Но мы готовимся

В годы моей юности существовало мнение, будто в разжигании войн больше всех виноваты инженеры-металлурги: это они варят сталь, из которой делают пушки и снаряды, – вот им, подлецам, и выгодна любая война!

Говорить о «гуманности» войны – это, конечно, абсурд, если можно так выразиться, то «гуманизм» войны исходил из моего отечества. Петербургская декларация 1868 года в своей преамбуле гласила, что единственная законная цель войны – это даже не уничтожение, а лишь ослабление боевых сил противника. Россия позже других стран ввела в армии пулемёты, и это понятно: русские долгое время считали, что пулемёты следует запретить как бесчеловечное оружие массового истребления людей… Боснийский кризис застал меня уже на втором курсе Академии, когда вся моя страна ожидала большой войны. Плохо образованный политически, я всё же понимал: если отдалённая война с Японией вызвала в России революцию, то случись большая и близкая к нам война с Германией, произойдёт полное крушение монархии.

Именно в 1908 – 1909 годах мы были очень близки к подобной войне, а мои сокурсники не раз меня спрашивали:

– Отчего вы так обострённо переживаете всё, что творится сейчас на Балканах? Вы похожи на человека, в квартиру которого уже забрались воры.

– В моём волнении повинна та часть сербской крови, что досталась мне от матери сербки, а другая половина русской крови невольно бунтует…

Но среди товарищей по учёбе бытовало и крайнее мнение; мой приятель Володя Вербицкий считал, что войны не избежать:

– А если мы откажемся от ведения большой войны, Россия потеряет все плоды многовековых усилий народа, из великих держав мира она переберётся в число второстепенных государств, с которыми никто уже не считается…

В наших разговорах встречались казённые выражения: «германский милитаризм», «немецкий империализм» – не удивляйтесь этому, ибо в ту пору истории такие слова несли большую смысловую нагрузку, а иначе о военщине кайзера и не скажешь… Иначе можно только ругаться!

Занятия шли своим чередом. Учили нас крепко. В любое время дня и ночи, даже не сверяясь со справочниками, русский генштабист мог дать точную справку: какова пропускная способность дорог Швейцарии, каковы баллистические данные французской или немецкой пули, сколько потребно лошадей, чтобы перетащить артиллерию через горные перевалы Испании… Мы умели делать доклады на любую тему и на любом из трёх языков, умели стрелять как буры, гробились до потери сознания в манеже, мы корпели ночами над подлинными документами по статистике и экономике иностранных государств. Времени, конечно же, не хватало, и только тут многие осознали, что всегда можно занять денег, но никто не даст в долг самого ценного для человека – времени! Мы были приучены регламентировать себя даже в минутах при сдаче экзаменов, как отсчитывали их шахматисты между перестановкой фигур. От нас, будущих офицеров Генштаба, требовали краткости выражений, профессор Колюбакин приводил классический пример из духовно-семинарского быта. Учёный теософ, увидев на улице бегущего семинариста, окликнул его с небывалой лапидарностью:

– Кто? Куда? Зачем?

– Философ. В кабак. За водкой, – был получен ответ…

Длинные, расплывчатые и неуверенные ответы строго преследовались, снижая нам баллы успеваемости. Обращалось внимание на культуру речи, офицера резко обрывали, если он делал неверное ударение в произнесённом слове. Когда в Петербург приезжал на гастроли Московский Художественный театр во главе со Станиславским, нам говорили:

– Сегодня всем быть в театре! Считайте это своей лекцией. При таком режиссёре, каков Станиславский, актёры почти скрупулёзно берегут чистоту русского языка, и вам не мешает поучиться у них, как правильно говорить по-русски…

Знакомство с военной статистикой Германии настолько увлекло меня, что сухие цифры вдруг ожили, как оживают листья из маленьких почек. В этом мне помогала общая начитанность и знание иностранных языков. Порядки в Академии были суровы: если надобной книги не было в переводе на русский язык, офицер все равно обязан её знать, ибо в библиотеке Академии имелись все военные труды на иностранных языках, и потому никакие отговорки в оправдание не принимались.

Полковник Баскаков, богатый сахарозаводчик, считался знатоком наполеоновских войн; на экзаменах он спросил меня:

– Что заимствовал Наполеон из тактики Балленштейна?

– Существование армии за счёт местных ресурсов тех стран и народов, которые он грабил поборами, как это делал и Валленштейн в эпоху Тридцатилетней войны, грабежами и объясняется быстрая манёвренность армии Наполеона, которой уже незачем было таскать у себя на хвосте длинные обозы.

Баскаков, поклонник Наполеона, даже поморщился:

– Ну, зачем же, мой милый, так дурно относиться к гению? Наполеон не грабил, он просто реквизировал.

– А какая разница? – отвечал я наперекор профессору.

Кажется, Баскаков хотел занизить мой балл по истории войн, но тут меня выручил Мышлаевский, автор множества научных трудов по тактике и стратегии:

– Что реквизиция, что грабёж – одинаково! Но коли вы коснулись личности Валленштейна, так скажите, в чём заключалась основа боеспособности его разбойничьей армии?

– Нажива! – отвечал я. – Со всех концов Европы в лагерь Валленштейна стекались бродяги, преступники и аферисты, готовые убивать и грабить, если Валленштейн им платит. Но стоило Валленштейну задержать выплату, и его лагерь сразу пустел…

На моё счастье, я посидел над книгой Альфреда Мишьельса и потому легко доказал своё знание политической обстановки в империи Габсбургов, которая ради своих чёрных целей породила такое чудовище, каким был загадочный рыцарь Валленштейн.

– Мне кажется, – закончил я, стоя навытяжку, – что звериные инстинкты Валленштейна передались генеалогическим путём его внучке, ставшей женой австрийского канцлера Кауница, а затем по наследству перешли и к реакционеру Меттерниху, который первым браком был женат на внучке этого Кауница.

– А вы… женаты? – вдруг спросил Баскаков.

– Не собираюсь. Сначала желаю окончить Академию.

– Верно, поручик, – одобрил меня Мышлаевский…

Мало нам, русским, политических кризисов, так вдруг возник ещё кризис и космический. В 1910 году весь мир в страхе ожидал 29-е появление знаменитой кометы Галлея, которая имела очень дурную славу: её появление издавна связывали с катаклизмами природы, войнами, засухами и эпидемиями. Русские обыватели ожидали светопреставление, ибо ходил слух, будто комета своим хвостом заденет нашу планету. Всем понятно, что столичные семинаристы отметили появление кометы испытанным способом – выпивкой:

– Петруха, дуй за водкой – конец света приходит!

– Братцы, – слышалось в эти дни, – пришёл наш остатний денёчек! Попадись мне этот Галлей, я б его, гада в облака зашвырнул, и пущай там болтается, покудова не подохнет…

Тогда не только семинаристы прощались с жизнью, из окон трактиров слышались плачущие мотивы:

Быстры, как волны, дни нашей жизни,

Что час, то короче наш жизненный путь…

Грешен, я тоже поддался всеобщим настроениям. Но визит кометы из космоса я невольно совмещал с аннексией Боснии и Герцеговины, которая в любой момент способна вызвать войну. Мои подозрения, кажется, начинали оправдываться, когда во главе Боснии был поставлен австрийский генерал Верешанин, проводивший в землях славян политику, угодную венским заправилам. В мае наша Земля удачно задела лишь «хвост» кометы, а 15 июля 1910 года сербский студент Богдан Жераич открыл огонь по Верешанину, промахнулся и тут же покончил с собой. Австрийцы нашли в его квартире книги Бакунина и князя Кропоткина, после чего Вена объявила, что Жераич был анархистом…

Но одинокий выстрел патриота стал репетицией для Гаврилы Принципа в том же Сараево… Помню, отец мне сказал:

– Хорошо, что все хоть так кончилось.

– Ты говоришь о выстреле в Сараево?

– Нет, сынок. Я имею в виду только комету…

Среди моих товарищей по Академии Генерального штаба был и черногорец Данила Црноевич, учёба которому давалась с трудом; я помогал ему как мог, с Данилой мы очень откровенно беседовали о делах на Балканах. В летние каникулы Црноевич, уже в чине штабс-капитана русской армии, выезжал в Цетинье навестить родственников, а в Белграде имел немало знакомств среди сербских офицеров. Однажды, вернувшись из отпуска, он передал мне в подарок коробочку, красиво перевязанную бантиком. В ней был аккуратно разложен балканский мармелад из ароматных фруктов.

– Спасибо, – сказал я, – мармелад я всегда люблю.

– Ты его полюбишь ещё больше, если доешь его весь до конца и прочтёшь, что написано на дне коробки. Там стояло только одно зловещее слово: Апис. Это меня потрясло, а Данила Црноевич сказал:

– Не думай, что в Сербии тебя забыли, и та ночь в конаке, когда свергали Обреновичей, ещё будет воспета в песнях…

Тут я не выдержал и прослезился. Вы меня поймёте.

* * *

Верховую езду нам преподавали два опытных кавалериста: Людвиг Корибут-Дашкевич, изгнанный из гвардии за женитьбу на певице Евгении Мравиной, и барон Карл Маннергейм, в ту пору долговязый ухарь гвардии, балагур и бабник… Вот уж не думал я тогда, что этого человека прямо из седла судьба пересадит на высокое место правителя Финляндии, где он сделается врагом нашей страны! А в манеже – своя, особая жизнь, свои манеры и свой жаргон. Здесь ещё со времён Дениса Давыдова бытовала жестокая гусарская истина: «Бойся женщину спереди, а кобылу сзади!» Полезное предупреждение, ибо мы, академисты, не раз справляли похороны и поминки по тем офицерам, что были убиты наповал ударом задних копыт… В чистых стойлах, помахивая хвостами, стояли манежные кони – Изабелла, Вельможная, Мисс, Раскидай, Лилиан, Янтарь и Авиатор. Хвосты у всех аккуратно подрезаны, на лбах лошадей красовались грациозные чёлки. Разговоры тут слышались гусарские:

– Ну и суставы! Как шарниры в паровой машине.

– Сколько платил за Глота?

– Всего две «катьки». Экспресс, а не конь!

– А моя вчера вынесла, но закинулась на барьер.

– Где же красавица Астория?

– Сломала бабку. Пристрелили, чтоб не мучилась…

Помню, что в жестоком «посыле» лошади, принуждая её брать высоту, я тоже вылетел из седла, разбив о барьер голову, и потерял сознание, лёжа на жёлтеньком песочке, какой привозили в манеж с арены цирка Чинизелли. Очнулся и, открыв глаза, первое, что увидел, были длинные кавалерийские сапоги и длинный хлыст в руке барона Маннергейма.

– Барьер – это ерунда, – сказал он мне. – Будет хуже, когда начнутся парфорсные охоты за лисицами, если вы пожелаете после второго курса Академии учиться и на Четьем.

– Очевидно, пожелаю, – отвечал я, поднимаясь…

Я всегда много читал, но в Академии превратился в сущего пожирателя книжной мудрости по военным вопросам. Из казённой библиотеки я набирал домой такие тяжкие груды книг, что приходилось нанимать для перевозки извозчика. Русские издательства в эти годы завалили книжный рынок литературой о минувшей войне с Японией, почти каждую неделю появлялись в продаже новые труды о войне, переведённые с немецкого, английского и прочих языков, – всё это надо было изучать. Многие не выдерживали подобных перегрузок. Один мой товарищ вполне здравый, вдруг публично объявил, что не Лев Толстой, а именно он является автором «Крейцеровой сонаты». Его отвели к начальнику Академии, где он беседовал очень разумно. Но в конце беседы, когда его уже хотели отпустить восвояси, несчастный очень настойчиво хотел погасить папиросу о лоб начальника Академии Генштаба… До сих пор слышу его истошный крик:

– Куда вы меня увозите? Я не хочу… Я ведь ещё не получил гонорар за написание гениальной «Крейцеровой сонаты»!

Деньги, выслуженные в Граево, быстро разошлись, просить помощи у отца я стыдился, потому и не стал отказываться от академического пособия в 140 рублей, на которые закупил карт, чертёжных инструментов и хорошую готовальню. Завтракать я старался в дешёвой столовой при Академии, а обедать ходил на баржу-столовую, пришвартованную к набережной напротив здания Академии художеств – специально для малоимущих студентов. Кормили на барже просто, но сытно, а наличие мундира меня ничуть не смущало, ибо среди будущих живописцев, обедавших на пятачок, встречалось немало офицеров…

Порядки в нашей Академии были очень строгие, ежедневно приходилось вставать чуть свет, чтобы не опоздать на лекции. В восемь часов утра каждый обязан расписаться в особом журнале о своём прибытии. Очень хотелось спать. Лишь в четыре часа дня мы освобождались, но, вернувшись домой, я снова садился за книги, которые, словно пики Альп, грудами возвышались передо мною.

– Ты начинаешь мне нравиться, – говорил отец.

– Чем же, папа?

– Тем, что взял себя в шоры и, подобно беговой лошади, видишь только то, что впереди. Если не удалось «Правоведением», так, может, после Академии пробьёшься в гвардию. А это – почётно, это лестно, это всеобщее поклонение и успех в обществе. Надеюсь, ещё изберёшь себе достойную невесту.

На это я отвечал отцу словами известной пословицы:

– Не до жиру – быть бы живу…

Я прочитывал не сотни, а тысячи и десятки тысяч границ, запоминая имена, даты, цифры и цифры. Стакан с крепчайшим чаем, дымящаяся на краю пепельницы папироса, початый флакон со спермином доктора Пелля и неистовое желание выдержать это адское напряжение… Только бы не «свалиться» на майских экзаменах, зато летом настанут геодезические работы с Шарнгорстом в полевых условиях, и там – на приволье свободного житья – позволительно чуточку расслабиться.

Почти каждый месяц – в самое неожиданное время – с лестницы раздавался звонок, меня навещал полковник Дагаев, инспектор Академии Генштаба, прозванный «классною дамой». Он беззастенчиво проверял наши черновики, следил за тем, чтобы топографические карты были исполнены лично нами – без помощи профессиональных чертёжников, заодно ковырялся в наших книгах, и суровая кара грозила тому из нас, кого вечерами инспектор не заставал дома полусогнутым над столом.

На следующий день грешника вызывали к начальству:

– Где вы вчера вечером изволили прохлаждаться?

– Извините, гулял со знакомой.

– Гуляли? А умнее вы ничего не могли придумать?

– Простите, но я…

– Никаких «я». Если вы желаете со мной разговаривать, вы обязаны молчать и слушать, что вам говорят старшие…

В конце второго курса программы лекций сильно «военизировались»: помимо истории недавних войн, мы постигали приёмы новейшей тактики и стратегии. Спасибо нашим профессорам: ничтоже сумняшеся они шпарили нам лекции по немецким источникам, сами того не подозревая, что германская доктрина ведения массовой войны не ошеломила нас, молодых, как она ошеломила в 1914 году старых генералов, гордившихся геройским «сидением» на Шипке… Сидя на войне, войны не выиграешь!

Тут и побегать придётся, да ещё как.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: