От автора. Человек, который нашел Трою

Ирвинг Стоун

Греческое сокровище

Аннотация

Генрих Шлиман.

Человек, который нашел Трою.

Его жизнь была полна самых необычных приключений.

Его считали сумасбродом, фантазером, мечтателем - но он упорно шел к намеченной пели, невзирая на трудности и опасности.

Над ним, "дилетантом", смеялись ученые - но именно ему удалось совершить настоящий прорыв в археологии.

Каким был этот человек?

Как жил?

Как сумел найти истину в мечте и навеки прославить свое имя?

На все эти и многие другие вопросы дает ответы в своем прекрасном биографическом романе "Греческое сокровище" классик жанра Ирвинг Стоун.

Джин Стоун, моему собственному «греческому сокровищу», посвящаю

ИРВИНГ СТОУН

ГРЕЧЕСКОЕ СОКРОВИЩЕ

Биографический роман о Генри и Софье Шлиманах

От автора

Я хочу выразить глубочайшую признательность д-ру Фрэнсису Р. Уолтону, директору Геннадиевой библиотеки при Американской школе классических знаний в Афинах, а также его сотрудникам за их неизменную доброту и помощь в моей работе с архивами Генри Шлимана и за разрешение цитировать документы, в отношении которых они располагали авторским правом.

Мне посчастливилось быть в Афинах в то время, когда последние внуки Шлимана передали в библиотеку большой портфель с личной перепиской Софьи и Генри Шлиманов и других членов семейства Энгастроменос: все эти письма наконец воссоединились с литературным наследием, уже хранившимся в библиотеке. Письма дают полную и истинную картину отношений между Софьей и Генри со дня их первой встречи до смерти Шлимана двадцать один год спустя. Кроме членов семьи, эти письма никто не видел, даже Эрнст Майер, с помощью потомков Шлимана выпустивший в 1953 и 1958 годах двухтомник его писем.

Безмерное, превыше чисел, время

Скрывает явь и раскрывает тайны.

Всего ждать можно… [1]

Софокл. Аянт

Книга первая. «Ты должен верить!»

Она помогала подругам убирать цветами икону св. Мелетия, раскладывая вокруг раки в центре маленькой церквушки маргаритки, поздние августовские хризантемы. Вбежала запыхавшаяся Мариго, младшая сестра:

— Софья! Американец приехал! Твой поклонник, доктор Шлиман.

Софья замерла с воздетыми руками, потянувшимися к гирлянде на стенке гробницы.

— Уже? Мы ждали его не раньше субботы.

— Не знаю, только он сидит в саду собственной персоной и пьет лимонад. Его привел дядя Вимпос. Мама говорит, чтобы ты поторопилась.

— Сейчас приду. Скажи маме, что я сначала вымоюсь и переоденусь.

Мариго выбежала в двойные деревянные двери, уже украшенные ветками мирта и аира.

Софья опустила цветы на пол и немного постояла на домотканом коврике, новеньком, с пестрым геометрическим орнаментом: на праздник девушки заменили такими ковриками истершиеся церковные половички. Подруги тоже оставили работу и глазели на нее с нескрываемым интересом. До прошлого года они сопутствовали ей во всех летних развлечениях, когда семья Энгастроменос выезжала в Колон, прохладный, укрытый в тени деревьев пригород Афин, где у них был летний дом. А после банкротства отца он стал с нынешнего лета их постоянным домом. И только отказывая себе во всем да благодаря помощи и без того обремененного долгами дяди Вимпоса семья дала Софье возможность доучиться последний год в женской гимназии Арсакейон, дорогом, но зато лучшем учебном заведении в Греции.

— Херете [2],— вполголоса сказала она подругам и направилась к выходу.

На площади Св. Мелетия стоял густой благостный зной, мужчины сидели в кафе под пальмами и акациями за чашечкой крепкого турецкого кофе. На солнце посверкивали обязательные стаканы с водой, сверху перечеркнутые ложечкой. Дом Софьи был наискосок от церкви, но, изменив обычаю, она не пошла прямо через нагретую площадь, а обогнула ее тротуарами, где было прохладнее. Она не торопила судьбоносную встречу, ей хотелось спокойно вспомнить все, что произошло с того мартовского дня почти полугодовой давности, когда ее дядюшка затеял дело, сначала показавшееся семнадцатилетней Софье Энгастроменос едва ли не романтической причудой; а теперь оно с каждой минутой близилось к развязке.

Тринадцать лет назад, в 1856 году, Теоклетос Вимпос, в ту пору семинарист в Петербурге, давал уроки древнегреческого языка некоему обрусевшему немцу, наделенному не только неутолимой жаждой к языкам, но и способностью выучивать каждый новый язык в течение нескольких недель. Этот человек не имел сколько-нибудь упорядоченного образования и вообще чуть не всю свою жизнь—а ему было тридцать четыре года — занимался оптовой торговлей индиго, оливкового масла и чая, сколотив состояние благодаря исключительно добросовестному отношению к качеству товаров и запросам покупателей. Двадцатичетырехлетний семинарист и Генрих Шлиман подружились.

Генрих Шлиман родился 6 января 1822 года в Мекленбурге, Германия, в семье пастора. Изучив самостоятельно русский язык, он стал представителем амстердамского торгового дома «Шредер и К0» в Петербурге. Он на совесть служил здесь своим принципалам, получил разрешение открыть собственное дело, принял российское подданство.

В самый разгар золотой лихорадки, в 1850 году, он едет в Калифорнию, где удваивает свой капитал. Вернувшись через два года в Петербург, Шлиман женился, обзавелся тремя детьми и в Крымскую войну разбогател в третий раз.

Но в браке он был несчастлив.

Весной 1869 года он уехал в Нью-Йорк, выправил документ о натурализации на имя Генри Шлимана и сразу отправился в Индианаполис оформить развод. Отсюда он написал несколько писем своему старому другу, теперь уже афинскому священнику, Теоклетосу Вимпосу с настоятельной просьбой подыскать ему молодую жену-гречанку. Отец Вимпос тотчас отправился к своим кузенам с сообщением, что намерен рекомендовать их юную дочь Софью. Характеризуя своего приятеля, который отныне именовал себя по-американски — Генри, он рассказал родителям Софьи, какое впечатление он вынес от посещений невских складов Шлимана.

— В делах его называли фанатиком, своим служащим он доверял лишь простейшие обязанности. Сам принимал купцов, вникал в их пожелания, сам проверял товар, уходивший с его складов. Во время Крымской войны он получил монополию на поставки индиго, в котором русская армия испытывала острую нужду. К концу 1863 года, когда ему был всего сорок один год, он уже смог уйти от дел. Он признавался мне, что, хотя и любит деньги, они для него только средство осуществить заветную мечту: истратить их на поиски гомеровской Трои.

И вот этот человек приехал в Колон два месяца спустя после окончания Софьей гимназии.

Привстав на цыпочки, Софья легко, как в танце, повернулась на углу площади и пошла к дому. С коротким смешком она вспомнила письмо, которое Шлиман написал ее дяде из Парижа. Вимпос отдал ей его на память. Софья столько раз его перечитывала, что выучила наизусть.

«Дорогой друг, не могу выразить, как нежно я люблю Ваш город и его граждан… Прахом моей матери клянусь Вам, что все свои побуждения и силы направлю к тому, чтобы сделать свою будущую жену счастливой. Клянусь, у нее не будет оснований жаловаться, я буду души не чаять в ней, лишь бы она была отзывчивой и доброй…

Поэтому я прошу Вас прислать мне вместе с ответом фотографии нескольких красивых гречанок. Если же вы сами сделаете за меня выбор, то тем лучше. Умоляю Вас, выберите мне жену с таким же ангельским характером, как у вашей замужней сестры. Она должна быть бедной, но образованной девушкой, должна любить Гомера и желать возрождения моей любимой Греции. Неважно, знает она иностранные языки или нет. Зато обязательно, чтобы она была греческого типа, брюнетка и по возможности красивая. Но главное мое требование к ней — это доброе и любящее сердце. Может, у Вас есть на примете сирота, например дочь учителя, вынужденная пойти в гувернантки, и при этом обладательница нужных мне добродетелей?»

В дом Софья решила войти через парадную дверь, которой вообще пользовались редко, но так ее не увидят из сада, где семья принимала именитого гостя. Уже взявшись за ручку, она на минуту замерла в нерешительности—входить ли? Иначе говоря, начинать ли знакомство с человеком, которого родные прочат ей в мужья? Как трудно решиться!

«В конце концов, — подумала она, — Генри Шлиман ведь тоже еще ничего не решил». Ибо его второе письмо к дяде Вимпосу повергло в уныние ее мать, которую все в Колоне называли «мадам Виктория» за ее прилежное копирование облика британской королевы.

Опровергая возможные подозрения в семейственных пристрастиях, Теоклетос Вимпос вместе с фотографией Софьи отослал Шлиману карточки еще двух красавиц. И в начале мая от Шлимана пришло письмо, написанное на новогреческом языке.

«Я старый путешественник и хорошо разбираюсь в лицах, поэтому относительно двух девушек, судя по их фотографиям, скажу Вам сразу. Предки Поликсены Густи были итальянцы, это ясно по фамилии. По возрасту она вполне подходит мне в жены, но она девушка властная, нетерпимая, раздражительная и обидчивая. Может быть, я ошибаюсь, может, при личной встрече я обнаружил бы в ней сокровищницу всех мыслимых достоинств. Софья Энгастроменос прелестна, она приветлива, отзывчива, великодушна, хорошая хозяйка, живая и воспитанная девушка. Но увы, она слишком молода для сорокасемилетнего мужа».

Софья повернула ручку, вошла в скромный, но приятный загородный дом Энгастроменосов и мимо гостиной и столовой прошла прямо на кухню. Там она взяла круглый таз и из огромного бака на плите плеснула в него кипятку.

Осторожно, чтобы не расплескать воду, поднималась она по узкой лестнице к себе в спальню. Ее комната была угловая, она выходила окнами на площадь. Софья поставила таз на умывальник, постелила под ноги полотенце, из комода достала мягкую мочалку, кусок греческого мыла, бросила его в воду, чтобы немного обмылить острые края. Расстегнув спускавшийся от горла до талии ряд тесно посаженных пуговиц, она выскользнула из широкого длинного платья и повесила его за занавеской в углу комнаты; платье было простенькое, в цветочек, из недорогого материала, нечто среднее между органди и миткалем, отец торговал им в своей лавке на площади Ромвис. Нижнее белье она покидала на узкую кровать с бронзовыми спинками, а на венчающие их шишки повесила чулки. Намылила мочалку и стала растираться.

Выпрямившись потом с полотенцем, она отразилась в зеркале над умывальником. У нее было гибкое, сильное тело с красивым покатом плеч, крепкая, хорошо развитая грудь и тонкая талия. Для гречанки у нее были удивительно длинные ноги, и в свои семнадцать лет она была выше многих своих ровесниц в Арсакейоне. Фигурой и характером она пошла в отцовскую родню. Ее поразила мысль, что она впервые смотрит на себя другими глазами, чем прежде.

«Неужели потому, — думала она, — что у меня есть поклонник, что он сейчас сидит в нашем саду и, может быть, как раз обсуждает с родителями наш брак? И мое тело будет уже… не только мое? Его будут делить со мной муж и будущие дети? Как все это будет? И буду ли я так же счастлива в браке, как была счастлива девушкой?»

Сидя на высоком постельном валике, она надела свежее белье, пахнувшее фиалками (мать клала в ее комод пучки сухих цветов), натянула на стройные ноги чулки. Потом опять бросила взгляд в зеркало, но теперь увидела только свое лицо.

«Черты у меня, — она поискала нужное слово, — слишком правильные». Впрочем, в Арсакейоне внушали, что истинное украшение женщины — ее характер. Она состроила себе насмешливую гримасу и отвернулась от зеркала. Еще никто ни разу не назвал ее хорошенькой: это слово к ней не подходило. Зато некоторые разглядели-таки в ее чертах первый очерк благородной красоты: высокая и ладная посадка аристократической головы, обжигающие приметы душевного огня, ибо душа ее вмещала и силу и мягкость.

Теплой волной прихлынуло воспоминание о том, что говорил ей на выпускном акте, в июне, дядя Вимпос.

— Софья, дорогая моя девочка, ты сияешь счастьем сегодня, и в твоем лице выражается вся ясность и красота женщины классической Греции: эти черные как вороново крыло волосы, зачесанные за розовые раковины ушей, строгая чернота бровей, которые мы с тобой унаследовали от родственников твоей матери, большие темные глаза, прямой нос, светлый лик, красиво очерченный рот с чуть припухшей нижней губой, наконец, подбородок, словно выточенный в мастерской Фидия в Олимпии. И хотя у тебя легкий и добрый характер, что-то суровое проглядывает в выражении твоего лица и величественное— в манере держать голову. Это тоже в духе классической Греции.

— Дядя Теоклетос, — воскликнула Софья, изумленная этой тирадой, ибо ее родственники в выражении чувств были весьма сдержанны, — ты сочинил романтическое стихотворение!

— К сожалению, первое и последнее. Я как раз сегодня хотел тебе сказать, Софья. Я оставляю место профессора в университете, я буду епископом.

— Епископом! Значит, ты никогда не сможешь жениться…

— Или полюбить. Я не знал любви к женщине, Софья. Я любил только нашего господа и церковь. Моя инвеститура в ноябре, я буду епископом Мантинеи и Кинурии.

Софье вдруг захотелось посмотреть на гостя, и она подошла к окну в коридоре. Выглянув в сад, она увидела мать с отцом. Они сидели к ней спиной, между ними сидел незнакомец. Это, конечно, Генри Шлиман, но она видела только его спину. В центре же группы, лицом к дому, восседал отец Вимпос, высокий, в черной священнической сутане до пят. Его худощавое тело венчала крупная голова.

— Она и должна быть такой, — при случае объяснял отец, — иначе где бы поместилось столько ума? Я только удивляюсь, как у него не болит шея.

Софья с нежным чувством слушала его звучный голос, который, восходя из глубины груди, набирал рокочущую силу. Теоклетос Вимпос был на двадцать лет старше Софьи, ему было сейчас тридцать семь, но выглядел он молодо. Коренной афинянин, он окончил факультет богословия в Афинском университете, потом продолжил образование в Москве и Петербурге, где, кстати, давал уроки Генри Шлиману, потом четыре года был стипендиатом Лейпцигского университета, под руководством двух европейских светил изучал древнееврейский язык, получил степень доктора философии. Двадцати восьми лет вернувшись в Афинский университет, он был назначен профессором теологии; он первым в Греции начал преподавать древнееврейский язык, издал первый учебник — «Начала древнееврейской грамматики». Шесть лет спустя, оставаясь профессором университета, он принял сан священника, правда без прихода.

Зимой он приезжал в Колон советоваться с родителями Софьи. Жить ему придется в Триполисе, там была резиденция епископа, — это в центре Пелопоннеса, скудный и бедный горный район. При этом он кругом в долгах—много путешествовал, долго учился, и от суммы в две тысячи долларов он ежемесячно выплачивал ростовщикам два процента. Но он был завидный жених, и лучшие афинские семьи не остановились бы перед расходами на него. Как решиться на епископство, если жалованья за это не полагается? Как вообще разделаться с долгами, не вовлекая в брак несчастную, которую не любишь?

И Генри Шлиман, настоящий друг, разом решил проблему, приказав парижскому банку выслать на имя Вимпоса чек, который освободил его от самых неотложных долгов.

Генри Шлиман! Когда Теоклетос Вимпос получил от него первое письмо с просьбой подыскать жену, он прежде всего подумал о Софье. К Софье он привязался, еще когда она была девочкой, но особенно они подружились в годы ее учебы в Арсакейоне: без его помощи она бы не одолела Эвклидовой геометрии, физики и премудрого языка Гомера и Фукидида. Софья была живым ребенком, любила посмеяться, поиграть. Но к наукам она относилась серьезно и в семнадцать лет казалась вполне взрослой.

«Да только ли это кажется? — улыбался про себя отец Вимпос. — Что знает мужчина о девушке?»

То, что он озаботился замужеством Софьи, было совершенно в порядке вещей. В Греции все родители по достижении дочерью семнадцати лет начинали осматриваться и прикидывать, сколько запросят приданого. С самих девушек спрос был маленький, и против этого обычая они не протестовали. Но его нарушил Теоклетос Вимпос, настояв, чтобы Софья присутствовала при его разговоре с родителями о Генри Шлимане. И с общего согласия кандидатура Софьи была утверждена.

Софья смотрела на своего друга и родственника и думала о том, что для этого аскета с впалыми щеками праздничным бывал стол с книгами, а не яствами. Длинную бороду он носил уже профессором, но тогда еще коротко стриг волосы. Три года назад, став священником, он вынужден был отпустить их, и теперь, схваченные узлом, они свисали из-под клобука. Ни в чем не была Софья так уверена, как в том, что он желает ей только счастья в жизни.

Она еще раз мельком взглянула на спину Шлимана, но думать о нем не стала. Опустившись перед исполненной строгой красоты иконой Девы Марии в пурпуровой накидке с капюшоном, она принялась молиться о святом благословении.

Белому батистовому платью ее старшая сестра Катинго дала отставку несколько лет назад, после замужества: уже тогда она еле влезала в него, поскольку тяжелым складом фигуры пошла в мать. А Софье оно было велико, и, застегивая кружевной воротничок, она чувствовала, как он свободен; но лучшего платья у нее просто не было. Для семьи Энгастроменос обновки кончились в тот самый день, когда отец оказался втянутым в финансовые передряги и они потеряли прибыльную мануфактурную лавку и дом на площади Ромвис, царственно взиравший сверху на величавую византийскую церковь Богородицы, где крестили Софью и ее пятерых братьев и сестер, и на бурлящую жизнью улицу Эвангелистрии, в дальнем конце которой возносился Акрополь.

За Катинго родители давали хорошее приданое, и ее мужем стал часовщик Иоаннис Синессиос; но едва успели отгулять свадьбу, как была объявлена к оплате огромная ссуда, взятая Георгиосом Энтастроменосом. Его компаньон не замедлил бежать из страны, и вся ответственность легла на Георгиоса. Выполняя свои обязательства, Георгиос был вынужден расстаться с купленным на приданое жены роскошным особняком: в него попадали с тихой боковой улочки, там было много спален, сад на крыше, пристройка, где спали мальчики, красивые двойные двери вели на балкон, окруженный кованой балюстрадой, — так хорошо было собраться на нем после ужина, подышать вечерней прохладой. И вот дом на площади Ромвис — в двух шагах от фешенебельной улицы Гермеса — канул в прошлое вместе с памятью о приданом Виктории Геладаки. Георгиос теперь уже арендовал свою бывшую лавку, но плата была так высока, что трое мужчин—с ним работали старшие сыновья, Александрос и Спирос, — зарабатывали только-только на пропитание.

Их общественному положению тоже не приходилось завидовать. Софья и Мариго остались без приданого, чем практически снимался вопрос об их замужестве; Панайотису, самому младшему, не придется переступить порог университета, хотя он уже в десять лет выказывает поразительную тягу к книге.

Мадам Виктория, невысокая дородная дама, была женщиной гордой и уравновешенной. Она на прямой пробор причесывала свои иссиня-черные волосы и не допускала вольности в одежде, даже хлопоча на кухне. Мать Софьи происходила из знатной критской семьи, принявшей участие в одном из первых восстаний против турок и вынужденной бежать в Афины, в ту пору утопавшие в грязи и лишь недавно, в 1834 году, ставшие столицей Греции/ И хотя потеря дома и семейной репутации были для мадам Виктории жестоким ударом, Софья ни разу не слышала, чтобы мать упрекнула в неудачах своего беспечного супруга или пожаловалась на стесненные обстоятельства. Правда, с Софьей она была откровенна и, когда они оставались одни в доме — это уже после переезда в Колон, — вела с ней доверительные беседы.

— Софья, дорогая моя, тебя все это тоже коснулось. Скоро тебе семнадцать, ты кончаешь Арсакейон. Мы с отцом и не думали тебя торопить — упаси бог, но мы уже начали приглядывать для тебя хорошую партию. А теперь об этом надо забыть. Приданого нет, а без приданого ты не найдешь себе человека по сердцу, который обеспечил бы тебе хорошее место в обществе.

Софья соскочила со стула и поцеловала мать в упругую щеку.

_ Мамочка, у меня еще семь лет до двадцати четырех, а

раньше никто не смеет назвать меня старой девой!

Мадам Виктория даже передернулась от этих слов.

Ах, Софья, нам не из чего выбирать, разве что бедный

деревенский священник или офицер из провинции… Если бы подвернулся грек-эмигрант! Они наживают состояние в Египте, Малой Азии, в Америке, а жениться возвращаются на родину. Эти люди не интересуются приданым, они ищут воспитанную девушку, которая станет хорошей хозяйкой…

Разговор обретал серьезный оборот, и Софья оборвала его:

— Я уже хлопотала о месте учительницы. Как выпускнице Арсакейона мне даже не придется сдавать экзамены.

Она была одета, густые черные волосы до блеска расчесаны щеткой, жемчужные сережки продеты в уши, одежда убрана, кровать заправлена. Дольше тянуть нельзя. Софья вышла в коридор, окна здесь смотрели в сад. Собралась вся родня, в открытые окна доносился гомон без малого тридцати родственников, слетевшихся со всего Колона увидеть таинственного, сказочного миллионера, который приехал добиваться руки их Софьи.

«Как бы не так, — усмехнулась она своим мыслям. — Последние дни он добивался руки у всей Греции».

Письмо, которое дядя Вимпос получил в конце апреля, по существу, было предложением руки и сердца.

«Мой друг, я совершенно влюбился в Софью Энгастроменос, и, клянусь, только эта женщина будет моей женой. Но два обстоятельства мешают мне чувствовать себя женихом: во-первых, я не уверен, что получу развод; во-вторых, из-за моих семейных неурядиц я шесть лет не знал ни одной женщины. Если меня уверят, что я здоров, я не откладывая приеду в Афины и переговорю с Софьей и, если она согласна, женюсь на ней…

Сколько лет Софье? Какого цвета ее волосы? Она играет на пианино? Говорит на иностранных языках? Хорошая ли хозяйка? Понимает ли Гомера и других наших древних авторов? Согласится ли она переехать в Париж, сопутствовать своему мужу в поездках в Италию, в Египет — всюду?..»

И при всем этом Софья знала, что оба дня, которые он уже провел в Афинах, Генри Шлиман рассматривал другие «варианты», проявив, по словам отца Вимпоса, свойственные ему «немецкую основательность и американскую расторопность». Он и не подумал скрыть свои встречи от Вимпоса — напротив, представил ему полный отчет. Он навестил некую мисс Харик-лею, «которая не произвела на меня хорошего впечатления — слишком высокая, грустная, вялая». От нее он отправился к госпоже Клеопатре Лемони, вдове. «Я ожидал увидеть старуху, сгорбленную от горя, жалкую. А это молодая, веселая женщина, на вид не старше тридцати лет. Она мне чрезвычайно понравилась. Я склоняюсь к мысли, что для меня лучше жениться на молодой вдове примерного поведения, ибо она уже знает, что такое брак. Она и сдержаннее, и целомудреннее, а девицы все бредят плотскими утехами».

Свой номер в «Англетере» на площади Конституции, выходивший окнами прямо на королевский дворец, он превратил в брачное бюро, открытое для всех желающих: едва стало известно, что в Афины он приехал за женой, как его буквально затопил поток предложений от лучших афинских семей, где росли идеальные, но—увы! — еще незамужние дочери.

— Если за этим ураганом можно уследить, — объяснял Софье дядя Вимпос, — то за эти два дня он, сдается мне, должен был рассмотреть не меньше пятнадцати «вариантов».

Софья рассмеялась мелодичным смехом.

— Ваш мистер Шлиман действительно необыкновенная личность! — И с посерьезневшими глазами добавила — Только как же я справлюсь с ураганом? Кроме своих, хорошо если я десяток минут проговорила с мужчинами за всю жизнь.

Если Софью только развлекло намерение мистера Шлимана побеседовать с каждой подходящей молодой кандидаткой, то ее родители почувствовали себя уязвленными и встревожились: для них этот брак был спасением, нежданно-негаданно подоспевшим в роковую минуту.

— Разве не унижает нас, не бросает тень на нашу семью, что мистер Шлиман бегает по всему городу?.. — упрекала мадам Виктория Теоклетоса Вимпоса.

— Это его стиль, сестра. Я видел, как он вел дела в Петербурге: точно такими методами он заработал состояние. А вам больше чести в том, что мистер Шлиман женится не на фотографии, что он сделает свой выбор.

Энгастроменосы успокоились, хотя смутная тревога затаилась у мадам Виктории в углах рта. Все-таки иметь Шлимана в семье значило обеспечить Мариго хорошее приданое, а младшему сыну — университетское образование. Это значило также обеспечить лавку товарами, поскольку с продажей дома Энгастроменосы потеряли кредит.

Софья все это прекрасно понимала и поэтому безропотно согласилась на этот брак.

«Иди замуж за кого велят»—так издавна повелось в Греции.

Она вышла в сад, на первую встречу с Генри Шлиманом.

Зной спал, в саду было прохладно. Кое-где на лозах еще висели грозди винограда. Сад много лет назад насадил сам

Георгиос Энгастроменос: гранаты, миндаль, абрикосы, малина, мускусная дыня-канталупка с губчатыми желтыми цветками и тонким запахом. Деревянные стол и стулья были самые простые, на своем веку они многим послужили—тетушкам, дядюшкам и прочим родственникам Энгастроменосов, как и семейству мадам Виктории, Геладакисам: у тех тоже были в Колоне летние дома.

Завидев Софью, все как один встали. Это было что-то новое. «Я уже принцесса на троне», — подумала она.

Сердце предательски заколотилось, нарушив ее уговор с ним: не волноваться при первой встрече, хотя она заранее знала, что мистер Шлиман будет испытывать ее так же пристрастно, как он выбирал партию индиго на амстердамском аукционе.

«Какие быстрые ноги у новостей!» — поражалась она. Она перешла площадь, вымылась, оделась—всего ничего прошло времени, а родственники уже успели облачиться в лучшие воскресные костюмы и, предводительствуемые детьми, нагрянули, чтобы увидеть чудо: вот сидит миллионер, он в сорок четыре года ликвидировал дела, стал ездить по свету, написал две книги; по рождению он немец, но подданство у него сначала русское, потом американское, а теперь он надумал жениться на гречанке—и сам стать греком! Ничего более удивительного не случалось в Колоне со времен здешнего уроженца Софокла, обессмертившего это место в стихах:

…Колон белоснежный, где

Звонкий жалобно песнь свою

День и ночь соловей свистит

В чаще дебри зеленой,

В темнолистных ютясь плющах, [3]

а то и со времен Эдипа, умершего где-то в этих краях. Когда Антигона ведет слепого Эдипа в Афины, он, утомясь долгим переходом, спрашивает ее: «В какой край пришли мы ныне, в град каких людей?» И Антигона отвечает:

Эдип, отец злосчастный, стены города.

Насколько видно глазу, далеки еще.

А место свято, несомненно: много в нем

Маслины, лавра, винограда; сладостно

Бесчисленные соловьи поют в ветвях.[4]

Во главе обширного стола по праву главы клана восседала ее мать. Мадам Виктория чрезвычайно гордилась своим критским происхождением. Критяне были вольнолюбивый народ, бесстрашные и выносливые воины; они с яростным ропотом несли турецкое ярмо, и после того, как ведомая духовенством материковая Греция добилась независимости, не проходило и десятка лет, чтобы на Крите не вспыхнули волнения. Критяне вообще держались друг друга, а первым условием была семейная преданность. Потом шла верность всему роду, в который, помимо семьи и близких, входили «кровные братья», на крови поклявшиеся в вечной верности. Поразительной особенностью критян были щедрость и жадность одновременно, то есть они ради того и скряжничали, чтобы вдруг позволить себе быть щедрыми, сделать широкий жест. Это был высокомерный народ («они имеют на это право», — внушала Софье мадам Виктория). Еще в 1600 году до рождества Христова Крит был культурным центром западного мира, здесь высились дворцы, шумели богатые города, здесь жили талантливые архитекторы, художники, скульпторы, атлеты. Крит был и торговым центром Эгейского моря, его купеческие корабли плавали во все средиземноморские страны, а военный флот удерживал господство на море, и критяне могли привести к покорности любую часть материковой Греции. Софья с детства впитала народную мудрость островитян: «Надеясь на бога, не ляжешь голодный, а если и ляжешь, поешь во сне», «У хорошей хозяйки и ложка прядет», «Поживешь да хлеба-соли пожуешь—молодым советов добрых наживешь».

Рядом с матерью сидела Софьина тетка, госпожа Ламбриду, после мадам Виктории второй человек в родне; вероятно, положением на вторых ролях и объяснялась ее страсть лезть в чужие дела со своим раздорным участием.

По другую руку от гостя Софья увидела отца, и если мадам Виктория сидела напряженно-величественно, то его поза была сама безмятежность. Среди немногих ценностей, спасенных из городской квартиры, был портрет маслом, который два года назад написал с отца известный греческий художник Кастриотис. В их нынешнем доме портрет висел в гостиной. Когда Софья мысленно представляла себе отца, она не могла с уверенностью сказать, какой образ возникал перед нею — портрет или сам человек. У отца было приятное лицо и плешь во всю голову, только над ушами еще кустилась седина. Ему было под шестьдесят. Он носил длинные висячие усы. Широко поставленные глаза смотрели на мир вдумчиво, но без осуждения. В молодости он вместе с собратьями-афинянами боролся за освобождение от турок, отличился, был награжден, но кончилась война — и навсегда угас его воинственный пыл. Теперь это был человек спокойный, мирный, любитель хорошо поесть и попить. Гостеприимный хозяин и душа всякой компании, он легко завоевывал расположение своих покупателей. Он и с детьми держался дружески. Софья его обожала. Она не помнила случая, когда он поднял бы на нее голос, хотя на мальчиков порою приходилось покрикивать.

Белый отложной воротник стягивал бант, на крупном, статном теле ладно сидел костюм из превосходной английской— гордость импорта—твидовой шерсти. Над правой бровью выделялась памятная зарубка: в детстве покусала собака. Весь характер его был как на ладони. Человек скорее практического, нежели умозрительного склада, он принимал жизнь, как она есть, не ропща и не жалуясь. Завоевав однажды независимость для себя и для Греции, он бы почел теперь безумцем всякого, кто пожелает что-либо менять в мире.

Подрастающим поколением в количестве шестерых детей всецело распоряжалась мадам Виктория. В этом не было ничего необычного — так в Греции повелось испокон веку. Отец был глава дома, мать—только исполнительница его пожеланий и распоряжений. Никто и подумать не смел оспорить отчий авторитет. Но растила детей мать, и она привязывала их к себе узлом, который первым завязал фригийский царь Гордий (троянцы хранили память о том, как Гордий завоевал Малую Азию). Александр Великий разрубил Гордиев узел и, исполняя предсказания оракула, отвоевал Азию. У греческих же детей не было ни силы Александра, ни его славного меча, чтобы перерубить связывающие их по рукам и ногам материнские путы.

Софье повезло больше других детей. Все годы ее учения в Арсакейоне, и особенно в последний год, над нею была простерта не властная, но в безмолвном обожании трепетавшая материнская длань — мадам Виктория до умопомрачения любила свою красавицу и умницу дочь, — и Софье были даны свободы, которых не видели ее братья и сестры. Пользуясь своим преимуществом, Софья расцветала, и она только больше полюбила мать, освободившись от ее опеки. Она клялась, что никто и никогда не встанет между ними, даже любимый супруг.

Она до сих пор избегала прямо взглянуть на человека, который ради нее проделал немалый путь — почти семь тысяч миль. Только теперь в обступившей ее тишине Софья поняла, как она волнуется. Когда отец протянул к ней руку, она едва смогла унять дрожь. И напрасно все эти недели она запрещала себе ожидать высокого, красивого, романтического пришельца: помимо ее воли воображение исподволь занималось этим кладезем премудрости и мировой знаменитостью с тем, чтобы сейчас твердо обещать ей нечто невиданно прекрасное.

— Софья, это мистер Шлиман, он оказал нам честь посетить нас. Мистер Шлиман, разрешите представить вам мою дочь Софью.

— Мадемуазель, — пробормотал Шлиман, потом взял со стола книгу и, слегка путаясь в ударениях, обратился к ней по-гречески. — Я только что издал эту маленькую книжечку о своих прошлогодних путешествиях — «Итака, Пелопоннес и Троя». Могу я позволить себе удовольствие подарить ее вам? Я купил французский перевод, полагая, что так вам будет легче читать.

Софья поклонилась и приняла подарок обеими руками; и хотя книжка действительно была тоненькая, она оттягивала руки, словно кусок свинца, и все тело ее налилось свинцовой тяжестью. Потому что стоявший перед нею незнакомец был невысокого роста, может, на дюйм повыше ее, и выглядел скучно, невыразительно. У него уже была порядочная лысина, жиденькие усы, впалые, бледные щеки, глаза устало щурились, волосы растрепались. Галстук-бабочка не шел к воротничку, темный костюм с тяжелой золотой цепью на жилетке делал его похожим на банковского служащего или школьного учителя. В ее неискушенных глазах этот сорокасемилетний человек был глубоким стариком, которому больше пристало радоваться скорой разлуке с житейской маетой, а не начинать молодую, увлекательную жизнь.

У Софьи сжалось сердце—так велико было разочарование! Заморгав, чтобы не расплакаться, она почувствовала, как в ней поднимается неведомое, незнакомое чувство: протест. Конечно, она знала, что замуж нужно идти, доверившись мудрости старших. Конечно, она понимала, что без приданого ей не приходится особенно рассчитывать на брак — ни через два года, ни через четыре, ни даже через шесть. Проглотить слезы не трудно, но как прогнать мысль, что при всем желании любить этого человека будет трудно? Она чувствовала, как из ее горла готово вырваться — «Нет!»

«Но как же я скажу «нет», — спохватилась она, — если от моего замужества зависит будущее всей семьи? Тогда и братья смогут жениться, и у Мариго будет приданое, и папе откроют кредит. И Панайотиса мы подготовим в университет…»

Да не только свои — весь Колон смотрел на нее с надеждой.

Она расправила плечи, вскинула голову и обычным сильным голосом ответила:

— Благодарю вас за книгу, мистер Шлиман. Вступление к ней я уже читала по-гречески. Дядя Теоклетос давал мне майский выпуск «Мирна Оса» [5]с вашим отрывком.

Генри Шлиман впервые улыбнулся. Улыбка у него была приятная.

— Замечательно! Журнал печатается в Париже, но я надеялся, что он доходит до Греции, и оказался прав.

Она вежливо склонила голову и направилась к свободному стулу, который сберег для нее отец Вимпос. Из дома вышла Мариго с большим серебряным подносом, по числу гостей уставленным стаканами с водой. В центре подноса стояла ваза с вишнями в густом сахарном сиропе; сбоку примостилась серебряная чашка с ложечками. Свой обход Мариго начала с почетного гостя, а уж потом обнесла все семейство. Каждый зачерпывал ложкой из вазы, страхуя снизу стаканом, отправлял сладкие ягоды в рот и запивал водой. Мариго собрала на поднос пустые стаканы с ложками и вернулась в дом.

После ритуала «сладкой ложки» лед был сломан. Все разом заговорили, молчали только Софья и Генри Шлиман. Вызывая ее на разговор, отец Вимпос сказал:

— Скоро мы будем называть нашего друга доктор Шлиман. Ростокский университет — это недалеко от его родного города — готовится присвоить ему степень доктора философии за эту самую книгу, которую ты держишь. Этим будет подтверждено, что все сказанное в ней — правда.

Не зная, что ответить, Софья молчала. Шлиман поспешил ей на выручку.

— Не подтверждено, мой дорогой архиепископ, — воскликнул он, подняв пока еще даже не епископа на высшую ступень в церковной иерархии, — не подтверждено, а только предположено. Правильность своих заключений мне предстоит подтвердить делом, а не на словах.

— А в чем это будет заключаться? — вежливо поинтересовался кто-то из родных.

— Найти Трою! Я разрою Гиссарлык, это напротив устья Геллеспонта, и выведу на свет божий град Приама, который Гомер называл «священной Троей». Прежде всего я буду искать стену. В «Илиаде» Посейдон говорит о ней:

Я обитателям Трои высокие стены воздвигнул.

Крепкую, славную твердь, нерушимую града защиту. [6]

И эти стены пали только на десятый год войны, когда ахейцы обманом заставили троян ввести в свой город деревянного коня. Ночью прятавшиеся в коне ахейские воины вышли и открыли ворота города. Только благодаря этой хитрости ахейцы смогли взять Трою и сожгли ее. Они и не думали плыть домой, а укрылись со всем флотом в песчаных бухточках Тенедоса.

Генри Шлиман пришел в возбуждение: он раскачивался на стуле, глаза его блестели. Софья только поражалась, как на глазах меняется человек. Но еще поразительнее была убежденность, звучавшая в его голосе.

Отношение Софьи к «Илиаде» и соответственно к Трое подготовили пять лет занятий языком Гомера. Мнения же ее наставников в Арсакейоне были в свою очередь восприняты ими от профессоров Афинского университета — благо, это рядом. Когда Софья второй год училась в Арсакейоне, университетские стены услышали такие речи профессора Вернардакиса, непререкаемого авторитета в древнегреческой истории:

— Сбросив турецкое иго, греческий народ получил возможность вкушать нектар поэзии Гомера. Гомер создает архитектурное целое. Все на местах, все правильно. Но все это — выдумка Гомера, ничего похожего не было.

Obiter dicta [7]профессора моментально стали известны в Арсакейоне, где учителя с похвальным благоразумием верили университету на слово. И Софья была приведена к убеждению, что Фридрих Вольф в своей толстенной книге «Введение к Гомеру», опубликованной в 1795 году, раз и навсегда доказал: никогда не было ни Гомера, ни Троянской войны, ни даже самой Трои. Ни один уважаемый ученый-классик не изъявил желания оспорить, доводы Вольфа.

Софья была потрясена: самоучка, в четырнадцать лет вынужденный оставить школу и потом пять лет по восемнадцати часов не разгибавший спину в бакалейной лавке, где уж, конечно, было не до книг, — и пожалуйста: он выражает несогласие с ее учителями и городит чушь, в которую верят лишь дилетанты да введенные в заблуждение безумцы! Мельком окинув взглядом собрание, Софья уловила сквознячок скептицизма и поняла, что не одинока в своем отношении.

Она поняла, что и Генри Шлиман это почувствовал и что его не обескуражило старательно скрываемое недоверие слушателей.

— Простите мне самонадеянность, с какой я рассказываю грекам их собственную историю, — с любезной улыбкой сказал он. — Но так всегда ведут себя новообращенные: они гораздо строже блюдут обеты, нежели рожденные в вере. Чужие сомнения меня не сбивают. Пусть сомневаются. Было время, когда люди сомневались в том, что земля вертится вокруг солнца.

Энгастроменосы подписывались на популярный журнал «Пандора», а в нем как раз сейчас вдруг вновь разгорелись страсти вокруг «гомеровского вопроса», причем решающее мнение сводилось к тому, что гомеровские поэмы — это «мир поэтических чувств».

Георгиос Энгастроменос почел себя обязанным немного ободрить гостя:

— Мистер Шлиман, не будете ли вы столь добры объяснить нам, как вы собираетесь обнаружить город, который был уничтожен что-то около…

— Три тысячи лет назад, — быстро подсказал Шлиман, — между тысяча двести сороковым и тысяча сто девяностым годом.

— Да… — задумчиво протянул собеседник. — А не может случиться, что все эти обгоревшие руины давно истерлись в

прах?

Генри Шлиман понимающе кивнул. Софья отметила, что у него розовеют щеки.

— Величайший троянский герой и признанный наследник царя Приама так говорит о городе:

Прежде Приамов сей град племена ясновещие смертных

Все нарицали счастливым, богатым и златом и медью…

Должно это остаться в земле! Из «Илиады» мы знаем, что во дворце Приама было пятьдесят почивален для сыновей с их супругами, а на дворе—двенадцать почивален для его замужних дочерей. Мы знаем о «благозданном доме» Гектора, где «лилейнораменная Андромаха» занималась с женами-прислужницами тканьем, прядением. Вот Гектор идет возбудить на битву своего ненавистного брата Париса, входит в его дом:

Сам он дом сей устроил с мужами, какие в то время

В целой Троаде холмистой славнейшие зодчие были:

Мужи ему почивальню, и гридню, и двор сотворили

В замке градском, невдали от Приама и Гектора дома.

Все это были каменные здания, а камень не горит. Потом, мы знаем, что у города было двое ворот — Скейские и Дарданские. Они-то куда могут деться?! Еще там были «красиво устроенные стогна», по которым разъезжали колесницы, и «Скейская возвышенная башня», с которой Елена указала Приаму ахейских вождей Аякса и Агамемнона. Все это и еще многое стоит, как встарь, укрытое позднейшими Троями, может, тремя, а может, четырьмя, и плотно слежавшаяся земля служит им защитой от времени.

Софья сидела, смущенно опустив, глаза, и, когда она заговорила, он уловил в ее голосе восхищение.

— Мистер Шлиман, вы так свободно цитируете «Илиаду»… Можно подумать, что вы знаете ее наизусть. Неужели это мыслимо?

— Не только мыслимо, мисс Софья, но и возможно. И на древнегреческом, и на новогреческом я читал эти строки столько раз, что они огненными буквами горят в моей памяти. Да и почему бы мне не запомнить поэму, если потомки и ученики Гомера передавали ее из поколения в поколение целиком, выучивая на слух — слушая рапсодов?

В его тоне не было и тени хвастовства, словно он говорил о самых заурядных вещах. Софья бросила на него испытующий взгляд и поразилась перемене. Уже не скажешь, что он выглядит невыразительно, да и пожилым не назовешь. В него словно вселился бес, гладко выбритое его лицо пылало; он расправил плечи, и костюм приобрел тот вид, в каком вышел из рук портного. В нем бурлили молодая сила и задор. Он привычно щеголеватым жестом разгладил усы, отвел волосы за уши. Но главное — глаза: они были ясные, умные и ненасытно-вопрошающие. Ее разочарование в нем сменилось неподдельной заинтересованностью.

Пользуясь правами старой дружбы, Теоклетос Вимпос не боялся возражать Шлиману.

— Вы все время говорите — Троя, Троя… А ведь ее никогда не было! Это плод поэтического измышления. И Троянской войны не было, как не было деревянного коня и ссоры Ахилла с Агамемноном из-за красивой пленницы. Все это — мифология.

Шлиман добродушно рассмеялся: к язвительным шпилькам Вимпоса он уже привык.

— Знаю. Гомера тоже не было. Просто в течение многих веков бесчисленные аэды сочинили по два-три стиха каждый, а в шестом веке до рождества Христова афинский тиран Писистрат собрал всех живущих рапсодов, те надиктовали комиссии певцов все, что помнили, и певцы сшили песни в одну поэму… Даже Грот в своей «Истории Греции» говорит, что нет никакой возможности доказать существование Трои, как и то, что Гомер действительно написал «Илиаду» и «Одиссею». Э!.. Великие поэты думали иначе: Гёте, Шиллер, Шелли, Пиндар и Гораций верили в историческую личность Гомера, потому что видели в обеих поэмах органическое целое, создание единого гения.

Его звонкий голос, разносивший по саду эту страстную защитительную речь, производил на Софью какое-то будоражащее действие. Не поднимая головы, она тихо спросила:

— Мистер Шлиман, вы позволите мне спросить вас?

— С превеликой охотой, моя юная леди.

— Нас учили в школе, что поскольку древние боги играют решающую роль в обеих поэмах, а с Олимпа и Иды эти боги куда-то исчезли, то, значит, «Илиада» и «Одиссея»—только мифы.

Блеснув голубым огнем глаз, Генри Шлиман улыбнулся: он обожал спорить.

— Когда боги исчезли, ушли в мифологию, в обеих поэмах остался человек, и все человеческое в них верно до последней мелочи. Но я не согласен, что нужно отмахнуться от этих богов. Их создали древние люди, четыре тысячи лет назад до рождества Христова, и они не так уж сильно отличаются от богов в других древних религиях.

Вдруг подала голос мадам Виктория:

— Для нас, христиан, языческая религия древней Греции — детские бредни!

Софья испугалась, что Генри Шлиман оскорбится, но он, оживившись, попросил мадам Викторию развить эту точку зрения. Мать объяснила, что этих богов люди создали по собственному подобию и в соответствии со своей природой, а потом наделили их сверхчеловеческой силой, дабы боги могли защитить смертного, покарать его врагов.

— Мы никогда не искали смысла в древнегреческой религии, воспринимали ее как интересную, иногда забавную сказку.

Шлиман одернул жилет, поправил свой черный галстук, закинул ногу на ногу и задумался, подыскивая ответ.

— Я, разумеется, христианин, я даже сын пастора. Но верования древних народов сейчас составляют достояние скорее истории, а не мифа. Если бы, к примеру, сейчас в этот сад заявились троянцы или ахейцы и послушали, как мы рассуждаем о нашей религии, они бы тоже объявили ее мифологией и немало позабавились бы над ней. Я глубоко восхищаюсь пантеизмом, и мне понятно, почему люди возносили молитвы богу солнца, полей, рек. Природа заключает в себе что-то божественное… Надеюсь, я ничьих чувств не оскорбил?

Может, и оскорбил, но Энгастроменосы были люди воспитанные. Софья вполголоса, но вполне слышно сказала:

— Мистер Шлиман, я не могу судить, насколько вы правы, но меня восхищает ваша убежденность.

Шлиман уже не сводил с нее глаз. В саду стемнело, кто-то под шумок ушел с малышами. Мужчины придвинулись ближе.

— Вы, стало быть, верите, что Гомер такая же историческая личность, как Данте или Шекспир? — спросил, судя по голосу, дядя Ламбридис.

— Вне всякого сомнения! — закусил удила Генри Шлиман.—

Он родился в Смирне, недалеко от Трои, между тысячным и девятисотым годом до рождества Христова. Его сыновья, а может, родственники или ученики основали на ближайшем к Смирне острове Хиос своего рода поэтический цех. Аккомпанируя себе на лире, они исполняли гомеровские строки при дворах царей и вождей на островах и побережье Эгейского моря.

— Когда вы говорите: Гомер написал «Илиаду», вы, очевидно, имеете в виду, что он создал великую поэму, используя отрывки, сохранившиеся со времени Троянской войны?

Это спросил Спирос, старший брат и ближайший друг Софьи. Он очень волновался за нее в этот вечер.

— Да, — с терпеливой улыбкой согласился Шлиман. — У нас нет рукописей Гомера и нет свидетельств, что они вообще существовали. Но ему ничто не мешало записать свои поэмы — примерно в это время была написана «Песнь Соломона», которая вошла в Ветхий завет под названием «Песнь песней». При отсутствии письменного литературного языка действует другая могучая сила: народная память. Рассказы о Троянской войне и странствованиях Одиссея передавались от отца к сыну. Люди наследовали не только клочок земли, овец и коз, но и самую ценную часть своего достояния—историю народа, которая принадлежала каждому следующему поколению по неотъемлемому праву. Были поэты и до Гомера, они слышали предания об Ахилле, Гекторе, Елене и слагали о них песни, а Гомер сам отправился в Трою. Он создал литературный язык с единственной целью: собрав уже имеющиеся песни и предания, рассказать все по порядку, чтобы и «Илиада» и «Одиссея» вышли из одних рук. Гомер изучал, впитывал в себя Троаду: вот холм, на нем стоял дворец, по-турецки — Гиссарлык, вот две реки — с горы Иды на юге течет Скамандр, с севера — Симоис, образующие таким образом треугольник между стенами Трои и морем, здесь-то и разыгрывались битвы. На берег Геллеспонта ахейцы вытащили все свои тысячу сто сорок кораблей, разбили лагерь на сто двадцать тысяч человек, и Троя должна быть неподалеку от Геллеспонта: Гомер рассказывает, что иногда пешие греческие воины дважды в день проделывали путь из лагеря под стены Трои.

Георгиоса Энгастроменоса раздирали сомнения. С таким выражением лица отец всегда смотрел на собеседника, о котором никак не мог решить: гений он или дурак? Вслух, впрочем, он сказал совсем другое:

— Сотни людей изучали «Илиаду», не ведая, где погребена Троя…

— Я за них не отвечаю, господин Энгастроменос, я отвечаю только за себя. — Он поднялся со стула и стал расхаживать перед оцеплением родственников. — Может, по этой же причине сотни ученых читали «Описание Эллады» Павсания, а царские погребения и сокровищницы по-прежнему ищут вне микенских циклопических стен.

Настало время удивиться Софье.

— Вы знаете, где находятся в Микенах царские погребения?!

— Мисс Софья, вы позволите мне в следующий приезд в Колон прихватить с собою Павсания? Хотя он посетил Микены во втором веке после рождества Христова, он еще видел источник Персея и сокровищницы Атрея и его сыновей, это во внутреннем дворе. Возможно, он посетил и гробницы поменьше за городской стеной. «Клитемнестра и Эгист, — пишет Павсаний, — похоронены поодаль от стены, ибо были сочтены недостойными покоиться внутри города, где были преданы земле Агамемнон и убитые вместе с ним». Кажется, ясно сказано, что имеются в виду мощные циклопические стены крепости. Я знаю наверняка, где должны быть погребения.

Установилась неловкая тишина. Осведомленность мистера Шлимана относительно местоположения Трои и его готовность начать ее раскопки с грехом пополам умещались в сознании. Но Микены, царские погребения… Последнее доверие к таинственному миллионеру отлетало с вечерним ветерком, родственники вооружались непроницаемым скептицизмом.

«Не может он быть сумасшедшим, — размышляла Софья. — Он столько путешествовал, написал две книги, своим трудом нажил состояние. Эгоцентричный—да, но вряд ли он будет выставлять себя на посмешище».

— Мистер Шлиман, — сказала она вслух, — нам одно непонятно: если вы убеждены в своей правоте, то почему вы не принимаетесь за раскопки Трои сейчас же?

Шлиман вернулся к своему месту и тяжело опустился на стул, словно уже отмахал лопатой целый день.

— Я примусь за них, мисс Софья. Для того чтобы вести раскопки в Турции, нужен фирман из Константинополя, письменное разрешение от великого визиря. Его не просто получить. Я уже обратился с ходатайством. Когда я получу официальный документ, я быстро обменяю его на кирку, лопату и тачку. Археология до тех пор будет ходить в детских штанишках, пока не перестанет быть филологической наукой, пока люди не выйдут из библиотек и не станут копаться в земле. Именно это я намерен сделать. Поэтому я и решил найти себе жену-гречанку. Она будет божьей рукой на моем плече. Моим греческим сокровищем.

Голос его дрогнул, и тонким батистовым платком он промокнул выступившую на лбу испарину.

«Ой-ой, — подумала Софья, — нелегко же придется его жене-гречанке. Если он не найдет Трою или царские гробницы в Микенах, не окажется ли жена во всем виновата?»

Приглашение мадам Виктории на воскресный обед Шлиман принял с удовольствием; вообще ему дали понять, что он желанный гость в любое время. Он зашел в пятницу, потом в субботу—и почти отчаялся: сад Энгастроменосов стал буквально проходным двором. Колон ждал от него все новых рассказов о путешествиях и приключениях, и не было никакой возможности поговорить с Софьей наедине. Улучив минуту, Софья, сдерживая улыбку, объяснила ему:

— В Греции молодой девушке непросто остаться одной. Это даже невозможно. Наши священники говорят: «До двенадцати лет не спускайте с ребенка глаз!» Меня, например, одну не выпускали даже на площадь Ромвис, перед самым домом, — обязательно кто-нибудь из братьев смотрел, как я прыгаю через веревочку, играю в «классы» или вожу с девочками хоровод: «Уложи нас месяц спать, чтобы рано в школу встать». Меня и в Арсакейон одну не пускали, пока я не сдала последние экзамены: всегда провожали и забирали из школы братья или прислуга. Еще несколько месяцев назад я была поднадзорным ребенком в белой кофточке и синей юбочке. В Греции девушка несвободна до самого замужества.

Объяснение успокоило Шлимана, и он снова принялся потчевать мужскую половину семейства рассказами о Востоке и Египте.

— Господин Шлиман, — спросил юный Панайотис, — когда вы путешествуете по всем этим странам, как вы узнаете, какие в них деньги?

Шлиман улыбнулся мальчугану и достал из внутреннего кармана толстый черный бумажник.

— Такие бумажники у официантов в Европе, с ними удобно рассчитываться. Видишь, здесь пять карманчиков. В первом у меня американские деньги, во втором французские, в третьем немецкие, в четвертом русские, а в пятом аккредитивы из Египта, Индии, Турции, Японии. В наружном же отделении я держу греческие деньги, чтобы далеко не лазить.

При виде денег у всех братьев загорелись глаза, и гость дал мальчикам подержать и получше разглядеть монеты. Большой любитель денег Александрос спросил:

— Господин Шлиман, а как вы догадываетесь, что чему равняется в другой стране?

— Видишь эту белую карточку на отвороте бумажника? Там записаны валютные курсы всех стран, где я веду свои дела. Это моя личная биржа, каждый месяц я меняю карточку. Сегодня, например, пять драхм равны одному американскому доллару. Одна драхма стоит один французский франк. Четыре рейхсмарки обмениваются на один доллар, британский фунт — на двадцать пять французских франков, а один русский рубль стоит три франка…

Он хитровато сощурился на Панайотиса и прибавил:

— Ночью я держу бумажник под подушкой, потому что сплю долго и бог весть, в какие края занесут меня мои сны.

Панайотис отозвался на шутку восторженным воплем:

— И утром оказывается, что вы проспали свои денежки!

— Увы, да, Панайотис. Я сплю примерно на шести языках, поэтому за ночь я успеваю обогнуть земной шар и к утру истратить все свои деньги.

Софья тоже подержала в руках монеты. «Его хватает на то, чтобы пошутить с Панайотисом. Он добрый и с чувством юмора».

В воскресенье утром, сразу после кофе, Энгастроменосы всей семьей направились через площадь в церковь св. Мелетия. Внутрь не стали заходить—в церквушке едва было места для священников, отправлявших службу, и стариков. Прихожане сгрудились у дверей, переговаривались, сплетничали, успевая подхватывать молитвы и пение. Время от времени в дверях возникал священник и благословлял паству, и тогда каждый трижды крестился.

Сразу после церкви начали стряпать обед. Софья вспомнила, как в Афинах так же с утра с матерью и кухаркой они по часу обсуждали рецепт какого-нибудь особенного блюда—например, барашек, тушенный в белом вине со свежими помидорами, белой фасолью или рубленой петрушкой. Софью воспитали уважительно относиться к еде—и, понятно, к стряпне тоже. В Греции это национальная черта. Девочек приучают к кухне с трех лет, причем это не игра и не попытка чем-то занять ребенка: это своего рода приобщение к таинствам, ибо в гористой Греции пища скудна и трудно достается, если не считать щедрых даров моря. Греки знали, что такое жить впроголодь и даже голодать: в жизни почти каждого поколения случались отчаянные времена, когда и те немногие, у кого были деньги, мало что могли на них купить. Из коренных греков любой подписался бы под словами Еврипида:

Уставленный яствами стол

Без музыки радует сердце.[8]

Обед и ужин, за которым доедался обед, предваряли молитвой. В церковные праздники Георгиос Энгастроменос осенял хлеб крестным знамением, ибо хлеб был символом Христа. Оставшийся кусок мадам Виктория целовала: это был святой хлеб, как в причастии.

Обеденный стол был отрадой греческого дома. Греки любили поесть, сев за что-нибудь основательное либо просто не выпуская целый день кусок изо рта. Женщины расплачивались за это тучными бедрами, мужчины же, как ни странно, оставались поджарыми. Георгиос Энгастроменос составлял исключение, но, видимо, было только справедливо, чтобы такому хорошему человеку было отпущено всего побольше.

Мадам Виктория, Софья, Мариго и взятая на день кухарка, скребущая в углу кастрюли, потратили немало часов, готовя ароматную, аппетитную снедь, которую осталось только отнести в пекарню. Если в доме не было подходящей плиты или не хотелось топить летом, хозяйки несли кастрюли в пекарню, и пекарь, лопатой на длинной ручке выбрав из печи дневную выпечку хлеба и бисквитов, за несколько центов предлагал свои услуги. Он точно знал, сколько времени нужно на каждое блюдо.

В то утро мадам Виктория сказала дочери:

— Порадуйся напоследок, Софья: скоро ты лишишься этого удовольствия.

— Почему?

— Потому что богатые господа не пускают своих жен на кухню. Они нанимают поваров.

— У нас богатые женщины сами готовят. И я буду сама готовить. Греки обожают стряпню своих жен.

— Конечно. Какая без этого жизнь? Но твой будущий муж не грек, сколько бы он ни старался.

Хозяева и гость сидели в саду, в тени вьющегося виноградника. Мужчины потягивали узо — крепкое виноградное сусло, сдобренное анисом и разбавленное холодной водой до молочного цвета. К узо Софья и Мариго подали закуски: блюда тиропитас — шершавых горячих кулечков из шпината с сырной начинкой; мясистые соленые маслины; помидоры, фаршированные рисом и пряностями; долмадакья — крохотные голубцы в виноградных листьях; каламарья—соленую каракатицу; золотистого жареного осьминога; мидии, начиненные рисом, коринкой, пряностями, петрушкой; тарамосалата — салат из красной икры и чеснока; имам байлди меце — тонкие ломтики баклажан, слегка обжаренные в оливковом масле с помидорами и луком, и, наконец, луканика—острую греческую колбасу, порезанную кусочками.

Генри Шлиман сделал мадам Виктории комплимент: какое разнообразие великолепных мецетакья — закусок.

— Мои дочери тоже заслуживают вашей похвалы, — ответила мадам Виктория. — Пока я занималась обедом, Софья приготовила шпинаты, мидии и долмадакья.

Шлиман взял с тарелки шпинатный комочек и взглянул через стол на Софью. Она была особенно хороша в этот теплый воскресный день. Раскрасневшись на кухне, она нашла минутку сполоснуть лицо ароматной водой, гладко расчесанные волосы струились темным блеском. Большие карие глаза глядели с живым интересом. На ней было прелестное голубое шелковое платье, схваченное на боках сборками; сборка из того же материала спускалась с плеч и завязывалась бантом на груди, которая нынче была открыта чуть больше, чем в будничных платьях. Славное платьице, только Софья явно выросла из него. Мадам Виктория ужасно огорчалась, что не было денег прилично одеть Софью.

— Чтобы полюбоваться на туалеты, господину Шлиману не стоило забираться в такую даль, — возражала Софья.

— Одеваться нужно как можно лучше, — настаивала мадам Виктория.

Ну как было не поддеть такую чопорную викторианскую матушку!

— А чем я плоха в этом платье, мама? Я расту и развиваюсь—вся в тебя, и платье это подчеркивает.

— Ну, вот! — бранчливо отозвалась мадам Виктория. — Вот оно, легкомыслие! Это отцова родня в тебе говорит. Господин Шлиман заехал на край света, чтобы заглянуть в твое сердце.

Софья весело рассмеялась.

— То-то он не сводит глаз с моего лица и фигуры! Чтобы доставить матери удовольствие, она надела фамильную драгоценность — золотую брошь.

Пора было идти в столовую, в прохладу, сбереженную закрытыми ставнями. Софья помогала накрывать на стол, менять блюда. За это пришлось побороться: мать хотела, чтобы она «была за столом хозяйкой».

— Мама, не надо вводить господина Шлимана в заблуждение. Ему приятнее видеть, что я все делаю наравне со всеми, а не сижу сложа руки, как королева. Ведь ему будет нужна помощница в раскопках.

— Он не работницу приехал нанимать! — взорвалась родительница.

Сначала Софья и Мариго подали куриный суп с яично-лимонной заправкой. Потом на столе появились восторженно встреченные барбуни—похрустывающие на зубах жареные красногрудки. После рыбного Софья внесла жареных цыплят, а следом баранью ногу с рисовым пловом, фасоль с помидорами в масле и лимонном соке. Салат из стеблей одуванчика был заправлен укропом, оливками и дольками фета—изумительного белого сыра из козьего молока. На десерт подали грецкие орехи в разогретом гиметском меду, рахат-лукум, пончики с вареньем из розовых лепестков, апельсины, крошечное миндальное пирожное и уже под конец—кофе по-турецки или по-гречески, как с чувством заслуженной гордости стали его называть после войны за независимость.

Выйдя после обеда в сад, Шлиман похлопал себя по золотой цепочке, свисавшей из жилетного кармашка, и промолвил:

— Царский обед. В Европе еще не знают, какие великие кулинары греки.

Он поднялся с места, направился в сторону Софьи—и разочарованно застыл: в калитку входили родственники и друзья, тоже покончившие с воскресным обедом, и скоро сад опять был полон гостей.

Поразительно, как переменилось к ней отношение в Колоне! Кто она была прежде? Способная девочка, получила прекрасное образование, недавно с отличием закончила привилегированный Арсакейон. И конечно, все знали, что семья еле-еле наскребла денег, чтобы расплатиться за последний семестр.

А теперь?! Когда она утром шла с матерью на рынок купить еще теплый деревенский хлеб, мужчины, сняв шляпы, раскланивались с ней, юноши, не скрывая восхищения, пялили на нее глаза, старухи с преувеличенной сердечностью поздравляли ее, а подруги натянуто улыбались, стараясь не выдать своей зависти.

— Можно подумать, — шептала она матери, — что я стала самой важной персоной в Колоне. Богатый иностранец зашел к нам в гости—только и всего! Он еще не сделал предложения, а они меня уже выдали замуж.

— Он сделает предложение, — заверила мадам Виктория. — Он с этим приехал. Он от тебя без ума, детка, это все видят.

— Зато я вижу и слышу, что он без ума от Гомера, — рассмеялась Софья.

— Тебе бы только шутить.

— А без шутки невкусно.

На следующее утро Шлиман прислал ей подарок и письмо:

«Афины, 6 сентября 1869.

Дорогая мисс Софья, окажите любезность принять эти кораллы. Будьте осторожны — нитка непрочная, ее надо заменить шелковой, чтобы не растерять бусины. Спросите, пожалуйста, Ваших высокочтимых родителей и напишите мне, когда я смогу видеть Вас не на людях, а наедине, и не раз, а чаще, поскольку, я полагаю, мы видимся, чтобы узнать друг друга и решить, сможем ли мы сойтись характерами. Мы ни до чего не договоримся, когда вокруг столько людей. Брак — прекраснейшее здание, если он утверждается на уважении, любви и добродетели. И он тягчайшая кабала, когда в основе его корысть или плотское влечение.

Благодарение богу, я не так безумен, чтобы с закрытыми глазами ринуться во второй брак. Если афинские обычаи не позволят мне чаще видеть Вас одну с родителями и лучше узнать Вас, то я прошу Вас не думать больше обо мне.

Соблаговолите принять уверения в моем самом искреннем почтении.

Генри Шлиман».

Она едва успела оправиться от изумления, прочитав это письмо, как явился второй посыльный:

«Дорогая мисс Софья, не могли бы Вы с вашей почтенной матушкой быть сегодня без четверти два на станции? Там Вы встретите господина Ламбридиса и его высокочтимую супругу, и мы вместе поедем в Пирей. В Пирее мы возьмем лодку и немного поплаваем. Надеюсь, Вы не лишите нас удовольствия видеть Вас, и заверяю в своем уважении.

Пожалуйста, напишите мне в ответ два-три слова.

Г. Ш.»

Софья никогда не плавала на лодке; не в пример соотечественникам, она вообще боялась воды. За все семнадцать лет не было случая, чтобы она не страдала морской болезнью, даже когда летом семья «выбиралась на природу» на вполне надежном пароходе и недалеко—на острова Эгину или Андрос.

— Что же делать? — встревожилась она. — Эгей ме


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: