Книга вторая. «Греция — это возлюбленное чадо бога и земли»

Она бесшумно одевалась перед расшторенным окном в их номере на верхнем этаже «Англетера». Темно-зеленым ковром лежавшая внизу площадь Конституции легко взбиралась на холм впереди, к самому сердцу Афин, откуда грек мерит все другие места на свете. На восточной окраине площади, освещенный журавлями газовых фонарей, стоял дворец: греки выстроили его для короля Отгона, приглашенного из Баварии возглавить новое, медленно складывающееся государство.

Вестибюль был пуст—четыре часа утра. На улице ее прохватила ночная свежесть. Слава богу, кончалась зима, и погода устанавливалась теплая. Низкое темно-фиолетовое небо дышало в самое темя, а звезды горели так ярко, что, казалось, они вот-вот брызнут искрами. Ею овладели покой и чувство сопричастности всему на свете. «Жить в Афинах, — думала она, — значит жить в самом сердце мироздания. Одного глотка этого душистого ночного воздуха, одного взгляда на это самое синее утреннее небо достаточно, чтобы понять, как прекрасен мир и ради чего он был сотворен».

Кривой ятаган луны напоминал о печально памятной турецкой оккупации. Высокие железные фонари, выкрашенные зеленой краской и увенчанные головой Афины, выхватывали из темноты пальмы, цветущие акации с гроздьями белых и желтых лепестков, перечные деревья и горькие апельсины, подрумянившисся после недавних обильных дождей. В кофейнях усыпляюще громоздились составленные на ночь стулья, метельщики мыли тротуары, плеща водой из ведра и сорговым веником сметая грязь в сточную канаву.

Направившись в сторону дворца, она встретила торговца, катившего по темным улицам тележку с высоким медным самоваром, в котором булькал горячий травяной чай. Софья достала монетку, торговец снял чашку с крючка (самоварная грудь была утыкана десятком таких крючков) и наполнил ее до краев. Она вдохнула аромат полевых трав и порадовала горло глотком крепкого настоя.

На Панепистиму она не задерживаясь миновала мраморные колонны и крытую аркаду Арсакейона — признательного дара разбогатевшего на чужбине грека. Перешла широкую улицу и вблизи полюбовалась на Афинский университет и Национальную библиотеку, выстроенные в древнегреческом стиле из пентелийского мрамора, с огромными колоннами перед фасадом.

Выступили утренние звезды, и она рискнула свернуть в боковую улочку, в жилой квартал. Здесь улицы освещались масляными лампами, свисавшими с консоли угловых домов, и фонарщики уже прикручивали фитили. Она не прошла и двух кварталов, когда услышала голоса разносчиков. «Эти и мертвого разбудят», — подумала она, усмехнувшись.

Но то была не какофония звуков: каждый разносчик вылудил себе горло, непохожее на другое, у каждого был свой крик, по которому его узнавали и гречанки, и турчанки, и итальянки. С первыми лучами солнца шли козопасы, выкрикивая: «Молоко! Молоко!» Хозяйки выходили к ним с кринками, придирчиво выбирали козу. В большой жестянке пастух держал кислое козье молоко. Софья взяла немного на пробу; пастух бросил сверху щепотку сахарной пудры. Вкус был такой острый, что у нее свело скулы. «Какое кусачее», — пробормотала она.

На востоке солнце начало свое восхождение. Розовеющее небо наполняло душу восторгом. По склону с редко торчащими деревьями она выбралась на вершину холма. Внизу лежали Афины, сверху был один Акрополь. Словно мельчайшая белая пудра, с небес сеялся таинственный свет: казалось, это Зевс окропляет небесный свод божественным эликсиром, благословляя город. И как откровение явилась мысль: «Греция — это возлюбленное чадо Бога и Земли».

В Греции свет не внешняя сила, действие которой можно наблюдать. Свет входит в поры тела, в мозг и становится горячей, живой силой телесной цитадели; это внутренний свет, в каждом он разный, и он-то делает жизнь доброй и осмысленной. Греческое солнце не обливает человека теплом: оно пронизывает его, где только может, горит в груди, словно второе сердце, и гонит по венам сильный животворный ток. На островах, в материковой Греции, в Эгейском море — везде они, греческий свет и греческое солнце, и это такое же достояние, как Парфенон, ничего подобного нет нигде на земле. Египтяне поклонялись Солнцу, греки же носили его в себе.

С корзиной на голове вышагивал пекарь, нес горячие булочки, за ним спешил пастух с кувшином: и не хочешь, а возьмешь к булочке свежего масла! Проголодавшаяся Софья проглотила ее одним духом. «Разве в Париже, — думала она, — мыслимо встретить такого вот пастуха—в тесных гетрах, пестрой рубахе почти до колен и яркой косынке вокруг головы, завязанной на затылке узлом?»

Но долго поражаться не было времени: навстречу тянулась вереница согнувшихся под тяжестью, охрипших от крика зеленщиц. С длинными связками через плечо шли продавцы чеснока. Софья с детства верила в то, что «чеснок уберегает от сглазу». Улицы уже завели типичную афинскую песнь: скрип огромных вьючных корзин, водруженных на хрупких осликов; сами ослики ничего вокруг не видели, но что они везли, было видно всем: груды овощей и фруктов, свежих, только что с грядки, — помидоры, огурцы, картофель. Хозяйки с порога отбирали что получше к обеду. Ответственные минуты.

Но еще интереснее было смотреть на продавца индеек. Он медленно поднимался по склону — видимо, из деревни вышел еще в полночь, — длинным посохом торопя стаю голов в двести и усмиряя ссоры и склоки. Сам торг протекал долго и трудно: всякая хозяйка хотела за гроши получить непременно лучшего индюка. Совершив сделку, пастух трогался дальше, пронзительно поп я:

— Индюки, индейки, индюшата!

Улица уже бурлила народом, и радостно было высмотреть в толпе продавца медом. Эту сладостную дань пчелы брали с горы Гимет, поросшей диким тимьяном. Купив маленький кусок, Софья жевала соты, выжимая сладчайший в мире нектар. Пасечник вышел поздно, а товар у него уже кончался.

За торговцами снедью потянулись мастеровые, гнусаво предлагая метлы, нитки, катушки, мышеловки — что только не производится в сарайчике на заднем дворе! Ремесленники навязывались починить деревянную или плетеную мебель, поточить ножи, поставить новые подметки. А в завершение процессии два маленьких пони протащили мусорную повозку с четырьмя высокими жердями по углам, чтобы класть дополнительные доски; за повозкой шли два мусорщика с лопатами, и хозяйки, заслышав знакомое тарахтение, вытаскивали на улицу вчерашний мусор и отбросы и сливали в канаву помои.

Возвращаясь в центр. Софья услышала звонкий голос глашатая, оповещавшего, какие распоряжения и постановления вынесли накануне полицейское управление и муниципалитет. Газеты ничего этого не печатали, потому что выходили нерегулярно, да и грамотных было мало. «В городе надо жить жизнью улицы, — думала Софья, сворачивая к отелю. — Всегда есть, на что посмотреть, что услышать, что понюхать. Вот Италия такая же… Сицилия, Неаполь, Рим… В Италии хорошо. А может, все потому, что у меня был такой замечательный медовый месяц? Хотя Генри чуть не до смерти затаскал меня по музеям».

Серебристо-зеленые оливковые рощи, синее небо—такой встретила ее Италия, и ей там было по-домашнему хорошо. В конце концов, Италию первыми обжили троянец Эней и его сын Асканий! В музеях между Мессиной и Венецией [10]хранились несметные сокровища: живопись, мозаика, керамика, плиты с надписями, древняя скульптура, оружие, рабочие инструменты, монеты, и Генри требовал, чтобы она начитывала литературу, глубже усваивала увиденное. Чудо, как она еще выкраивала время ежедневно писать домой.

«Я просто диву даюсь, за что Господь даровал мне такую судьбу. Не громкое имя, богатство и внимание окружающих делают меня счастливой, а доброе отношение ко мне Генри. Я очень довольна своим замужеством и всегда буду довольна. Пусть моя почтенная матушка не беспокоится обо мне» (из Мессины). «Благодаря Господу мы здоровы. Целый день мы ездили в экипаже по улицам города. Мне нравятся здешний климат и прославленные памятники старины. Мы были в Помпеях и Геркулануме… Сегодня мы едем в Сорренто, там останемся ночевать» (из Неаполя). «Что до моего здоровья, то мы здоровы оба и ни в чем себе не отказываем. Мы видели самый большой и самый прекрасный храм на земле — собор св. Петра. В нем так красиво! Мы ходили в Ватиканский музей, видели Сикстинскую капеллу, комнату Рафаэля, греческие и египетские скульптуры» (из Рима).

Свои письма к ее родителям Генри подписывал: «Счастливый муж Софьи». Иногда ей хотелось немного развлечь своих:

«В Венеции меня поразило, что в самом городе все вокруг— море, кроме нескольких улочек. Вместо экипажей здесь передвигаются на лодках, которые похожи на гробы, такие же черные и закрыты наполовину. В Падуе мы были в университете, где нам показали машину, которая работает уже тридцать лет. Они называют ее вечным двигателем. А я такой двигатель вижу каждый день рядом: Генри не посещает музей, как все люди, а берет его приступом и водружает свой флаг».

Генри учил ее разбираться в клеймении и украшениях на гончарных изделиях, учил видеть, как менялись форма изделия, качество лака, форма ручек, днища, горловины.

«Гончарные изделия. — говорил он. — это энциклопедия доисторического времени. Мы можем читать ее так же хорошо, как читаем манускрипты на древнем папирусе. Кто-то сказал, что человек сделался человеком, когда изготовил первый горшок. Научившись читать керамику, ты сможешь совершенно точно определять возраст найденною предмета, какой культуре он принадлежит и из каких мест явился».

Он оказался пылким мужем, но был нежен и внимателен, чтобы она не торопясь до всего дошла сама. Когда самое трудное было позади, он признался ей. что шесть лет выдерживал «пост», с тех пор как его супруга прекратила близкие отношения. Софья рассмеялась:

— Зато теперь ты наверстываешь эти шесть лет! Поначалу и Париж ей понравился: улица Риволи с шикарными магазинами, широкие Елисейские поля, разлинованные рядами деревьев, цветущие сады в Тюильри. широкие, украшенные скульптурами мосты через Сену, остров Сите с грандиозным собором и, конечно, Лувр, по которому Генри таскал ее целый день. Ей особенно понравилась Венера Милосская. Она писала родителям:

«Что сказать о Париже? Конечно, это рай земной. Мне здесь все нравится, но больше всего — как мы любим друг друга, я и Генри. Мы заботимся друг о друге, и от этого каждый вдвое счастливее. Единственное, что меня немного волнует, это язык. Сейчас я занимаюсь четыре раза в день по часу. Я занимаюсь с преподавательницей, но Генри тоже меня учит».

Она не стала писать, что Генри нанял еще преподавателя немецкого и сам занимался с ней по книгам Гёте и Шиллера из своей библиотеки. Он отыскал профессора из Сорбонны, который учил французскому и греческому по параллельной системе, и приставил его к ее сочинениям. По настоянию Генри она писала их каждый день.

Не удовлетворившись ее десятичасовой ежедневной нагрузкой, он записал ее студенткой Парижского университета. Но ей нравилась эта каторга, особенно хорошо бывало по вечерам, когда Генри читал вслух в их заставленной книгами библиотеке. Он хотел, чтобы до раскопок в Гиссарлыке она познакомилась с началами археологии: с «Историей древнего искусства» Винкельмана и открытием Бельцони египетских гробниц, с находками мраморных и бронзовых скульптур в Геркулануме и настенной живописи в Помпеях, семнадцать столетий скрытых под слоем вулканической пемзы.

В рвении, с которым он взялся за ее образование, Генри сам стоил университета. У нее не было никаких обязанностей по дому — мадам Виктория как в воду глядела: француженка-кухарка не позволяла ей даже показываться на кухне. Она видела, что горничные и прачка воруют, но не представляла, как этому положить конец. Генри даже взял для нее особую горничную следить за туалетами. Генри сам распоряжался насчет обедов, составлял списки приглашенных, принимал у себя Эрнеста Ренана и других возмутителей духовного покоя.

И по молодости, и по незнанию языка она, естественно, не участвовала в общем разговоре, но по-настоящему ее мучило одно: она тосковала по дому. Родные, Афины, Греция—без этого она задыхалась. А Генри не мог этого понять!

— Как это возможно, чтобы не влюбиться без памяти в Париж?!

— Генри, наверное, европейцу не понять, как крепко держатся греческие семьи. Мы сходим с ума, если не видимся несколько часов. Привязанность к семье имеет в нашей жизни огромное значение. Мне легче было бы сидеть со сломанной ногой, чем так мучиться.

Она писала брату Спиросу: «Как мне живется? Здесь хорошо. Целый день я сижу со словарем на коленях, стала брать уроки гимнастики. Иногда я очень скучаю по дому. Правда, мой муж не дает мне особенно скучать, он сразу берет меня на прогулку, в театр или в цирк, который я обожаю». «Единственное, от чего на душе у меня неспокойно, — признавалась она сестре Мариго, — это наша разлука. Господь не поскупился сделать меня счастливой, но я разлучена с родными». В письме к отцу: «Мой обожаемый папа, получила твое бесценное письмо. Я перечитывала его тысячу раз, плача от радости, что вы меня не забыли».

Вместе с тем ее постоянно точила мысль, что она живет в роскоши, а домашние едва сводят концы с концами. Когда они сажали ее на пароход в Пи рее, у них уже не было ни гроша в кармане. Матери придется кормить семью на выручку от торговли, а это в общем означало сидеть на хлебе и воде. Когда из дома долго не было писем, Софья понимала, что им просто тяжело браться за перо.

Главное, она не видела средства помочь им, а помочь ох как надо было! Попросив у Генри тысячу шестьсот драхм на свадебные расходы, она обещала впредь ни о чем его не просить, и ей хотелось сдержать свое слово. Своих денег у нее не было, потому что Генри и в голову не приходило давать ей на карманные расходы. На что они, собственно, ей нужны? С прислугой, торговцами и портными он расплачивался сам, аккуратно занося расчеты и выплаты в гроссбух. Он ни в чем не ограничивал ее, но раз она и прежде не держала денег в руках, то к чему они ей сейчас? И сколько она ни крутила рулетку своих мыслей, шарик всегда останавливался на «зеро». Ведь язык не повернется спросить карманных денег или чек, если у тебя решительно все есть.

И это было тем более горько, что она уже примерно представляла, каким состоянием обладал Генри Шлиман. Его четыре парижских дома оценивались в триста шестьдесят тысяч долларов. Это была его недвижимость, за которую он расплатился частью своих русских облигаций. Арендная плата приносила ему солидный доход. На одной только Крымской войне он заработал два миллиона рублей, то есть приблизительно четыреста тысяч долларов. У него были банкиры и агенты в Санкт-Петербурге, Лондоне, Гамбурге, Нью-Йорке, Париже, он был акционером железнодорожных компаний в Нью-Йорке и на Кубе, заводов и фабрик в Англии… Его годовой доход должен был составлять внушительную цифру. Она не сомневалась, что рано или поздно Генри каким-то образом поможет ее родным. Но сейчас он с головой ушел в парижскую жизнь и ни о чем другом не думал. Как они перебьются, пока он о них вспомнит?..

Тревога за родных отравляла ей все удовольствие от их дома, набитого прислугой, ее не радовали ни обитая бархатом золоченая мебель, ни ложа в опере, ни ее шелковые и атласные платья. Когда на душе становилось особенно скверно, она отчаянно хотела домой, в Грецию: работала бы себе учительницей и в меру сил помогала родным.

К рождеству Генри подарил ей прелестные часики, специально выписанные из Англии, а Георгиосу Энгастроменосу перевел тысячу франков — «отметить праздник», как написал он в приложенной к чеку записке. Откуда ему было знать, что на эти двести долларов они хотя бы по-человечески проживут эти праздники! Она порадовалась за своих—и за Генри, потому что он сам это надумал.

На время вспоминать о Греции и доме стало легче, но тут грянула беда, причем оттуда, куда она не позволяла себе заглядывать. Как-то в середине декабря, когда они читали в библиотеке письмо от его сестры из Германии, вдруг подали телеграмму. Она была отправлена из Петербурга и подписана сыном Генри, четырнадцатилетним Сергеем: умерла от заражения крови старшая дочь Генри, двенадцатилетняя Наталья.

Три дня Генри не выходил ВЭ своей спальни, отказывался есть. Он не переставая казнил себя мыслью, что был плохим отцом. Если бы он был в Петербурге, он бы позвал лучших врачей и Наталья была бы жива…

Чувства осиротевшего родителя Софье, естественно, были неведомы, и утешать мужа она могла, только взывая к рассудку.

— Твой петербургский агент господин Гюнцберг пишет, что они приглашали доктора Кауцлера и доктора Экка. Они хорошие врачи?

— Прекрасные.

— Ты бы их тоже позвал, если бы был в Петербурге?

— Разумеется.

— А мать, она заботилась о Наталье, любила ее?

— Да.

— Тогда от тебя уже ничто не зависело.

— При мне она просто не заболела бы.

Софья вызвала Эрнеста Ренана и еще нескольких приятелей Генри, но их участие и сочувствие не помогли. Тогда она метнулась в другую сторону, и этот шаг было плохо рассчитан: она разослала записки старинным приятельницам Генри. И те учинили ей отповедь, только что не называя прямой виновницей: не разбей она первый брак Генри, Наталья бы не погибла. «Не стану же я им напоминать, — беспомощно рассуждала она с собою, — что Генри уже шесть лет не жил с Екатериной, когда приехал в Колон. А они ведут себя так, словно я его любовница».

Время притупило его боль. Но для нее Париж навсегда потерял свою прелесть. Пришла зима: дождь, холод, мокрый снег, грязное унылое небо. О прогулках пришлось забыть. Она схватила простуду, он слег с гриппом. На рождество мать прислала ей коробочку печенья. Она ела по одному в день, после завтрака, чтобы подольше протянуть дорогие воспоминания.

Новый год, он же день ее рождения, прошел скучно, а спустя пять дней окончательно захандрил и Генри. С каждым днем нового, 1870 года он приходил во все большее раздражение, поскольку турецкое правительство не спешило с разрешением на раскопки. Лишенная родных корней, восемнадцатилетняя девочка с трудом приживалась на новой почве, а сорокавосьмилетний мужчина мог примириться с мыслью, что нет решительно никаких возможностей поторопить турок. Быстрота, натиск, расчет — вот что сделало ему имя (и добавим — состояние).

— Это превосходит человеческое разумение, — брюзжал

он. — Почему правительство или первый министр не могут написать такую простую бумагу? Они ничего не теряют, только выигрывают. Зачем эти задержки, проволочки? Зачем откладывать такое простое дело?

Она понимала, что все это вопросы риторические и призывом к терпению — он ненавидел эту добродетель—она его не успокоит. «Я-то молода и еще успею начать все, а у него нет времени ждать».

Поскольку великий визирь был далеко, он срывал досаду на

Софье.

— Ты живешь—и не живешь в Париже! Ты день и ночь мыслями в Греции. Ты не чаешь увидеть и обнять родных и только и бредишь своим голубым греческим небом! Когда ты наконец станешь взрослой и будешь жить здесь, как положено? Рядом с мужем, который тебя обожает? Твоя тоска по дому отравляет наш брак.

От учения у нее теперь болела голова. У нее совсем пропал аппетит. Генри пригласил француза-врача, тот диагностировал желудочные спазмы. Практиковавший в Париже врач-грек установил кишечное расстройство.

— Может быть, — спросил его Генри, — свозить ее в Германию на воды?

— А почему не отвезти ее домой? Пусть купается в Пирее. Вы поразитесь, как быстро тамошняя вода поставит ее на ноги.

Как ни больно было убедиться, что причиной всему ее отчаянное одиночество, любовь к жене победила. Он решил отвезти ее в Афины и там ждать фирмана из Константинополя. Софья понимала, как многим он жертвует ради нее: меняет роскошный обжитой дом на номер в отеле, лишается своей библиотеки и знаменитых друзей. Но ей было так плохо сейчас, что она приняла эту жертву.

При встрече в Пирсйском порту Энгастроменосы буквально затопили Софью слезами. На минуту ей показалось, что мужа они встретили прохладно, но это облачко развеяли радость видеть родителей, братьев и сестер и праздничный вид Пирея и Афин: была последняя суббота перед сорока восьмью днями великого поста. Пирей и столица были украшены, на улицах и площадях народ пел и плясал под шарманку. Выпачкав сажей лица, одевшись в женские костюмы, ряженые плясали вокруг майского дерева или, вырядившись в традиционную белую юбочку в складках, гарцевали на игрушечных лошадках и верблюдах. Беззаботная ребятня гурьбой бегала за артистами, которые, кончив представление, с бубном обходили зрителей, собирая лепту.

На следующее утро, в воскресенье, Софья и Генри на весь день уехали к родным. Площадь Св. Мелетия была украшена праздничными гирляндами, по городу, словно проказник-ветер, носились дети в маскарадных костюмах. Софья и родственники не закрывали рта много часов подряд, начав беседу в саду и продолжив ее за праздничным столом. Софья рассказывала о путешествии, о Париже, домашние сплетничали о родственниках и друзьях. Порою сразу говорило несколько человек: так гомонят ранние птахи за окном спальни.

И снова ей показалось, что на Генри они обращают мало внимания. Она взглянула в его сторону и не обнаружила признаков раздражения или подавленности на его лице—только озадаченность их нескончаемой говорильней. Когда поздно вечером, удобно откинувшись на подушки экипажа, они возвращались в отель, Генри обнял ее и властно прижал к себе, словно желая сказать: «В конечном счете ты моя, а не их». А вслух не без язвительности добавил:

— Слушай, малышка, можно ли столько говорить—и так мало сказать?

Она изумленно взглянула на него.

— Говорить так же важно, как дышать, Генри! Совсем не важно, что мы говорим друг другу: важно слышать сами голоса.

Генри с минуту подумал, поцеловал ее и заключил:

— Ты права. Софидион. Любящим не надо ни до чего договариваться. Им просто нужно быть вместе.

В понедельник, на третий день их жизни в «Англетере», она чуть свет отправилась походить по афинским улицам, а вернувшись, застала Генри уже в халате, с чашкой кофе, за письменным столом. У него был неровный, но четкий почерк. Он поднял на нее глаза, сказал, что ждет ее с шести часов, и внимательно выслушал рассказ о пробуждении Афин. Потеснившись в кресле, он усадил ее рядом и налил чашку горячего сладкого кофе.

— Я пишу Фрэнку Калверту в Чанаккале. Это англичанин, во время Крымской войны он нажил миллионы на поставках британскому флоту. Среди земельных участков, которыми он владеет, половина холма Гиссарлык. Он разрешил мне производить раскопки и вообще делает все, чтобы добиться для меня разрешения копать весь холм. Между прочим, он сам немного ученый, любитель: несколько его статей о древней топографии Троады опубликованы в британском «Археологическом журнале».

Она подняла на него счастливые после прогулки глаза.

— Можно прочесть?

Взяв письмо, она читала вполголоса: «Мне не терпится начать раскопки на Гиссарлыке. Если у вас есть фирман, то не сочтите за труд еще раз дать мне список необходимых приспособлений и инструментов, потому что мы уезжали из Парижа в спешке и я забыл переписать все это из вашего зимнего письма. Когда вы уведомите меня, что у вас есть фирман, я немедля поеду в Смирну или в Константинополь (куда, вы думаете, лучше?) и достану все необходимое».

Она повернулась к нему, нетерпеливо облизнув губы.

— Генри, ты думаешь, мы сможем начать уже весной?

— Я рассчитываю, что да.

Его глаза горели, порозовели щеки и даже лысина.

— Нам нужно не откладывая ехать в Авлиду. Там ахейцы собирали флот перед отплытием в Трою. Я там еще не был. Нужно пройтись по ахейским лагерям здесь, в Греции, а уж потом восстанавливать их лагерь у Дарданелл, под Троей.

При мысли о новой разлуке со своими у нее перехватило горло.

— А нельзя взять с собой Спироса и Мариго? Все будут так рады. Они ведь никуда не выезжали после папиных неприятностей.

Она напряженно вслушивалась в его мысли, перебиравшие все плюсы и минусы ее предложения, но вот он принял решение, с улыбкой кивнул в знак согласия и расправил халат на плечах.

— Я узнаю, когда идет пароход в Халкиду. Потом ты съездишь в Колон и пригласишь их.

Как раз в тот вечер из Пирея в Халкиду шел пароход, пятнадцать часов пути. Генри заказал три каюты. Сииросу шел двадцать первый год; это был флегматичный молодой человек, невысокий, коренастый. Вряд ли он был способен на сильные чувства, если не считать его привязанности к Софье, которой он был верным защитником в их детские годы. В глазах Генри он был загадкой: парень ничего не хочет добиваться, у него нет цели в жизни. На вопрос, кем он собирается стать, Спирос смущаясь ответил:

— Да я уже стал… Буду работать в лавке у отца, пока она есть. Потом буду помогать Александросу. Ему тяжело одному. Самому мне ничего не надо.

Генри недоверчиво покачал головой, а Софья улыбнулась про себя: «Генри думает, что богатство или власть единственная цель в жизни и что родиться без честолюбия все равно что родиться безруким или безногим калекой».

Четырнадцатилетняя Мариго была даже не болтунья, а щебетунья, и похожа она была на птицу своим остреньким профилем, хотя в остальном черты ее лица были не лишены привлекательности. Вот уж кто точно не закрывал рта ни на минуту, и только благоговение перед Генри порою накладывало на ее уста печать, что было воистину чудом.

До Пирея добрались поездом. В четверть восьмого пароход отчалил. Путешественники приятно поужинали в маленьком салоне, потом перешли на палубу и смотрели, как в рассеянном лунном свете мимо проплывают островки, очертаниями похожие на морских зверей: кит, дельфин, акула, тюлень: а вот пошли звери лесные — жираф, высоко вознесший каменную главу, медведь, антилопа. В эти картинки Софья и Спирос играли детьми, когда летом семья совершала плавание на Крит, Миконос и ближние острова.

Море было спокойно, ночной воздух недвижен. Они оставались на палубе до полуночи. Пароход широкой дугой огибал мыс Сунион с великолепным храмом Посейдона на вершине утеса, и им казалось, что они могут сосчитать все его пятнадцать мраморных колонн.

Утром встали в семь часов и сразу поднялись на палубу. Софья отметила, что они уже миновали Марафон и скоро должны войти в проливчик шириной в 70 ярдов, ведущий прямиком к Халкиде. Генри взял Софью под руку и подвел к борту показать обширный, простертый в глубину берег, где на суше, вокруг некрополя Авлиды, лежали корабли ахейцев. Его била мелкая дрожь, и Софья крепко сжала его руку.

— Какой же я был дурак! — воскликнул он. — Я третий раз в Греции и только сейчас стою у начала начал.

— Тебя не пустили бы в Авлиду, — заметила она, — без гречанки-жены, которая поможет тебе найти Трою.

Он горячо поцеловал ее в губы, чем немало ее озадачил. «Надо следить за словами, — подумала она. — Он совсем не понимает шуток».

Генри нанял рыбацкий каик, чтобы переправиться на противоположный берег пролива, в Авлиду, и попросил рыбака править с таким расчетом, чтобы высадиться напротив крохотной гостиницы. Два мальчугана подбежали взять их багаж. Генри достал из портфеля свою карту Греции, где разными цветами было показано местоположение всех царств и племен, упомянутых Гомером в «Перечне кораблей», за исключением тех. понятно, что исчезли не только с лица земли, но и из памяти народной. На отдельном листке был набросан план ахейского лагеря на побережье Авлиды.

Софья подозвала Спироса и Мариго, и все четверо направились вдоль берега к северу, пока вдали не открылся порт Халкида. Узкую гавань подковой охватывали холмы с голыми макушками: деревья извели на мачтовый лес еще римляне. Все это совпадало с гомеровским описанием: «камнистая Авлида». Далеко на севере видна была горловина, через которую, вытянувшись цепочкой, корабли могли выйти в открытое море. Этим-то путем и вышли из пролива 1140 ахейских кораблей, миновали Спорады и вошли в Эгейское море, через Лемнос держа курс на Дарданеллы.

Генри поднял выброшенную морем палочку, достал карманный нож и остро заточил ее. Затем, поминутно заглядывая в карту, стал чертить на песке разметку лагеря. Он был весь охвачен возбуждением, и она в который раз подумала: когда он дорывается до любимого дела, возраста для него не существует. Словно и не было тридцати лет разницы между ними. Он прыгал по берегу, как газель, строя на песке просторный лагерь Агамемнона.

— Здесь, в центре войска, стоял Агамемнон, царь Микен и всего Микенского царства, простиравшегося на большую часть Греции [11].

Он обращался к Софье, своей помощнице и напарнице, а Спирос и Мариго стояли в сторонке, дивясь небывалому зрелищу.

— Его палатка стояла в окружении сотни черносмоленных барок и медноносых кораблей. По обе стороны от него—я брошу камни, чтобы ты видела где, — расположились два могущественных вождя: на севере, с сорока кораблями, Аякс, на юге Ахилл, с ним пятьдесят судов и почти тысяча воинов. Справа от Агамемнона расположился мудрый старец Нестор, «песчаного Пилоса царь седовласый», с ним девяносто кораблей: против него Менелай, брат Агамемнона, спартанский царь, он поведет шестьдесят кораблей. Рядом с ним, близ лагерного алтаря, хитроумный Одиссей с дюжиной красноносых судов. Здесь стояли критяне, могучая рать—восемьдесят быстрых кораблей и восемьсот шестьдесят человек дружины; и строго напротив них — аргивяне, тоже с восьмьюдесятью кораблями. К югу, ряд за рядом, располагались беотийцы. пятьдесят кораблей, фокеяне и магнеты — по сорок. На севере, в том же порядке. — эвбейская рать, пятьдесят судов, мужи аркадские — шестьдесят и эпеяне с сорока кораблями.

Это был очень большой лагерь, в нем разместилось сто двадцать тысяч воинов с сорока вождями. Каждая дружина стояла отдельно, сама обеспечивала себя провиантом. Но отплытие в Трою задерживалось — не было попутного ветра, и целые месяцы проходили в праздном бездействии, воины стали пьянствовать, устраивать игры и состязания… Даже могущественный Ахилл не мог удерживать своих людей в повиновении. Помнишь, что он говорит у Еврипида. в — Ифигении в Авлиде»?

Из дома отчего и из Фарсала

Родимого к чуть плещущей волне

Эврипа я привел свои дружины…

И их мне на узде теперь держать

Приходится. Что день, то все грознее

Ко мне мои солдаты пристают:

«Скажи. Ахилл, чего ж мы ждем в Авлиде?

Придется ли отплыть нам в Илион?

За дело, царь! А если нет работы.

Назад домой веди! Мы не хотим

На дремлющих Атридов любоваться!»

Крепко ухватив Софью за руку. Генри водил ее от одной стоянки к другой.

— Во время ристалищ, включавших кулачный бой, борьбу, бег и состязания на колесницах, метание диска, между представителями разных племен вспыхивали ссоры, и, наверное, многие оставались лежать с проломленной головой. Добавились и другие неприятности: паруса ветшали, мачты гнили, кончалось продовольствие. Поднялся ропот, и Агамемнон был принужден принести в жертву Артемиде свою дочь-девственницу Ифигению. дабы богиня послала благоприятный ветер и можно было немедля отплыть. Агамемнон спас поход от развала.

Генри широко раскинул руки.

— Ты представляешь, какое огромное поселение должно было здесь образоваться? Здесь, по существу, был город, равного которому ахейцы не знали, с улицами и переулками, с кварталами ремесленников, купцов и торговок. Прибавь к тем сорока шатрам тысячи парусиновых палаток, деревянных хижин, построек, загонов для зверей, площадок для объездки мулов…

— Генри, — задумчиво проговорила Софья, — ведь каждый корабль вмещал только пятьдесят человек. Я могу себе представить, как они разбирали колесницы и пристраивали их на свободном месте. Но куда они ставили лошадей? Ведь даже на десятом году осады Трои — а этим начинается «Илиада» — они не испытывают недостатка в лошадях. Они их тоже разбирали, что ли, и рассовывали по углам?

Генри развеселился и порывисто обнял ее за плечи, защищая от холодного ветра.

— Разобрать можно только деревянного коня, милая насмешница! Разве не могли они набрать лошадей, сколько им нужно, под стенами Трои? У троянцев и их многочисленных союзников были замечательные лошади, хотя бы у фракийцев, чьих коней похитили Одиссей и Диомед, выведав их убежище от схваченного троянского лазутчика Долона, который и поплатился смертью за попытку увести фессалийских коней Ахилла.

— Ты играешь мне на руку, Генри! Если Ахилл сумел привезти коней из родной Фессалии, то почему, собственно, другие не могли? Может, у них были специальные плавучие конюшни?

— Предание молчит об этом, малышка. Я отступаю, сама ломай голову, каким образом ахейцы доставили отсюда лошадей в Трою.

Она победно зацокала языком и бросила на него подстрекательский взгляд.

— Кроме лошадей, меня беспокоят годы. Не ошибался ли Гомер, начав «Илиаду» десятым годом осады Трои? Если за несколько месяцев здесь, в Авлиде, сгнили паруса и мачты, то во что они превратятся за десять лет в Геллеспонте?!

— В горах было сколько угодно леса, — спокойно парировал Генри, — и парусину они умели ткать.

— Генри, ты как-то говорил, что число девять было священным у греков. В акрополе девять входов. Девятка без конца повторяется в «Илиаде». Я даже стала составлять список в Париже, когда болела. Когда Агамемнон отказался вернуть взятую в битве дочь Хриса, жрец взмолился Аполлону покарать ахейцев, и «девять дней на воинство божие стрелы летали». Когда товарищи Патрокла омывали его мертвое тело, они «язвы наполнили мастью драгой, девятигодовою». Когда Гефест готовил доспехи Ахиллу, он выковал на щите «девять псов быстроногих». Когда Приам просит Ахилла вернуть ему тело Гектора, он говорит: «девять бы дней мне желалось оплакивать Гектора в доме».

— Достаточно! — сухо оборвал ее Генри. — Поздравляю с хорошей памятью.

Но она была слишком увлечена, чтобы услышать в его словах предостережение.

— И разве не странно, что после девяти лет брани под стенами города Елена впервые называет Приаму по именам всех героев — ахеян? Ты помнишь, она указывает ему со Скейской башни и своего первого мужа Менелая, и Аякса?

— Что-то такое припоминаю, — саркастически отозвался

Генри.

— Так, может быть, все это дает нам право считать, что Гомер говорил о «девяти годах» в символическом смысле?

— Нет, — сказал он твердо. — Мы должны верить!

— Девять лет… Чем они питались все это время?

— У них были продовольственные отряды…

— Ну, пусть, — настаивала она, — но как могли цари, вожди, воины на столь долгий срок оставить свои царства и обязанности? Ведь дома могли случиться и перевороты, и вторжение грабителей-соседей или варваров. Я убеждена, что «девять лет» означает девять месяцев осады, причем в тот самый год, о котором рассказывает Гомер. Попросту говоря, это значит: «долгая, изнурительная осада…».

— Яйца учат курицу, — скривился Генри. Она строптиво вскинула голову.

— Тебе должно льстить, что ты оказался таким хорошим учителем.

Он повернулся к ней спиной и направился в сторону гостиницы.

«Критяне опять правы, — думала она, идя следом. — «Говори, что хочешь, только не спорь со мной». Ничего, начнем раскопки, и на академические споры уже не останется сил. Господи, смягчи сердце великого визиря, пусть он поскорее пришлет Генри разрешение!»

Недолгий сон и предстоящий ужин вернули Генри доброе расположение духа. Он попросил Софью простить его за невыдержанное поведение, подхватил под руки Спироса и Мариго, и все отправились в симпатичную харчевню при гостинице. Они были единственные гости. Софья выбрала стол перед высокой деревянной стойкой, выложенной изразцами. Стойка скрывала от глаз разделочный стол и раковину, но очаг в углу комнаты был доступен обзору, около него хозяйка занималась барашком. Генри и Спирос прихлебывали охлажденную рецину.

Софья попросила Генри почитать вслух «Ифигению в Авлиде», благо, книга была с ним. После ужина они перешли ближе ко очагу. Генри положил книгу на колени. Радуясь случаю, хозяин отправил старшего сына оповестить соседей.

Пошелестев страницами, Генри заговорил с середины фразы, словно вслух продолжив свои мысли. За его спиной тихо устроились хозяева и двое их сыновей.

— …никакая история человеческая не существует только в своем времени. Она берет истоки в предыдущих поколениях—и устремляется в будущее. Эту истину в первую очередь подтверждает история Трои.

Потрескивание поленьев, баюкая Софью, как бы вторило низкому, мягкому голосу Генри. Но лицо его пылало внутренним огнем, горело радостью отдаться двум любимейшим занятиям— учить и рассказывать истории. В медовый месяц, а потом в Париже Софья разгадала, отчего он такой превосходный рассказчик: он искренне верил в эти истории, они были для него и доподлинной историей, и литературой. И поэтому он умел совершить чудо: перенести слушателей в глубокую старину, сделать их участниками драмы, разыгравшейся тысячи лет назад.

— Мы начнем с того, с чего началась наша история, — продолжал Генри, — хотя, я знаю, кое-что из этого вы проходили в школе. Чтобы понять историю Греции, Трои и падения Микен, нам нужно заглянуть еще дальше в прошлое. Среди самых древних царей на юге Греции был Пелопс, его именем зовется Пелопоннес. У Пелопса было два сына, Атрей и Фиест. Первенец Атрей наследовал отчий престол. Но младший его брат Фиест был завистлив и коварен. Сначала он соблазнил жену старшего брата, потом взбаламутил дворцовую охрану. Атрей подавил заговор и изгнал брата вместе с его сыновьями. В конце года Фиест явился ко двору испросить прощения. Атрей притворился, что прощает брата, и пригласил его на примирительное пиршество. А сам тем временем убил старших сыновей Фиеста, изрубил их в куски, изжарил и подал это аппетитное блюдо Фиесту. Когда он рассказал брату, чего тот только что отведал, Фиест умолил богов наложить проклятие на род Атреев и бежал с единственным оставшимся сыном, Эгисфом…

— …который стал любовником Клитемнестры, — вставила Софья, — пока Агамемнон стоял под Троей. В ночь возвращения Агамемнона он помог Клитемнестре убить его.

Генри ответил ей поощрительной улыбкой.

— Совершенно точно. Только ты забежала вперед. Атрей умер. Сыновья поделили царство: Агамемнон стал царствовать в столице, Микенах, а младший брат, Менелай, — в Спарте. В одном из походов Агамемнон добыл себе жену и царицу. Вот что говорит об этом сама Клитемнестра. Я прочту отрывок.

Ты помнишь ли тот день, когда насильем

Ты, Агамемнон, в жены взял меня…

В бою убил ты Тантала, который

Моим был первым мужем, и дитя.

Дитя мое от груди материнской

Ты оторвал и продал, как раба.

Ты помнишь ли. как сыновьями Зевса

И братьями моими побежден —

Священна мне их память, белоконных,—

Ты помнишь, как убежища искал

Ты у Тиндара старого, он. он

Один тебе защитой был. и снова

Вручил тебе меня, твою жену…

О. согласись. Атрид. что примиренной

За твой порог ступив, с тех самых пор

Женою я была тебе примерной…

Твой царский дом. как он расцвел со мной!..

Ты радостно под крон свой возвращался

И уезжал спокойный… и найти

Такую верную жену не всякий

Сумеет, царь… Порочных много жен…

Когда он кончил. Софья шепнула ему:

— Посмотри, сколько у тебя слушателей.

Генри обернулся и обмер: в комнату один за другим входили авлидские бедняки и тихо рассаживались позади их маленького семейного круга. Они даже не успели переменить рабочей одежды, но на их чисто отмытых лицах светло отражался огонь очага, когда, подавшись вперед, они напряженно ловили каждое его слово. Они не умели ни читать, ни писать и, уж конечно, в жизни своей не видели ни одной пьесы, но они сердцем чувствовали, что Генри Шлиман возвращает им часть их вечного достояния.

Софья видела его волнение: лучшей награды Авлида не могла ему предложить. Она взяла его за руку и тихо сказала:

— Продолжай, Генри. Пожалуйста.

— Хорошо… Менелай нашел себе невесту мирно, но это из-за нее потом здесь, в Авлиде, собралось тысяча сто сорок кораблей и сто двадцать тысяч войска, чтобы, дождавшись попутного ветра, отправиться в Трою. У царя Лакедемона Тиндара, мужа Леды, была дочь невообразимой красоты по имени Елена. Она была сестрой Клитемнестры. Их родным отцом был Зевс, могущественнейший из богов. Приняв облик лебеда, он соблазнил Леду. Выбирая для дочери мужа, Тиндар никак не мог решить, какому царю или вождю отдать предпочтение, и тогда он созвал их всех к себе во дворец — на состязание. Молодые знатные отпрыски были так очарованы красотой Елены, что прямо здесь, при дворе, едва не разгорелась братоубийственная война. Тиндар заставил просителей поклясться честью, что они подчинятся выбору самой Елены, и если кто-нибудь нанесет обиду ее избраннику, то остальные должны все объединиться и уничтожить обидчика. И она выбрала Менелая.

Генри перевел дыхание и продолжал.

— И вот в Спарту приезжает с богатыми подарками сын Троянского царя Приама Парис, воплощение мужской красоты. Гостеприимно встретив его, Менелай ненадолго уезжает на Крит, а тем временем Парис похищает Елену. Позже Елена будет оправдываться, что уехала не по своей воле, что ее околдовала богиня Афродита. В три дня Елена и Парис пересекли Эгейское море и прибыли в Геллеспонт. Менелай призвал прежних женихов выполнить свое обещание, и в

Авлиду съехались цари, вожди и воины, чтобы идти на Трою, вернуть Елену, перебить мужчин, спалить город и взять в рабство женщин и детей.

Но здесь, в этой укромной гавани, огромный флот застрял. Сначала была непогода, штормы, потом долгие месяцы на море не было ни ветерка. В войсках начались беспорядки, ратники требовали немедленно плыть в Трою и разграбить город, в противном случае угрожая разойтись по домам, вернуться к своим стадам и нивам.

И тогда прорицатель Калхас, участник Троянского похода, объявил, что богиня охоты Артемида—она ветрами распоряжалась тоже — разгневалась на Агамемнона, застрелившего ее священную лань, и требует жертвенной смерти его дочери Ифигении. Агамемнон послал за дочерью в Микены под предлогом обручения ее с Ахиллом из Фессалии. Он собственной рукой перерезал нежное горло своей дочери, и кровь хлынула в миску с «очистными водами». Так совершилась искупительная жертва Артемиде. Я прочту мольбу Ифигении к Агамемнону.

Я здесь, отец, у ног твоих, как ветка.

Молящих дар, такая ж. как она.

Я слабая, но рождена тобою…

О, не губи безвременно меня!

Глядеть на свет так сладко, а спускаться

В: подземный мир так страшно — пощади!

Я первая «отец» тебе сказала.

И ты мне первой — «дочка». Помнишь, я

К тебе взбиралась на колени с лаской?

О, как ты сам тогда меня ласкал!

Потом Ифигения обращает пронзительные слова прощания к матери, Клитемнестре.

…Выслушай, родная.

Все. что в сердце я скопила. На Атрида гнев напрасный

Ты оставишь. Отбиваться где уж нам с тобой, былинкам!

…На меня теперь Эллада, вся великая Эллада

Жадно смотрит; в этой жертве без защитной и бессильной

Все для них: попутный ветер и разрушенная Троя:

За глумленье над Еленой, за нечестие Париса.

В ней и кара для фригийцев, и урок для их потомства.

Чтоб не смел надменный варвар красть замужнюю гречанку.

Генри вернулся к началу книги и мягким, мелодичным голосом прочел всю пьесу целиком. А Софья смотрела на лица слушателей—жителей Авлиды. Женщины утирали слезы, мужчины ушли в рассказ самозабвенно, унесенные в далекие и так мало переменившиеся времена вот этой самой деревни, где их предки в трудах жили веками.

«Все они добрые христиане, — размышляла она, переводя взгляд с одного лица на другое, — но им и в голову не придет, что не было у богини Артемиды такой власти — удержать ветер. И что Ифигению принесли в жертву не когда-то в допотопные времена, а приносят и сейчас, на этом песчаном берегу, по которому они каждый день ходят, и ее кровь льется и льется в миску с очистными водами…»

От волнения с трудом подбирая слова, хозяева и соседи благодарили доктора Шлимана. Заплаканная Мариго поцеловала его в щеку, преображенный флегматик Спирос положил ему руку на плечо и сильно сжал его. Софья и Генри ушли в свою комнату. Обняв за шею, она горячо расцеловала его.

— Ты нас всех заворожил. Ты словно сам был участником этой трагической истории и заставил нас поверить в нее.

Генри иронически склонил голову на плечо.

— Нет, я серьезно говорю. Я всегда уважала твою убежденность, но все же не могла до конца разделить ее. А теперь я верю: Троя была, война была, и сожженный ахейцами город ждет, когда мы его освободим.

В «Англетере» ее ждала записка от матери: «Дорогая Софья, когда вернетесь, приезжай в Колон. Надеюсь, занятия Генри оставляют тебе немного свободного времени».

Софья достаточно хорошо знала мать, чтобы прочесть между строк: приезжай одна.

Судя но всему, дело было важное. В Пирей их корабль пришел в девять утра, сейчас было одиннадцать. Перед Генри лежала куча неотложной корреспонденции.

— От Фрэнка Калверта ничего нет, — проворчал он. — Сегодня же напишу британскому и американскому послам в Константинополь. Они пользуются большим влиянием на султана.

— Раз ты будешь занят письмами, ты не возражаешь, если я съезжу в Колон? Мама просит встретиться.

— Тогда я попрошу принести мне обед сюда, чтобы не отвлекаться. Пришли записку, нужно ли мне приехать к окину и забрать тебя. А вообще возвращайся до темноты.

Мадам Виктория обняла дочь невнимательно и даже прохладно.

— Что-нибудь плохо, мама?

— Все плохо.

— Давай пройдем на кухню и выпьем чашку кофе.

Они сели друг против друга за простой стол, на котором обычно разделывали овощи и держали кастрюли, снятые с горячей плиты. Был тот редкий день, когда в доме царила полнейшая тишина: все разошлись. Словно из протекающего крана, в окна сочился желтенький свет. На плите кипела луковица, в другом горшке варилась окра.

Широкое строгое лицо мадам Виктории не улыбалось, неприступно сомкнулись полные губы, гладко расчесанные на прямой пробор иссиня-черные волосы облегали голову, как тесная ермолка.

«У мамы сильный характер, — думала Софья. — Некоторые называют ее властной. Она не может свыкнуться с мыслью, что я уже замужняя женщина. Как ни было мне одиноко в Париже, ей, конечно, было больнее отпускать меня от себя, оставить без помощи и совета».

— Мама, ты что-то скрываешь. Я это заметила после Парижа.

— Ты не ошиблась, — хмуро ответила мадам Виктория.

— Мне показалось, вы неприветливо встретили Генри.

— Боюсь, с твоим мужем мы ошиблись. Мы позволили тебе выйти замуж за скрягу.

— Генри скряга?! Это неправда. Он не дает мне свободных денег, но я и не нуждаюсь в них. Зато он возит меня всюду, куда мне хочется, и покупает мне все, что нужно и не нужно.

— Родные говорят, что ты скомпрометировала всю семью. Это было до такой степени дико, что Софья отказывалась

верить собственным ушам.

— Раз ты вышла замуж за миллионера и месяцами живешь в Париже, мы ожидали увидеть тебя в бриллиантах и мехах, в дорогих туалетах.

Софья бросила взгляд на свое коричневое шерстяное платье, затканное пестрыми цветочками. Конечно, скромное платье, но никак не бедное. Материал она выбирала сама, и портной постарался на совесть: высокий воротник, облегавший точеную шею, длинные рукава, узкий в талии лиф и широкая юбка. Софья разгладила платье на коленях и тихо спросила:

— Чем плохо это платье? Мне нравится.

— Не знаю… В твоем положении… И почему на тебе всегда это коралловое ожерелье?

— Потому что это первый подарок Генри. У меня к нему нежное чувство.

— Иметь только нежные чувства — роскошь для бедняков вроде нас. Для жены богатого человека это платье чересчур просто. Его могут спасти только хорошие драгоценности. Тетя Ламбриду говорит, что по приезде ты выглядела бедной родственницей.

Софья нервно расхаживала по кухне.

— Мама, ты неверно судишь о Генри. Он возил меня к лучшим парижским портным. У меня столько платьев, что мне их всех не переносить. Для бриллиантов я слишком молода, а меха—зачем они в нашем климате?

— И все равно их надо иметь. Ты в особом положении. Генри просто обязан был все это купить.

— Генри делает мне прелестные подарки. Он даже посылал человека в Англию за часами, которые мне приглянулись.

— Нужно быть требовательнее. — Мадам Виктория неодобрительно помотала головой. — Ты всегда меня слушалась. Почему ты сейчас упираешься?

— Мама, я всегда тебя слушалась, но теперь я замужняя женщина…

— Тебе еще только восемнадцать лег. Ты должна прислушиваться к людям, которые старше тебя и опытнее. Ты еще совсем девочка.

— Мама, — глубоко вздохнула Софья, — что конкретно ты хотела мне сказать?

— Твой господин Шлиман не выполнил ни одного своего обещания. Мы приняли его с открытой душой, а он плюнул в нее.

— Господи, — побледнела Софья, — кажется, у меня в животе опять все сжимается, как в Париже.

— У одних болит живот, у других — сердце. У меня, например, сердце.

К обеду Георгиос, Спирос и Александрос пришли вместе.

Обед в этот день был скромный и быстрый, от обычного послеобеденного сна все уклонились и приступили к Софье с претензиями, которые она уже не имела сил отражать: утренняя сцена с матерью совершенно подкосила ее.

Самое серьезное обвинение было то, что накануне венчания Шлиман обещал семье бриллиантовое ожерелье стоимостью 150 ООО французских франков в качестве свадебного подарка. За точность этого договорного пункта мадам Виктория ручалась головой. Не так решительно, но с той же уверенностью отец объявил, что Генри обещал ему сорок тысяч франков на переоборудование лавки и закупки импортных товаров. Мариго призналась, что ей были обещаны двадцать тысяч франков в приданое.

— Впервые слышу об этом! — простонала Софья. — Почему вы мне раньше не сказали?

— Берегли твои чувства, — ответил отец. — Завтрашнюю невесту грех обижать денежными разговорами.

Она надолго замолчала. Внутри нее все сжалось. Громко тикали часы. Когда она подняла на всех свои карие глаза, они пылали гневным огнем.

— Мама, Генри сам обещал тебе это ожерелье?

— Не мне.

— Тогда кому же?

— Дяде Вимпосу.

Она зажмурилась, как от боли.

— Папа, а эти деньги на лавку, кому он их обещал?

— Тоже дяде Вимпосу.

— Мариго, когда мы ездили в Авлиду, ты ни слова не сказала о приданом. Когда он тебе его обещал?

— Он обещал это епископу Вимпосу.

Софья повернулась к Сииросу. Тот поджал губы и отвернулся.

— Дядя Вимпос не станет лгать. Он священник. Мама, мне сейчас так же плохо, как тебе. Мне много хуже, чем в самые плохие дни в Париже. — И, помолчав, добавила: — Остается одно: напомнить моему мужу его обещания и потребовать, чтобы он держал свое слово. Папа, я напишу, чтобы он зашел за тобой в лавку к вечеру и приехал сюда, что это очень важно.

Генри выглядел встревоженным, когда вечером вошел в светлую гостиную.

— У тебя все в порядке, дорогая? Какая-то очень страшная записка. Как ты себя чувствуешь?

— Плохо, — ответила она, отстраняясь, — хуже некуда.

— Да в чем дело? Утром у тебя все было прекрасно.

— Родные рассказали, что перед свадьбой ты надавал кучу обещаний и даже не подумал их выполнить.

Генри побледнел и как-то съежился, отчего показался ей точно таким, каким она увидела его впервые в саду, в канун дня

святого Мелетия.

— Какие обещания я не выполнил? Не помню никаких

обещаний.

— Наш кузен, епископ Вимпос, — подала голос мадам Виктория, — говорил, что вы подарите нам или вашей жене бриллиантовое колье.

Софья видела, как он не может определить свое отношение к услышанному, и он выплеснул все чувства разом, когда резким, как удар хлыста, голосом вспорол тишину:

— Глубокочтимая теща, епископ — человек замечательной души и честности. Я убежден, что вы его неверно поняли, тем более что я в каждом письме настоятельно просил его никому не говорить, что я богат. Мой глубокоуважаемый тесть, — повернулся он к Георгиосу Энгастроменосу, — если это правда, что епископ сделал вам от моего имени подобное обещание, и даже если это неправда, в любом случае вы совершили грех, продав вашу прекрасную дочь за бриллианты. Крушение ваших расчетов послужит вам справедливым наказанием. Мы христиане, нам негоже продавать своих дочерей.

— Бриллианты — это ваше с Софьей дело, — нетерпеливо перебил его Александрос—А как быть с деньгами на мануфактуру?

— Я ничего не обещал.

— И приданое для Мариго не обещали? — взорвалась пунцовая от негодования мадам Виктория.

— Я тебе это обещал? — спросил он девушку.

— Дядя Вимпос сказал, что да.

«Какой кошмар, — страдала Софья, — какая ужасная сцена».

И тут появляется новое действующее лицо: тетушка Лам-бриду. У нее был своего рода нюх на скандалы: так комар издалека чует кровь. С ее приходом семейство получило свежую ударную силу. Оказывается, Генри Шлиман обманул всех кругом. Он скупой человек, тратится только на самое необходимое. Он отказал в содержании своей первой жене, не посчитался даже с нуждами детей. Он запретил Софье думать о родителях, выполнять свой дочерний долг…

К этому времени у Софьи голова шла кругом, все это было так омерзительно. Невидящими глазами взглянув в сторону мужа, она хрипло проговорила:

— Я не хочу оставаться с таким человеком. От ее слов Генри задохнулся, как в петле.

— Тебя никто не будет заставлять. Я дам развод и хорошо обеспечу тебя, чтобы ты могла найти себе мужа-грека—такого же ребенка. Интересно, — процедил он в сторону тетушки Ламбриду, — где вы наслушались этих гадостей обо мне? Уж не от господина ли Вретоса, греческого консула в Ливорно? Он поверенный моей первой жены. Когда мы с Софьей в медовый месяц навестили его, он всячески выказывал нам свое расположение. Теперь, выходит, его отношение к нам переменилось? Он никогда не был в Петербурге, он в глаза не видал мою первую жену, а берется сплетничать, что всему бедой мой невозможный характер!

Он повернулся к Софье.

— Ты же знаешь, что это все клевета, — укоризненно бросил он. — Не знаю, кто еще так обожал свою жену, как я. Если ты не хочешь жить с «таким человеком», значит, виноват я сам, не надо было жениться на маленькой девочке. И все равно ты не должна была допускать, чтобы меня на людях смешивали с грязью.

Софья молчала, с обеих сторон стиснутая участливой родней. В голове у нее все перемешалось. Генри направился к выходу, и, поняв, что дело зашло далеко, за ним устремилась мадам Виктория.

— Генри, дорогой, не надо так уходить, мы сейчас во всем разберемся.

Безоблачная натура Георгиоса Энгастроменоса восторжествовала, и он простер к Генри руку:

— Доктор Генри! Даже лютый мой враг не дал бы мне испить такого яду, каким вы меня угостили! Я продал свою Софью, как какую-то куклу! Чтобы грек, в минуту народного возрождения заклавпгий себя на алтарь свободы и равенства, мог хотя бы помыслить о столь чудовищном преступлении! Как вы могли подумать, что родители и родственники вашей жены станут омрачать ваше семейное счастье? Мы не чинили ни малейших препятствий вашему счастью с Софьей. Я никогда не хотел этих бриллиантов, мне и мысль такая не приходила. Я велел Софье выбросить из головы наши неприятности и думать только о собственном доме, о его благоденствии и процветании. Я говорил, что ее счастье—в любви и преданности вам…

Генри распахнул дверь и вышел. Он вернулся в «Англетер», на следующий день собрал чемодан и уехал на острова, объяснив свое одинокое путешествие вынужденным: море в марте коварно, а Софья не переносит качки. Семья еще уточнила версию: Генри-де уехал посмотреть раскопки. Но в таком городишке, как Колон, долго секрета не утаишь. Соседи украдкой бросали на Софью сожалеющие взгляды.

Всю ночь она проворочалась в своей девичьей постели. Ее то заливал жгучий стыд за Генри, что он так скверно обошелся с ее родными, то ей делалось стыдно, почему она не оборвала вздорного злопыхательства, не впервые досаждавшего Генри. Ведь не секрет, что слухи о нервом его браке распространял адвокат Вретос. И хотя Генри оставил семье роскошный дом в Петербурге, Вретос уверял, что материально он их не поддерживает, что в России он прослыл скупцом. А Генри недоуменно жаловался ей:

— Какой же я скупец? Я двадцать лет помогал родителям, поддерживал сестер, пока они не повыходили замуж, безвозмездно субсидировал брата-винодела…

Когда в Париже, измучившись тоской по дому, она упрекнула его тем, что он запрещает ей думать о родителях и братьях, он ответил:

— Что ты! Я и минуты не любил бы тебя, если бы ты забыла о них.

С каждым днем на душе было тяжелее и тяжелее. И Генри было нелегко. Никуда он не уехал — ни на Сирое, ни на Делос, ни на Санторини, а отсиживался в номере и писал письма: ей—укоряющие, родителям—обвиняющие. Софье: «Мне в страшном сне не снилось, что я могу жениться на ребенке, годящемся мне во внучки. Твоя исступленная тяга домой из Парижа служит достаточным доказательством того, что ты меня не любила и вышла за меня не по своей воле». Ей же: «В медовый месяц и в Париже мы питали друг к другу только уважение и любовь. Я боготворю тебя, но, когда ты бросаешь мне такие обвинения, на мое сердце ложится холод…»

«Вы говорите, — писал он ее отцу, — что в своем письме в Париж пытались убедить Софью не тревожиться о положении вашей семьи, а беспокоиться о своей собственной. Однако в ответ на рождественский перевод вы побуждали Софью добиваться от меня дальнейшей помощи…»

Софья совсем извелась, от нее осталась одна тень. Прожить день было мукой, а ночью она торопила утро. Кое-как отмучившись первую неделю, на второй она откровенно затосковала по мужу. Но как помириться с человеком, разочаровавшим обожаемую родню, — этого она решительно не знала.

Семейство тоже было в недоумении: взрослый человек — и всерьез принимает домашнее недоразумение! Это, разумеется, потому, что Генри не грек. Поговорили — и забыли. Виктория и Георгиос Энгастроменос уже не обижались. И конечно, не чувствовали себя виноватыми.

Софья не знала, что сразу после сцены в гостиной Генри Шлиман, во всем любивший определенность, написал епископу Вимпосу письмо, в котором перечислил все посулы, якобы сделанные им в чаянии руки Софьи.

На исходе второй недели добровольная узница увидела из окна своей комнаты, как на площадь Св. Мелетия вкатил экипаж и остановился перед их порогом. Из экипажа вышел Генри, чисто выбритый, подтянутый и до невозможности несчастный. Софья сбежала вниз и вместе со звонком открыла дверь. Они сдержанно поздоровались.

— В Колоне дядя Вимпос, — сказала она. — Он написал нам, что приехал в ответ на твое письмо и что встретится с нами только в твоем присутствии. Я сейчас пошлю за ним Панайоти-са.

Семья вышла в сад и тесно, заговорщицки уселась вокруг стола. Подсела к ним и Софья. Поодаль мерил шагами сад Генри. Вскоре в черном священническом облачении в калитку вошел Теоклетос Вимпос, и чернее черного были его глаза разгневанного ветхозаветного Иеремии. Неприветливо поздоровавшись с семейством, он прямо направился к Генри.

— Мой дорогой ученый друг, приветствую вас от всего сердца и благословляю.

— Досточтимый архиепископ, вы настоящий друг — выбрались в такую даль по первому зову.

— Я получил ваше письмо из Сироса и прочел его, сокрушаясь…

— Нам всем плохо, дядя Вимпос. — тихо обронила Софья.

— Во имя господа нашего Иисуса Христа, — продолжал епископ, по-прежнему обращаясь к одному Генри, — заверяю вас, что я никогда от вашего имени не обещал госпоже Энгастроменос эти бриллианты. Госпожа Энгастроменос на коленях просила меня познакомить с вами ее дочь. О вас я сказал только, что вы честный, порядочный человек.

— Только это?

— Только это. Остальное—домыслы, ложь! Ни о каких подарках, ни о какой денежной помощи или приданом вы не обмолвились ни словом. Уповайте на бога, и ваша невинность воссияет ярче солнца.

В саду воцарилась мертвая тишина. Софья глядела во все глаза на мужа, потом поднялась и перевела взгляд на родителей.

— Мама, — гневно возвысив голос, обратилась она к мадам Виктории. — Кто же сказал тебе, что мой муж обещал ожерелье? Теперь ясно, что не дядя Вимпос!

— Мм… А я и не говорила, что он. Мне сказала тетя Ламбриду. Она божилась, что ей сказал кузен Вимпос.

— А тебе, пала, кто сказал, что мой муж поможет тебе деньгами?

— Да тоже тетя Ламбриду.

Не дожидаясь вопроса, Мариго расплакалась и сказала сама:

— Прости, Софья, я никого не хотела огорчить. Тетя Ламбриду сказала мне, что ей сказал дядя Вимпос, что мистер Генри хочет позаботиться о моем приданом.

Епископ Вимпос подозвал Панайотиса.

— Сбегай за госпожой Ламбриду. Приведи ее сейчас же.

Скажи, что я велел.

Вид у госпожи Ламбриду был довольно несчастный. Похоже, ее старания не увенчаются успехом, а это значило, что пропасть времени и сил пошли прахом. Епископ не допустил ее к руке.

— Вот что, уважаемая, настало время признать, что к этой семье вы более не имеете отношения. Ваши родители долгое время были им друзьями, а вы показали себя недругом. Впредь никто не назовет вас «тетей». Итак, вы говорили им, что мой друг Шлиман обещал сделать всем дорогие подарки?

— Да, епископ.

— Откуда у вас эти сведения?

— По-моему, с ваших слов, епископ.

— Но я-то этих слов не говорил.

— Значит, я по бестолковости не так поняла, епископ, — слукавила госпожа Ламбриду, — я хотела как лучше, хотела порадовать их.

— И сделали все наоборот. Вы посеяли семена раздора, вы знали, какие горькие плоды они принесут. Извольте извиниться перед мистером Шлиманом за причиненные страдания и перед Софьей. Затем удалитесь из этого сада и впредь никогда не показывайтесь здесь. Отравителю источника нет прощения. Отпустив ее, он повернулся к Софье.

— Детка, тебя я не осуждаю, ты молода и еще не научилась видеть разницу между своим долгом перед родными и перед мужем.

Пунцовая от стыда, Софья неприязненным взглядом окинула сидевших за столом.

— В какую позорную историю мы попали по собственной милости! Я вела себя безобразнее всех. Почему никто с самого начала не переговорил с дядей Вимпосом? Почему я этого не сделала, зачем играла с огнем? Какая дура! И хуже всего, мы оскорбили человека, от которого видели только хорошее. Генри, — шагнула она к мужу, — прости нас — что я могу еще сказать? Конечно, я младенец, если думала, что даже замужняя женщина должна держаться заодно со своими. Я больше никогда не пойду против тебя и никогда не усомнюсь в твоей искренности. Я тебя люблю и хочу быть с тобой до конца своих дней.

Дальше говорить она не могла. Генри обнял ее и привлек к себе.

— В будущем, Софидион, мы будем вместе защищать себя от всех напастей.

Они заслужили себе второй медовый месяц. Генри надумал показать Софье ее собственную страну. Он нанял вместительный двуконный экипаж и телохранителей, вооруженных армейскими винтовками и пистолетами в серебряной оправе: в горах пошаливали разбойники.

Их первый маршрут лежал в крепость Филе, построенную в V веке до н. э. Оставив экипаж внизу у акведука, они стали взбираться на двухтысячефутовую гору, часто останавливаясь, чтобы, переведя дух, задохнуться от великолепия расступающейся панорамы гор, ущелий и долин. У древних крепостных камней они перекусили.

Генри читал, как Фрасибул, набрав в Фивах сотню единомышленников, с этого самого места двинулся в поход на Афины, лишенные возможности обороняться, свергнул тиранию тридцати и дал городу свободу. Но какая-то мысль мешала Генри. Он закрыл книгу, сунул ее в карман и взял Софью за руку.

— Софидион, я понимаю: ты переживаешь за домашних. Я не хотел ни своей победы, ни их поражения. У меня есть план.

Она слушала его, не проронив ни слова.

— Я хочу сделать твоего отца своим коммерческим представителем в Афинах, с т


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: