытках вернуть ей силы я дошел до предела. Я пы­тался испугать и шокировать ее.

— Предположим на минуту, что Мэтью умер. Это принесло бы Вам облегчение?

— Я пыталась представить это. Когда я представляю, что он умер, я погружаюсь в беспредельную скорбь. Если бы это произошло, мир бы опустел. Я никогда не могла думать о том, что будет после.

— Как Вы можете освободить себя от него? Как можно было бы Вас освободить? Мог бы Мэтью отпустить Вас? Вы когда-нибудь представляли себе разговор, в котором он бы отпускал Вас?

Тельма улыбнулась. Как мне показалось, она посмотрела на меня с большим уважением — будто была удивлена моей способностью читать мысли. Очевидно, я угадал важную фантазию.

— Часто, очень часто.

— Расскажите мне, как это могло бы быть. Я не поклонник ролевых игр и пустых стульев, но, казалось, что сейчас самое время для них.

— Давайте попробуем разыграть это. Не могли бы Вы пересесть на другой стул, сыграть роль Мэтью и поговорить с Тельмой, си­дящей здесь, на этом стуле?

Поскольку Тельма отвергала все мои предложения, я стал заго­тавливать доводы, чтобы убедить ее, но, к моему удивлению, она с воодушевлением согласилась. Возможно, за двадцать лет терапии ей доводилось работать с гештальт-терапевтами, которые применяли эти техники; возможно, ей вспомнился ее сценический опыт. Она почти подскочила на стуле, прочистила горло, изобразила, что на­девает галстук и застегивает пиджак, приняла выражение ангель­ской улыбки и благонамеренного великодушия, снова прочистила голос, села на другой стул и превратилась в Мэтью:

— Тельма, я пришел сюда, помня твое удовлетворение нашей терапевтической работой и желая остаться твоим другом. Мне нра­вится дарить и получать подарки. Мне нравилось подшучивать над твоими дерьмовыми привычками. Я был искренен. Все, что я тебе говорил, было правдой. А затем произошло событие, о котором я решил не говорить тебе и которое заставило меня измениться. Ты не сделала ничего плохого, в тебе не было ничего отталкивающе­го, хотя у нас было мало времени для того, чтобы построить проч­ные отношения. Но случилось так, что одна женщина, Соня...

Тут Тельма на мгновение вышла из роли и сказала громким те­атральным шепотом:

— Доктор Ялом, Соня — это был мой сценический псевдоним, когда я работала танцовщицей.

Она снова стала Мэтью и продолжала:

— Появилась эта женщина, Соня, и я понял, что моя жизнь навсегда связана с ней. Я пытался расстаться, пытался сказать тебе, чтобы ты перестала звонить, и, честно говоря, меня раздражало, что ты не сделала этого. После твоей попытки самоубийства я понял, что должен быть очень осторожен в словах, и именно поэтому я так отдалился от тебя. Я виделся со своим духовным наставником, который посоветовал мне сохранять полное молчание. Я хотел бы любить тебя как друга, но это невозможно. Существуют твой Гар­ри и моя Соня.

Она замолчала и тяжело опустилась на свой стул. Ее плечи по­никли, благожелательная улыбка исчезла с лица, и, полностью опустошенная, она снова превратилась в Тельму.

Мы оба хранили молчание. Размышляя над словами, которые она вложила в уста Мэтью, я без труда понял их назначение и то, почему она так часто их повторяла: они подтверждали ее картину реальности, освобождали Мэтью от всякой ответственности (ведь не кто иной, как наставник посоветовал ему хранить молчание) и подтверждали, что с ней все в порядке и в их отношениях не было ничего странного; просто у Мэтью возникли более серьезные обя­зательства перед другой женщиной. То, что эта женщина была Соней, то есть ею самой в молодости, заставило меня обратить более серьезное внимание на переживания Тельмы по поводу ее возраста.

Я был поглощен идеей освобождения. Могли ли слова Мэтью действительно освободить ее? Мне вспомнились взаимоотношения с пациентом, которого я вел в первые годы своей интернатуры (эти первые клинические впечатления откладываются в памяти как сво­его рода профессиональный импринтинг). Пациент, страдавший тяжелой паранойей, утверждал, что я не доктор Ялом, а агент ФБР, и требовал у меня удостоверение личности. Когда на следующем сеансе я наивно предоставил ему свое свидетельство о рождении, водительские права и паспорт, он заявил, что я подтвердил его правоту: только обладая возможностями ФБР, можно так быстро добыть поддельные документы. Если система бесконечно расши­ряется, вы не можете выйти за ее пределы.

Нет, конечно, у Тельмы не было паранойи, но, возможно, и она стала бы тоже отрицать любые освобождающие утверждения, если бы они исходили от Мэтью, и постоянно требовала бы новых до­казательств и подтверждений. Тем не менее, оглядываясь назад, я полагаю, что именно в тот момент я начал серьезно подумывать о том, чтобы включить Мэтью в терапевтический процесс — не ее идеализированного Мэтью, а реального Мэтью, из плоти и крови.

— Что вы чувствуете по поводу только что сыгранной роли, Тельма? Что она пробудила в Вас?

— Я чувствовала себя идиоткой! Нелепо в мои годы вести себя, как наивный подросток.

— Вам не хочется спросить, что чувствовал я? Или Вы думаете, что я чувствовал то же самое?

— Честно говоря, есть еще одна причина (помимо обещания, данного Мэтью), по которой я не говорила о нем ни с терапевта­ми, ни с кем-либо еще. Я знаю, они скажут, что это увлечение, глупая инфантильная влюбленность или перенос. "Все влюбляют­ся в своих терапевтов", — я и теперь часто слышу эту фразу. Или они начнут говорить об этом как о... Как это называется, когда те­рапевт переносит что-то на пациента?

— Контрперенос.

— Да, контрперенос. Фактически Вы ведь это имели в виду, когда сказали на прошлой неделе, что Мэтью "отыгрывал" со мной свои личные проблемы. Я буду откровенна (как Вы просили меня): это выводит меня из себя. Получается, что я не имею никакого значе­ния, как будто я была случайным свидетелем каких-то сцен, разы­грываемых между ним и его матерью.

Я прикусил язык. Она была права: именно так я и думал. Вы с Мэтью оба "случайные свидетели". Ни один из вас не имел дела с реальным другим, а лишь со своей фантазией о нем. Ты влюбилась в Мэтью из-за того, чем он представлялся тебе: человеком, кото­рый любил тебя абсолютно и безусловно, который целиком по­святил себя твоему благополучию, твоему комфорту и развитию, который отменил твой возраст и любил тебя, как молодую пре­красную Соню, который дал тебе возможность избежать боли, оди­ночества и подарил тебе блаженство саморастворения. Ты, может быть, и "влюбилась", но одно несомненно: ты любила не Мэтью, ты никогда не знала Мэтью.

А сам Мэтью? Кого или что любил он? Я пока не знал этого, но я не думал, что он "был влюблен" или любил. Он не любил тебя, Тельма, он тебя использовал. Он не проявлял подлинной заботы о Тельме, о настоящей, живой Тельме! Твое замечание насчет отыгрывания чего-то с его матерью, возможно, не так уж и необосно­ванно.

Как будто читая мои мысли, Тельма продолжала, выставив впе­ред подбородок и словно бросая свои слова в огромную толпу:

— Когда люди думают, что мы любим друг друга не по-настоя­щему, это сводит на нет все самое лучшее в нас. Это лишает лю­бовь глубины и превращает ее в ничто. Любовь была и остается реальной. Ничто никогда не было для меня более реальным. Те двад­цать семь дней были высшей точкой моей жизни. Это были двад­цать семь дней райского блаженства, и я отдала бы все, чтобы вер­нуть их!

"Энергичная леди", — подумал я. Она продолжала гнуть свою линию:

— Не перечеркивайте высшие переживания моей жизни. Не отнимайте у меня единственно подлинное из всего, что я когда-либо пережила.

Кто осмелится сделать такое, тем более по отношению к подав­ленной, близкой к самоубийству семидесятилетней женщине?

Но я не собирался поддаваться на подобный шантаж. Уступить ей сейчас означало признать свою абсолютную беспомощность. Поэтому я продолжал объективным тоном:

— Расскажите мне об этой эйфории все, что Вы помните.

— Это было сверхчеловеческим переживанием. Я была невесо­мой. Как будто я была не здесь, я отделилась от всего, что причи­няет мне боль и тянет вниз. Я перестала думать и беспокоиться о себе. "Я" превратилось в "мы".

Одинокое "я" экстатически растворяется в "мы". Как часто я слышал это! Это общее определение всех форм экстаза — роман­тического, сексуального, политического, религиозного, мистичес­кого. Каждый жаждет этого растворения и наслаждается им. Но в случае Тельмы было иначе — она не просто стремилась к нему — она нуждалась в нем как в защите от какой-то опасности.

Это напоминает то, что Вы рассказывали мне о своих сексу­альных переживаниях с Мэтью — что не столь важно было, чтобы он был внутри Вас. По-настоящему важно было только то, что вы с ним связаны или даже слиты воедино.

— Верно. Именно это я и имела в виду, когда сказала, что сек­суальным отношениям придается слишком большое значение. Сам по себе секс не так уж и важен.

— Это помогает нам понять сон, который Вы видели пару не­дель назад.

Две недели назад Тельма рассказала тревожный сон — это был единственный сон, рассказанный ею за весь период терапии:

Я танцевала с огромным негром. Затем он превратился в Мэтью. Мы лежали на сцене и занимались любовью. Как только я почувствовала, что кончаю, я прошептала ему на ухо: "Убей меня ". Он исчез, а я осталась лежать на сцене одна.

Вы как будто пытаетесь избавиться от своей автономности, потерять свое "Я" (что во сне символизируется просьбой "убей меня"), а Мэтью должен стать орудием для этого. У Вас есть ка­кие-нибудь соображения о том, почему это происходит на сцене?

— Я сказала вначале, что только в эти двадцать семь дней я чув­ствовала эйфорию. Это не совсем верно. Я часто чувствовала та­кой же восторг во время танца. Когда я танцевала, все вокруг ис­чезало — и я, и весь мир — существовал лишь танец и это мгновение. Когда я танцую во сне, это значит, что я стараюсь за­ставить исчезнуть все плохое. Думаю, это значит также, что я сно­ва становлюсь молодой.

— Мы очень мало говорили о Ваших чувствах по поводу Ваше­го семидесятилетнего возраста. Вы много об этом думаете?

— Полагаю, терапия приняла бы несколько иное направление, если бы мне было сорок лет, а не семьдесят. У меня еще остава­лось бы что-то впереди. Ведь обычно психиатры работают с более молодыми пациентами?

Я знал, что здесь таится богатый материал. У меня было силь­ное подозрение, что навязчивость Тельмы питается ее страхами старения и смерти. Одна из причин, по которой она хотела раство­риться в любви и быть уничтоженной ею, состояла в стремлении избежать ужаса столкновения со смертью. Ницше говорил: "Пос­ледняя награда смерти в том, что больше не нужно умирать". Но здесь таилась и удачная возможность поработать над нашими с ней отношениями. Хотя две темы, которые мы обсуждали (бегство от свободы и от своего одиночества и изолированности) составляли и будут в дальнейшем составлять содержание наших бесед, я чув­ствовал, что мой главный шанс помочь Тельме заключался в раз­витии более глубоких отношений с ней. Я надеялся, что установ­ление близкого контакта со мной ослабит ее связь с Мэтью и поможет ей вырваться на свободу. Только тогда мы сможем перей­ти к обнаружению и преодолению тех трудностей, которые меша­ли ей устанавливать близкие отношения в реальной жизни.

— Тельма, в вашем вопросе, не предпочитают ли психиатры работать с более молодыми людьми, звучит и личный оттенок. Тельма, как обычно, избегала личного.

— Очевидно, можно добиться большего, работая, к примеру, с молодой матерью троих детей. У нее впереди вся жизнь, и улучше­ние ее психического состояния принесет пользу ее детям и детям ее детей.

Я продолжал настаивать:

— Я имел в виду, что вы могли бы задать вопрос, личный воп­рос, касающийся Вас и меня.

— Разве психиатры не работают более охотно с тридцатилетни­ми пациентами, чем с семидесятилетними?

— А не лучше ли сосредоточиться на нас с Вами, а не на психи­атрии вообще? Разве Вы не спрашиваете на самом деле: "Как ты, Ирв, — тут Тельма улыбнулась. Она редко обращалась ко мне по имени и даже по фамилии, — чувствуешь себя, работая со мной, Тельмой, женщиной семидесяти лет?"

Никакого ответа. Она уставилась в окно и даже слегка покачи­вала головой. Черт побери, она была непробиваема!

— Это всего лишь один из возможных вопросов, но далеко не единственный. Но если бы Вы сразу ответили на мой вопрос в том виде, как я его поставила, я бы получила ответ и на тот вопрос, который только что задали Вы.

— Вы имеете в виду, что узнали бы мое мнение о том, как пси­хиатрия в целом относится к лечению пожилых пациентов и сде­лали бы вывод о том, что именно так я отношусь к Вашему лече­нию?

Тельма кивнула.

— Но ведь это такой окольный путь. К тому же он может оказать­ся неверным. Мои общие соображения могут быть предположени­ями обо всей области, а не выражением моих личных чувств к Вам. Что мешает Вам прямо задать мне интересующий Вас вопрос?

— Это одна из тех проблем, над которыми мы работали с Мэ­тью. Именно это он называл моими дерьмовыми привычками.

Ее ответ заставил меня замолчать. Хотел ли я, чтобы меня ка­ким-то образом связывали с Мэтью? И все же я был уверен, что выбрал верный ход.

— Разрешите мне попытаться ответить на Ваши вопросы — об­щий, который Вы задали, и личный, который не задали. Я начну с более общего. Лично мне нравится работать с более старшими па­циентами. Как Вы знаете из всех этих опросников, которые Вы заполняли перед началом лечения, я занимаюсь исследованием и работаю со многими пациентами шестидесяти — семидесятилетнего возраста. Я обнаружил, что с ними терапия может быть столь же эффективной, как и с более молодыми пациентами, а, может быть, даже более эффективной. Я получаю от работы с ними такое же удовлетворение.

Ваше замечание о молодой матери и о возможном резонансе от работы с ней верно, но я смотрю на это несколько иначе. Работа с Вами тоже очень важна. Все более молодые люди, с которыми Вы сталкиваетесь, рассматривают Вашу жизнь как источник опыта или как модель последующих этапов своей жизни. И, я уверен, что только Вы имеете уникальную возможность пересмотреть свою жизнь и ретроспективно наполнить ее — какой бы она ни была — новым смыслом и новым содержанием. Я знаю

Заказать ✍️ написание учебной работы
Поможем с курсовой, контрольной, дипломной, рефератом, отчетом по практике, научно-исследовательской и любой другой работой

Сейчас читают про: