Сигарета – важнейший реквизит социалиста

Между Азией и Европой тогда, в 1967 году, еще не было моста. Обе части отделялись друг от друга морем, и, когда между моими родителями и мною была вода, я чувствовала себя свободной. В одной сказке молодой человек, спасаясь от великанов, которые его уже почти догнали, бросает на землю зеркало, и зеркало превращается в море, и великаны оказываются на другом берегу. Я могла бы наврать и сказать: «Отец, я пропустила последний пароход и заночевала у своей учительницы». Азиатская и европейская стороны Стамбула были как два отдельных города. У нас в училище рассказывали, будто один из наших преподавателей по актерскому мастерству сделался знаменитым только потому, что Стамбул разделен на две части. В молодости он якобы поехал в Россию и работал там ассистентом у знаменитого русского режиссера Станиславского. Потом он вернулся и сам стал работать режиссером, и все говорили, что он самый лучший режиссер во всей Турции, что он наш Станиславский. Его враги, однако, утверждали, что он тогда сказал всем своим друзьям из европейской части Стамбула: «Прощайте, еду в Россию, к Станиславскому», на самом же деле просто-напросто перебрался в азиатскую часть. Все путешествие заняло у него двадцать минут. Там он, по их словам, ушел на полгода в подполье, обложился книгами Станиславского, выучил их все наизусть, а через шесть месяцев вылез из своей норы на азиатской стороне Стамбула, сел на пароход и снова появился на европейском берегу. Так ли было на самом деле, я не знаю, может бьпъ, это была просто выдумка, чтобы очернить нашего педагога, потому что он был таким знаменитым. Недаром же говорят: если на яблоне много яблок, их сбивают камнями. Я очень любила этого педагога. Ему было уже за девяносто, у него на занятиях мы должны были быстро придумать какую-нибудь историю и сразу сыграть ее на сцене во всех лицах. Иногда он засыпал на уроке. Мемет говорил:

– Это он специально, потому что ваши таланты оставляют его равнодушным. Он показывает вам, как будут реагировать на такое ваши будущие зрители.

Во время спектакля, говорил наш строгий педагог, нужно помнить, что зритель заплатил за свое место, хорошо поел и теперь хочет спать, и потому актер должен его своей игрой разбудить.

Однажды я представляла у него на уроке женщину, которая вышла погулять со своим ребенком. Я играла одновременно и женщину, и ребенка. Наш старый педагог сказал:

– Деточка, ничто тебя не сможет оторвать от театра, только ребенок. Вы видели, как нежно она обращалась со своим ребенком?

Исполняя роль матери, я копировала свою собственную мать и только сейчас осознала, с какой нежностью она ко мне относится. Так я обнаружила в театре свою мать.

Девяностолетний педагог давал толстым студенткам советы, как похудеть. Он говорил:

– Деточка, нужно каждое утро перед завтраком выдавить целый лимон, выпить сок, потом можешь есть все что хочешь.

Если мы разыгрывали на сцене что-нибудь смешное, он смеялся и от смеха мог запросто хлопнуть какую-нибудь сидевшую рядом с ним студентку по коленке. Однажды я тоже хлопнула одного интеллектуала из «Капитана» по коленке. Той ночью все интеллигенты, как всегда, одновременно поднялись из-за стола и пошли всей гурьбой, как будто приклеенные друг к другу. Меня вызвался подвезти на своей машине до гавани один карикатурист, из левых. Он сказал:

– Мужики в «Капитане» всегда встают из-за стола все вместе, чтобы никто не мог ничего сказать за спиной друг у друга.

Я рассмеялась и хлопнула его по коленке.

– Ты не ушиблась? – спросил он.

– А что у тебя за нога такая?

– Деревянная, я ведь член левого движения. «Дай умереть в постели мне с подругою моей, луной». Это стихотворение испанского поэта Лорки, которого убила фашистская гвардия генерала Франко.

Над Стамбулом тоже светила луна, и она была большой. Я сказала Деревянной Ноге:

– Прочти мне что-нибудь из Лорки. Пожалуйста.

Лорка – это была моя парижская любовь, Хорди. Я подумала, Хорди смотрит сейчас на ту же луну, что и я.

Да, я увел ее к реке,

думал я – она невинна,

но она – жена другого.

Это было в праздник Сант-Яго,

и даже нехотя как-то.

Когда фонари погасли

и песни сверчков загорелись.

На последнем глухом перекрестке

я тронул уснувшие груди,

и они расцвели мне навстречу,

как белые гроздь жасмина.

Крахмал ее нижней юбки

мне уши наполнил звоном,

как лист хрустящего шелка

под десятью ножами.

Деревья выросли выше,

потонув в потемневшем небе;

горизонт за рекой залаял

сотней собачьих глоток.

За колючим кустом ежевики,

у реки, в камышах высоких,

ее тяжелые косы

на мокром песке разметал я.

Я снял мой шелковый галстук,

она сняла свое платье.

Я снял ремень и револьвер,

она – все четыре корсажа.

Была ее гладкая кожа

нежней жемчугов и лилий,

светлее луны сиянья,

разлившегося по стеклам.

На этом месте карикатурист Деревянная Нога подъехал к гавани, где мне нужно было выходить. Я сказала ему:

– Езжай дальше, я хочу услышать всё до конца.

Она от меня ускользала,

и, как рыбы, попавшие в сети,

ее белые ноги

бились в свете луны холодном.

Я мчался этой ночью

по лучшей в мире дороге,

на кобылке из перламутра,

забыв про узду и стремя.

Как мужчина, храню я в тайне

то, что она мне сказала.

Разум меня заставляет

быть как можно скромнее.

Всю в песке от моих поцелуев

от реки я увел ее в город.

А острые листья кувшинок

Сражались с поднявшимся ветром.

Я поступил как должно.

Как истый цыган.

Подарил ей шкатулку для рукоделья,

большую, из рыжего шелка,

и не стал я в нее влюбляться:

она ведь – жена другого,

а сказала мне, что невинна,

когда мы к реке ходили.[58]

Когда стихотворение Лорки закончилось, мы оказались у дома Деревянной Ноги. Он сказал мне:

– Только тихо, я живу вместе с матерью.

Он отцепил свою деревянную ногу, мы занялись любовью, он рассказывал в постели веселые истории, и снова я смеялась, и снова я хлопнула, но не по коленке, а по матрасу, отчего на этот раз рассмеялся он. Под утро он сказал:

– Сейчас моя мать поднимется на утреннюю молитву, давай уже пойдем.

Он прицепил свою деревяшку и показал мне белую пустую бутылку из-под ликера. В одном месте я заметила маленькое пятнышко крови.

– В Стамбуле есть стекольная фабрика, на которой работают стеклодувы. У многих из них туберкулез. Наверное, у того, кто выдувал эту бутылку, начался кашель, и сгусток крови попал в стекло.

Мы ехали с Деревянной Ногой по мосту в гавань, как вдруг он резко затормозил, потому что именно в этот момент мост развели для того, чтобы могли пройти большие русские корабли. Мы остались сидеть в машине перед разведенным мостом, мимо нас проходили корабли, направлявшиеся к арабам, и громко гудели. Деревянная Нога прокричал:

Порою видится себе он мореходом,

И парус застилает ему взор,

И забывает он об апельсинах, барах,

И только в воду все глядит.

Когда мост потом медленно свели, Деревянная Нога протянул мне книгу стихов Лорки и сказал:

– Это тебе.

На пароходе я прочитала одно стихотворение, Лорка писал о двух монахинях. Они сидели под палящим солнцем на лугу и вышивали узоры, перенося на ткань краски природы. Книга была с фотографиями, на одной из них маленький домик, откуда, быть может, испанские фашисты увели Лорку на казнь. Он ведь написал в своем стихотворении: «Дай умереть в постели мне с подругою моей, луной». Дом, выптивающие монахини, которые переносили на ткань краски природы. Быть может, Лорка видел этих монахинь из окон своего маленького дома, а потом увидел, как к нему идут фашисты, чтобы забрать его с собой. На улице светит солнце, ветер колышет траву, фашисты идут по траве, оставляя следы. Трава умирает под их сапогами, уносящими на себе зеленоватые мокрые пятна. В темном доме нет никого, кроме Лорки. Один из гвардейцев взошел на крыльцо и пнул дверь ногой, на двери осталась зелень травы. Интересно, что делал Лорка в этот момент в своем доме? Наверное, время у него растянулось. Там, внутри, время было другое, оно отличалось от того, что было снаружи, у тех, кто пришел его забирать. Я представила себе, как спасаю Лорку. Я успела прийти до гвардейцев. Нарядившись монахиней, проскользнула к нему в дом. Я принесла ему одежду монахини. Он бреется на скорую руку и переодевается. Мы вместе выходим из дома, садимся на лужайку и принимаемся вышивать узор, перенося на ткань краски природы. Когда думаешь об умерших, всегда почему-то кажется, что ты опоздал, что ты не успел. Я начала читать книги о гражданской войне в Испании, прочла «По ком звонит колокол» Хемингуэя. Там была одна сцена, в которой описывается, как герой-антифашист занимается любовью с героиней-антифашисткой, и в этот момент под ними зашевелилась земля, но не потому, что началось землетрясение, и не из-за бомбежки, а от их любви. Герой напоминал мне мою первую парижскую любовь, испанца Хорди. И почему этот Франко все еще у власти, часто думала я и чувствовала себя совершенно бессильной оттого, что он все еще живет и мой Хорди и многие другие должны жить при его режиме. Именно тогда я получила открытку из Барселоны, от Хорди. На открытке была изображена красивая площадь, сплошные кафе, стулья и голуби. Хорди писал, что он пьет за мои красивые глаза и посылает мне привет. Я долго разглядывала открытку, удивляясь тому, что при фашисте Франко в Испании есть такая красивая площадь, что на ней так много кафе, что на улице стоят столы и стулья, что перед ними разгуливают голуби и что Хорди может поднять бокал вина за мои красивые глаза и выпить его. Я удивлялась, что такой человек, как Хорди, из левых, может легально пойти на почту, купить марку и отправить в другую страну открытку. На всякий случай я читала его открытку, отойдя подальше от людей, чтобы никто не видел, чтобы у него потом не было проблем с полицией. Я купила открытку, написала на ней строчку из Лорки: «Зелень глаз твоих люблю, зелень ветра, зелень листьев…»- и бросила в море, с адресом Хорди. Море принесет ему мое послание. Открытка от Хорди наполнила меня таким счастьем, что, когда я прикасалась к каким-нибудь предметам, от меня шел электрический заряд. Я шагала по мосту через бухту Золотой Рог, и в этот момент начался дождь. Я шагала и думала: «Хорди, небо, которому мы столько раз отдавали свою любовь, чтобы оно хранило ее, это небо изливает теперь нашу любовь дождем на головы бедняков, что идут по мосту через бухту Золотой Рог».

Бедность гуляла по улицам города как зараза. Я смотрела на бедняков как на чумных больных и ничем не могла им помочь. Если мне попадался половинчатый человек в инвалидной коляске, я старалась не смотреть ему в глаза, но потом оборачивалась и долго глядела ему в спину. Только слепым я смотрела прямо в глаза. Смотреть в глаза беднякам было тяжело. Я так часто поворачивала голову, чтобы посмотреть через плечо в спину бедности, что у меня заболела шея. На крутых узких улочках стояло много книжных торговцев. Они раскладывали свои книги прямо на земле, и ветер перелистывал страницы; книги о русской и французской революциях или о храбрецах, которые пятьсот лет назад боролись против Оттоманской империи, за что им отрубили головы, сочинения Назыма Хикмета, книги о гражданской войне в Испании. Все убитые, задушенные, обезглавленные, все те, кто умер не в своей постели, – все они восстали в эти годы. Бедность гуляла по городу, а люди, которые хотели в своей жизни что-то сделать, чтобы ее не было, этой бедности, и которые за это были убиты, – они лежали теперь в виде книг на земле. Нужно только наклониться к ним и купить, и тогда эти убитые разойдутся по квартирам, соберутся на полках, будут лежать у изголовья и жить в домах. И люди, которые будут засыпать с этими книгами и просыпаться, – они будут по утрам выходить на улицу и чувствовать себя Лоркой, Сакко и Ванцетти, Робеспьером, Дантоном, Назымом Хикметом, Пиром Султаном Абдалем, Розой Люксембург. Дома я открывала холодильник и, обнаружив в нем мясо или фрукты, говорила матери:

– Не стыдно вам покупать так много мяса и фруктов, когда столько людей вокруг голодает?

Мать отвечала:

– Если мы будем голодать, голодающих станет больше. Если не хочешь, не ешь.

Я ела, но смотрела при этом очень сердито. Иногда я пыталась выдавить из себя кусок мяса обратно. Но у меня не получалось.

Отец говорил мне:

– Дочь моя, там, в Германии, ты, наверное, застудила себе голову.

Я громко хлопала дверью, выходила на улицу и покупала себе очередную книгу о каком-нибудь убитом. Толстой роздал свои земли бедным крестьянам. У меня была куртка, которую я давала носить двум студентам из моего училища, неделю носил один, неделю – другой. Так возникла легенда, будто я хороший товарищ. Я начала воровать книги, особенно в дорогих магазинах. Между роскошными атласами и энциклопедиями я отыскивала книги об убитых и выносила их. Так у меня на полке образовалось пять одинаковых Назымов Хикметов. Еще я воровала деньги у своего отца и покупала на них книги об убитых. Когда у меня стало слишком много книг, так много, что мне их было уже не прочитать, я начала мучиться угрызениями совести от вида этих непрочитанных книг. Я перебирала их, переставляла, стирала с них пыль, и это меня немного успокаивало, правда не надолго. Так же успокаивающе на меня действовали интеллектуалы из «Капитана», они очень много читали и рассказывали всякие истории из разных книг, и мне казалось, будто я сижу за одним столом с живыми, ходячими книгами. Мужчины часто спрашивали друг друга: «А ты что думаешь по этому поводу?» Меня никто не спрашивал, что я думаю по поводу той или иной темы, я исполняла для них роль зрительницы, они играли между собой, а я только смотрела. Мне нравилось быть зрительницей. Деревянная Нога говорил: «Кто болтает, тот может наболтать лишнего и нажить себе неприятности». Наверное, они не хотели, чтобы у меня были неприятности. Между разговорами они просили меня спеть им какую-нибудь старую песню оттоманских времен. Они аплодировали мне с закрытыми глазами, а иногда подпевали.

Однажды за столом появился новый человек, он был похож на сову, и взгляд у него был такой, какой бывает у предводителей религиозных сект в Индии. Я очень любила сов, и мне показалось, что я его знаю.

– Его лицо мне кажется знакомым, – сказала я, обращаясь к своему соседу.

– Ты наверняка видела его отца в газетах. В пятидесятые годы он был знаменитым, он был министром от американской партии.

Он сидел за нашим столом, как призрак отца, с точно таким же совиным лицом, и был членом новой левой турецкой партии – рабочей партии, которая на последних выборах легко получила пятнадцать мест в парламенте. Обычно интеллектуалы сидели, потягивали ракэ, ели не спеша и рассказывали длинные истории времен Оттоманской империи. Сегодня вечером, однако, они забыли про ракэ в стаканах и про еду на тарелках. Они все смотрели на человека, который был похож на сову. и если кто-нибудь начинал говорить фразу, другой внедрялся в нее, отсекал, словно ножницы, лишнее и делал свою собственную фразу. Эту фразу, в свою очередь, разрезали другие ножницы. Неожиданно за столом оказалось двадцать пар ножниц, которые только успевали поворачиваться направо и налево.

Одни ножницы сказали:

– Потенциал турецкого рабочего класса…

Другие ножницы сказали:

– Какого рабочего класса? Оттоманская империя не создала даже своей собственной аристократии…

Другие ножницы сказали:

– Поскольку люди делали себе карьеру в сералях, они вынуждены были…

Другие ножницы сказали:

-.. бросать свои семьи и служить…

Другие ножницы сказали:

–…султану.

Другие ножницы сказали:

– О какой национальной буржуазии может…

Другие ножницы сказали:

–…идти речь. Турецкая буржуазия сделала себе капитал на чужих заказах, на монтажных работах и находится в полной зависимости от Америки, и если у этой бурлсуазии есть деньги…

Другие ножницы сказали:

–…она отправляет их в швейцарские банки.

Другие ножницы сказали:

– Турция до сих пор находится на феодальном…

Другие ножницы сказали:

–…уровне развития.

Другие ножницы сказали:

– Нет, индустриализация идет полным ходом, и рабочий класс уже достаточно сознательный, чтобы при определенных условиях…

Другие ножницы сказали:

–…взять власть в свои руки. Нужно только, чтобы рабочий класс ясно понимал, что такое…

Другие ножницы сказали:

–…империализм. Но все дело в том, что Турция по сей день остается американской колонией. Как Африка и…

Другие ножницы сказали:

–…Латинская Америка. Нужно сначала идти в народ, чтобы пробудить его…

Другие ножницы сказали:

–…сознание, не забывая при этом, что основная масса нашего народа…

Другие ножницы сказали:

–…крестьяне. В чем заключается роль…

Другие ножницы сказали:

–…крестьянского класса?

Другие ножницы сказали:

– Всё не так. Феодализм существует только на востоке…

Другие ножницы сказали:

–…Турции, у курдов…

Другие ножницы сказали:

–…а большая часть крестьян вовлечена уже в капиталистические…

Другие ножницы сказали:

–…отношения и капиталистический базар.

Другие ножницы сказали:

– Легальная борьба против капитализма возможна на основах ленинизма…

Я была единственной девушкой и, слушая фразы двадцати пар ножниц, склеивала их по-своему: сознание, идти в народ, империализм, зависимая буржуазия, феодализм, Латинская Америка, Африка, швейцарский банк, курды, отсталые крестьяне, потенциал турецкого рабочего класса, национальная буржуазия, ленинизм, объективные и субъективные предпосылки. Пока я занималась склеиванием слов, интеллектуалы говорили дальше, забыв о еде и напитках, они чесали у себя в загривках, и я видела, как перхоть сыплется на стол.

И тут неожиданно интеллектуал, похожий на сову, обратился ко мне через весь стол с вопросом:

– А что вы думаете по этому поводу?

Я сидела ровно напротив него, на противоположном конце стола. Все головы повернулись ко мне как в замедленной съемке. Кошмар, преследующий любого актера, – страх забыть текст. Теперь этот кошмар случился со мной. Мой выход, а я не знаю текста. Я вспотела, и пряди волос прилипли к щекам. Один из седобородых интеллектуалов взял в руки стакан и сказал:

– Что-то мы совсем забыли про ракэ.

И все сказали «Шерефе!» («За здоровье!») и подняли стаканы с ракэ, а седобородый интеллектуал сказал мне:

– Спой нам красивую песню.

И я спела: «Отчего, отчего, дорогая, так случилось, случилось, не знаю, слов любви подарил тебе море, но от них нам с тобой только горе…»

Интеллектуал, похожий на сову, не сводил с меня глаз, пока я пела. Он напомнил мне газеты моего детства. Я слышала, как он сказал кому-то:

– Я, как настоящий большевик…

У него были очень красивые глаза. Когда все встали и направились к выходу, я нагнулась, будто для того, чтобы завязать получше ботинки. Из-под стола мне было видно, что он идет в мою сторону. Я видела только его ноги, которые на какое-то мгновение остановились. Он шел последним, не спеша направляясь к выходу, мы оказались у дверей одновременно, и каждый хотел пропустить вперед другого, в итоге, после всех этих церемоний, мы оба застряли в проеме и рассмеялись. Другие интеллектуалы, увидев, что мы смеемся, оставили нас одних. Я сказала:

– Возьми меня с собой.

Его дом стоял на холме и смотрел на море. Мы подошли к дому и залегли свет. Он задрал мне блузку, ту самую блузку с желтыми цветами, которая была на мне в тот день, когда в Берлин приезжал шах и был убит студент Бенно Онезорг. Мужчина, похожий на сову, сказал:

– Какая у тебя красивая блузка.

Он погладил меня по груди и сказал:

– Какая у тебя красивая грудь.

Когда мы целовались, я слышала, как поскрипывает песок у нас под ногами. С песком на ногах мы прошли в квартиру, и там нас ждала большая луна, повисшая над большой кроватью и несколькими стульями. Мы сели на лунный свет, выкурили по сигарете и легли на луну, которая лежала на постели. С этой совой в лунном свете я впервые испытала оргазм. Он принес большую тарелку вишен, поставил ее на стол, теперь и вишни все были в лунном свете. Мы сидели на стульях, я видела наши руки, его и мои, которые брали вишни с одной тарелки, клали косточки на другую, а потом опять тянулись за вишней, и с каждой вишней мы съедали по кусочку лунного света. Он укрыл меня одеялом и сказал:

– Спи, я пойду вниз.

И он ушел в лунном сиянии. И снова я слышала, как скрипит песок у него под ногами. Что он будет делать, после того как уйдет? Я заснула с луной и проснулась с солнцем. Мужчина, похожий на сову, сидел у меня на кровати, на сей раз в лучах солнца, которое играло у него в волосах. Он сказал:

– Ты очень красиво спишь, спокойно, как ребенок.

Я была ребенком, он – совой.

Потом я часто встречалась с Совой, однажды он купил у ночного торговца цветами все цветы и покрыл меня ими в комнате, где жила луна. И снова я испытала оргазм, и снова он ушел в лунном сиянии на первый этаж, а мне остался только запах цветов. Утром я хотела убрать постель, но человек, похожий на сову, не дал мне. Он сказал:

– Оставь. Знаешь, я был женат, и мы с женой жили в Лондоне. Она всегда стелила постель только перед тем, как ложиться спать. Она влюбилась в английского почтальона и вышла за него замуж.

История очень подходила к этой комнате: луна, цветы, человек-сова, который был интеллектуалом, имел знаменитого отца, считал себя большевиком, и его богатая жена, тоже наверняка интеллектуалка, которая влюбилась в английского почтальона.

Однажды он пошел на первый этаж до оргазма. Я купила в аптеке противозачаточные свечи.

Он помог мне их вставить, но потом у меня там было так много какой-то пены, что у нас ничего не получилось. Мы просидели в лунном свете напрасно. Первый раз я рассердилась на лунный свет. Он мне мешал. Интеллектуал, похожий на сову, спросил меня:

– Чем занимается твой отец?

Мне, как всегда, было стыдно за своего отца.

– У него строительная фирма.

Он спросил:

– А как его зовут?

В Стамбуле было несколько известных владельцев строительных фирм, но мой отец не был известным. Раньше он был маляром, а потом, в пятидесятые годы, когда партия, в которой состоял отец Совы, пришла к власти, открыла дверь американскому капиталу и развернула в Турции на американские деньги большое строительство, мой отец завел свое дело и стал предпринимателем. В шестидесятые возникло много крупных строительных концернов, и отдельным предпринимателям все труднее находить работу. Я не знала, чего я больше стыжусь – того ли, что мой отец был капиталистом, владельцем строительной фирмы, или того, что он не был знаменитым предпринимателем. Сова спросил:

– А ты закончила школу? У тебя есть аттестат?

Я соврала и сказала:

– Да.

Тогда он спросил:

– И где ты училась, в какой гимназии?

– В Анкаре.

Анкара была столицей, и там жили многие министры, которые закончили университеты. Сова снова укрыл меня одеялом и ушел в лунном сиянии на первый этаж. Цветы, которые он мне купил несколько дней тому назад, завяли. На следующий день я опять должна была встретиться с человеком, похожим на сову. Но наш учитель Мемет задержал нас в училище. В результате я опоздала на несколько часов, и, когда я примчалась в бар, где мы договорились встретиться, его уже не было. Я взяла такси и поехала к нему; пока добралась, наступила ночь. Подойдя к дому, я услышала два голоса – его и какой-то женщины. Развернуться и уйти я не могла, мне нужно было еще расплатиться с такси, а денег у меня не было. Мне пришлось постучать, он заплатил за такси, проводил меня на второй этаж и посадил женщину, которую я так и не увидела, в ту же машину, на которой приехала я. Он поднялся ко мне и сказал:

– Можешь оставаться у меня, только мне нужно работать. Я позвоню тебе на днях.

Снизу до меня долетали разные звуки. Я слышала, как царапнул по каменному полу стул или стол, я слышала, как шуршат страницы книг, которые он листает. Я тоже принялась у себя наверху шуршать страницами, листать его книги: Маркс, Ленин, Троцкий, Луначарский. Луна куда-то подевалась, и засохшие цветы тоже. Комната, заполненная книгами, смотрела на меня немым укором. Недоучка. Я заснула, чувствуя себя необразованной хавроньей. На следующее утро он не поднялся ко мне. Я слышала, как хлопнула дверь и песок заскрипел у него под ногами. Он не позвонил. Я купила себе Ленина, но все равно чувствовала себя необразованной хавроньей. Мне было стыдно, что я поехала к нему на такси. Может быть, поэтому я пошла и записалась в рабочую партию.

Пятнадцать депутатов партии постоянно ходили заклеенные пластырями – у кого на носу, у кого на щеке, у кого на губе, – потому что правые депутаты частенько поколачивали их в парламенте. Когда проводился очередной съезд партии, молодые члены, вроде меня, стояли у входа в большое здание и прикрепляли партийные значки, сделанные из бумаги, всем прибывающим делегатам. Прицепляя значки на лацканы пиджаков, я чувствовала разницу в ткани. У многих членов партии пиджаки были явно великоваты, у других, наоборот, узковаты, – наверное, они одолжили эти пиджаки у кого-нибудь из знакомых, только на этот день. Парламентарии, заклеенные пластырями, тоже были тут. Когда они входили в зал, все поворачивали головы и хлопали им, и пепел с сигарет, зажатых между пальцами, сыпался на пол. Когда делегаты останавливались передо мной, чтобы я могла прицепить им бумажный значок, они не вынимали сигарет изо рта и продолжали дымить, глядя мне прямо в глаза. Они проходили в зал, я оставалась стоять у входа вместе с другими молодыми членами партии. Мы тоже курили и особо не разговаривали, только смеялись и, прикончив одну сигарету, тут же тянулись за следующей. В кармане юбки у меня лежала мелочь, я то и дело нарочно роняла ее, чтобы потом наклониться и долго собирать по монетке: мне хотелось, чтобы все эти красивые молодые люди могли разглядеть мои ноги. Когда кто-нибудь на съезде поднимался на сцену и говорил что-нибудь в микрофон, сидевшие в зале слушали его с таким видом, будто перед ними выступает воздушный гимнаст. С напряженными лицами следили они за выступавшим, и на лицах читался общий страх: сорвется или не сорвется? Они слушали, и со стороны казалось, будто они превратились в одно целое, в одно тело, как болельщики на футбольном стадионе, которые все вместе встают со своих мест, чтобы выдохнуть общее «ах» или грянуть «ура». Если во время выступления очередного оратора кто-нибудь из публики поднимался и начинал бродить по залу, мне становилось не по себе, потому что это выглядело так, будто тело рассыпается на части. Я шла в туалет и смотрела там на себя в зеркало. Стоять перед зеркалом, неожиданно оказавшись в одиночестве, было трудно. Тогда я выходила в коридор и принималась ходить туда-сюда, быстро-быстро, как будто я так быстрее могла найти свое тело. Я металась, как ребенок, который потерял свою улицу. Партия была для меня, как синематека и ресторан «Капитан», продолжением улицы. Здесь сходилось множество улиц, и все, кто здесь собрался, были беспризорниками, уличными мальчишками, которые, не зная, как кого зовут, дружно бросаются в погоню за какой-нибудь кошкой или местным чудаком, а потом все вместе тянут эту кошку за хвост. Здесь такой кошкой была Америка, американский империализм и его пособники в лице турецкой правящей партии с Демирелем во главе. Существовала пирамида, внизу находились рабочие и социалисты, а сверху – богачи. Эту пирамиду нужно было перевернуть, чтобы низ стал верхом. Наш лозунг был: «Поставим всё с ног на голову!» Мы были ногами, и, если ног соберется много, можно будет легко перевернуть пирамиду. У многих ног еще было неправильное сознание, которое, однако, можно было превратить в правильное, используя при этом легальные демократические методы: нужно идти в народ и сформировать у него правильное сознание. И тогда правильное сознание масс приведет на выборах рабочую партию к власти. Формировать сознание означало уметь говорить так, чтобы другие тебя слушали: «Америка – это бумажный тигр», «Земля – крестьянам, труд – рабочим, книги – студентам», «Мы устроим большой Вьетнам». На съезде я часто слышала: «Послушай меня», «Друзья, давайте, послушаем его», «Мы – уши партии». Во время демонстраций, которые устраивали левые, полиция перерезала провода от микрофонов, но у левых были с собой генераторы, и они продолжали кричать: «Друзья, товарищи! Они хотят заставить нас молчать, они думают, нас можно просто отключить. Но мы запустим наши голоса на полную громкость».

Среди левых ходило множество генераторных историй. Была, например, одна история про то, как однажды агитаторы поехали на село. Во многих деревнях не было электричества. Левые прицепили генератор на спину ослу. Вышел первый оратор, но осел вместе генератором отправился по своим делам, и все агитаторы вместе с крестьянами пошли за ослом, они шли и смеялись. Одни партийцы на съезде были радиоприемниками, другие – радиослушателями. Радиоприемники и радиослушатели собирались в маленькие или большие группы и курили. У радиоприемников на плечах лежала перхоть. Многие стряхивали пепел прямо в ладони, или кто-нибудь один держал ладонь для всех как общественную пепельницу. Из разных голосов иногда складывалось многозвучное эхо, как будто кто-то вдруг включил одновременно пять тысяч радиоприемников. Я подумала, что от всех этих голосов может сорвать крышу, и если крыша улетит, то радиоприемники и радиослушатели полетят вслед за ней; они будут лететь, курить и смеяться, а люди, сидящие в своих домах или в конторах, подойдут к окнам, посмотрят на небо и увидят все эти летящие, курящие, смеющиеся радиоприемники в компании с радиослушателями, и с неба будут сыпаться пепел и перхоть.

В каждом районе Стамбула имелся свой партийный клуб – большая комната, в которой стулья стояли рядами, как в кинотеатре. Один человек делал для всех чай, остальные сидели и курили. Каждый должен был подняться со своего места и что-нибудь сказать по поводу обсуждаемой темы. Поднимаясь, всякий выступавший шкрябал стулом по полу и говорил, продолжая курить; он курил, и дым от его сигареты был выше, чем дым, который пускали сидящие. Я старалась всегда сесть подальше, и, если видела, что скоро моя очередь выступать, убегала в туалет, вставала там перед зеркалом, тоже с сигаретой, и слушала вопросы. Достигла ли Турция достаточного уровня индустриализации, чтобы рабочий класс смог привести к власти рабочую партию? Или Турция все еще отсталая феодальная страна? Является ли Турция колонией? Можно ли говорить о том, что в Турции созрели объективные предпосылки для демократического перехода от капитализма к социализму? Или страна должна сначала объявить борьбу феодализму, собрав под свои знамена все прогрессивные силы – из интеллигенции, военных, гражданского населения? И кто тогда возглавит эту борьбу? Рабочие или крестьяне, буржуазная интеллигенция или военные? Я не имела ни малейшего представления о том, что такое феодализм. Все эти слова-феодализм, империализм, общественный базис, общественная надстройка – напоминали мне бездонный колодец, перед которым я стою, вглядываюсь, вглядываюсь, но ничего не вижу. Мне пришлось обратиться за помощью к умершим. Сколько этих книг, которые мне нужно освоить! Вот Роза Люксембург много всего прочитала и написала. Но я еще вполне могла успеть стать такой, как она. Мне было всего лишь девятнадцать. И я знала одну спасительную фразу, которую часто слышала на партийных собраниях: «Тут есть о чем поспорить». При помощи этой фразы дискуссию можно было задвинуть на следующий день. Сегодня не будем, завтра. Эта фраза помогала выбраться из затруднительного положения. Можно было ввязаться в обсуждение, а можно было просто сказать: «Тут есть о чем поспорить».

На одном из партийных собраний я опять встретила Сову и после собрания пошла с ним и другими партийцами в ресторан. Неожиданно Сова обратился ко мне с тем же вопросом, что и в первую нашу встречу:

– А что ты думаешь по этому поводу?

Я сказала:

– Тут есть о чем поспорить.

Когда ресторан закрылся, Сова пригласил нас всех к себе. Я тоже пошла, и мы сидели в комнате, в которой я спала при лунном свете. Сова вместе с другими мужчинами ушел на первый этаж, оставив меня спать наверху. Я сидела на кровати против балконной двери, к которой приклеилась улитка. Наверное, она заблудилась, и ползла все ползла, забиралась все выше и выше, пока не умерла, – она умерла, а ее тело осталось приклеенным к стеклу. Я вышла на балкон и посмотрела, что делается на балконе внизу. Они стояли все там, в своих темных костюмах, плечом к плечу, стояли, курили и смотрели на море. Они стояли совсем неподвижно, как на потемневшей черно-белой фотографии, а мои глаза уже не искали Сову.

На следующее утро я снова посмотрела на балкон внизу, и снова там стояли мужчины, они стояли и курили. Светило солнце, и все они курили по-разному: одни очень медленно, другие очень быстро. Сигарета была важнейшим реквизитом социалистов.

Когда я курила дома, я забывала иногда свою горящую сигарету в пепельнице, шла на кухню, там брала себе новую, возвращалась в комнату, обнаруживала первую в пепельнице и тогда курила две сразу. Когда я приходила домой после партийных собраний, тетушка Топус говорила мне:

– Как от тебя несет! Проветри одежду!

На многих балконах я видела вывешенные на проветривание пиджаки, брюки и думала про себя: когда нас будет совсем много, на каждом балконе будут проветриваться социалистические штаны. Я думала, что все левые курят. Когда я ночью возвращалась на последнем пароходе на азиатскую сторону и видела молодых людей, у которых в руках были сигареты, я думала, что они все левые. Тогда я тоже закуривала сигарету, чтобы дать им понять, я тоже из левых. Многие грузчики, ходившие по мосту через бухту Золотой Рог, курили. На спинах у них были приторочены седла, как у ослов, и они тащили на себе пачки бумаги, ткани, канистры с маслом. Они шли, согнувшись крючком, и пот капал с их лиц, и они выплевывали непотушенные окурки прямо на землю.

На фотографиях 1872 года можно видеть курящих шляпников; или вот 1885 год, первый вождь рабочего класса, грузчик, которого потом посадили; 1872 год, портовые рабочие, первая забастовка, тоже курят. В 1927 году в Стамбуле было убито пятнадцать портовых рабочих, рядом с погибшими стоят их друзья, они стоят и курят.

Я радовалась, когда видела, как наш педагог Мемет, не успев выйти после занятий в коридор, тут же закуривал сигарету. Если я видела сапожника, который курит, я приносила ему свои сношенные туфли, садилась на стул и, пока у него рот был занят гвоздями, которые он по одному вбивал в подошву моих старых туфель, я пыталась втолковать ему, почему он должен голосовать за рабочую партию. Я говорила:

– Америка выжимает из нас все соки. Если вы случайно молотком повредите себе руку, что вы будете делать? У вас нет даже страховки. Капитализм – это молот, Демирель – это гвоздь, а мы – подошвы.

Сапожник не мог разговаривать, потому что во рту у него были гвозди. Его дымящаяся сигарета лежала на крышке от жестяной коробочки. Если я видела курящего зеленщика, я тоже заходила к нему в лавку. Я покупала два яблока и думала, как бы мне половчее начать разговор о партии, но стоя заводить разговоры было трудно. Зеленщик спрашивал меня:

– Что-нибудь еще, сестричка? Чего тебе положить? Скажи, я достану.

У одного молодого зеленщика сигарета была заткнута за ухо. Я спросила:

– Яблоки быстро гниют?

– Да, – сказал он.

– Яблоки гниют, а люди стареют. У вас есть пенсионная страховка? Америка эксплуатирует нас. Америка толстеет и жиреет, а мы всё худеем и худеем.

У зеленщика были красные щеки, теперь они стали еще краснее.

– Вы учительница?

Я поняла, что он запал на меня, и поспешила уйти из лавки.

– До свидания, моя учительница.

В «Капитане» один из интеллектуалов рассказал мне, как их пригласила к себе одна богатая женщина. Четырнадцать человек. Они пошли к ней, сидели в красивой гостиной, она играла на пианино, потом встала и сказала:

– Теперь все разденьтесь. Я тоже пойду разденусь, а потом вернусь.

Интеллектуалы посмеялись и разделись. Они сидели раздетые и ждали. Женщина вернулась, но она была не раздетая. Она села на свой стульчик у пианино и стала смотреть на четырнадцать голых мужчин. Потом она протянула каждому по сигарете и каждому дала прикурить.

Иногда тетушка Топус просила у меня сигарету. Тогда она говорила:

– Дай мне немного денег на саван.

Иногда ко мне приходил кто-нибудь из моих соучеников или товарищей по партии. До поздней ночи мы сидели на кухне, пили чай и разговаривали. Отец кричал мне из спальни:

– Дочь моя, что случилось? Почему ты не спишь?

– Ничего, папа! – кричала я в ответ. – Ничего не случилось. Просто решили с товарищем выкурить по сигаретке.

Отец снова засыпал, но слово «сигаретка» вселяло в него тревогу. Мы сидели, курили, и товарищ рассказывал мне, что марксисты считают родителей вредным явлением, – гораздо лучше, если ребенка будет воспитывать дядя, потому что тогда не будет такого авторитарного воспитания. Ребенок тогда будет более свободным. Бывало, товарищ спрашивал:

– Что должен марксист ответить своему ребенку, если он в один прекрасный день спросит: «Папа, а Бог есть?» Если Бог дает ребенку тепло, то правильно ли будет отобрать у него это тепло? А если отобрать у него это тепло, то что тогда дать ему взамен?

Мы курили и не находили ответа.

Однажды ночью я возвращалась домой на последнем пароходе с европейской стороны на свою, азиатскую. Вместе с приятелем, который учился в нашем училище, мы взяли такси. Водитель выбросил непогашенный окурок в окошко и, не успев тронуться, тут же засунул в рот следующую сигарету. Приятель вышел раньше и заплатил за свою часть.

– Прямо как немец, – сказал водитель.

В Турции мужчины всегда платят за женщин. Я сказала:

– У него мало денег. Почему он должен платить за меня? Мне жалко мужчин, они всегда должны платить и поэтому умирают раньше, чем женщины.

Водитель засунул в рот очередную сигарету и повез меня домой. Когда я расплатилась, он сказал:

– Я вижу, вы современная девушка. Можно с вами поговорить?

На улице было темно и пустынно, только какой – то бродячий пес протрусил мимо нашей машины. Мне было немножко страшно.

– Нет, меня отец дома ждет, он будет сердиться.

Но водитель протянул мне сигарету и дал прикурить. Он поехал к морю, под колесами шуршал песок. В свете фар я видела, как песок разлетается в разные стороны. Он выключил мотор, и свет погас. Он открыл бардачок и вынул пистолет. Теперь у него в правой руке был пистолет, а в левой – зажженная сигарета.

– Знаешь, сестричка, тебя мне послал Аллах. Иначе я бы сегодня застрелился. Я хотел поговорить с вами, потому что вы человек современный. Это я понял, когда вы не дали вашему другу заплатить за вас.

Он опять протянул мне сигарету и начал рассказывать:

– Моя жена окончила гимназию, а я нет. Ее родители мне все время говорят: «Наша дочь не стоит тебя. Ты осёл».

Он плакал и курил. Я молчала, слушала, как он плачет, и старалась выпускать дым только после него. Потом он открыл окна и сказал:

– Уже светает, сестричка. Я отвезу вас домой.

Когда я рассказала отцу эту историю, он сказал:

– Дочь моя, ты совсем сдурела? А что, если бы он тебя пристрелил из своего пистолета?

– Мы только сидели и курили.

После этого несколько ночей подряд отец не спал, поджидая меня. Когда я приходила домой, он облегченно вздыхал и говорил:

– Пойдем, дочь моя, выкурим по сигаретке.

Для театрального училища сигарета была тоже важным реквизитом. Когда мы репетировали отдельные эпизоды из разных пьес, студенты часто играли с сигаретами в руках. Гамлет был курильщиком, Отелло был курильщиком, Офелия тоже курила, Медея была курильщицей. Но на сцене курение выглядело скучно. Это выглядело так, будто мы не знаем, куда девать свои руки, и поэтому либо засовываем их в карманы, либо курим. Наш педагог Мемет заставлял нас по очереди выходить на сцену и стоять там пять минут, что-нибудь рассказывая, главное – при этом нельзя было курить и засовывать руки в карманы.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: