Глава 10 Король жизни

Игорь Верховцев медленно, ступенька за ступенькой, поднимался наверх, на второй этаж своего дома. Он только что принял две таблетки ортофена, пытаясь унять жгучую боль в позвоночнике, вот уже полгода не дающую ему покоя. Иногда ему казалось, что там, внутри его, в сплетении костей, нервов и сухожилий, завелся гигантский огненный червяк, пожиравший его плоть, высасывавший его энергию, силы — все, чем так богата и привлекательна молодость.

Внизу негромко играла музыка. Все одна и та же фраза, повторяемая роялем: и — раз, два, три. И — раз, два, три! В репетиционном зале Олли отрабатывал свои пируэты.

Он стоял возле огромного, во всю стену, зеркала, держась за деревянный станок: и — раз, два, три. Олли ненавидел, когда кто-нибудь наблюдал за его работой. Верховцеву, если уж очень хотелось, приходилось делать это втайне.

Он с наслаждением подглядывал за Олли в дверную щель: стройные ноги обтянуты черным трико туго, очень туго, соблазнительная выпуклость, узкие мальчишеские бедра. И — раз, два, три. Ноги мелькают, словно крылья черной стрекозы или гигантского стрижа, — батман, еще батман, пируэт. Руки — тонкие, чуткие, гибкий стан, гордая золотоволосая голова чуть склонена набок, глаза, пристально следящие в зеркале за каждым своим движением. И — раз, два, три.

Олли предпочитал репетировать по вечерам. По утрам же он выглядел вялым, томным, часто капризничал и злился по пустякам, доводя Данилу до бешенства. Верховцев наблюдал за ними, когда они наконец-то в одиннадцатом часу утра покидали спальню и спускались к завтраку. Лицо Олли было сонно-розовым, лицо Данилы — бледным и печальным. Любящий и любимый... Верховцев не вдавался в подробности, кто был кем в этой паре. Возможно, они иногда менялись местами, возможно... Ведь и Сократ, и Платон, и Эллиан допускали подобную замену для обострения чувств.

Десять минут назад Данила по его просьбе принес ему таблетки и стакан нарзана в кабинет. Верховцев сидел в жестком кресле, неестественно выпрямившись. Губы его кривились.

— Очень больно, Игорь?

— Очень.

— Может быть, вызвать врача?

Верховцев устало прикрыл глаза. Он проглотил таблетки. Сделал глубокий вдох — вот сейчас, через семь с половиной минут, обезболивающее начнет действовать. Сведенные судорогой мышцы расправятся.

— Секретарь Ямамото снова звонил, — тихо сообщил Данила. — Японец на неделю улетает в Братиславу, но затем опять вернется в Москву. Секретарь передавал его настойчивое желание поторопить нас с...

— Он ведь не внес еще денег, — оборвал его Верховцев.

— Секретарь для этого и звонил. Он просил объяснить ему порядок расчета.

— И ты?

— Я объяснил: только наличные. Только лично тебе. Нам, — поправился Данила, усмехнувшись.

— Ты назвал сумму?

— Назвал.

— Ион?

— Он спросил, когда можно заплатить. Я попросил его подождать до возвращения Ямамото из Словакии.

— Только японцы достойны нас, Данила. Только дети Страны восходящего солнца, — тихо сказал Верховцев. — Только они понимают во всем этом деле толк. Ты, пожалуй, был прав.

Он прикрыл глаза.

— Ты иди. Я немного посижу, а потом пойду наверх.

Данила послушно принял из его рук пустой стакан.

— Я ищу замену, Игорь. Не тревожься на этот счет. Думаю, что скоро, очень скоро у нас будет самый подходящий вариант.

После его ухода Верховцев сидел в кабинете недолго. Обезболивающее подтвердило свою славу. Он осторожно встал — позвоночник лишь глухо ныл, но это были пустяки — и отправился, как обычно, перед сном совершать обход своего дома. Внизу царили покой и сумрак. И — раз, два, три — приглушенные звуки рояля долетали из репетиционного зальчика. Олли записал на всю магнитофонную кассету только этот музыкальный опус.

Верховцев медленно шел по своим владениям.

Зимний сад — немного тесный, душный. В небольшом бассейне тихо булькала вода. Он наклонился и убавил подсветку — в изумрудной глубине водоема метнулись крупные золотистые рыбы. В углу сада в буйном сплетении комнатно-тропической зелени пряталась уютная малахитовая гостиная. Здесь гости отдыхали, курили и накачивались виски и коньяком перед тем, как перейти в Зал Мистерий.

Верховцев заглянул и в его темные глубины. Света он не включал. Черный бархатный мрак, тишина и... Он принюхался. Нет, показалось. Запаха нет. Того запаха нет. Это хорошо, что Данила уже поменял покрытие. Это очень даже хорошо.

Верховцев переходил из комнаты в комнату, аккуратно гася везде свет. Интересно, во сколько ему обошлось все это? Вся эта мебель, светильники, ковры, зеркала, картины? Два года назад он просто заказывал, выбирал, покупал и платил не глядя. А что бы сказал, узнав о подобном транжирстве, его старший брат? Верховцев остановился. Впрочем, Господь с ним. Брат Вася уже ничего не скажет. Он тихо гниет в своем дорогом дубовом гробу на Кунцевском кладбище.

Следующей комнатой по коридору после Зала Мистерий была костюмерная. Он медлил погасить в ней свет. Какие костюмы, какие восхитительные костюмы! Ах, если бы только Мастер видел их! Что бы он сказал? Наверное, улыбнулся бы уголками капризных губ и отпустил свой очередной парадокс: первый долг в жизни — быть как можно более искусственным.

В переулке под окнами особняка взвизгнули тормоза. Верховцев выглянул в узкое окно костюмерной. У дверей его дома остановился красный «Феррари». Лели. Лели вернулась домой. О, она-то в отличие от них не сидела вечерами дома!

Верховцев отдал эту машину в ее полное владение, и она гоняла по ночной Москве как сумасшедшая. Иногда она заезжала в казино на Арбате, но чаще в свой Женский клуб.

— Только не привози их сюда, — попросил он ее, вручая ключи от машины. — Ладно?

— Почему? — Она сидела на диване, гибко изогнувшись, точно крупная черная змея, в своем кожаном комбинезоне от Рабана. Ноги в высоких сапогах-крагах на толстой платформе, спина — прямая, как у балерины, иссиня-черные волосы рассыпались по плечам. В тонкой смуглой руке — длинная египетская сигарета. — Почему? Тебе неприятно это? — повторила она.

— Нет, Лели. Дело не в этом. Просто женщинам свойственно говорить обо всем, что им довелось увидеть.

— Мои женщины не из болтливых, Игорь.

— Я знаю, Лели, знаю. Но лучше, если ты все же проявишь осторожность.

С тех пор, познакомившись с очередной пассией в клубе, она ехала на квартиру, снятую на деньги, специально данные ей Верховцевым.

Хлопнула входная дверь, простучали каблуки.

— Ты еще не спишь, Игорь?

Лели стояла на пороге. Ослепительная, как всегда. Шуба из серебристой чернобурки струилась мягкими складками с плеч до самого пола. Ее смуглые щеки разрумянились, глаза влажно блестели. От нее исходил аромат амбры, вина и бензина.

— Хорошо повеселилась? — спросил он.

— Чудесно. Мы ездили на Воробьевы горы. Там такое небо, небо и много-много звезд.

— В парке небезопасно, Лели.

— Вера брала с собой своего друга.

Он удивленно приподнял брови. Лели засмеялась.

— Это дог, представляешь? Огромный, мраморный. Я и не знала, что у нее есть собака. О, он настоящий рыцарь! Верный страж и телохранитель — бросается на каждого, кто приближается к машине.

— Спокойной ночи, Лели.

— Спокойной ночи.

Он уже почти добрался до конца лестницы, когда она окликнула его:

— На днях ничего не будет?

— Нет, Лели.

— Значит, Данила не нашел...

— Пока нет.

Она вздохнула. Вынужденное безделье по-настоящему удручало ее. Ей нравилось работать. Ей нравилось работать именно так. Так...

— Жаль...

Верховцев закрыл за собой дверь, ведущую в коридор второго этажа. Сколько чувств в этом коротеньком слове: жаль. Он повторял его про себя. Это было любимое слово Мастера. Его постоянно повторяли герои его пьес.

Наконец он добрался до своей заветной комнаты. Позвоночник не болел, страдание ушло в небытие, побежденное чарующе-белым снадобьем, спрессованным в таблетки. Верховцев дотянулся носком ботинка до напольного включателя — вспыхнуло яркое электрическое солнце. Таинственно замерцал светильник-меч. Из серебристого тумана выплыло лицо Мастера.

Ну, здравствуй. Здравствуй, Оскар О'Флаэрти Уайльд. Ирландский великан. О'Флаэрти — имя древних королей, некогда правивших зеленой страной от Дублина до меловых утесов побережья Великого океана. Верховцев опустился в кресло. Сердце его учащенно билось. Оно билось всегда, когда он начинал думать о Нем, говорить с Ним.

Король жизни... В Лондоне девяностых годов прошлого века его называли «The King of Life» — «Король жизни». Весь Лондон ходил на его пьесы, весь Лондон смеялся его остротам, повторял его афоризмы. Ему подражали, его узнавали на улицах.

«Какие у него глаза? Вы знаете, какого цвета глаза у мистера Уайльда?» — щебетали дамы, пришедшие с мужьями на премьеру «Веера леди Уиндермир» в Сент-Джеймский театр.

«Мне достаточно того, что они сверкают, как драгоценные камни. Что там на самом деле, я не знаю. У меня слишком слабое зрение, чтобы видеть на высоте шести футов», — отвечала любопытным леди Элис Виндзор, его старинная приятельница.

Да, шесть футов — это вам не слабо! Верховцев усмехнулся. Его никто не назвал бы недомерком. Ирландский великан. Красавец. Даже в свой самый первый приезд в Лондон он произвел настоящий фурор. В Гайд-парке останавливались все встречные экипажи. А он ехал мимо в просторном ландо — юный, прекрасный, в бархатном берете, с подсолнухом в руках.

«Почему берет? И что это за дурацкий подсолнух? — сбесились чопорные викторианские господа. — Этот молодой человек, видно, держит нас за идиотов! Что еще за эстетику он предлагает? Какую такую эстетику? Неужели это нам нужно?»

Верховцев наклонился и включил магнитофон. Фредди Меркьюри — «There Must Be More of Life...» — «Более чем жизнь». Более чем смерть...

Он вспомнил, как полтора года назад, когда они сидели в «Медведе» и когда еще ничего не было решено и готово, Данила задал ему тот же вопрос лондонских кокни:

«Неужели ты думаешь, что им это нужно?»

Ночной ресторан был переполнен. Между столиками скользили официанты в алых смокингах. На эстраде извивалась тучная блондинка в завитом парике — известная певица. Некогда ее слава гремела по всей стране, песни дни и ночи крутили по радио. Она десятилетия держалась на гребне успеха. И вот теперь — сорок лет, морщинистые щеки, дряблый живот, испитой хриплый голос. Слава — в прошлом. А в настоящем — ночной «Медведь» и... «Обними меня крепче! — гудела певица в микрофон, точно гигантский раздувшийся шмель. — Обними мою душу шальную!»

— И ты им хочешь показать такое? Им? — Данила презрительно кивнул на ресторанную публику.

«Медведь» был дорогим рестораном. Очень дорогим. Только за вход Верховцеву за себя, Данилу и Олли пришлось выложить четырехзначную сумму в долларах.

Здесь по ночам отдыхали от забот деловые люди. Очень, как они сами себя называли, солидные деловые люди пили, ели, жевали, глотали, жрали, глазели на сцену, икали, ковыряли в зубах зубочистками, снова пили, блевали в туалетах, отделанных итальянским мрамором, хлопали, орали, смеялись, хохотали, ржали, утирали пьяные слезы, объяснялись в любви дорогим проституткам, играли в казино, проигрывали, выигрывали, ссорились, матерились и опять ели, пили...

Верховцев смотрел туда, куда указывал Данила: белые скатерти, хрусталь, цветы в высоких вазах, а за ними — рты, рты, рты, жующие, смачно чавкающие, рыгающие. «Один омар по-бретонски», «Перепела — на второй столик», «Седло барашка, телятина по-милански». Жирные пальцы в перстнях, с трудом справляющиеся со столовыми приборами, двойные, тройные подбородки, приспущенные галстуки, расстегнутые пиджаки от Версаче, от Валентине, брюки, едва не лопающиеся на мясистых задах, и опять — рты, рты, рты...

— Да, — ответил он тогда.

Олли улыбнулся. Отпил вино из бокала. Он не вмешивался в их спор, почти всегда молчал, молчал и улыбался.

— Ты странный человек, Игорь, — сказал Данила.

— Может быть.

— У нас ничего не получится.

— Может быть.

— Что им, таким, твой Мастер?

— Он гений, Данила.

— А не он ли сказал: «Публика на удивление тяжела. Она прощает все, кроме гениальности»? Вспомни, что они сделали с ним, чем он кончил! А ведь тогда, век назад, были совсем другие люди и время было другое.

— Тебе жаль его?

— Да.

— И мне, — вдруг подал голос Олли. Верховцев поблагодарил их мягким взглядом. Небрежно откинул светлую прядь со лба. «Па-а-цалуй меня! Ну па-а-цалуй, пра-а-шу-у!» — хрипела в микрофон старая знаменитая певица. Олли поморщился.

— Плохая поэзия возникает всегда из искреннего чувства, — заметил Верховцев. — Взгляните, у нее на щеках — слезы. Она вспоминает в этот самый миг всю свою жизнь. Слезы, смывающие румяна, — что может быть естественнее? Быть естественным, Олли, — значит быть очевидным. А быть очевидным значит быть безыскусным. Отсюда и плохая поэзия.

— Мне здесь не нравится, — сказал Олли.

— Скоро мы уйдем. — Данила выбрал в вазе самое крупное яблоко и протянул ему, как ребенку игрушку. — На. Искусство, как говорил Мастер, отражает не жизнь, а зрителя. Какого же зрителя ты найдешь здесь, среди них? Каким же будет это твое искусство?

— В наш уродливый век, — вздохнул Верховцев, — поэзия, музыка, театр, кинематограф черпают вдохновение не из жизни, не от зрителя, а друг у друга. Я не собираюсь ничего отражать. Я просто покажу то, что нравится мне. Я поделюсь, понимаешь? Поделюсь не со всеми, нет. Не со всей этой толпой разряженных скотов. Нет, сначала я выберу среди них единственного, достойного не оценить — на это я не надеюсь, — но хотя бы понять. Я поделюсь только с ним и заставлю его взглянуть на некоторые вещи моими глазами. Потом, опомнившись, он о своем впечатлении расскажет другим, а потом...

— Ну, положим, одного такого ценителя, достаточно богатого и сумасшедшего, мы найдем, — согласился Данила. — Я повторяю — одного. Ну, в крайнем случае — двух. На большее количество здесь ты можешь не рассчитывать.

— Здесь — это где? — тихо спросил Верховцев.

— Здесь — это там, где мы с тобой живем. Среди тех, кто не может платить столько, сколько ты просишь за свое искусство, может быть, ценители и есть. Но среди этих денежных копилок, даже не надейся — нет. Ты разве не видишь, что они совсем недавно слезли с деревьев?

— С нар, — уточнил Олли, хихикнул и надкусил яблоко.

Верховцев залюбовался его жемчужными зубами, терзавшими яблочную плоть, его розовыми губами, схожими видом с лепестками розы «Слава Дижона»...

— Мир велик, — ответил он задумчиво. — Мир велик и многообразен. Мастер всегда это говорил.

— Но истина в том, что такого зрителя, какого хочешь ты, не существует! Понимаешь? — Данила оттолкнул тарелку с остывшим ростбифом. — Его нет, это твой миф!

— Истина, Данила, редко бывает чистой и никогда однозначной. Современный мир был бы очень скучным, будь он либо тем, либо другим. Искусства же в этом случае не было бы вовсе. Многообразие видов — ты забываешь главный постулат теории эволюции. Люди, подобно муравьям и бабочкам, существа весьма многообразные. Думаю, если хорошенько пошарить в старом добром мире, мы сумеем отыскать того, кто нам так необходим. Наверняка сумеем.

— Но так мы никогда не добьемся популярности!

— Популярность — это венок, дарованный миром только низкопробному искусству. Все, что популярно, — дурно. И потом, — Верховцев усмехнулся уголком губ, — неужели ты и вправду думаешь, что это можно будет показывать многим? Это?

Олли снова хихикнул, облизал розовым язычком яблочный сок с губ и потянулся за персиком в вазе. Данила чертил что-то ногтем на скатерти.

— Игорь, зачем тебе это нужно, а? — спросил он. — Ведь ты затеваешь все это не ради денег.

— Практически нет. Ты, наверное, уже успел заметить, как я богат благодаря своему нежно любимому, горячо оплаканному мной покойному брату.

— Тогда ради чего ты идешь на такое? Зачем?

— А ты зачем идешь, Данила?

— Ради денег.

— Это только половина правды.

— Я...

— А он почему идет? — Верховцев кивнул на Олли, расправляющегося с персиком.

— Он слабоумный. И потом, он сделает все, что я захочу.

— А почему согласилась Лели? Данила умолк.

— И правда, друзья, это очень интересный вопрос: что же нас все-таки объединяет? — засмеялся Верховцев. — В газетах каждый Божий день читаешь: поймана такая-то банда, такая-то. Там все ясно — корыстные интересы, животные страсти, низменные инстинкты. А что же объединяет нас?

— Страсти, инстинкты, — эхом откликнулся Олли.

— Для слабоумного он говорит порой удивительно мудрые вещи, — заметил Верховцев и потрепал юношу по руке. — Может быть, может быть. Над этим еще надо серьезно подумать. Это ведь очень важный вопрос, правда, Олли? Что объединяет людей? Что связывает их судьбы в нерасторжимый узел?

* * *

Верховцев вздохнул. Да-да, тот разговор в «Медведе» запомнился ему почти дословно. Данила говорил тогда искренне. Он сомневался. Искренне сомневался. Мальчик. Какой он еще все-таки мальчик! Но как мало времени потребовалось, чтобы этот мальчик перестал сомневаться и начал верить в успех общего дела. Фанатически верить в успех. И делать все для его торжества. Он вошел во вкус. Он почувствовал запах.., да-да, тот самый запах. Как хорошо все-таки, что он уже поменял покрытие в Зале Мистерий. Как это славно.

Фредди Меркьюри пел «My Love is Dangerous» — любовь опасна. Да, опасна... Она обоюдоостра, как бритва. Она режет по живому, не жалея. Но она и скрепляет так, как стальное литье — две половинки бритвы, два лезвия. Попробуй-ка тронь.

Однако какой все-таки трудный вопрос: что объединяет людей? Что связало, например, таких во всем совершенно не схожих созданий Божьего каприза, как Король жизни — Оскар О'Флаэрти Уайльд и Альфред Брюс Дуглас, третий сын маркиза Куинсберри, лорд Альфред — Бози, «дитя с медовыми волосами», «солнечный мальчик»?

Бози.., странное прозвище для потомка мрачного и неистового горного клана Дугласов, давшего объединенной истории Англии и Шотландии столько самоубийц, воинов, преступников, сумасшедших.

Верховцев пристально вглядывался в портрет Мастера. Нет, это не талант художника, не искусно наложенная масляная краска, нет, это — его лицо, его глаза, живые... Что ты нашел в этом мальчишке, мистер Уайльд? Почему поставил ради него на карту самого себя? Что спаяло вас? Тебя и его?

* * *

Они сидели в гостиной у камина в доме Уайльда на Тайт-сквер. За окном догорал теплый апрельский вечер. Окрашенное багрянцем заходящего солнца небо чертили стрижи.

— Весь мир, мой мальчик, не стоит одного-единственного удовольствия, которого он нас так необдуманно лишает, — говорил Уайльд. — Жизнь наша должна сама стать постоянным опытом, а не плодом опыта — неважно, сладкий он или горький.

Золотоволосый Бози слушал.

— Сладкий или горький? Лучше, конечно, сладкий, Оскар, — засмеялся он. — Я с детства не терплю ничего горького. Даже лекарство, даже яд должны отдавать медом июльских трав.

— Грехи тела — ничто. Самые тяжкие грехи совершаются в мозгу. — Они ехали в кебе по Пиккадилли. Уайльд задумчиво вертел в руках тяжелую трость с янтарным набалдашником. — В мозгу нашем иногда бывает ад кромешный, милый Бози, — повторил он со вздохом.

У дверей ресторана «Савой» кеб остановился. Уайльд вышел и направился к черному ходу. Лорд Альфред цепко схватил его за руку и с силой повлек к главным, сияющим огнями дверям.

— Но.., но мы должны быть осторожны...

— К черту осторожность! — Синие глаза Бози сверкали. — Я хочу, чтобы ты входил со мной через главные двери. Пусть все видят, все говорят: вот идет Уайльд и его миньон!

* * *

Верховцев откинул голову на спинку кресла. Он чувствовал себя так, словно это он, он стоял перед рестораном «Савой» в тот далекий весенний лондонский вечер, сердце его трепетало от счастья. Да, да, это он поднимался тогда вместе с этим высокомерным изнеженным юнцом по широкой, покрытой алыми коврами лестнице, садился за столик под пальмой, вынимал из серебряного кольца туго накрахмаленную салфетку.

Он, щуря странные насмешливые глаза загадочного цвета, оглядывал ресторанный зал и бросал своему собеседнику, словно пригоршню старинных испанских дублонов, новые афоризмы:

— Мораль — это прибежище слабоумных, Бози. Мне интересен только инстинкт. Инстинкт, облагороженный культурой. Только бесстрастность, только наблюдение. Боги невозмутимо взирают на нас с небес. Им равно любопытны и наши успехи, и наши страдания, и жизнь, и смерть. Лица их всегда ясны, незапятнанны. Они прекрасны и непорочны, эти лица богов...

УАЙЛЬД НАБЛЮДАЛ. Да-да, именно наблюдал все и всех. Этот человек любил наблюдать этот странный мир.

Однажды в Риме, когда они путешествовали с Дугласом по Италии, они стояли под знаменитой Аркой Тита. Юный лорд пристально разглядывал ее барельефы: императорскую колесницу, сопровождавших ее ликторов с фасциями, солдатского Гения, возлагавшего лавровый венок на голову триумфатора.

Уайльд же смотрел на площадь Сан-Себастиано, расстилавшуюся у его ног. Там полицейский конвой вел среди гудящей, возбужденной толпы пойманного убийцу, зарезавшего австрийского офицера в публичном доме.

— Убийство — всегда ошибка, милый Бози, — сказал Оскар, оборачиваясь. — Никогда не следует делать того, о чем нельзя поговорить за чашкой чая.

— Только не на войне, — ответил лорд Альфред, не отрывая взора от барельефов римской арки.

— Возможно. Хотя в сердце каждого преступника живет надежда, вернее, сразу три надежды: не быть пойманным, не быть осужденным, а уж если поймают и осудят, получить как-нибудь освобождение. Но все-таки убийство — это ошибка. — Он пристально наблюдал за выражением лица Бози. В точеных чертах юноши не дрогнул ни один мускул.

«А ведь был, был момент, когда и сам Король жизни балансировал на грани этой самой ошибки. Был, я знаю. — Верховцев стиснул руками подлокотники кресла. — Что мне до того, что биографы сомневаются! К черту биографов! Я знаю и так, что это было. Я знаю как...»

...ЭТО БЫЛО в Алжире. Уайльд и лорд Дуглас путешествовали по Северной Африке. Их путь лежал в оазис Блидах. Бози, прослышав о чудесной красоте семнадцатилетнего Али, жаждал увидеть его.

Тогда тоже был вечер — знойный, душный. Растрепанные листья финиковых пальм безвольно сникли. Солнце, напоминающее раскаленную золотую монету, медленно опускалось за вершины скалистых синих гор.

Уайльд сидел в тени полотняного шатра в плетеном кресле и пил охлажденное вино. За раскладным бамбуковым столиком, уставленным фруктами и сладостями, расположились Бози — в пробковом шлеме и легкой кисейной вуали, турок-переводчик, атман по-местному, в грязном английском френче и зеленой чалме, и юный Али, как две капли похожий на бессмертного Фархада восточных песен.

— Атман, скажи Али, что его глаза похожи на глаза газели... — беспрерывно повторял лорд Альфред. Вуаль его пробкового шлема походила на белый флаг, выброшенный сдающейся крепостью. — Скажи, скажи ему так, как я прошу.

Уайльд внезапно ощутил резкую боль. Вино текло по его пальцам вместе с кровью из порезанной ладони. Он даже не заметил, как раздавил хрупкий стеклянный бокал. Осторожно вытащил из раны осколки. Такие острые-острые, несущие смерть. Всему. Всему...

Приключение с Али, к счастью, тогда оказалось кратким.

Наутро лорд Альфред нашел среди вещей юного эфеба фотографию какой-то девушки. Он высек Али плетью, которой обычно подстегивал свою вороную лошадь. Али визжал так, что с пальм градом сыпались перезрелые финики. По окончании порки его смуглая атласная спина напоминала полосатую шкуру зебры. Зебры из оазиса Блидах...

Внизу хлопнула дверь, Верховцев вздрогнул. Нет, это всего лишь Олли. Он закончил свои ночные танцы перед балетным зеркалом и теперь идет в душ. Милый мальчик, старательный. Однако для того, чтобы превратить его в истинного отпрыска горного шотландского клана, выступающего в той роли, пришлось повозиться.

Как они репетировали! Как тяжело ему все это давалось! Особенно текст. И каким он оказался капризным! Как-то действительно ненормально капризным. Все отчего-то не хотел накладывать на лицо грим и надевать женские украшения на обнаженное тело. Нет, настоящий Бози, лорд Альфред Дуглас, третий сын маркиза Куинсберри, был не таким строптивым. По крайней мере в той заветной квартирке на Литл-Колледж-стрит, где впервые на любительской сцене ставилась эта пьеса Уайльда.

Эта пьеса... Он усмехнулся: да уж... Но что их все-таки связывало? Неужели и эта пьеса тоже? Эта завораживающая, пряная пьеса?

Там было много действующих лиц, и все они играли только для того, чтобы доставить удовольствие Королю жизни. ЧТОБЫ ОН МОГ НАБЛЮДАТЬ. Но только ли наблюдать? «Люблю театр. Он гораздо реальнее жизни». Реальнее... В чем подразумевал он эту реальность? Несомненно, в...

«Я прав, а они не правы. Все они. — Эта мысль билась в мозгу Верховцева, как осенняя муха в паутине. — Никто точно не знает, что происходило там, на Литл-Колледж-стрит. Никто. Ни биографы, ни его судьи, ни поклонники, ни почитатели. А я знаю. Только я».

— Почему в квартире, снимаемой вашим знакомым Альфредом Тейлором в доме на Литл-Колледж-стрит, где вы так часто бывали, мистер Уайльд, вместе с известным вам лордом Дугласом, было найдено так много театральных париков, предметов женского туалета и актерского ремесла? — спросил судья во время того знаменитого процесса над Уайльдом. Судилища века.

Уайльд молчал. Его защитник сэр Эдуард Кларк заявил ходатайство о совещании со своим клиентом с глазу на глаз. Они вышли из судебного зала. Минут через пять вернулись. Уайльд был очень бледен, но спокоен.

Потом, спустя век, когда все эти биографы, исследователи, литературоведы подняли со дна всю грязь, весь ил того знаменитого уголовного дела — дела о попрании общественных приличий, — их особо занимал вопрос, о чем говорили Уайльд и его адвокат в те короткие пять минут.

«Он поклялся ему жизнью матери, что никогда ни с кем не занимался этим. Вы понимаете, о чем идет речь? — шептались те, кто пронюхал кое-что из „достоверных источников“. — Уайльд поклялся: нет, нет и еще раз нет. Даже с лордом Дугласом. Никогда. Только наблюдал. Иногда. Редко. Он считал, что художник имеет на это право. Имеет право наблюдать в этом мире все».

«Грехи тела — ничто. Самые тяжкие грехи совершаются в мозгу...»

Верховцев выпростал свое усталое, расслабленное тело из кресла. Боль в позвоночнике утихла. Итак, можно идти спать, не думая об этой пронзающей боли до следующего приступа. Как хорошо, что на свете есть ортофен!

Вот сейчас Мастер был близок и понятен ему как никогда прежде. И он, Игорь Верховцев, если б они только могли когда-то встретиться, пусть не в этом мире, а там, на полях Аида, стал бы ясен Королю жизни, как прочитанная книга. Уайльд бы понял, что этот тридцатипятилетний человек, которого все знают под именем Игорь, не слепо подражает Гению в своих начинаниях, а идет дальше в своем собственном опыте жизни.

Он не только наблюдает, но и хочет поделиться своими наблюдениями с теми, кто этого достоин. Кто хочет взглянуть на мир глазами Короля, кто может понять многое из того, что было ясно ему, кто готов платить огромные деньги ради того, чтобы посмотреть одну-единственную удивительную пьесу с весьма оригинальным концом, пригубив через это уникальное зрелище ЖИЗНЬ как фиал старого вина. Кто не страшится насладиться ароматом Жизни, вдохнуть тот единственный, неповторимый запах, который просто невозможно ни забыть, ни утопить даже в целом океане духов «Weil de Weil».

Верховцев глубоко вздохнул — Мастер успокоил его. Как всегда, он подсказывал самые нужные ответы на самые трудные вопросы.

Напоследок, на сон грядущий можно было бы вспомнить еще одну маленькую деталь. Оскар Уайльд был современником весьма любопытного существа. Точнее, двух существ.

В те времена, когда лондонская публика наслаждалась пьесами Короля жизни на вечерних представлениях в театре Сент-Джеймса, по темным лондонским улицам ездил таинственный экипаж с королевским гербом.

Там, где он проезжал, поутру находили тела изрезанных, изуродованных проституток. Пять заживо препарированных женщин — жертвы грозного Короля ночи, Джека-Потрошителя. Полиция подозревала, что маньяк действовал не один, у него был сообщник. Но все внимание уделялось только тому, кто с хирургической ловкостью резал и кромсал женские тела. В полицейских участках Уайт-Чепла и Челси забывали о втором Джеке. О том, кто смотрел, наблюдая все это.

Верховцев поднял руку, словно предостерегая какого-то невидимого оппонента — нет, нет, господа, вы были тогда не правы и невнимательны. Этот второй был такой же породы, что и.., он тоже чуял тот самый запах. Он шел, ведомый только им одним, и запах в конце концов привел его туда, где ему стало хорошо.

В том экипаже сидели всегда двое. Они были единомышленниками и соучастниками всего. И они точно знали, что именно связывало их крепче стальных уз и железных оков.

Верховцев стиснул руку в кулак и с размаха ударил по спинке кресла. Мы — в лучшем положении. Нас не двое. Нас четверо. И мы тоже узнаем это. Скоро. Очень скоро...


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: