Евгений Евтушенко 25 страница

№11.

2 Все это написано на основе личного опыта, после того, как автор сдал в

макулатуру (1981 г.) научный архив по психологии юношеского возраста, собиравшийся им в течение 20 лет, убедившись в невозможности продолжать работу по этой теме. Л также после того, как он понял (1983 г.), что книга «Введение в сексологию» может быть опубликована только за границей.

Раздел 4

РЕБЕНОК И ОБЩЕСТВО

ВОЗРАСТНОЙ СИМВОЛИЗМ И ОБРАЗЫ ДЕТСТВА1

Историческое развитие общества, в ходе которого осуществляется преемственность и обновление его культуры, неразрывно связано с процессом смены поколений и межпоколенной трансмиссией культуры. Межпоколенная трансмиссия культуры — сложный социальный процесс, в котором можно выделить несколько относительно самостоятельных аспектов:

. 1) субъектный — от кого и кому передается культура, имеются ли в виду взаимоотношения вообще старших и младших, или родителей и детей, или разных поколений и

т.д.;

2) объектный — что именно, какие знания, навыки, ценности, социальные установки передаются, какие свойства общество старается привить детям и т.п.;

3) процессуальный — какими путями и способами (непосредственное взаимодействие детей и взрослых в процессе совместной деятельности, пример, формальное обучение и т.д.) осуществляется трансмиссия;

4) институциональный — посредством каких специализированных социальных институтов она осуществляется.

Историко-этнографическое изучение этих явлений составляет предмет междисциплинарной отрасли знания, которую я условно назвал этнографией детства. Наиболее важными нам кажутся три вопроса: 1) детство как элемент культуры, 2) социализация детей как способ существования и трансмиссии культуры; 3) детство как особая субкультура общества.

Натуралистически ориентированное обыденное сознание склонно воспринимать и описывать детство и юность только как инвариантные стадии развития человека или как определенные демографические категории. В действительности же детство есть культурно-исторический феномен, который можно понять лишь с учетом возрастного символизма, т.е. системы представлений и образов, в которых культура воспринимает, осмысливает и легитимирует

жизненный путь индивида и возрастную стратификацию общества.

Возрастной символизм как подсистема культуры включает в себя, на мой взгляд, следующие взаимосвязаннее элементы:

1) нормативные критерии возраста^ т.е. принятую культурой возрастную терминологию, периодизацию жизненного цикла с указанием длительности и задач его основных этапов;

2) аскриптивные возрастные свойства или возрастные стереотипы — черты и свойства, приписываемые культурой лицам данного возраста и выступающие для них в качестве подразумеваемой нормы;

• 3) символизацию возрастных процессов — представления о том, как протекают или должны протекать рост, развитие и переход индивида из одной возрастной стадии в другую; '

А) возрастные обряды — ритуалы, посредством которых культура структурирует жизненный цикл и оформляет взаимоотношения возрастных слоев, классов и групп;

5) возрастную субкультуру — специфический набор признаков и ценностей, по которым представители данного возрастного слоя, класса или группы осознают и утверждают себя в качестве «мы», отличного от всех остальных возрастных общностей.

Все эти элементы соответствуют определенным аспектам жизненного цикла и возрастной стратификации общества. Нормативные критерии возраста соответствуют стадиям жизненного цикла и структуре возрастных слоев. Аскриптивные возрастные свойства — культурно-нормативный аналог и эквивалент индивидуальных возрастных различий и свойств соответствующих возрастных слоев (классов). Символизация возрастных процессов и возрастные обряды — не что иное, как отражение и легитимация возрастных изменений и социально-возрастных процессов, а возрастная субкультура производна от реальных взаимоотношений возрастных слоев и организаций. Однако эти явления обладают известной автономией.

Нормативные критерии возраста, объективированные в возрастной терминологии, тесно связаны с развитием временных представлений и категорий. При всех этнокультурных вариациях здесь четко вырисовываются некоторые общие закономерности. Прежде всего бросается в глаза

-423

сравнительно позднее появление понятия хронологического возраста. Этимология славянских терминов «возраст» и «век», прослеженная Е. Гавловой 2, показывает, что названия, восходящие к первоначальному значению «годы» или «время», возникли позже, чем слова, восходящие к значениям «рост» и «сила». «Возраст» происходит от слова «рост», его семантика связана с глаголами «родить», «вскармливать», «растить», «воспитывать». Слово «старый» — позднейшее образование от этого корня значит поживший (ср. пожилой). Понятия, описывающие длительность, течение, собственно время жизни, являются ис-^ торически наиболее поздними. Они возникли на базе не-расчлененного понятия «жизнь», в котором количественные характеристики еще не отделялись от самих жизненных процессов.

Древнейшая интуиция времени, свойственная бесписьменным культурам, фиксирует не длительность и необратимость, а ритмичность, повторяемость, цикличность процессов. Течение жизни воспринималось архаическим сознанием не как линейный, а как циклический процесс. Тем более что субъектом его считался не отдельный индивид, а род, племя, община. Представители бесписьменных народов, как правило, не знают своего индивидуального хронологического возраста и не придают ему существенного значения. Им вполне достаточно указания на коллективный возраст, факт св.оей принадлехености к определенной возрастной степени или классу, порядок старшинства, часто выражаемый в генеалогических терминах и т.п. Такая установка типична для всех традиционных обществЗ. Там, где нет паспортной системы, этнографы и сегодня на вопрос о возрасте часто получают ответы типа: «А кто их считал, мои годы?» — или нечто весьма приблизительное.

Идея постоянства жизненного цикла подкрепляется распространенной во многих древних религиях идеей инкарнации, вселения в тело новорожденного ребенка умершего предка или его души, т.е. представлением о ребенке как о вернувшемся и повторяющем свою жизнь предке. В свете этого представления понятно и характерное для архаического сознания смешение социально-возрастных категорий с генеалогическими, вплоть до подмены первых вторыми. Пока индивидуальная жизнь еще не обрела самостоятельной ценности, а идея чередования природных

циклов не сменилась идеей развития, такая символизация абсолютно логична и естественна.

Все народы различают этапы детства, взрослости (зрелости) и старости. Но внутри этой периодизации существует множество вариаций, выявляющихся при сравнительно-историческом изучении возрастной терминологии и особенно систем возрастных степеней.

Разные культуры выделяют неодинаковое число «возрастов жизни», причем количество институционализированных возрастных степеней часто значительно меньше, чем число имплицитно подразумеваемых возрастов. Хотя возрастные степени всегда соотносятся с периодизацией жизненного пути, их непосредственной системой отсчета является возрастная стратификация и соответствующие социальные институты и нормы, не одинаковые у разных народов. Например, мужчины масаи имели в XIX в. шесть возрастных степеней, тогда как мужчины нуэр знают только две возрастные степени — мальчиков и взрослых мужчин, причем члены данных возрастных классов символизируются соответственно как «сыновья» и «отцы». Отметим также частое несовпадение числа возрастных степеней у мужчин и женщин. Это говорит о том, что мужской и женский жизненные циклы символизируются по-разному, и дело здесь отнюдь не в возрастем

По мере того как возрастная терминология отходит от жесткой системы возрастных степеней и начинает обозначать только стадии жизненного цикла, она становится более гибкой, нЬ одновременно менее определенной. Неопре^ деленность, условность хронологически выражаемых возрастных границ — общее свойство любой развитой

КуЛЬТурЫ.;

Чрезвычайно важный факт, доказывающий условность возрастных границ и периодизации жизненного цикла, хотя она кажется основанной на инвариантах онтогенеза, — * зависимость этой периодизации от свойственной каждой данной культуре символики чисел. Хотя все народы имеют свои излюбленные «священные числа», числа эти не всегда совпадают. В греко-римской традиции, воспринятой позже в средневековой Европе, одним из главных священных чисел было 7. «Седмица» лежит в основе античных космологических представлений (7 планет), а также в основе возрастной периодизации: 7—14—21 и т.д. лет. Реже встречается идея пятилетнего цикла (у готов, салических

франков, датчан и шведов). Некоторые древние германские племена предпочитали четное число 6; у саксов, англосаксов, лангобардов, норвежцев, исландцев, баварцев и аллеманов жизненный цикл членится на шестилетние периоды: 6—12—18—24 и т.д. У африканского народа котоко «базовым» числом является 8, по их верованиям целостный человек — же состоит из 8 элементов, а жизненный цикл делится на 8 стадий. Исключительно сложная символическая система существует у бамбара.

Любая периодизация жизненного цикла не только описательна, но и ценностно-нормативна. Нагляднее всего это выступает в таких понятиях, как «созревание», «совершеннолетие», «зрелость». Фактически же нормативными являются все возрастные категории, включая понятия «детства», «юности», «взрослости» и т.д... Определение возрастных свойств как аскриптивных, т.е. приписываемых культурой и изменяющихся вместе с нею, может сначала показаться странным. Разве не являются наши понятия о детстве или старости отражением «реальных» возрастных свойств? Недаром в них так много повторяющегося, устойчивого. Но культурология изучает не «подлинного», конкретного ребенка или старика, а их стереотипизированные образцы в той или иной культуре. Между реальными свойствами индивидов и их образами в культуре существует обратная связь: культурные стереотипы отражают свойства эмпирических индивидов и одновременно служат им ценностными ориентациями, образцами, которым люди стараются подражать или, напротив, их избегать. Непонимание этой диалектики порождает серьезные недоразумения.

Психологи, считающие возрастные свойства простыми инвариантами онтогенеза, говорят о детстве или старости как об универсальных, вечных категориях*, которые всегда обладают одними и теми же свойствами. Но почему тогда столь изменчивы их образы в массовом сознании, философии, литературе и искусстве? Кроме того, если универсальны возрастные свойства, то такой же неизменной должна быть и структура личности. Это делает историческую социологию и психологию, равно как и этнопсихологию, невозможными и ненужными.

Представители гуманитарных наук, напротив, подчеркивают историчность и социокультурную обусловленность возрастных свойств.

Однако чрезмерная «историзация» возрастных категорий чревата опасностью релятивизма. Спор о том, когда и в связи с чем было «открыто» детство или «изобретена» юность, остается бесплодным, пока мы не уточним: а) какое содержание мы вкладываем в эти понятия и б) как соотносится история понятия с историей обозначаемого им явления, т. е. реальных поведенческих и социально-психологических структур. Здесь проявляются общие трудности

исторической и сравнительной психологии.

Конкретные «возрастные свойства» не существуют и не имеют смысла вне более общих психологических и культурологических симптомокомплексов. При этом возрастные стереотипы всегда и везде имманентно многозначны /противоречивы и амбивалентны,

Во-первых, эти образы одновременно описательны (дескриптивны) и нормативно-предписательны (прескрип-тивны). Во-вторых, онтогенетические инварианты возрастных свойств всегда существуют в единстве с культурно-специфическими особенностями (например, переходный возраст всюду сопровождается ростом сексуальных интересов, но их содержание и последствия зависят от норм соответствующей культуры). В-третьих, возрастные стереотипы многозначны, так как они отражают условность возрастных границ и терминологии. В-четвертых, любые аскриптивные свойства соотносятся не просто с возрастом как таковым, а с определенной социальной идентичностью, где возраст является важным, но не единственным компонентом.

Прежде всего аскриптивные, как и реальные, возрастные свойства тесно связаны с полом индивида и принятыми в культуре стереотипами маскулинности и фемининности. Мальчикам и девочкам одного и того же возраста приписывают разные свойства и ожидают от них разного поведения. В одних случаях эта дифференциация по полу формулируется прямо, в других молчаливо подразумевается, но существует она всегда. Многие «возрастные экспектации» вообще касаютсятолько мужчин. Детально описывая и регламентируя жизненный путь мужчины, культура очень мало говорит об особенностях развития женщин. Например, у мужчин масаев жизнь до наступления взрослости делится на четыре степени: маленький мальчик, старший мальчик, воин и взрослый мужчина, каждой из которых соответствует определенный набор аскриптивных свойств,

тогда как у женщин есть только две возрастные степени — девочка и молодая взрослая женщина. Жесткость возрастных систем первобытного общества, как справедливо отмечает Ф. Стюарт, обусловлена именно тем, что его возрастные степени суть социальные идентичности, а возрастные классы и группы не что иное, как «классы идентичностей», с которыми соотносятся и от которых производны аскрип-тивные возрастные свойства. Это убедительно продемонстрировали Л. Кирк и М. Бёртон на примере масаев.

Приписывание возрастных свойств всегда содержит элемент бессознательной проекции. Говоря о ребенке, взрослом или старике, мы невольно проецируем на них свой собственный жизненный опыт, разочарования и чаяния. Эта проекция является одновременно индивидуальной, возрастно-групповой и социально-исторической. Предромантическая трактовка детства как воплощения невинности и чистоты, в противоположность отчужденному и извращенному миру взрослых, — такой же симптом разочарования в наличном социальном бытии, как и идеализации «благородного средневековья» и «естественной жизни» дикаря. Без учета таких, большей частью неосознаваемых проекций, изучать историю возрастных стереотипов нельзя. Отсюда принципиальная ограниченность количественно-элементного анализа, разрушающего имманентную многозначность и амбивалентность этих образов (а это именно образы, а не понятия).

Следует отметить, что принцип развития, с которым мы обычно ассоциируем идею возраста, лишь один из возможных способов символизации возрастных процессов. Представления о том, как происходит переход из одной возрастной фазы в другую,'производны от общей концепции времени и движения. Современное понятие развития исходит из идеи единства прерывности и непрерывности. В архаическом сознании простой количественный рост, увеличение или уменьшение и скачок, внезапная резкая трансформация сосуществуют как бы параллельно,.независимо друг от друга. С одной стороны, это древний преформизм — представление, что в семени уже содержатся все свойства взрослого индивида, мысль о неизменности души и типичные для раннего средневековья изображения ребенка как уменьшенной копии взрослого. С другой стороны, это столь же древний миф о многократном перерождении, представление, что на каждом новом этапе жизни

человек меняет свое имя, свойства и сущность, что ребенок — это вселившийся в новое тело предок, и т.п. Мифологическое сознание не знает противоречия между новым и старым, рождением и смертью, п&скольку любые инновации воспринимаются как повторение одних и тех же прообразов, архетипов, вечного круговорота, возвращения на круги своя.

«Возрастные процессы», символизируемые архаическим сознанием, имеют в виду не данную конкретную индивидуальную жизнь, а универсальный космический цикл. Отсюда, в частности, равнодушие к хронологическому времени и индивидуальному уровню развития, в результате чего жесткие нормативные рамки возрастных степеней и классов допускают неожиданно широкие вариации хронологического возраста индивидов, совместно проходящих обряд инициации или являющихся членами одного возрастного класса. Поэтому-то, хотя возрастные степени обозначают не что иное, как стадии жизненного цикла, истолкование их в современном психофизиологическом духе наталкивается на непреодолимые трудности.

Закон гетерохронности, лежащий в основе современной биологии и психологии развития, открыт и сформулирован только наукой XX в. Однако интуиция такой гетерохронности, исключающая возможность однозначности возрастных граней и цезур, присутствует уже в архаическом сознании, которое воспринимает человека не как единство, а как множественность, где одновременно сосуществуют или сменяют друг друга несколько разных душ. Идея множественности душ, разновременно вселяющихся в одно и то же тело и имеющих свои собственные циклы существования, зафиксирована у многих народов. В глазах африканца течение жизни выглядит не менее гетерохронным и многомерным, чем в глазах европейца, хотя и по другим основаниям.

Кроме того, на ранних стадиях развития общества человек воспринимается не как самостоятельный субъект деятельности, а как нечто сделанное, как продукт внешних потусторонних сил.

Сравнительное исследование символизации возрастных процессов в разных культурах предполагает целую серию вопросов. Мыслятся ли возрастные процессы роста, созревания и старения однозначно инвариантными или допускающими какие-то вариации? Каковы движущие силы

возрастных изменений, мыслятся ли они как результат божественной воли, законов природы, воспитания или собственных усилий индивида? Считается ли переход из одной возрастной стадии в другую внезапным и скачкообразным или незаметным и постепенным, и распространяется ли эта модель на все или только на некоторые возрастные свойства?

Свойственная культуре символизация возрастных процессов объективируется и институционализируется в системе возрастных обрядов. Наиболее общее формальное понятие здесь — «обряд перехода», которое А. ван Геннеп определил как ритуалы, сопровождающие каждую перемену места, состояния, социального положения и возраста. Каждый такой ритуал обозначает переход из одного состояния в другое, причем этот процесс подразделяется на три стадии: 1) отделение, оставление прежнего состояния; 2) собственно переход, когда индивид или группа находятся буквально на пороге, между двумя состояниями, и 3) вступление (инкорпорация) в новое состояние. Хотя обряды перехода связаны не только с возрастом, жизненные процессы и события, начиная с беременности и родов и кончая смертью и похоронами, занимают среди них центральное место.

Для понимания возрастного символизма особенно важен вопрос, означает ли данный ритуал только переход индивида из одной стадии жизни в другую или же появление новой социальной идентичности, т.е. переход в другую возрастную степень, класс или группу? Хотя второе предполагает и имплицитно включает в себя первое, далеко не одно и то же, — связывать ли обряд перехода или инициацию с онтогенетическими инвариантами и/или индивидуальными вариациями жизненного цикла или же с особенностями возрастной стратификации и возрастного символизма данного общества, народа. Уже ван Геннеп, изучая так,называемые «пубертатные инициации», столкнулся с тем, что физиологическое половое созревание и «социальный пубертат» качественно различны и очень редко совпадают по срокам..'

Что же конкретно оформляется соответствующим обрядом? Какие именно жизненные переходы или события оформляются специальными ритуалами и почему? Насколько важны эти ритуалы и как они институционализированы в системе культуры? Являются ли данные обряды и

обозначаемые с их помощью процессы перехода из одной возрастной категории (степени, класса, группы) в другую групповыми или индивидуальными? Каковы их половые и социально-классовые вариации? Каковы социальные и психологические функции этих обрядов с точки зрения поддержания определенной системы возрастной стратификации, межпоколенной трансмиссии культуры, структурирования жизненного пути и формирования некоторого типа личности? Наконец, каков культурологический смысл ритуальной символики?

Осмысливая и легитимируя возрастные процессы и различия, культура тем самым активно конструирует возрастное самосознание и субкультуру. В определенной степени это универсально. Возрастные различия всегда воплощаются в групповом «мы», что стимулирует создание специфических возрастных организаций. Но такая общность не может обойтись без какой-то собственной знаковой системы. Возрастное «мы» может основываться; на оппозиции отцов и детей, или старших и младших, или на когортных различиях, или на оппозиции условных» символических поколений. Какому из этих принципов культура придает большее значение? По каким признакам индивиды конструируют свое возрастное «мы» и как они представляют свои взаимоотношения с другими возрастными слоями? Институционализируется ли эта возрастная субкультура в особую систему учреждений (организаций, групп) или существует в виде отдельных разрозненных элементов и комплексов? Эти вопросы снова возвращают нас к процессам возрастной стратификации, но в более широком историческом контексте. * -

Возрастной символизм оказывает непосредственное влияние на содержание и методы социализации детей, которая всегда так или иначе соотносится с подразумеваемым, имхшицитным каноном человека вообще и каноном ребенка — в частности. Однако обряды эти многозначны. В пределах одной и той же европейской культурной традиции налицо несколько разных образов ребенка;

а) традиционный христианский взгляд, усиленный кальвинизмом, что новорожденный несет на себе печать первородного греха и спасти его можно только беспощадным подавлением его воли, подчинением родителям и духовным пастырям;.

б) точка зрения социально-педагогического детерминизма, согласно которой ребенок по природе не склонен ни к добру, ни к злу, а представляет собой tabula rasa, на которой общество или воспитатель могут написать что угодно; '

в) точка зрейия природного детерминизма, согласно которой характер и возможности ребенка предопределены до его рождения; этот взгляд типичен не только для генетики, но и для средневековой астрологии;

г) утопически-гуманистический взгляд, что ребенок рождается хорошим и добрым и портится только под влиянием общества; эта идея обычно ассоциируется с романтизмом, но ее защищали также некоторые гуманисты эпохи Возрождения, истолковывавшие.в этом духе старую христианскую догму о детской невинности.

Понятно, что каждому из этих образов соответствует свой собственный стиль воспитания. Идее первородного греха соответствует репрессивная педагогика, направленная на подавление природного начала в ребенке, идее социализации — педагогика формирования личности путем направленного обучения, идее природного детерминизма — принцип развития природных задатков и ограничения отрицательных проявлений, а идее изначальной благости ребенка — педагогика саморазвития и невмешательства и т.п. Историки более или менее обоснованно констатируют, как, когда и почему сменяются эти образы и стили. Но ни один из этих стилей, точнее — ценностных ориентации, никогда не господствует безраздельно, особенно если речь идет о практике воспитания. В каждом обществе, на каждом этапе его развития сосуществуют разные стили и методы воспитания, цричем в них ясно прослеживаются многочисленные сословные, классовые, региональные, семейные и прочие вариации. Даже эмоциональные отношения родителей к ребенку, включая их психологические защитные механизмы, нельзя рассматривать изолированно от прочих аспектов истории, в частности, от эволюции общего стиля общения и межличностных отношений, ценности, придаваемой индивидуальности и т.п..

Как писал Ф. Ариес5, интерес к детству и само современное понятие детства практически отсутствовали в культуре европейского средневековья. Это не значит, что детьми вообще пренебрегали и не заботились о них. Понятие детства не следует смешивать с любовью к детям: оно

означает осознание специфической природы детства, того, что отличает ребенка от взрослого, даже и молодого. В средние века такого осознания не было. Поэтому, как только ребенок мог обходиться без постоянной заботы своей матери, няньки или кормилицы, он принадлежал к обществу взрослых. Тогдашнее взрослое общество сегодня кажется нам довольно инфантильным. Это, несомненно, объясняется прежде всего его умственным возрастом, но отчасти и физическим, поскольку оно в значительной степени состояло из детей и юношей. Слово «ребенок» не имело в языке своего современного ограничительного смысла; люди употребляли его так же широко, как мы сегодня пользуемся словом «парень». Отсутствие определения распространялось и на любые виды общественной деятельности: игры, ремесла, воинские занятия. Нет ни одной средневековой групповой картины, в которой так или иначе не присутствовали бы дети.

Отнесение «открытия детства» к строго определенному историческому периоду вызывает сомнения и возражения. Тем не менее все историки согласны с тем, что новое время, особенно XVII—XVIII вв., ознаменовалось появлением нового образа детства, ростом интереса к ребенку во всех сферах культуры, более четким различением, хронологически и содержательно, детского и взрослого миров и, наконец, признанием за детством автономной, самостоятельной социальной и психологической ценности,

В художественной литературе эта эволюция выступает даже яснее, чем в психолого-педагогической. В литературе классицизма детские образы не, занимают сколько-нибудь значительного места, поскольку классицизм «интересует всеобщее, образцовое в людях, и детство предстает как возрастное уклонение от нормы (не-зрелость), так же, как сумасшествие — психическое отклонение от нормы (неразумие)»^

У просветителей появляется интерес к ребенку, но преимущественно как к объекту воспитания. С одной стороны, это проявляется в возникновении специальной детской литературы, преследующей назидательные, дидактические. цели; между 1750 и 1814 гг. в Англии было выпущено около 2400 названий таких книг. С другой стороны, детские и юношеские годы занимают все больше места в просветительских автобиографиях и «романах воспитания», рассматривая^ как период становления, формирования лич-

v

ности героя. Однако детство и отрочество для просветителей — еще не самоценные этапы жизни, а только подготовка к ней, имеющая главным образом служебное значение. У романтиков отношение переворачивается. Как писал К.Я. Берковский, «романтизм установил культ ребенка и культ детства. XVIII век до них понимал ребенка как взрослого маленького формата, даже одевал детей в те же камзольчики, прихлопывал их сверху паричками с косичкой и под мышку подсовывал им шпажонку. С романтиков начинаются детские дети, их ценят самих по себе, а не в качестве кандидатов в будущие взрослые. Если говорить языком Фридриха Шлегеля, то в детях нам дана как бы этимологизация самой жизни, в них ее первослово... В детях максимум возможностей, которые рассеиваются и теряются позднее. Внимание романтиков направлено к тому в детях и в детском сознании, что будет утеряно взрослыми»?.

• * Историко-социологический анализ проясняет социальные и культурные предпосылки этих сдвигов: развитие капитализма, усложнение сферы жизнедеятельности и механизмов социализации личности, повышение ценности индивидуальности, рост личного самосознания и т.д. Но каждый новый образ ребенка— не только этап углубления художественного познания детства, а и специфический вид социальной проекции, отражение чаяний и разочарований взрослых. ■".'".■■'..;.

«Детские дети» романтиков на самом деле — вовсе не дети, а такие же условные символы некоего идеального мира, как «счастливые дикари» XVIII в. Детская невинность и непосредственность противопоставляются «извращенному» и холодному миру рассудочной взрослости. В «Песнях невинности» У. Блейка ребенок — «дитя-радость», «птица, рожденная для радости», которую в «Песнях опыта» ожидает школа, напоминающая клетку. Самоценность детства всячески подчеркивается. По определению У.. Вордсворта,. «ребенок — отец мужчины». С. Кольридж обращает внимание на то, как многому может ребенок научить взрослого и т.д. Но в романтических стихах и рассуждениях фигурирует не реальный, живой ребенок, а отвлеченный символ невинности, близости к природе и чувствительности, недостающих взрослым. Культ идеализированного детства не содержал в себе ни грана интереса к психологии подлинного ребенка. Объективное

изучение детства даже показалось бы романтику кощунственным, а повзросление в этой системе взглядов выглядело скорее потерей, чем приобретением.

Историю детских образов в художественной литературе можно, конечно, рассматривать как постепенный процесс углубления социального и психологического познания детства. У сентименталистов и романтиков XVIII в. «невинное детство» выглядит безмятежной порой счастья. В реалистическом романе 1830—1850-х гг., особенно у Диккенса, появляются образы бедных, обездоленных детей, лишенных домашнего очага, жертв семейной и особенно школьной тирании, однако сами дети остаются еще наивными и невинными. Затем художественному исследованию подвергается семейное «гнездо» и выясняется, что под теплой оболочкой здесь часто скрываются жестокое рабство, гнет и лицемерие, калечащие ребенка. С углублением психологического анализа детских образов они утрачивают былую ясность и одномерность. Лев Толстой изображает развитие рефлексии и морального сознания ребенка. В творчестве Достоевского дети, живущие в атмосфере низменных страстей, сами очень рано проявляют жестокость. В произведениях Т. Манна, Г, Тессе,. Р. Роллана, А. Франса, Г. Джеймса, Д. Джойса и других в полный голос звучит мотив одиночества и разорванности внутреннего мира подростка. Почти все герои этой литературы подписались бы под словами Ф. Кафки, которые Ф. Мориак взял эпиграфом к роману «Подросток былых времен»: «Я пишу иначе, чем говорю, говорю иначе, чем думаю, думаю иначе, чем должен думать, и так до самых темных глубин». Уходит в небытие викторианское отождествление невинности с асексуальностью и т.д. и т.п..


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: