История одного замужества 12 страница

Но как «скромненькая комнатка», так и «старушка» оказались преоригинальными. Мы переехали на Сергиевскую близ Литейного. Войдя в подъезд небольшого, довольно сумрачного каменного дома, мы позвонили в дверь на третьем этаже. Сначала женский голос долго пищал за дверью, нас впускать не хотел.

— Да я уже сегодня был у вас, — уверял Васильев, — и задаток дал… Я должен был поехать за вещами и женой… Я Васильев… Ну, вспомните хорошенечко!

После этих уверений за дверью захихикали, потом открыли, нас обдало запахом коптящей керосинки и перегоревшего лука. Женская фигура, кокетливо кутаясь в пуховый платок, метнулась в сторону.

— Ах, извините! — провизжала она. — Я не одета, ах, не смотрите на меня… проходите в зал, располагайтесь!

— В какой зал? Почему зал? — удивилась я.

— Я снял для нас зал! — торжественно объявил Ника и, широко распахнув дверь, втащил чемоданы.

Этот зал, может быть, и можно было назвать зальцем, так как на это претендовала мебель и то, как она была расставлена, а может быть, на это больше всего претендовала сама хозяйка, желавшая во что бы то ни стало иметь «зал».

Ряд убогих, с покривившимися ногами стульчиков, обитых дешевым, блестящим шелком ярко-кумачового цвета, важно стоял вдоль стен. Неправильное стекло большого зеркала противно искажало комнату, предметы и лица. Его овальная рама была густо окрашена золотым порошком под старинную бронзу.

На пианино букет из батистовых, когда-то, наверное, хорошо сделанных хризантем выцвел, посерел, и каждый цветок был теперь похож на пучок сморщенных мертвых гусениц.

— Чья это квартира? Кто здесь живет? — спросила я Нику.

— Одна дама, из бывших, — ответил он, — муж ее был, кажется, полковником царской армии.

Олимпиада Степановна Золотухина, или Пискля, как я ее мысленно окрестила, принадлежала к особой породе людей. К счастью, их мало. В царское время они жили ни бедно, ни богато, но сводили концы с концами. Зато всю свою жизнь тянулись к знати, которую видели только издалека. Они бредили, завидовали ей и презирали себе подобных.

Пришла революция. После бури и чистки, которой подверглась вся человеческая масса, эти люди вынырнули уже не с подобострастными лицами и заискивающими улыбками, а с лицами гордыми, заносчивыми, вечно на что-то обиженными и с печатью бесконечного зазнайства на физиономии.

Они сами объявляли себя «бывшими». Если их фамилия не была столь звучной, чтобы приклеить к ней несуществовавший ранее титул, то они намекали на то, что это «не совсем» их фамилия, что они незаконнорожденные и, конечно, не от кого-нибудь, а от самих Романовых, не меньше.

Эти психопаты доходили до того, что покупали в комиссионных магазинах портреты чужих людей, выдавая их за своих бабушек и дедушек, присваивали фотографии чужих имений и дворцов, не говоря уже о фамильных преданиях. Такому человеку ничего не стоило, идя с вами по улицам, указать на любой понравившийся особняк и шепнуть на ухо, косясь при этом с опаской на милиционера: «Между прочим… это секрет… я надеюсь на ваше полное молчание. Ведь этот дом принадлежал до революции моим родителям… я в нем вырос…» Такая форма истерии доводила несчастных до тюрьмы и высылки, которую они претерпевали с особым чувством удовлетворения, даже, пожалуй, сладострастия. Их гонор, их вымысел, их собственный язык были источником их несчастий.

К таким именно людям и принадлежала наша новая квартирная хозяйка.

Когда она предстала передо мной без платка, то оказалась женщиной лет тридцати пяти, с немного одутловатым, но хорошеньким личиком.

Вспомнив мужа, полковника старой армии, она закрыла глаза, прикрыла их наполовину ладонью и прошептала:

— Ужас! Ужас! Не спрашивайте! Не спрашивайте! — Из чего каждый слушатель мог заключить, что или ее мужа расстреляли, или он сам кого-нибудь укокошил.

Пискля сдавала три комнаты по объявлению, а сама жила в комнатке при кухне.

Пискля с участием Ники ввезла в зал и поставила в угол двуспальную кровать, которая превзошла все ожидания.

Когда-то в деревенских чайных блюда подавали на больших металлических подносах, окрашенных в черный цвет и разрисованных яркими букетами. Такова была кровать Пискли. Только вместо букетов бездарный художник намалевал всюду пузатых, больных рахитом амуров, о чем свидетельствовали их несоразмерно большие головы. А между ними масса цветочных гирлянд, в которых преобладали розы, очень напоминавшие кочаны капусты.

— Правда она очаровательна? — искренно спросила меня Пискля, поймав на моем лице улыбку, которую я при всем желании не смогла скрыть.

— Да-а-а, — протяжно ответила я.

— Это мой дедушка привез из Парижа! Ах! Французы умеют делать такие изящные пустячки!

Наслушавшись до одурения рассказов Пискли, я стала стелить постель и совершенно неожиданно прочла внизу одного из аляповатых медальонов мелкую надпись: «Санкт-Петербург, Литейный проспект. Мебельный магазин купца Лапушкина с сыновьями» — и невольно покраснела за Писклю.

На другой день, когда Ника ушел на поиски работы, я подошла к пианино и открыла крышку. Пожелтевшие клавиши легко подались под пальцами, издав расстроенный, но довольно приятный звук.

«Какое счастье! Какое утешение!» — подумала я и села поиграть.

Нот не было, и я стала играть то, что помнила наизусть, а затем подбирать любимые, забытые вещи.

Дверь без стука приоткрылась.

— По слуху играете? — благосклонно улыбаясь, спросила Пискля.

Я кивнула головой. Тогда она влезла в комнату и села против меня на один из стульчиков.

— У вас способности есть, — продолжала она поощрительно улыбаясь, — могли бы учиться.

Я молчала, продолжая играть, надеясь на то, что она уйдет.

— Все хочу вас спросить, — не унималась Пискля, — кто ваш муж? Чем занимается?

— Он шофер. Сейчас без работы, — не моргнув глазом ответила я, испытывая даже какое-то удовлетворение от того, что в свою очередь могла лгать этой врунье.

— А вы?.. Простите… — Пискля замялась. — Вы какого звания?

— Я? Я тоже, как и он, из простых.

— Я так по вашей личности и приметила. Муж ваш из себя видный мужчина… а как посмотреть, так на совсем простой девочке женился… вы учились где?

— Четыре класса церковно-приходского училища кончила, — отрезала я.

— А я вот в институте училась, в Смольном…

— Я это тоже сразу заметила.

— Да что вы! — Обрадованная, Пискля окинула себя взглядом в кривом зеркале. — Ах!.. — сладко потянувшись, мечтательно сказала она. — Чего я в жизни видела, то вам и во сне не приснится. На выпускной бал к нам великие князья приезжали!.. Один за мной так ухаживал, так ухаживал, вот только не помню, как звать… весь вечер от меня не отходил. «Прошу вас, мадмазель, — говорит, — на тур вальса и на бокал шампанского!»

День ото дня Пискля надоедала мне все больше. Все ее знакомые были или бывшие губернаторы, или предводители дворянства, на меньшее она не была согласна.

Она презирала меня от души. Все началось с того дня, когда Пискля, случайно войдя в нашу комнату, застала меня за переделкой черной бархатной шляпы. Она стала считать меня модисткой.

Еще одно обстоятельство уронило меня навеки в ее глазах: бегая целый день по городу, Ника проголодался, съел где-то несвежие сосиски и немного прихворнул.

Несмотря на примус, сковородку и кастрюлю, мои кулинарные способности не простирались дальше яичницы, поджаренной колбасы, готовых котлет или картошки.

Никина болезнь позволила мне наконец блеснуть и показать себя настоящим кулинаром. Я решила сделать куриный бульон и курицу с рисом на второе. Бульон должен был быть, конечно, с гренками.

Курицу я купила чудную, бело-розовую, вложив в нее стоимость двух наших обедов. Помня мамины наставления, я выбрала молодую курицу, с нежной мелкой чешуей на лапках, беленькими коготками, совсем еще «не пожившими».

Невероятно начадив в кухне подгоревшими гренками, я привела в негодование Писклю и квартирантов. А я воскрешала в воспоминаниях картины того, как приготавливала курицу мама. Согласно этому, целый журнал «Огонек» пошел на опаливание курицы.

Вскоре бело-розовая курочка закипела в кастрюле, окруженная луковицей, морковкой и петрушкой. Гордости моей не было границ. Прикрыв кастрюлю крышкой, я вернулась в комнату и пока что решила сесть за пианино.

Ника лежал и читал газету, терпеливо дожидаясь обещанного бульона.

Через полчаса в нашу дверь постучалась Пискля.

— Екатерина Александровна, — сказала она, — свежую ли вы купили курицу?.. Что-то в кухне очень странно пахнет…

— Не беспокойтесь! — рассердилась я. — Нюхайте, пожалуйста, свои собственные кастрюли. — И я даже не встала из-за пианино. — Она совершенно свежая, это вам кажется!

Но слова Пискли как-то встревожили меня. Я не хотела бежать в кухню тут же, но, поиграв с полчаса, все-таки пошла.

Действительно, странный запах шел от моей кастрюли. Когда я подняла крышку, то с отвращением отпрянула. В нос мне бросился тошнотворный запах грязного курятника. Что это? Вместо золотистого прозрачного бульона я увидела отвратительную грязную жидкость, на которой пузырилась зеленовато-желтая пена. О ужас!.. Я сварила курицу, забыв ее выпотрошить, с кишками, желчью и прочими внутренностями… Большего стыда я никогда больше в жизни не испытывала! Ника остался без бульона. Он вместо обеда пил чай с подгоревшими гренками и смеялся до упаду. Моя готовка привела его в умиление, и казалось, большей радости в жизни я не могла ему доставить.

Этим же вечером, не зная о том, что я была в ванной комнате, Пискля в коридоре возмущенно рассказывала одной из своих квартиранток:

— Женился на серой девчонке! Она, кроме чугуна картофеля в русской печке да ржаных лепешек, ничего на свете не видела, а туда же! Бульон куриный варить!.. Ну и дураки же эти мужчины!..

Наши деньги кончились неожиданно и гораздо раньше, нежели ожидалось.

Ника пропил их остаток с каким-то «старым путиловцем», которого случайно встретил на улице. Он явился домой среди глубокой ночи пьяный, дерзкий и начал упрекать меня за брак с Красовским, за то, что я намеренно «вскружила голову» Михайлову. Я поняла: конечно, он страдал внутренне оттого, что пропил деньги, да еще какие деньги… От продажи моих золотых вещей. И чем стыднее ему было, тем больше он зверел.

Можно легко себе представить сладострастное любопытство Пискли, приникшей ухом к нашей двери, мой стыд и отчаяние от всего происходившего!..

А на столе лежала длинная бумажка, исписанная корявым почерком Пискли. Жизнь у нее оказалась вдвое дороже той, на которую мы, въезжая, согласились. За месячный прокат пианино мы должны были платить почти ту же плату, что и за комнату, в то время как она говорила мне: «играйте, пожалуйста, все равно инструмент стоит, и я сама не играю». Чайник, вскипяченный после одиннадцати вечера, считался «ночным» и стоил столько же, сколько билет в кино. Каждая принятая ванна стоимостью своей равнялась цене кресла первых рядов Мариинского театра.

Словом, жить не на что было, а на нас уже лежал долг.

Напрасно Ника, протрезвившись, стоял передо мною на коленях, просил прощения, уговаривал не волноваться. Все было напрасно… Я плакала горько и неутешно, потеряв надежду, ради которой уехала в Ленинград. Кто пережил, тот знает, как бывает страшно и сладко поверить, простить, очиститься от всего темного, недоверчивого, злопамятного и обрести надежду… а потом вдруг увидеть, что это было глупо, смешно по-детски и сентиментально?.. Я вновь увидела лицо «зверя», «свинцовый», тяжелый, мутный взгляд пьяницы… и продолжала плакать. Тогда Васильев быстро встал с колен, схватил свою штатскую меховую шапку, подбежал к окну, рывком распахнул форточку и выбросил шапку на улицу. Потом вытащил из-под кровати чемодан и вынул замшевую фуражку летчика с черным орлом.

— К черту все! — решительно заявил он. — Ты мне всю голову задурила, я точно идиот стал, точно скрывающийся преступник какой! Довольно с меня! — И, хлопнув дверью, вышел.

А я все плакала. Безумный человек! Ведь меховую шапку можно было бы продать, все-таки были бы хоть какие-нибудь деньги…

Три-четыре дня мы питались одним хлебом. Пискля терпеливо ждала уплаты долга. Ника искал другую квартиру.

— Да как же ты переедешь без всякого задатка? И не расплатившись здесь? — недоумевала я.

— Да если я вновь стану летчиком Васильевым, а не той штатской фигурой которой ты меня сделала, я все устрою! На то я и я!

Мне оставалось только махнуть безнадежно рукой. В сердце не было ни капли надежды.

Но вот однажды днем Ника пришел с улицы возбужденный и веселый.

— Идем! — сказал он. — Скорей одевайся, и идем. Я нашел комнату!

— Как, без денег? — изумилась я.

— Идем, идем скорей! — Ника не хотел отвечать, было похоже на то, будто он нашел клад.

Ника привел меня с Сергиевской на улицу, находившуюся рядом. Название ее было Моховая. Одно название согрело уже сердце. Моховая… Такая улица есть в Москве… и совсем недалеко от Поварской…

Итак, мы пришли на Моховую в дом номер семнадцать и, поднявшись на второй этаж, позвонили у квартиры номер три. Старинная медная дощечка над дверью гласила: «Мария Георгиевна Фалина». Открыла дверь небольшого роста женщина с обыкновенной наружностью, как показалось на первый взгляд. На ней было закрытое, строгое, тонкого сукна платье песочного цвета, плотно облегавшее идеальную фигурку. Небольшие, умные и немного лукавые зеленоватые глаза хорошо гармонировали с густыми светло-соломенными и искусно уложенными волосами. Увидев нас, она удивленно отступила.

— Позвольте, — недоумевающе сказала она, и голос ее звучал недовольно. — Я же сказала вам, что мое объявление было недоразумением, я уже давно раздумала сдавать комнату!

— Знаю, — со свойственным ему нахальством ответил Ника, — но я привел мою жену познакомиться с вами и уверен, что вы передумаете и сдадите нам комнату. Кстати, состоится это или нет, у меня к вам просьба. Пожалуйста, покажите ей ваш кабинет. Она так любит старину. Вы ей доставите большое удовольствие!

Слова Ники одинаково поразили нас обеих. Марию Георгиевну, безусловно, поразило нахальство Ники, а я сгорала от стыда за него. Неужели, зная настоящее положение вещей, я решилась бы прийти сюда?! А Мария Георгиевна смотрела на меня приветливо, весело и чуть-чуть насмешливо.

— Снимите ботики и раздевайтесь! — сказала она. — Идемте! — Тон ее был достаточно повелителен, и мне ничего не оставалось больше, как последовать за ней.

Кабинет ее покойного мужа, который она почему-то вздумала сдавать, был великолепен. Мебель розового дерева поражала узором-мозаикой из палисандрового дерева, красного американского ореха и «птичьего глаза». Вслед за кабинетом Мария Георгиевна показала всю квартиру. Я была восхищена богатством фарфоровой коллекции, картинами и редкими коврами. Она обладала некоторыми подлинниками самого Врубеля. Разговаривая о посторонних вещах, мы коснулись живописи и, сев на диван, забыли обо всем на свете. Ника, извинившись, отлучился на четверть часа. Ему необходимо было позвонить по делу.

— Вы понимаете, — с милой искренностью сказала Мария Георгиевна, — у меня сравнительно недавно умер муж. В этой квартире я осталась одна с моей старушкой-матерью. Было так тоскливо, так скучно. Я и подумала: а не сдать ли мне одну комнату? Будут рядом живые люди, и мне будет веселее! Взяла написала несколько объявлений да и расклеила. И что же вы думаете? Как начали ко мне приходить люди, одни противнее других! Некоторых я просто испугалась!.. Тогда я соскоблила ножом все объявления, а одно-то и забыла. Вот по этому злосчастному, забытому объявлению и пришел ваш муж… Теперь рассказывайте, кто вы такие и почему вам негде жить.

Мне показалось, что я понравилась Марии Георгиевне: от этой мысли стало страшно. Я вспомнила, каким решительным отказом она нас встретила, может, это просто минута слабости или я показалась ей несчастной — вид у меня жалкий… И зачем только Ника ушел, точно нарочно, точно мы с ним сговорились, и в эти четверть часа мне действительно удалось ее уговорить. Нет, ни за что!.. Я напугаю ее, сделаю все для того, чтобы пути сюда были нам заказаны. И, боясь, что сейчас вернется Васильев, а я не успею рассказать всего и объяснить Марии Георгиевне, быстро заговорила:

— Мария Георгиевна, чувство меня никогда не обманывало: вы почему-то расположились ко мне. Не верьте этому настроению; кроме одних неприятностей, я ничего вам не принесу. Сейчас сюда вернется мой муж. Он будет вас просить, уговаривать переменить решение и пустить нас. Не поддавайтесь никаким просьбам! Прошу вас! Ведь он меня обманул, сказал, что нашел для нас комнату, скрыл, что вы ему отказали. У меня есть подозрения, что он привел меня, надеясь, что я как-нибудь уговорю вас. Во всяком случае, не пускайте нас!

— Почему? — Она перебила меня. — Почему? Это уже становится интересным. Говорите!

— Почему? Да, во-первых, потому, что у нас нет ни копейки денег, во-вторых, мы имеем порядочный долг еще на старой квартире, в-третьих, мой муж сейчас безработный и, кроме того, страдает запоями. Только что он пропил деньги, которые я принесла, продав свои золотые вещи. Я очень несчастна с ним и за два года замужества уже три раза убегала от него, а чтобы в последний раз он меня не нашел, я зарегистрировалась фиктивно с моим другом, режиссером МХАТа Красовским. Теперь его за что-то — и вместе с ним целую компанию знакомых — высылают из Москвы. За что — и догадаться не могу. Но вы же понимаете, что это может коснуться и меня?.. Меня могут искать. Умоляю вас, не подвергайте себя непонятностям и не дайте себя уговорить.

Она смотрела на меня внимательно потом вдруг обняла.

— Дитя мое, — сказала она, — вот именно потому, что вы все это мне рассказали, я и возьму вас к себе. Я не отпущу вас никуда. И как вы, такой ребенок, вдруг очутились в подобных обстоятельствах?.. Где ваши родители?.. Живы?

В это время дверь распахнулась и вошел Ника.

— Вы правильно сделали, что привели ко мне жену! — улыбаясь, сказала Мария Георгиевна. — Ведь она меня уговорила! Поезжайте на старую квартиру за вещами. У вас там какой-то долг… Сколько я должна дать денег, чтобы вы могли расплатиться и переехали ко мне сегодня же? Я не хочу больше отпускать вашу жену, справляйтесь с переездом сами, и чем скорее, тем лучше.

Чем больше я узнавала о жизни Марии Георгиевны, тем более необыкновенной становилась она в моих глазах.

Софья Филипповна, горбоносая, черноглазая, с остатками былой красоты на лице старушка, которая убирала, стирала, готовила обед, была ее матерью. Эта неграмотная женщина в тяжелом физическом труде прожила всю жизнь. Ее медяков хватило только на то, чтобы отдать дочь учиться шитью. Маня оказалась очень способной. Вскоре она уже работала самостоятельно и стала известной портнихой. Полюбила бедного студента и вышла замуж. Она добилась того, что открыла модельный дом, и почти весь Петербург одевался у нее. Теперь они с мужем не знали нужды. По слабости здоровья он не мог продолжать образования и работал бухгалтером в банке. Счастье их было немудреное, но самое настоящее.

Мария Георгиевна имела ум пытливый, любопытный, душу красивую и ненасытную. Она много читала, любила живопись, архитектуру, музыку, театр, и культура приставала к ней не внешне, а пропитывала насквозь. В разговоре об искусстве она была образованным и очень интересным собеседником.

Она была богата, но квартира не напоминала антикварного магазина: все было куплено и расставлено с большим вкусом. Она двигалась, разговаривала, принимала гостей среди роскоши, и ни у кого не было сомнения в том, что она родилась в этой обстановке.

Мать ее вела весь дом и проводила почти весь день на кухне. Мария Георгиевна не стыдилась, не выдавала ее за прислугу или няньку, а, знакомя с кем-нибудь Софью Филипповну, говорила: «Это моя мама».

Она жила целомудренно и чисто. Говорила мне, что ни один ее поклонник не выдерживает морального сравнения с умершим мужем, а всякая легкая связь была ей противна. И все же я часто замечала, что она страдает от одиночества.

Мария Георгиевна заявила с первого же дня, что я не хозяйка и что ни в какую столовую она нас обедать не пустит.

— Обеды у нас вкусные, домашние, недорогие, — убеждала она, — будете со мной обедать, и мне не скучно! Денег пока не надо, расплатитесь потом, когда будут.

Совершенно ясно, что и в этом положении она нашла способ помочь, устраивая все мягко, властно и умело.

Комната, в которой мы поселились, была полна не только мелких безделушек и вещей, в ней стояли комод и шифоньерка, набитые доверху бельем. Когда нужно было, Мария Георгиевна входила к нам и брала свои вещи. Комнату мы, конечно, никогда не запирали, и мне казалось, что я живу у самой близкой моей родственницы.

Несмотря на большую разницу в годах, мы очень подружились, полюбили друг друга. У меня от нее не было никаких тайн, я рассказала ей о себе все. Ника снова «вернулся в небо». Кроме того, он был одним из первых инициаторов общества «Добролет» для гражданского населения. Кроме этой работы, требовавшей частых и долгих отлучек из дома, Ника еще участвовал в конструировании новых самолетов, иногда испытывал их.

У нас сразу появились деньги, долги были погашены. Ника меня задаривал: он приносил целые куски тонкого сукна, шерсти, шелка, и Мария Георгиевна считала удовольствием поскорее все это увидеть на мне. Она резала, кроила, примеряла, сметывала и шила, так что через каких-нибудь два месяца я имела гардероб, которому позавидовала бы любая женщина.

Вместе с полной довольства жизнью вернулся и прежний Васильев. Пьяный, грубый, пропадавший сутками. Он вызывал во мне чувство глубокого отвращения.

Я вспомнила те дни, когда он не пил. Бегал, искал работу, приходил домой голодный, усталый. Он был принижен, нуждался, но тогда он не был Васильевым и глубоко страдал. Разве может человек отказаться от своей сущности?.. Для этого нужно вновь родиться, а это невозможно. В те дни он был ничто, потому что не был самим собой. И вот теперь он опять стал настоящим. Необузданный, сильный, то в рискованном полете, то распущенный и пьяный в кутежах у цыган — подлинный Васильев; только теперь он чувствует, что живет, дышит, что держит жизнь за жабры…

Как смешно было мне, девчонке, стараться его перевоспитать, переродить!.. Удивительно еще, что я сама не задымила папиросой, как заправский курильщик, и не пристрастилась к вину и кутежам.

Мы с Марией Георгиевной избегали говорить о Васильеве, но однажды, как будто вскользь, она сказала мне:

— Ведь вам все равно придется расстаться с мужем, и чем скорее, тем это будет для вас лучше.

Она была права, и я сама понимала это. Но как? Как это сделать? Бежать опять, в четвертый раз?.. Я становилась сама себе не только смешной, но и жалкой… Теперь я плыла по течению. Иногда бессонными ночами мне становилось очень страшно. Казалось, что собственная душа смотрит на меня строго. «Почему ты около этого человека? — спрашивала она. — Ведь ты говоришь, что не любишь его! Мало этого, он тебе противен, а ты продолжаешь быть его женой… почему? Может быть, эти тряпки, меха?.. может быть, то, что он знаменитый летчик?.. Но знаешь ли ты, какого названия заслуживает женщина, которая без любви…»

«Нет! Нет! — с отчаянием кричала я в свое оправдание. — Я чувствую свою волю сломленной, я вырываюсь от него только для того, чтобы еще больше почувствовать на себе удары жизни. Каждый мой побег отнимал столько сил, столько приносил унижений, такой ослабевшей я возвращалась в его объятия… Я устала, и мне никуда от него не уйти…»

Я плыла по течению, а дни летели. Переписывались с мамой; она жила по-прежнему на сундуке у Пряников. Но теперь я посылала ей ежемесячно деньги и мечтала о том, чтобы она приехала в Ленинград. Мария Георгиевна, не будучи с ней знакома, из-за расположения ко мне писала ей и настоятельно звала к себе.

Все время мы проводили вместе с Марией Георгиевной. Нам не хватало дня для смеха и разговоров. Иногда до рассвета мы шили, болтали, и Ника яростно стучал в стену, вызывая меня. Я прибегала, притворялась, что ложусь спать, но, едва он засыпал, вскакивала и убегала к Марии Георгиевне.

Мы ходили с ней на народные гулянья, качались на каких-то «адских» качелях, ели дешевые леденцы и пряники. Хорошо нам было!..

«Добролет», конструирование новых самолетов и их освоение уже не удовлетворяли Васильева. Он решил читать лекции, сопровождая их картинами на экране.

— Ты с ума сошел! — волновалась я. — Ведь это нелегкое дело! Здесь необходим научный подход, нужен навык. Ведь нужен материал, а где он у тебя?

— Здесь! — И Васильев показал на свой упрямый, крутой лоб.

— Но ведь оттуда его еще надо извлечь на бумагу, затем распределить материал по лекциям, затем…

— Не учи меня! — перебил он, обидевшись. — Знаю я эти ваши канцелярские штучки да всякие научные подходы. В летном деле практика — самое главное, вот о ней-то и надо рассказать. Что может сказать ученый человек, ежели он ни разу в небе не бывал?.. Не беспокойся, я не ударю в грязь лицом! Меня на руках из зала вынесут!..

Спорить с ним было бесполезно.

Лекция состоялась на Литовской стороне в большом клубе. В зрительном зале на сцену выдвинули кафедру. Здесь же был фонарь с увеличителем и экран. Картины были нарисованы на стеклянных пластинках и свидетельствовали о несовершенстве старой, дореволюционной авиации: старый аэродром, устаревшие системы аэропланов и несколько прежних летчиков.

Старушка библиотекарша очень любезно предложила Васильеву быть его помощницей во время лекции. Она хотела ознакомиться с картинами и, когда он будет о чем-либо читать, показывать соответствующее изображение.

— Сам разберусь. Спасибо! — отрезал Ника.

Лекционный зал был набит до отказа. В основном это была горячая, любопытная и нетерпеливая молодежь. Знаменитого летчика Васильева встретили бурными аплодисментами. Его вид сразу внушил всем полное доверие. Он вошел своей уверенной походкой и довольно непринужденно занял место лектора на кафедре. Аплодисменты все не умолкали. Улыбаясь, он поднял руку, и зал мгновенно смолк. Сердце мое дрогнуло и забилось в тревожном предчувствии.

— Товарищи! — начал он громко. — Товарищи!.. — Он тут же запнулся, затем полез в карман и стал нервно в нем шарить. В уголке зала послышался сдержанный смешок. — Товарищи! — уже в третий раз воскликнул Васильев радостно, так как его поиски увенчались наконец успехом, и он вытащил из кармана какую-то бумажку, которую разыскивал. Он взглянул на нее, но лицо его приняло очень разочарованное выражение; нервно, рассердившись, скомкал ее, бросил тут же на пол и безнадежно махнул рукой.

В зале точно волна прокатилась: задвигались, зашептались.

— Товарищи, — уже злой скороговоркой замолотил он, — я пришел к вам сюда, чтобы рассказать об авиации… (Пауза.) Конечно, во времена царизма это не то, что во времена коммунизма… кх! (Он неестественно закашлял.) Одним словом, палачи были, они нашу кровь пили… (Опять длительная пауза.)

В зале уже давно шушукались, а теперь приглушенно смеялись.

— Товарищи! — заорал Васильев, и взгляд его был полон отчаяния. — Они, паразиты, нас в тюрьмы сажали, они, сволочи, нас…

— Ты нам про самолеты давай! — раздался молодой, задорный голос. — Это тебе не урок политграмоты! Давай про самолеты!

— Про самолеты! Про самолеты! — загудел на разные голоса зал.

Я видела, что Ника всячески пытается скрыть свое волнение, но в глазах его была настоящая растерянность. Вдруг он сразу собрался.

— Ну так вот, товарищи! — уже весело заговорил он. — Для царского правительства жизнь человека ни во что не считалась. Летали мы на таких самолетах, которые что они, что мы гробами называли. Сейчас вы увидите эту смешную и несовершенную машину. — Ника продел в увеличительный фонарь стекло картины, и зрительный зал увидел заросшего бородой человека, который стоял вверх ногами? Это, очевидно, был знаменитый русский авиатор Жуковский.

Зал сразу загудел, наиболее возмущенные топали изо всех сил ногами. Послышались свистки.

— Чего орете, хулиганы? — завопил Васильев. — Чего разбушевались, сволочи? Ну правда, я картину не ту показал, эка важность… — Он зло таращил на публику глаза.

— Вон его! Вон! — загудел какой-то бас. — Он еще, сукин сын, обзывает! Народ оскорбляет!

— Ишь, гад, эка напился! — завизжал тонкий бабий голос. — Ему не лекцию читать, а в кабаке сидеть!..

Люди повскакивали с мест, толпились у рампы, угрожали.

Добрая библиотекарша догадалась опустить занавес, отделивший подмостки от разъяренной толпы, и, пока воинственно настроенные слушатели из первых рядов пытались взобраться на сцену, та же спасительница-библиотекарша успела втолкнуть Нику и меня, сидевшую за кулисами, в маленькую комнатку-чуланчик. Щелкнул ключ в замке. Мы были спасены.

Васильев сидел злой и мрачный, сжимая кулаки. Казалось, от злости он готов плакать, а может быть, и кусаться. Таким я его еще никогда не видела. Усугублялось все еще тем, что я была свидетелем его позора. Я же всячески сдерживала обуревавшие меня приступы хохота, успокаивала Нику и, как могла, утешала: искренно сказала ему, что иначе и быть не могло, что читать лекции не так-то просто, как ему казалось. Васильеву пришлось со мной согласиться.

Засев за письменный стол и забаррикадировавшись нужной литературой, я писала лекции о планеризме, или безмоторном полете. Только рассказав об этом, можно было перейти к авиации. Эта работа меня очень увлекла. Жизнь приобрела смысл. Я была даже почти счастлива.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: