Глава четвертая. А все этат сутчий волшебник да ета он падсунул мине ету как он сказал дамашнюю звирьюшку и типерь ана сидит у миня на пличе и весь сутчий день на пралет нисет

А все этат сутчий волшебник да ета он падсунул мине ету как он сказал дамашнюю звирьюшку и типерь ана сидит у миня на пличе и весь сутчий день на пралет нисет фсякую ни сусветную хринятину. И нифига я ни магу типерь от делаца от етой праклятой пакосьти у миня на пличе патаму мы сней типерь как адно тцелое. Волшебник абищщал она мине памагать будит абищщал она будит гаварить фсякие полезные весщи и все сбудица. Я то думал што он пад разумивал и взо правду полезные весщи а ни ету сутчую болтавню весь день напралет. Етот волшебник миня пад купить пыталса патаму што думал што я иво при контчить сабираюс а я взо правду сабиралса. И он сказал если я ни буду иво убиват он мине дасть эту вот интирестную и полезную дамашнюю звирьюшку и она будит па начам старожить и мине саветы давать полезные на разные случяи жизьни. И тада я иму сказал ладна преятиль согласии жыви давай паглядим чиво она там умеит. А он падходит к шкапу и дастает шкотулку а изниё дастает какую та хринятину глядит на ниё и гаварит при этам какие та магитческие слава. А я за ним слижу штобы он ни папыталса надстроить мине какую нибуть пакосьть а естли папытаица я иму метчём глодку в раз пирирежу. Ничиво таково он ни пытаица а в место етаво дастает такую смишную чтучьку в роде кошьки или абизянки тока всю накрытую чорным мехом с клювом и чорными периями на спине и касаглазую ктамуже и сажаит иё мине на пличо и гаварит ступай мой малчик сбогом. А я панятно дело ни спишу ухадить патаму што ищщё ни знаю што ета за ффигня у миня возли бошки сидит и диржу метч у ниво возли глодки папрежнему. Гльяжу на касую звирьюшку и спрашиваю у ниё где старый пидрила рыживьё держит. А она атвичаит в старым сюндуке за ширьмой но ето волшебный сюндук загляниш в ниво а он пустой а руку суниш и нащщупаиш рыживьё а выниш иво и оно с разу видным станит. Волшебник чуть ни акачурился я тоже. Праверил всё аказалос как звирьюшка и абищщала и я тада спрасил чиво типерь делать. А она гаварит при кончи стараво пирдуна для начяла пака он тибе какунибуть пакосьть ни надстроил. И я тада при шил валшебника но стех пор чортава звирыошка ни чпво харошсва ни саветуст тока бридятину кисет всякую цэлыми днями.

— …И разумеется, согласно наставительным правилам новой символогии, выражаемым Большим Арканом, башня означает отступление, ограничение контакта с реальным миром, философскую экстроспекцию. Короче говоря, это не имеет никакого отношения к упоминавшейся мною ранее сугубо инфантильной одержимости фаллической символикой. Действительно, если исключить страдающие непроходимым нравственным запором социумы, можно утверждать, что, когда люди хотят видеть сны о сексе, они и видят сны о сексе. Комбинация карт «La Mine» и «La Tour» в Малом Аркане считается особенно важной, и, если башня оказывается над шахтой, это имеет сексуальный резонанс с точки зрения предикции, что, казалось бы, вовсе не очевидно, исходя из простого сочетания отступления с боязнью провала, однако…

Поняли типерь чё я имею ввиду? Так и свихнуца не долго. А ведь мне даже ни скавырнуть чортаву сутчёнку патаму што она за миня когтями держица за саживаит поскуда их в самое мясо. Ни магу даже с бить звирьюшку кулаком или камнем патаму што она мертвой хвадкой держица и начинаит арать и дергаца и ругаца и пишчать и у миня ни палучаица ни сбить паскуду ни глодку ей кенжалом про дырьявить.

И все-таки дила май на лад пашли када я с ней встретилса и значица она мине на верно принисла удачю. А я то думал без волшебника ни чиво харошиво сней не выйдит и то сказать я же ни калдун сутчий а прастой рубака. И все-таки павторяю дила май пашли на лад.

И я узнал от звирьюшки койкакия новые славетчки и значица стал чутотчку абразований. Да я за был упаминуть што када я пытаюс скавырнуть иё со свово плича или ни кармлю иё она начинаит арать так ис тошно што проста оглохнуть можна и всю ночь арет и спать мине ни даёт. Норас она ни через чур пражорлива да и удачу мине приносит я плюнул на ние проста и там бутьшто будит как-то мы с ней ладим. Еслип толька сука наспину мне ни гадила все время…

— …Между прочим, любопытный факт… хотя ты, конечно, этого не оценишь. И то сказать, когда у человека в мозгу всего одна извилина… а если точнее, всего одна клетка серого вещества… Так вот, внизу дело обстоит совершенно иначе, нежели на этих головокружительных высотах. (Ты заметил, что запыхался? Ну конечно же нет.) Так вот, власть на этих райских пастбищах, на этом воплощенном лоне девственной природы, принадлежит женщинам, а мужчины до конца дней своих остаются ростом с детей.

Снова она йазыком чешит а я уже у самаво верьха сутчей башни и мой метч пакрыт кровишшей и рука балит иё парезал адин сутчий страшник навходе и я за блудилса в этом дирьмовом лоберинте сриди всех етих праклятых комнатух. Биспакоица натчинаю иза агня каторый я успел гдета за палить патамушта дымом ваняит и я ни хочю сжарица тута зажыво нетужки спачибочки. А чортова тфарь опьять фее далдонит и мине ни как не паймать старую каралеву патамушто у ниё и магийя и всякая такая ффигня. Вот апять на миня кидаица страшник вреш ни вазьмеш я иво канчаю и пирипрыгиваю чериз иво трупп и прабираюс далше на верх па слидам увьёртливой ветьмы каралевы.

— …Господи, но какие же все-таки примитивы эти трутни! Менталитет улья — самая настоящая игра в поддавки с высшими позвоночными. Да-да, я согласен, что и к тебе применим этот ярлык, но лишь в отношении физического роста. Заблудился? Ну разумеется. Дым беспокоит? Это вполне естественно. Будь на твоем месте парень посмышленей, он бы разом решил обе проблемы — просто нашел бы, куда дым тянет. Дымит-то снизу, а окон на этом этаже не так уж много. Но у тебя, как мне кажется, нет ни единого шанса сложить два и два. Плохо, когда у человека разум не шустрее накачанного валиумом ленивца. Жаль, что твое сознание не дошло еще в развитии даже до межледникового периода. Хотя, с другой стороны, не всем же быть гигантами мысли. Вероятно, дело тут в катастрофическом искажении генного кода. Все пошло наперекосяк еще в материнской утробе, кровоснабжение работало только на рост мускулатуры, а мозгу досталась порция большого пальца левой ноги или чего-нибудь в этом роде…

Я уже было падумал чё тутто мине и канец но патом заметил куда нахрен сачица дым и на шол етот здаравеный льюк ура зашебис! Но ни шутатчное ето дело разбираца чтокчиму када касаглазая тфарьюга так и тришщит тибе в ухо.

— …Кстати, о детях. Как я уже говорила… О, неплохо: мы, похоже, нашли путь на следующий этаж. Мои поздравления! Надеюсь, мы не забудем опустить за собой люк? Отлично, отлично. Продвигаемся! Потом ты научишься завязывать шнурки… скорее связывать их друг с другом, но лиха беда начало. Так о чем я говорила? О детях. Да, внизу всем заправляет так называемый слабый пол. Самцы рождаются с виду нормальными, но потом плохо развиваются и останавливаются примерно на уровне ребенка, начинающего ходить. В сексуальном аспекте они взрослеют, отращивают на теле густую шерсть и даже слегка полнеют, и их гениталии развиваются полностью, но самцы всю жизнь остаются крохами, никогда не вырастают до такой степени, чтобы представлять собой угрозу. Их разум тоже не достигает нормального уровня развития, но… plus сa change; спросите любую женщину, и она подтвердит. Эти симпатичные озорные волосатые затейники используются для осеменения, и, конечно, домашние животные из них просто чудо, но к серьезным взаимоотношениям женщины склонны только между собой, что, на мой взгляд, совершенно правильно и нормально. Помимо всего прочего, женщине для тактильного кворума нужны разом три, а то и четыре самца, чтобы занятия любовью отличались от обычного процесса оплодотворения…

Ну видити эта сутчёнка всё трепица и трепица а ведь еслибы я ни на шол выход на верх она бы дафно паджарилас. Тут кругом всякие сталбы и занавецы и другие весчи а стены залатые на вид но энто тока пазалота и проку никакова ни чилавеку ни зверью от неё. Я за балыпим стулом на памосте ищщу путь на верьх и тут на миня кидаюца ищщё два здаравеных страшника они как ведмеди с чилавечими голавами и рычят и ламают всё кругом но я их тоже канчаю а адин хлабысть с болкона и литит вниз и привращаица в малинькае пятныжко но ето не приближает миня к старой стерьве каралеве.

— …Бьюсь об заклад, теперь он жалеет, что не учился в свое время летному делу. Вы только посмотрите на этот пейзаж! Холмы и горные кряжи, все эти леса… и реки, точно вены, по которым течет ртуть. Просто дух захватывает! Даже будь у нас дыхательные аппараты — все равно бы захватило! Нет-нет, я вовсе не хочу сказать, что необходим дыхательный аппарат. Смерть от кислородного голодания тебе вряд ли грозит. Ты бы наверняка обошелся и парой кислородных молекул в день. Да посмотри на себя, приятель: если превратишься в овощ, это будет повышение в чине!.. Все же надо отдать тебе должное: ты преспокойно разделался с теми наглыми крикливыми хищниками. Ведь им почти удалось меня напугать, но ты не ударил лицом в грязь. Похоже, ты не робкого десятка. Жалко только, мозги подкачали, но ведь нельзя же иметь все на свете? В том числе и способность видеть то, что у тебя под носом. Лично мне кажется, разгадка — в троне. Да, никакого пути отсюда на следующий этаж не наблюдается, но ведь он должен быть, и если б я был монарх, то распорядился бы насчет быстрого и удобного способа эвакуации, на случай если в этом зале вдруг запахнет жареным. Смешно, с каким упорством ты не замечаешь столбик, соединяющий помост с сиденьем. Впрочем, чего еще ожидать от такого непроходимого тупицы? Каданибудь энта сутчья звирьюшка миня давидет сваей поскудней дуратцкой балтавней и я точно разабью сибе бошку обстенку. Я бы довно избавилса от чертовой тфари нокак вот вапрос. Я зализаю на здаравеный стул или как там иво трон штоли и натчикаю шивилить мазгами и натчинаю дьёргать все што тартчит из пиво простатак от нечива делать дьергаю а ета долбаная хриновина как в друг вазьмет да и падскочит ввоздух а мы с чортовой звирьюшкой наней седим.

— Надо же, какой сюрприз! Лифт оригинальной конструкции! Семьдесят девятый этаж: дамское белье, верхняя кожаная одежда, постельные принадлежности, облачение для служителей культа.

Куцы ето ищщё нас за нисло. Проста аффигеть можна здаравеная комната и вней пално краваток и кушшеток и всиво таково прочиво а наних бабы валяюца тока все нетцелые им койчиво нехватаит.

Лижат они насваих койках и пахнит кругом пряностьями и благо вонями а к мине падбигаит здаравеный такой муджик благо воняными мослами на мазаный аж блистит весь а галосишка униво пискльявый каку бабы. Муджик кланиица и лодошки патираид и пойёт мине песинку сваим пискльявым бабским галоском и приветствуит миня как гаспадина и сльозы па роже тикут. И я там пасидел чутток дух пири вел а патом па шол гльянуть чё и как а здаравеный талстеный пидрила замной плитеца и балбочет чивото безумалку и все приветствуит.

А бабы на койках все жывые датока уветчные нирук ниног как буто в битьве пабывали тока шрамоф ни видадь нарожах и телах и кто их так адделал астаеца тока дагадываца. Бабы всекак адна в теле здаравеные титтьки и бьёдра пухлые и рожи ничиво и на етих бабах кожинные шмодки или празратчные трьяпки или кружыва сутчьи. И койкто из баб тоже приветствуит миня проста аффигеть можна.

Нихрина сибе прикидываю какие из врашчонные фкусы бывают у некатарых пидрил и чё ниужто сто все прид назнатчено для старой каралевы. Хатя я слыхал че у ведьм и калдунов чистенько бывают даволно из врашчонные фкусы и канешна наффиг мине нада штоб папитам за мной хадил етот здаравеный жырный муджык каторый тута телок старажыл а он все ходит и ходит и песинки распивает и приветствуит на доел уже и я иво при контчил. А патом за шол за здаравеный занавец и там на шол талпу старикашшек и все дидки как адин в дуратцких шероких адияниях.

Вотето была картинка проста аффигеть можна када они пиридо мной натчали руками роз махивать и за вывать я их спрасил где каралева и иённое рыжывьё а они чивота лапочут и ниффига нипанятно. Койкто зато фсе скумекал.

— …Ай да молодцы! Даже в поражении — какой стоицизм! Но вам следует учесть: наш гостеприимный толстячок, увечный поводырь увечных, только что познакомился с клинком моего мускулистого товарища и получил удар еще более жестокий, чем тот, который сделал его тем, кем он был до сего дня. Сдается, у моего спутника терпение на исходе, оно и в лучшие-то времена было с микрон толщиной, а потому, если не хотите отправиться на тот свет вдогонку за евнухом или в самом оптимальном случае занять освобожденную им должность, подумайте о сотрудничестве. Итак, кто из вас объяснит, как пройти к королеве? Отвечает Молохий? Прекрасно, ты у нас всегда был разговорчивым, верно? Ну о чем речь?! Конечно, награда за правду — жизнь и свобода. Даю слово! Мм… хм-м… Поняла. Зеркало. Наверное, просто пластик. Оригинально — едва ли, но надежно — вполне.

Я прахожу мимо старикашшек раз биваю зеркало и за гльядываю вдыру и вижу там в далнем канце ступенки зашибис тошто надо.

— Ладно, можно пока не напрягать фарш, который тебе заменяет мозги. Делай, что считаешь естественным, а там будет видно.

Я при канчиваю старикашшек они и так были савсем дохлые кожжа да кости не работа для мово метча. Правда я уже под устал и рука балит. Я нашол каралеву на самом верьху крышы в шырокой комнате аткрытой всем витрам. И там она седит в таком чорном падвинечном платьи и держыт в руке лук мелкий такой лучонок и сморит на миня так бута я ето не я а кусок дирьма. Она не красодка но и не старая корга как я ожедал и темной нотчкой сашла бы впалне зашибис. А я ежли чесна стаю и ни знаю чё делать у ниё чёто такое с глазами и я нанимаю чё она на миня дейвствуит сваей магийей но шивильнуца ни магу и даже рта раз крыть и даже касая звирыошка при умолкла а патом гаварит:

— Плохо, моя девочка. Я думала, ты на большее способна, разве это драка. Погоди-ка, мне надо кое-что шепнуть на ушко моему другу. Так вот, слышал анекдот: приходит человек к врачу с лягушкой на голове. Врач спрашивает: на что жалуемся? А лягушка говорит…

— Ни абращщай на ниво вниманийя, — говорит каралева сутчей звирьюшке а я даже сутчим пальтцем пошивилить ни магу ну пагади думаю добирус ты у миня папляшиш мине бы тока сместа сайти. — И как же тибе удалое асвабадица? — спрашивает каралева.

— Облажался старина Ксеронис. Нанял этого громилу, а при расчете попытался его надуть. Представляешь, дал себя перехитрить такому дуролому! А я, между прочим, всегда говорила старому пню: ты слишком высоко ценишь свои умственные способности. Должно быть, он забыл, в которую шкатулку меня засунул. И перепутал с дешевым талисманом с двухдневной гарантией и проницательностью шпоры на большом пальце ноги! И посадил на плечо к этому безмозглому олуху.

— Идиёт, — гаварит каралева. — И какэто миня угараздило даверидь иму тибя?

— Милочка, так ведь это далеко не единственная твоя ошибка.

Я бы этим сутчкам наказал их ашипки если-бы мог шивильнуть рукой с метчом. Балтают между сабой какни вчом нибывало проста аффигеть можна.

— Такты знатчит йавилас притендавать на свае закона место? — гаварит каралева.

— Именно так. И, судя по всему, ни наносекундой раньше, чем нужно. Вижу, что тут под твоим чутким руководством все катится ко всем чертям.

— Но видь это ты наутчила миня всиму чё я знаю.

— Да, милочка, но, к счастью, не всему, что знаю я.

(А я их слушаю и гаварю сибе ни спиши атчаиваца пастаим падаждем чё далше будит. Задрала блин тарчадь тут.)

— И че ты намерина типерь делать? — спакойна так гаварит каралева как бута хочит дело миром ришить.

— Для начала — избавиться от зверинца, что под нами. Твой?

— Для жритцов. Знаишь вить как у нас дело наставлено? Деватчки вазбуждайют жрицов, а я… малачко выдайиваю.

— Надо было выбрать производителей помоложе.

— Ващето никаму из них и двацати нет. Проста этот працес очинь быстра сушид чилавека.

— Меч моего друга засушил их куда быстрей.

— Латно, фсех фее рафно нипа бедиж, — гаварит каралева и стаиовица какбуто пичальной и стераит сльезу са щики а я стаю точна каминый балван с места ни сдвинуца и думаю ладно сутчёнки я вам ищщё пакажу а ищщё думаю чё же за хриновина тута тварица. И тута каралева в друг как киница са стула прям на миня точна литучая мыш и как на целит лучонок прям на звирьюшку каторая на маем пличе.

Тута я чють ни абделалса спирипугу да тока звирьюшка ни буть дура как сигонет с мово плича прям в рожу каралеве и как дасть па ней точна сутчье пушично едро и та хлобысь взад на стул. Каралева лук свой уранила и он палител на пол и стал там светица а она стала атрывать звирьюшку от сваей рожи и вапить и арать и царапать иё и бить.

Наканецта мине павизло чортава звирьюшка убралась с мово плитча. Я сматрю как сутчёнки другдрушку лупьят и думаю канешна зашибис тошто нада да тока наффиг ету игру в салдатики мине сваливат пара. Хачю паднять каралевин лук а он красный раскалилса жёца. И я атхажу патихонку па леснитце и тут како рвонет и я лоту кувырком сриди камней и брьёевен и чирипицы и думаю ну все проста аффигеть можна вот мине и конетц при шол. Но ничево цел асталса патамушто ни обо што ни вдарилса. Выбралса испод абломков глижу наверх ничиво кругом нет тово што было и сук абоих как сфиздило. Етож проста аффигеть можна.

Сутчье рыжывьё я такине на шол тока с бабами порозвльёкса ффигня напрастная патеря времени но зато я из бавилса от гадкой звирьюшки. Стех пор мине уже ни так визло и я инагда скутчал по иё балтавне но ни шипко если чесна. Ито сказать я жи вам ни калдун сутчий а прастой рубака.

Нет, нет, нет! Было еще хуже (это позже, это сейчас, когда за шторами — водянистая серость; когда слипшиеся губы, во рту гадко и трещит голова). То был я, я был там, вожделел тех увечных женщин, и они возбуждали меня, и я их насиловал. Что для варвара еще одна струйка крови на его мече, еще одна взятая силой полонянка? Но ведь этим варваром был я, и хотел этих женщин, которых сам же и сотворил; и я обладал ими. И вот моя душа, как нарыв гноем, заполняется отвращением. Господи боже, да лучше полная импотенция, чем похоть при виде увечий и насилие над беззащитными.

Я неуклюже поднимаюсь с постели. Болит голова, ноют кости, на коже — холодный пот, как прогорклое благовонное масло. Раздвигаю шторы.

Облака опустились, мост окутан серым, по крайней мере на этой высоте. Включаю лампу, газовый камин и телевизор.

Человек на больничной койке окружен медсестрами, они переворачивают его на живот. Бледное лицо его не выражает никаких эмоций, но я знаю, что незнакомцу больно. Я слышу собственный стон и выключаю телевизор. В груди — моей груди — ощущаю боль, она подчиняется лишь собственному ритму. Привязчивая, ноющая.

Я плетусь, как пьяница, в ванную. Здесь все белое и четкое, и ни одного окна, а значит, не виден туман, обволакивающий все снаружи. Можно закрыть дверь, включить еще несколько ламп и оказаться среди четких отражений и твердых поверхностей. Я пускаю воду в ванну и долго смотрю на свое лицо в зеркале. Вскоре мне кажется, будто опять все кругом темнеет, пропадает. Я вспоминаю, что глаза видят, только когда движутся; их сотрясают слабейшие вибрации, отчего «оживают» предметы, на которые устремлен взор. А если парализовать глазные мышцы или как-нибудь добиться, чтобы предмет двигался вместе с глазным яблоком, то картинка исчезнет…

Мне это известно. Я где-то когда-то этому учился. Но когда и где, не помню. Моя память — это затонувшая земля. Я гляжу с узкого утеса туда, где раньше простирались плодородные равнины и высились покатые холмы. А сейчас — лишь монотонная водная гладь и несколько островков; когда-то они были горами, а ныне — складки, созданные какими-то глубинными тектоническими подвижками разума.

Я встряхиваюсь — хочу выйти из слабого транса, но в результате лишь обнаруживаю, что отражение мое и впрямь исчезло. В ванну льется горячая вода, клубящийся пар конденсируется на холодной поверхности зеркала. Он-то и затмил, загородил, стер меня.

Я стильно одет, аккуратно причесан, хорошо позавтракал. Я узнаю — не без удивления, — что клиника доктора находится там же, где и вчера, и никто не отменил и не перенес на другой день назначенный мне прием. («Доброе утро, мистер Орр! Как приятно вас видеть! Да, разумеется, доктор здесь. Не желаете ли чашечку чая?») И вот я сижу в новой приемной, куда просторней, чем прежняя, и жду, когда господин целитель соблаговолит меня допросить.

За завтраком я решил лгать. Ведь если удалось придумать два сна, как-нибудь справлюсь и с остальными. Скажу врачу, что мне этой ночью ничего не снилось, и изложу сон, якобы увиденный вчера. Не к чему посвящать его в мой настоящий кошмар. Психоанализ психоанализом, но и про стыд забывать нельзя.

Доктор, как обычно, весь в сером, в глазницах мерцают осколки древней льдины. Он выжидающе глядит на меня.

— Так вот, — говорю, словно оправдываясь, — у меня было три сна или, точнее, один в трех частях.

Доктор Джойс кивает и что-то записывает.

— Мм… Хм-м… Продолжайте.

— Первый — очень короткий. Я в огромном роскошном доме, в мглистом коридоре, гляжу на противоположную черную стену. Все — монохромное. Сбоку от меня появляется человек. Он медленно и тяжело ступает. Он лыс, и кажется, у него ритмично раздуваются щеки. Но я не слышу ни звука. На нем светлый пиджак. Человек пересекает коридор слева направо, и я вижу, что стена за ним — это не стена, а огромное зеркало, в котором снова и снова повторяется отражение идущего, потому что есть еще одно зеркало, где-то сбоку от меня. И вот я смотрю на всех этих толстых, неуклюжих мужчин, гляжу, как они идут длиннющей шеренгой, маршируют в ногу слаженней, чем любое воинское подразделение… — Я гляжу в глаза врача. Глубоко вздыхаю. — Самое поразительное — что первое, ближайшее отражение не во всем повторяет действия мужчины. На секунду, лишь на одно мгновение оно поворачивается и смотрит на него — но при этом не сбивается с шага. Это лишь движение головы и рук. Человек в зеркале поднимает руки к голове, вскидывает их вот так, — показываю я врачу, — и мигом возвращает в прежнее положение. Шеренга копий черного толстяка скрывается с моих глаз. А настоящий человек, оригинал, даже не замечает, что произошло, и… собственно, это все.

Доктор жует губами и сцепляет короткие мясистые пальцы:

— Вы узнали хоть что-то из ваших собственных черт в горбуне, который бичевал море? А будучи странником в свободных одеждах, наблюдая с берега, испытывали при этом хоть мимолетное ощущение, что вы — еще и другой? И наконец, кто был реальней? Кажется, стоявший на берегу в определенный момент исчез — карлик с цепью перестал его видеть. Хорошо, сейчас не отвечайте. Поразмыслите над этим. И еще над тем фактом, что у человека, которым были вы, отсутствовала тень. Продолжайте, пожалуйста. Каков был следующий сон?

Я сижу и таращусь на доктора Джойса. У меня отпала челюсть. Что он сказал? Что я сейчас услышал? А что сказал я? Господи, да это еще хуже, чем было ночью. Доктор, я сплю, вы мне лишь пригрезились!

— Что?.. Я… Доктор… Что?.. Откуда вы?..

Доктор Джойс недоуменно смотрит на меня:

— Прошу прощения?

— Ч-что вы сейчас сказали? — У меня запинается язык.

— Что я сейчас сказал? — Эскулап снимает очки. — Мистер Орр, я не понимаю, о чем вы. А сказал я только: «Продолжайте, пожалуйста».

Господи, неужели я все еще сплю? Какое там! Бесполезно внушать себе, что это сон. Ладно, продолжаем. Может, это всего лишь временный сбой разума; меня не оставляет странное ощущение, что я брежу. Да, наверное, дело в этом, в чем же еще. Не поддавайся, держи себя в руках; спектакль должен продолжаться.

— Я… извините, доктор. Мне сегодня никак не удается толком сосредоточиться. Ночью плохо спалось. Может, потому и снов не было. — Я браво улыбаюсь.

— Понятно. — Добрый доктор возвращает очки на нос. — Вы себя нормально чувствуете? Рассказывать можете?

— Да.

— Вот и отлично. — И доктор улыбается, правда натянуто, как человек, который примеряет яркий галстук, осознавая, что тот ему не идет. — Когда будете готовы — продолжайте.

У меня нет выбора. Я уже сказал ему, что снов было три.

— В следующем сне, тоже черно-белом, я наблюдаю за парочкой в парке. Возможно, это лабиринт. Они на скамейке, целуются. За ними живая изгородь и статуя… Ладно, пусть будет просто статуя, фигура на постаменте. Женщина молода и привлекательна, мужчина в летах, важный, носит строгий костюм. Они страстно обнимаются. — Пока что я избегал смотреть доктору в глаза, и требуется значительное усилие воли, чтобы поднять голову и встретить его взгляд. — А затем появляется слуга. Не то дворецкий, не то лакей. Говорит что-то вроде: «Посол, вас к телефону». Пожилой респектабельный мужчина и молодая женщина оглядываются. Она поднимается со скамьи, оправляет платье и говорит что-то вроде: «Вот гадство! Долг зовет! Извини, милый». И уходит за слугой. Пожилой мужчина крайне раздосадован. Он подходит к статуе, глядит на ее мраморную ногу, потом достает откуда-то кувалду и отбивает большой палец.

Доктор Джойс кивает, что-то записывает и говорит:

— Мне было бы интересно узнать ваше мнение о том, каково значение диалекта. Но давайте дальше. — Он поднимает глаза.

Я сглатываю. В ушах — странный высокий гул.

— Последний сон, точнее, последняя часть одного-единственного сна… Это происходит днем, на утесе над рекой, в красивой долине. Там дети, много детей, и симпатичная юная учительница… Думаю, это пикник. А позади них — пещера… Нет, не пещера. Короче говоря, мальчик держит бутерброд. Я гляжу на них, на мальчика и бутерброд, с очень близкого расстояния, и вдруг на бутерброд падает большой темный сгусток, и еще один. Мальчик в недоумении поднимает голову, смотрит на утес. Сверху из-за утеса высунулась чья-то рука с бутылкой томатного соуса, он-то и капает на хлеб. Вот и все.

Что я сейчас услышу?

— Мм… Хм-м… — говорит врач. — Это был поллюционный сон?

Я оторопело смотрю на него. Вопрос прозвучал достаточно серьезно, и никаких сомнений: все, что здесь будет сказано, останется сугубо конфиденциальной информацией. Я кашляю, прочищая горло.

— Нет, доктор.

— Понятно, — говорит врач и какое-то время тратит на украшение половины страницы своей микроскопической каллиграфией. У меня дрожат руки, я потею.

— Что ж, — наконец произносит он, — кажется, мы нащупали, э-э… точку опоры. Как по-вашему?

Точку опоры? О чем это он?

— Не понимаю, о чем вы, — говорю.

— Пора перейти к следующей стадии лечения, — провозглашает доктор. Мне это откровенно не нравится.

Джойс издает профессиональный вздох строго отмеренной длительности.

— Материала у нас накопилось достаточно много… — Он просматривает в блокноте несколько страниц. — Но я не чувствую, чтобы мы приближались к ядру проблемы. Мы просто ходим вокруг да около. — Он глядит в потолок. — Видите ли, если мы сравним человеческий разум… ну, скажем, с замком…

О-хо-хо! Мой доктор любит метафоры!

— …то получится, что на последних сеансах вы лишь устраивали мне экскурсии вокруг крепостной стены. Нет-нет, я вовсе не хочу этим сказать, что вы сознательно вводили меня в заблуждение. Уверен, вы хотите помочь себе в той же мере, в какой и я хочу вам помочь, и вам, наверное, кажется, что мы и в самом деле пробираемся вглубь, к центральной башне, но… Джон, я в этом деле собаку съел и давно научился отличать движение вперед от топтания возле рва с водой.

— Н-да… — На меня эти сравнения с замком производят гнетущее действие, хочется скорее сменить тему. — И что же теперь делать? Мне очень жаль, что я…

— Помилуйте, Джон, вам совершенно не в чем оправдываться, — уверяет меня доктор Джойс. — Но, кажется, нам пора перейти к новой методике.

— Что еще за методика?

— Гипноз, — отечески молвит доктор Джойс и улыбается. — Единственный способ преодолеть куртину, а может, и проникнуть в центральную башню. — Он замечает, что я хмурюсь. — Это будет совсем несложно. Мне кажется, с внушаемостью у вас все в порядке.

— Правда? — мнусь я. — Ну не знаю…

— Очевидно, это единственный путь вперед, — кивает он.

Единственный путь вперед? А я-то думал, мы пытаемся идти назад.

— Вы уверены?

Мне надо подумать. Чего хочет доктор Джойс? И чего он хочет от меня?

— Вполне уверен, — говорит врач. — Абсолютно убежден!

Какой пафос! Я нервно тереблю браслет на руке. Собираюсь просить время на размышление.

— Наверное, вы хотите это обдумать? — произносит доктор Джойс. Я ничем не выдаю облегчения. — Кроме того, — добавляет он, глядя на карманные часы, — у меня через полчаса заседание. И я бы предпочел встречаться с вами вне своего расписания — нам явно понадобятся более продолжительные сеансы. Так что сейчас, пожалуй, не очень удобное время. — Он собирается: кладет на стол блокнот, прячет серебряный карандаш в футляр, а футляр — в нагрудный карман. Снимает очки, дует на линзы, протирает носовым платком. — У вас исключительно яркие и… связные сны. Удивительная плодовитость ума.

Что у него с глазами? Мерцают или мигают?

— Вы слишком добры ко мне, доктор, — говорю.

Секунду-другую он переваривает эту фразу, затем улыбается. Я ухожу, согласившись со своим лекарем в том, что туман — это большое неудобство. За дверью я благополучно уворачиваюсь от подобострастных «чайку-кофейку», дебильных реплик и тошнотворно-слащавых пожеланий и спешу к выходу.

Едва не сталкиваюсь с мистером Беркли и его конвоиром-опекуном. Изо рта у мистера Беркли пахнет нафталином. Мне остается лишь предположить, что он возомнил себя платяным шкафом.

Я иду по Кейтинг-роуд. Мост утопает в клубящемся облаке, улицы и проспекты обернулись тоннелями в тумане, огни магазинов и кафе с трудом вылавливают из серой мглы человеческие силуэты, очень смахивающие на призраков.

Подо мной шумят поезда. То и дело отработанный пар стремительно прорывается через железный настил и спешит раствориться в тумане. Локомотивы завывают, словно неприкаянные души, и человеческий разум машинально пытается перевести эти протяжные крики на свой язык. А может, гудки с тем расчетом и задумывались — чтобы будить в нас зверя. С невидимого моря, лежащего в сотнях футов внизу, поездам вторят сквозь туман судовые сирены, их крики дольше и басовитей, звучат мрачным предостережением, как будто каждый из этих ревунов водружен над местом страшного кораблекрушения, чтобы оплакивать души давным-давно погибших моряков.

Из тумана неудержимо вырывается рикша, оповещая о себе визгом клаксончиков. Повозка стремительно приближается, девчушка, торгующая спичками, спешит уступить дорогу, я оборачиваюсь и в глубине плетеной коляски замечаю белое лицо в обрамлении темных волос. Рикша проносится мимо; я готов поклясться, что седок ответил на мой взгляд. Сзади на коляске тускло светится в тумане красный фонарь. Слышится окрик, когда уже почти истаял, сгинул красный свет, и писк каблуков-клаксонов неожиданно смолкает. Рикша остановился. Я иду вслед, и вот я рядом. Из коляски показывается голова с белым, как будто сияющим в тумане, лицом.

— Мистер Орр!

— Мисс Эррол.

— Какой сюрприз! Кажется, нам по пути.

— Похоже на то. — Я останавливаюсь рядом с двуколкой. Между оглоблями стоит парень, глядит вверх, тяжело дышит. Капли пота блестят в неярком свете уличного фонаря. Кажется, Эбберлайн Эррол смущена, лицо у нее при ближайшем рассмотрении не белое, а почти розовое. Я почему-то радуюсь, видя, что отчетливые припухлости под ее глазами никуда не делись. Наверное, они у нее всегда или она сегодня опять допоздна кутила. Похоже, как раз возвращается домой. Но нет: у человека бывают утренние вид и самочувствие, а бывают вечерние. И сейчас дочь главного инженера Эррола прямо-таки источает свежесть.

— Подбросить вас?

— Куда уж выше, я и так на седьмом небе от счастья, — изображаю я в кратком варианте ее изощренный поклон.

У нее глубокий, горловой смех. Совсем мужской.

Рикша следит за нами с откровенным раздражением. Достает из-за пояса счеты, громко, демонстративно щелкает ими.

— Да вы галантны, мистер Орр! — кивает мисс Эррол. — Мое предложение еще в силе. Чего наверняка не скажешь о вас. Присаживайтесь, в ногах правды нет.

Я обезоружен:

— С удовольствием.

Я забираюсь в легкую повозку. Мисс Эррол, в высоких сапогах, кюлотах и жакете из плотной, тяжелой ткани, двигается на сиденье, освобождает мне местечко. Рикша уже не только щелкает, но и возбужденно говорит, и жестикулирует. Эбберлайн Эррол отвечает на таких же повышенных тонах и энергично машет рукой.

Юноша отпускает оглобли (новый громкий щелчок) и скрывается в кафе возле мощенной деревом дороги.

— Пошел за напарником, — объясняет мисс Эррол. — В одиночку он бы нас вез слишком медленно.

— А это не опасно? В таком тумане? — Я чувствую, как с мягкого сиденья через ткань пальто поднимается тепло.

Эбберлайн Эррол фыркает:

— Ну что вы. — Ее глаза сейчас, в уличном освещении, скорее зеленые, чем серые. Они сужаются, изгибается уголок красивого рта. — Это сущая ерунда.

Рикша возвращается с подмогой, вдвоем они берутся за оглобли и рывком увлекают нас в туман.

— Моцион, мистер Орр?

— Нет, от врача возвращаюсь.

— И как идет лечение?

— Да ни так ни сяк. У доктора новая светлая мысль — вздумал меня гипнотизировать. Как-то я начинаю сомневаться в пользе его терапии, если это можно назвать терапией.

Я говорю, а мисс Эррол следит за моими губами, и от этого мне и приятно, и как-то не по себе. Через секунду она широко улыбается и переводит взгляд на дорогу, на двух парней, бегущих перед нами, лавируя в пронизанном светом фонарей тумане, заставляя встречных шарахаться с нашего пути.

— Мистер Орр, человек должен во что-то верить, — говорит мисс Эррол.

— Хм… — мычу я, тоже на какой-то миг захваченный нашей лихой ездой в условиях недостаточной видимости. — А мне кажется, было бы разумней сосредоточиться на моих поисках.

— Поиски, мистер Орр?

— Да. Наверное, вы тоже ничего не слышали о Третьей городской архивно-исторической библиотеке?

Она отрицательно качает головой:

— Нет, к сожалению.

Рикши предостерегающе кричат. Мы резко огибаем стоящего посреди дороги старика, проносимся меньше чем в футе от него. Коляска кренится, меня прижимает к мисс Эррол, затем коляска выпрямляется.

— Похоже, о ней мало кто слышал, а кто слышал, тот не нашел.

Мисс Эррол пожимает плечами, щурится, глядя в туман.

— Такое случается, — серьезно говорит она. И поворачивает голову, чтобы взглянуть на меня. — Это и есть главная цель ваших поисков, мистер Орр?

— Нет, я хочу побольше узнать о Королевстве и о Городе. О том, что лежит за мостом…

Я слежу за ее лицом, но она, похоже, сосредоточилась на тумане и дороге. Я продолжаю:

— Но для этого полезно было бы попутешествовать, а я в этом отношении связан по рукам и ногам.

Она снова поворачивает голову ко мне. Ее брови приподняты.

— Ну а мне путешествовать не в диковинку, — говорит она. — Может быть…

— Дорогу! — вскрикивает наш первый рикша.

Мы с Эррол дружно поворачиваем головы и видим прямо перед собой портшез, стоящий на деревянном настиле и целиком перегораживающий узкую улочку. Его носильщики держат в руках обломки рукоятей. Оба отскакивают. Наши парни пытаются тормозить, бороздят пятками доски, но препятствие уже слишком близко. Коляска сворачивает, и нас угрожающе кренит. Мисс Эррол выбрасывает руку влево, мне на грудь. Я оцепенело гляжу вперед, а повозка подскакивает, с душераздирающим скрипом наклоняется вбок и летит прямиком на портшез. Мою спутницу бросает ко мне; крыша повозки косо дыбится и бьет меня по голове. На мгновение туман прорезает расплывчатая вспышка — и гаснет.

— Мистер Орр, мистер Орр? Мистер Орр?

Я открываю глаза. Я лежу на досках. Кругом все очень серое и незнакомое, толпятся какие-то люди, глядят на меня. Надо мной склонилась молодая женщина с припухлыми глазами и длинными темными волосами.

— Мистер Орр!

Я слышу гул авиационных двигателей. Я слышу нарастающий шум пропеллеров. Самолеты летят в расстелившемся над морем тумане. Словами просто не передать, до чего я расстроен. Я лежу и слушаю и пытаюсь определить, в какую сторону они летят (это кажется исключительно важным).

— Мистер Орр!

Гул стихает. Я жду, когда из слабо шевелящегося тумана появятся расплывчатые буквы бессмысленного дымового послания.

— Мистер Орр?

— Да? — Голова идет кругом, уши издают свел собственный шум — как шум водопада.

Вокруг туманно, горят огни, словно мазки восковым мелком на серой бумаге. Посреди улицы валяются разбитый портшез и изувеченная двуколка. В стороне спорят два наших рикши и несколько незнакомых мужчин. Рядом со мной на коленях стоит молодая женщина, она очень красива, но у нее течет кровь из носа, на верхней губе собираются красные капли, и я вижу, что она уже вытирала кровь: на левой щеке остался след. Изнутри меня наполняет теплое сияние, похожее на свет маяка в тумане, — я понимаю, что знаком с этой женщиной.

— О, мистер Орр! Простите меня! Вы целы?

Она шмыгает носом и снова вытирает кровь с верхней губы. Ее глаза блестят в рассеянном свете, но я думаю, что это не от слез. Ее зовут Эбберлайн Эррол, я уже вспомнил. Мне казалось, вокруг целая толпа — но никого нет, лишь она. Из тумана возникают какие-то люди, глазеют на следы аварии.

— Со мной все хорошо, просто великолепно. — Я сажусь.

— Вы уверены? — Мисс Эррол привстает, но только для того, чтобы опуститься на корточки. Я киваю и ощупываю голову. Вроде висок побаливает, но крови нет.

— Уверен, — отвечаю.

На самом деле мне все кажется слегка отдаленным, но головокружения и слабости я не чувствую. Да и сознание достаточно ясное, чтобы я догадался сунуть руку в карман и предложить мисс Эррол носовой платок. Она его берет и прикладывает к носу.

— Спасибо, мистер Орр, — благодарит она, не отнимая от носа белую ткань.

Парнишки-рикши и носильщики портшеза вопят, переругиваются, машут руками. Толпа зевак все растет. Я с помощью девушки поднимаюсь на дрожащие ноги.

— Правда-правда, я целехонек. — На время в моих ушах снова появляется рев, потом постепенно стихает.

Мы подходим к покалеченным транспортным средствам. Мисс Эррол глядит на меня и говорит через платок, отчего голос получается насморочным:

— А как ваша память? Не проснулась от такого удара по голове?

Я осторожно качаю головой, а мисс Эррол заглядывает в коляску, вынимает тонкий кожаный атташе-кейс и смахивает с него пыль.

— Нет, — отвечаю, подумав. Я бы нисколько не удивился, обнаружив, что после столь мощной встряски еще больше забыл. — А вы? С вами все в порядке? Ваш нос…

— Чуть-чуть кровоточит, — кивает она, — но не сломан. Еще несколько синяков, но в целом дешево отделалась. — Она кашляет и сгибается чуть ли не в три погибели; я не сразу понимаю, что это опять смех. Отсмеявшись, резко встряхивает головой:

— Простите, мистер Орр, это я во всем виновата. Обожаю быструю езду. — Она поднимает атташе-кейс. — Папа в соседней секции, это его чертежи, он их ждет. Я и решила: хороший предлог, чтобы с ветерком прокатиться. Может, на поезде и быстрее, но… Извините, мне и правда надо ехать. Если вы уверены, что целы, то я вас здесь оставлю, а сама поднимусь лифтом наверх и там сяду в поезд. А вам лучше отдохнуть. Тут рядом бар, я угощу вас кофе.

Протестую, но сейчас я слишком беспомощен. Меня отводят в кафе. С минуту мисс Эррол скандалит на улице с носильщиками портшеза и рикшами, затем поворачивается: из тумана позади нее с визгом клаксонов появляется новый рикша. Она бросается к этому пареньку, что-то быстро ему говорит, возвращается в бар, где я прихлебываю кофе.

— Ничего, наняла другую коляску. — Она запыхалась. — Надо ехать. — Мисс Эррол отнимает от лица окровавленный платок, смотрит на него, шмыгает носом на пробу, заталкивает платок в глубокий карман кюлотов. — Потом верну, — обещает. — Уверены, что вам не надо в больницу?

— Да.

— Тогда до свидания. Еще раз простите. И будьте осторожны. — Она пятится, машет мне, потом быстро выходит на улицу, щелкает пальцами рикше. Еще один — прощальный — взмах руки, и мисс Эррол исчезает в тумане.

Подходит бармен, чтобы снова наполнить мою чашку.

— Молодежь… — улыбается он и укоризненно качает головой.

Интересно, кто же тогда я в его глазах? Почетный пенсионер? Впрочем, поглядев в зеркало за стойкой бара, я понимаю, в чем тут дело. Я уже готов объяснить вслух причину своей непрезентабельности, но тут с улицы, как безумные, бибикают каблуки, и мы с барменом дружно поворачиваемся к окну. Снова возникает только что нанятая мисс Эррол коляска, резко тормозит и разворачивается у самой двери. В проеме показывается темноволосая голова.

— Мистер Орр!

Я машу рукой. Похоже, новый рикша уже злится. Двое предыдущих и носильщики портшеза оторопело внимают.

— Это насчет путешествий. Я дам о себе знать, ладно?

Я киваю. Кажется, мисс Эррол удовлетворена. Она откидывается на спинку сиденья и щелкает пальцами. Коляска снова срывается с места. Мы с барменом переглядываемся.

— Наверное, боженька чихнул, когда вдыхал жизнь в это создание, — ухмыляется он. Я киваю и пью кофе, разговаривать не хочется. Он возвращается к своему привычному занятию — мытью стаканов.

Я изучаю в зеркале напротив, над гордым строем стаканов и красочными рядами бутылок, свою бледную физиономию. Соглашаться на гипноз или не соглашаться? Кажется, меня уже загипнотизировали.

Еще какое-то время сижу в кафе, прихожу в себя. С улицы уже унесли портшез и двуколку, а туман никуда не делся, наоборот, он теперь еще гуще. Покидаю кафе и сажусь в лифт, потом еду на поезде, потом снова на лифте, и вот я дома. Там меня ждет посылка.

Инженер Буч возвратил мою шляпу, присовокупив к ней сопроводительную записку с пространными извинениями. В них много выспренности, но мало оригинальности и еще меньше грамотности. Даже фамилию мою он написал с ошибкой: «Ор».

Зато шляпу привела в порядок рука опытного чистильщика. Страдалица пахнет освежителем и выглядит новей, чем перед моим походом в «Дисси Питтон». Я выношу ее на балкон и швыряю с размаху, и она улетает в серый туман по нисходящей кривой, быстро, бесшумно и гордо, словно в невидимых отсюда серых водах ее ждет какая-то почетная и важная миссия.

Триас

Мне вовсе не обязательно тут торчать я вообще блин куда угодно могу сквозануть.

Тут в моем разуме в моем мозгу в моем черепе (и все кажется таким оч-) нет (нет, потому что «все это кажется сейчас таким очевидным» — клише, а у меня вжившаяся, въевшаяся, впитанная с материнским молоком ненависть к клише (и кликам, и кличам). Кстати, насчет кличей — это я так, провожу точку (бред с точки зрения математики, ведь если проводить точку, получишь линию, и какая тогда, к чертям собачьим, точка?). В смысле, что это за точка, дьявол ее побери? Где это я, о чем? (Дьявол побери и эти огни, и эти трубы, и все это верчение-кручение, и все эти уколы-приколы, и вообще, трудно ли тут сбиться с толку напрочь?

Обратная перемотка. Раньше, в начале, была проблема идентификации разума-мозга. Ага! Га-га-га! Никакой проблемы (ф-фу-ух, как я рад, что все уладилось!), разумеется, никакой проблемы, они же совершенно одинаковы и абсолютно разные; я имею в виду чё ежли твоя долбаная мозга не сидит в твоей долбаной черепухе где еще нахрен ей сидеть? Или, может, вы из этих идиотов, религиозных фанатиков?

(Тихо:) Нет, сэр.

Да уж конечно, «нет сэр». Окоп видите?

А насчет проведения точки — это стопроцентный верняк, точняк, хуяк, и в яблочко, и я сим охеренио горд. Чего ж это я все ругаюсь-то? Пардон. Просто я сейчас, видите ли, нахожусь под мощнейшим прессингом (точно сиська в тигриных клыках // точно писька в железных тисках). В жизни у меня не все благополучно, и я могу это доказать, позвольте только отмотаю…

Доставлен в больницу бригадой «скорой помощи». Над головой — огни. Громадные белые звезды в небе. Быстрей на операцию, ситуация критическая, о-ля-ля-ля, бля-бля-бля (а то она когда-нибудь не была для меня критической?), состояние пациента стабильное (если чесна до миня это тока натчало д'хадить). Быстрая перемотка вперед, т-р-р-р.

…Э народ вот чё раз не хочете знать про мои пр'блемы (а уж мине-то ваши точна до звизьды) так можа я свово др'гана пердьставлю эта мой старый корефан чувак с децтва прашу любить и

Столица-призрак…

да не гони ты. Я уже гаварил мы с етим чупаком д'вно кореша и я ему хочу дать наст'ящий

Столица-призрак. Настоящий город из…

Ну все все да па-аш'л ты валяй

…к'зел.

Столица призраков. Настоящий город из камня разных пород, серое царство переулков и сквозняков. Город вперемежку стар и нов, будничен и праздничен. Это громадный каменный пень между рекой и холмами. Замерзший поток времени, истрескавшийся слиток самой материи древности.

Он остановился на Сайеннес-роуд — не по чьему-то совету, просто название понравилось. Вдобавок отсюда было близко и до университета, и до института. И даже, если прижаться лицом к оконному стеклу в холодной комнате с высоким потолком, можно увидеть краешек Утесов — коричнево-серых складок над шиферными крышами и городским дымом.

В памяти навсегда осталось чувство свободы, испытанное в том, первом, году. Сам себе хозяин, что хочешь, то и делаешь. Впервые у него была собственная комната и собственные деньги, и можно было их тратить по своему усмотрению. Покупать еду, какая нравится, ходить, куда ноги несут, и вообще распоряжаться собственной судьбой. Это было просто классно.

Его родной дом остался на западе страны, в ее промышленном сердце, которое уже страдало аритмией, зарастало дурным жиром, испытывало энергетический голод, наполнялось шлаками и угрожало вот-вот разорваться. Вместе с ним жили мама и папа, братики и сестренки. У них был дом, оштукатуренный с каменной крошкой, и клочок земли у подножия низкого холма. Оттуда было рукой подать до паровозных дымов и увенчанных паровыми флажками труб над депо, там работал его отец.

Еще отец держал на пустыре голубей. Соседи тоже понаставили там голубятен, не меньше десятка. Сооружения эти все были высокие, бесформенные, и места для них выбирали наобум, и строили их из ржавой жести, а красили дешевым битумом. Летом он приходил туда помочь отцу или просто поглядеть на воркующих птиц; на голубятне было очень жарко, и куда ни ткнись — всюду перья. Но зато сумрачная клетушка, остро пахнущая голубями, казалась уголком какого-то иного, таинственного мира.

В школе у него дела шли неплохо, хотя учителя говорили, что он мало старается. Он облюбовал историю, всегда имел по ней пятерки, и этого ему хватало. Если надо будет напрячься — он прибавит оборотов. Пока же он играл, читал, рисовал и смотрел телевизор.

Отец получил тяжелую травму в депо и полтора года пролежал в койке. Мать пошла работать на сигаретную фабрику, а старшие сестра и брат уже достаточно выросли, чтобы присматривать за остальными детьми. Отец наконец поправился, правда стал нервным и вспыльчивым, мать же перевели на неполный рабочий день, а через несколько лет уволили по сокращению штатов.

Он любил папу, пока не стал немного стыдиться его, а заодно и всей своей семьи. Отец интересовался только футболом и получкой, у него были старые записи Гарри Лодера, и нескольких оркестров волынщиков, и он мог прочитать наизусть с полсотни самых известных стихотворений Бёрнса. Естественно, он был лейбористом, преданным навеки, но всегда настороже — знаем мы этих политиканов, у всех у них, мол, рыльце в пушку. Он утверждал, что ни разу не выпил больше стопака в компании тори, за возможным исключением отдельных кабатчиков, которых он, дабы не подорвать авторитета социалистического дела, предпочитал считать консерваторами, в крайнем случае либералами. Либералов он полагал людьми серыми, заблуждающимися, но, в сущности, безвредными. Он был мужик как мужик. Никогда не уходил от драки, всегда был готов пособить другу-пролетарию, на футболе надрывал глотку, в кабаке не оставлял кружку недопитой.

Мать в сравнении с отцом казалась бледной тенью. Она была рядом с мальчиком, когда он в ней нуждался, стирала ему одежду, расчесывала ему волосы, покупала ему разные вещи и обнимала, если он разбивал коленку. Но как личность он ее так и не узнал.

С братьями и сестрами он ладил неплохо, но все они были старше (уже почти взрослым он узнал, что родители его, позднего ребенка, не хотели) и успели вырасти, прежде чем он достиг возраста, когда детям нужны товарищи для игр. Родня его то терпела, то баловала, то шпыняла — в зависимости от настроения. Он считал, что ему приходится нелегко, и завидовал детям из малочисленных семей, но со временем понял, что все-таки чаще его прощают и балуют, чем обижают и шугают. Ведь для папы и мамы он был их кровинкой, родным сыночком. Причем талантливым — они бурно восторгались, когда он правильно отвечал на вопросы телевикторин раньше участников. А еще гордились его оценками в школе и даже немного удивлялись тому, что он прочитывает в неделю две-три библиотечные книги. Они недолго улыбались, а потом долго хмурились, когда он показывал школьный табель. Не обращали внимания на четверки и даже тройки с минусом, но грозно стучали пальцем по двойкам (за ЗБ — Закон Божий; не передать словами, в каком смятении ума он пребывал в те годы — ведь отец был атеистом, но не спускал своим детям плохих оценок по любому школьному предмету, и по ФК — он ненавидел физкультурника, который платил той же монетой).

Потом родовое гнездо опустело, птенцы оперились и разлетелись кто куда. Девицы вышли замуж, Сэмми забрали в армию, Джимми эмигрировал… Пожалуй, удачливей всех оказалась Мораг, выйдя за менеджера по продаже оргтехники и уехав в Берсден. Постепенно, за годы, он со всеми утратил связь, но не забыл о том, какой спокойной, почти уважительной гордостью сквозили их поздравления, телефонные, почтовые или при личной встрече. Вся семья радовалась, когда его приняли в университет, хоть и удивлялась, что он предпочел геологию, а не английскую филологию или историю.

Но в том году всеми его чувствами владел большой город. Глазго находился слишком близко от его дома, «западная столица» оставила слишком много детских воспоминаний, связанных с визитами к тетям и бабушкам. Это была часть его жизни, часть его прошлого. Зато старая столица, город Эдвина, Эдинбург, явилась для него новой чудесной страной. Эдем в полном расцвете, Эдем до грехопадения, Эдем перед своим долгожданным прощанием с формальной невинностью.

Здесь даже воздух казался другим, хоть дом и находился в каких-то пятидесяти милях. Дни были изумительно солнечными, по крайней мере в ту первую осень, и даже ветры с туманами были желанными; зной и холод он сносил с радостью, с тщеславным стоицизмом, как будто все это специально для него — закалка, тренировка, подготовка к главному.

Всякий раз, когда выдавалось свободное время, он знакомился с городом, гулял пешком, ездил на автобусах, забирался на холмы и спускался по лестницам, присматривался и запоминал. Он изучал кладку, планировку зданий и иные архитектурные тонкости с тем же неуемным азартом, с каким новоиспеченный помещик осваивает угодья. Он стоял на иззубренном вулканическом останце, щурил глаза на ветру, вдыхал соленый аромат Северного моря и охватывал взглядом городские просторы. Он прорывался через завесу жалящего ливня, блуждал в заброшенных доках и прохаживался по морской набережной; он петлял среди хаотичных нагромождений старых кварталов, следовал четкой геометрии новых, в уютном тумане проходил под мостом Дин-бридж, обнаружил в черте города настоящую деревню, и в ней еще теплилась жизнь. Он шагал по знаменитой бурлящей улице в солнечные субботы, улыбался укоренившемуся на скале замку, и его свите из колледжей и конторских зданий, и замшелой куртине из жилых домов, что тянулась вдоль базальтового позвоночника холма.

Он затеял сочинять стихотворения и песни; он насвистывал мелодии, ходя по университетским коридорам.

Он познакомился со Стюартом Маки, невысоким, узколицым, спокойным и рассудительным абердинцем, тоже студентом геофака. Они с друзьями решили сделаться «альтернативными геологами» и прозвали себя рокерами. Они пили пиво в «Юнионе» и пабах на Роуз-стрит и Ройал-майл, они курили анашу, а кое-кто баловался и ЛСД. В ту пору магнитофоны исторгали «White Rabbit» и «Astronomy Domine».

И как-то вечером в Тринити он наконец лишился формальной невинности с юной медсестрой из «Вестерн дженерал», чье имя забыл уже на следующий день.

С Андреа Крамон он познакомился в «Юнионе». В тот вечер он был со Стюартом Маки и еще несколькими рокерами. Друзья ушли не попрощавшись, отправились на Дэньюб-стрит, в популярный бордель. Потом оправдывались, мол, засекли, что цыпа с гранитно-красными кудрями положила на него глаз, и решили не обламывать другу кайф.

Андреа Крамон была коренная эдинбурженка, жила в полумиле от родительского дома, величавого особняка, из тех, что окружают Морзй-плейс. Она носила психоделические наряды, у нее были зеленые глаза, выдающиеся скулы, «лотос-элан», четырехкомнатная квартира на Камли-бэнк, неподалеку от Куинсферри-роуд, две сотни дисков и казавшийся неисчерпаемым запас денег, шарма, ливанского каннабиса и сексуальной энергии. Он влюбился в нее чуть ли не с первого взгляда.

При первой встрече, в «Юнионе», они разговаривали о реальности и нереальности, о психических болезнях (она недавно прочла Лейнга), о роли геологии (это уже его вклад в беседу), о новых французских фильмах (ее), о стихах Т. С. Элиота (тоже ее), о литературе вообще (в основном — ее) и о Вьетнаме (обоих). В тот вечер ей надо было ехать к родителям — у отца завтра день рождения, а в семье есть традиция праздничным утром за завтраком вместе пить шампанское.

Через неделю они едва не столкнулись друг с другом на верхней площадке Уэйверли-степс. Он шел к вокзалу, чтобы поехать домой на выходные, а она решила повидаться с друзьями, но сначала пройтись по магазинам и купить что-нибудь к Рождеству. Они зашли в бар промочить горло, и промочили неоднократно, а потом она пригласила его к себе домой — дернуть по косячку. Он позвонил соседу, попросил, чтобы тот звякнул его родителям и предупредил, что он задержится.

У нее дома нашлось виски. Они слушали пластинки «стоунзов» и Дилана; они сидели на полу перед шипящим газовым камином, а за окнами сгущалась тьма, и через некоторое время он поймал себя на том, что гладит ее длинные рыжие локоны, а потом целует ее. Он снова позвонил соседу и сказал, что ему надо дописывать курсовую и в эти выходные он к родителям приехать не сможет. А она позвонила ждавшим ее друзьям и объяснила, что ей никак не вырваться к ним на вечеринку. И выходные они провели в постели и перед шипящим газовым камином.

И только через два года он признался, что издали заметил ее в толпе на Норт-бридж, дважды прошел мимо и дважды вернулся, прежде чем намеренно столкнулся с ней на лестнице; она была погружена в свои мысли и не смотрела по сторонам, а он очень стеснялся и не мог остановить ее без какого-нибудь предлога. Она рассмеялась.

Они выпивали, курили план, и занимались постельной акробатикой, и пару раз вместе закидывались кислотой. Она поводила его по музеям и картинным галереям и даже затащила в родительский дом. Ее отец был адвокатом — высокий, седой, респектабельный, с зычным голосом и очками с линзами в форме полумесяца. Мать Андреа Крамон была моложе мужа — седеющая матрона, но элегантная и высокая, как ее дочь. Был старший брат, цивил цивилом, тоже юрист. А еще Андреа окружало множество школьных друзей и подруг. Именно из-за них он и застыдился своей родни, серого детства, акцента жителя западного побережья и даже некоторых слов, укоренившихся в его речи чуть ли не с рождения. Из-за этих людей он казался себе неполноценным, пусть не по уму, но по воспитанию, словно кондовая деревенщина среди лощеных горожан. И он начал постепенно меняться, он примеривал на себя разные личины и стили поведения, искал среди них самые подходящие, самые близкие и ему, и тем, для кого все это делалось. Он не изменял своему происхождению, воспитанию, убеждениям, но был верен и всему тому, чем жила и дышала тогдашняя молодежь: поветрию вселенской любви, надеждам на реальные перемены, на мир во всем нашем говенном мире, жгучему желанию исцелить этот мир от безумной алчности… Все это сплавлялось с его личной основополагающей верой: в достижимость и податливость земли, окружающей среды, да вообще всего на свете.

Но как раз эта вера и не давала ему полностью принять все остальное. Одно время ему казалось, что мировоззрение отца слишком ограниченно, втиснуто в узкие рамки географии, истории и классовой принадлежности. Друзья Андреа были чересчур амбициозны, ее родители — чересчур самодовольны, а Поколение Любви (он уже это чувствовал, хотя признать было нелегко) — чересчур наивным.

Он верил в науки: математику и физику. Он верил в логику и постижимость мира, в причину и следствие. Он любил элегантность и прозрачную объективность научной мысли, которая начиналась словом «допустим», но затем без каких-либо предрассудков и предубеждений выстраивала в определенную цепочку твердые факты и получала неоспоримый вывод. Тогда как почти всякая религиозная мысль начиналась с властного «верь», твердила этот императив на каждом шагу и им же заканчивалась, и такое бездумное, упрямое вдалбливание могло рождать лишь образы страха и угнетенности, подчинения чему-то непостижимому в принципе, слепленному из бессмыслицы, призраков и древних химер.

В том, первом, году не обошлось без проблем: он со страхом открыл, что ревнует, когда Андреа спит с кем-нибудь другим. Он проклинал свое воспитание, упорно внушавшее ему, что мужчине и положено ревновать, а женщине непозволительно трахаться на стороне в отличие от мужчины. Он спрашивал себя, не должен ли он, как порядочный, переселиться к Андреа или снять квартиру, чтобы жить вместе с ней. И даже предложил, но разговор ни к чему не привел.

То лето ему пришлось провести на западе страны. Он работал в департаменте жилищно-коммунального хозяйства, сметал опавшую листву и собачий кал с улиц Вест-Энда. Андреа была за границей, сначала с семьей в вилле на Крите, а потом в Париже, гостила в семье какого-то своего друга. Но, к его удивлению, в начале следующего учебного года они снова были вместе, и все пошло почти как прежде.

Он надумал уйти с геологического. Но на ниве английской литературы и социологии топталось, по его мнению, слишком уж много народу, и он решил переключиться на что-нибудь полезное. Перевелся на факультет промышленного дизайна. Кое-кто из друзей Андреа уговаривал его заняться английской филологией, потому что о литературе он знал, казалось, все. Он научился умно говорить о ней, а не просто получать удовольствие от чтения, а еще он писал стихи. В том, что об этом все прослышали, была вина Андреа. Он не хотел публиковать свои опусы, но она нашла в его комнате исписанные листы и послала их своему приятелю в журнал «Радикальный путь». Когда она принесла свежий помер журнала и торжественно помахала перед его носом, он был очень смущен, но почти в той же степени горд. Да, он твердо решил принести реальную пользу миру. Пускай приятели Андреа называют его водопроводчиком, он от своего намерения не отступится. Со Стюартом Маки они остались друзьями, но связь с прочими рокерами он потерял.

Иногда на выходных они с Андреа отправлялись в другой дом ее родителей, стоявший чуть восточнее Галлана, среди дюн на берегу залива. Дом был большой, светлый и просторный, к тому же рядом с площадкой для гольфа. Окна глядели на серо-синие воды, на далекий берег Файфа. Они гуляли по пляжу и дюнам, время от времени в каком-нибудь тихом, укромном уголке занимались любовью.

Иногда в погожие, ясные дни они уходили в дальний конец пляжа и поднимались на самую высокую дюну. Он верил, что оттуда можно увидеть верхушки трех длинных красных пролетов Форт-бриджа. Этот мост произвел на него неизгладимое впечатление, еще когда он был совсем малышом. Вдобавок мост был того же цвета, что и ее волосы, о чем он повторял ей неоднократно.

Но моста они оттуда так и не увидели.

Она сидела, скрестив ноги, на полу, водила по длинным густым рыжим локонам щеткой. Ее синее кимоно отражало свет камина. Чистые, еще не высохшие после ванны лицо, ноги и руки тоже отливали желто-оранжевым. Он стоял у окна, смотрел в заполненную туманом ночь. Ладони, точно оправа водолазной маски, были приставлены к щекам, нос прижат к холодному стеклу.

— О чем задумался? — спросила она.

Он молчал некоторое время, затем отстранился от окна, задернул коричневую бархатную штору, повернулся к Андреа и пожал плечами:

— Сплошной туман. Доехать-то можно, но ломает. Может, останемся?

Она медленно расчесывала волосы — рукой отводила пряди от наклоненной головы и терпеливо, осторожно продирала сквозь них щетку. Он почти слышал, как бродят мысли в ее голове. Был воскресный вечер. Надо бы запереть дом на взморье и возвращаться в город. Утро выдалось туманное, и они весь день ждали, когда развиднеется. Но туман только сгущался. Она позвонила родителям. Оказалось, что, если верить метеоцентру, туман и в городе, и над всем восточным побережьем. И ехать-то от Галлана всего миль двадцать, но при такой паршивой видимости это долгий путь. Андреа очень не любила ездить в тумане, а он, по ее мнению, водит слишком быстро, при любой погоде (на права он сдал — на ее машине — всего полгода назад и любил быструю езду). В этом году две ее подруги попали в аварию, обе легко отделались, но факт остается фактом. Он знал, что она суеверна: непруха любит троицу и все такое. И ее вдобавок просто не тянет возвращаться, хотя завтра утром у нее семинар.

Над поленьями в широком зеве камина играл огонь. Она медленно кивнула:

— Идет. Только я не знаю, хавка-то осталась?

— По фиг хавка. Дернуть-то есть чего? — спросил он, садясь рядом, наматывая на палец прядь ее волос и ухмыляясь.

Она стукнула его по лбу тыльной стороной ладони:

— Наркот!

Он замяукал, повалился на пол, потерся головой о ковер. Видя, что это не возымело действия — она по-прежнему спокойно расчесывала волосы, — сел опять, спиной к ножкам кресла. Посмотрел на старую радиолу:

— Хочешь, опять «Wheels of Fire» поставлю?

Она отрицательно покачала головой:

— Не-а…

— «Electric Ladyland», — предложил он.

— Лучше что-нибудь старенькое. — Она погрустнела, глядя на складки коричневых бархатных штор.

— Старенькое? — Он изобразил отвращение.

— Ага. Есть «Bringing It All Back Home»?

— А, Дилан… — Он потянулся и провел пальцами по своим длинным волосам. — Кажись, не захватили. Хотя — гляну. — (Они привезли с собой целый чемодан пластинок.) — Гм… фигушки, пролет. Еще какие будут предложения?

— Сам выбери. Из старенького. У меня ностальгия по добрым старым временам. — Она рассмеялась.

— Это сейчас добрые старые времена.

— Когда Прагу давили танками, а Париж — нет, ты совсем по-другому пел, — упрекнула она.

Он глубоко вздохнул, глядя на потрепанные конверты дисков:

— Да, знаю.

— И когда избрали этого милашку Никсона, ты тоже совсем по-другому пел, и когда мэр Дейли…

— Все, все. Что поставить-то?

— Ну пусть будет снова «Ladyland», — вздохнула она.

3азвучала музыка.

— Хочешь, съездим поедим? — спросила она.

Голода он вроде бы не чувствовал. Как и искушения покинуть уют загородного дома, нарушить интим. Да и эти посиделки в кафе… Неудобно, ведь платила каждый раз Андреа.

— Да ладно… — пробурчал он, наклонился и сдул пыль с иглы под тяжелым бакелитовым тонармом. Он уже перестал шутить насчет этой старой радиолы.

— Посмотрю в холодильнике, может, осталось что-нибудь. — Она поднялась с пола, оправила кимоно. — И в сумке вроде есть заначка.

— Во, ништяк! — обрадовался он. — Щас кайфовый косячок забью!

В тот день она позвонила родителям, обещала вернуться завтра. Потом они играли в карты. Потом она взялась ему погадать и достала колоду Таро. Она интересовалась Таро, астрологией, солнечными знамениями и пророчествами Нострадамуса. Всерьез ни во что такое не верила, просто любопытствовала. Он считал, что это еще хуже, чем безоглядно верить в такие вещи.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: