Повесть

Приткнулось на склоне Агрыдага, чуть пониже вершины, озерко – Кюп-гёль называется. Невелико собой, не больше тока молотильного, зато глубокое, что колодец бездонный. Со всех сторон обступают его багряные скалы с острыми, поблескивающими, как нож, гранями. От этих каменных глыб тянется к озерку сначала широкая, а потом поуже полоса мягкой, медного цвета земли, иссеченной многочисленными тропками, разбросанными кой-где зелеными луговинками. Вода в этом озере – синяя-синяя. Такой густой, такой бархатисто-ласковой синевы, хоть весь свет обыщи, нигде больше не увидишь.

Так выглядит Кюп-гёль ранней весной, когда от снега на его берегах остается лишь тонкая кайма. Минует день-другой – и склоны Горы сплошь захлестнут волны зелени, а берега усыплют мелкие цветы: синие, желтые, алые, лиловые. Даже издали они бросаются в глаза своей колкой яркостью, а их резкий аромат, сливаясь с ароматом воды и земли, дурманит голову.

Каждый год в эту пору собираются здесь чобаны – парни все как на подбор статные и ладные, с печальными карими глазами и длинными тонкими пальцами. Они расстилают свои бурки под багряными скалами, на медноцветной земле, земле древней весны, и усаживаются кругом. В предутренней тьме, когда небо густо засеяно зернами звезд, они достают из-за кушаков свои рожки – кавалы – и начинают играть мелодию «Гнев Горы».

С самого утра льется протяжная музыка. А вечером прилетает крохотная, стрельчатокрылая, похожая на ласточку, белая, точно снег, птица. В стремительном полете выплетает она белые узоры на синей глади. Но вот село солнце, чобаны перестали играть. В тот самый миг, когда они убирают свои кавалы за кушаки, белая, точно снег, птица молнией устремляется вниз, окунает одно крыло в озерную синь – и тотчас взмывает. И так трижды. Затем чобаны встают и по одному, по двое молча расходятся. Их тени бесследно растворяются в сумерках.

С самого вечера стоял белый конь у дверей Ахмедова дома. Переступал ногами, раздувая ноздри, тянул морду к старым, растрескавшимся доскам – будто принюхивался. Раньше всех заметил его седобородый Софи. Поразился старик. Седло на коне черкесское, изукрашенное черненым серебром, с серебряными стременами. Сбруя – просто чудо. Поводья шиты серебром, лука отделана золотом, с перламутровой инкрустацией. Чепрак – длинный, до самого крупа, на нем – древний померанцево-желтый знак солнца на фоне зеленого древа жизни. Вышивка не только сверху, но и по бокам. Софи напрягся, пытаясь вспомнить, где видел этот знак. Ясно только, что это знак древнего рода, но какого именно – вот вопрос.

Молча, с изумлением и страхом, смотрел Софи на коня. Что за высокий гость пожаловал к Ахмеду? Снова и снова пытался он определить, какому роду, какому бею или паше принадлежит знак солнца. Недоброе предчувствие холодило его душу. «Не миновать беды», – думал он.

В их краях не было ни одного человека, достаточно богатого, чтобы владеть подобным скакуном, да еще столь роскошно убранным. И Софи хорошо знал эмблемы всех местных родов.

Была весна. Багровели обнажившиеся из-под снега верхушки скал, желтели первые цветы морозника. Высоко в небе ширяли крыльями журавли – они летели станицей к озеру Ван.

Ахмед, ничего не подозревая, играл в своем доме на кавале. И как играл! Это искусство унаследовал он от деда Султана-ага и отца Ресула. По всей Горе не было других таких кавалджы[1], как эти трое. И не только по всей Горе, но, может статься, и по всему белу свету. А уж если так говорит Софи, то ему можно верить, он ведь и сам знаменитый кавалджы. Слава о нем идет по всему востоку: и по Кавказу, и по Ирану-Турану.

Еще ближе подошел Софи, еще пристальнее всмотрелся. Конь стоит навострив уши. Внимательно слушает. Мелодия, которую выводит Ахмед, хорошо известная, старинная. Рассказывается в ней о неукротимом гневе Горы. Так и называется – «Гнев Горы». Этой мелодии сам Софи выучил немало пастухов. Но как-то уж так вышло, что он давно не играл и не слышал ее. Подумать только, с какой силой маленький рожок передает неистовый гнев каменной громадины! Никогда не перестанет Софи дивиться этому чуду чудному. Человеческий сын дует в рожок, а перед слушателями во всю свою исполинскую высоту встает объятая яростью Гора. Все доступно человеческому разумению: полет орла и ползание муравья, движение солнца и луны, свет, и мрак, жизнь и смерть. Одного только не может постичь сын человеческий – самого себя.

Восстала Гора – и пошла. С грохотом рушатся снежные лавины. Как набухшие почки, лопаются звезды. Бурным ливнем низвергается лунный свет. А Гора идет, обуянная жаждой отмщенья. Тяжко дышит она, высоко, точно у сказочного великана, вздымается ее грудь. Софи даже слышит ее дыхание – раскаты глубинного гула.

Ахмед продолжает играть – разгорается гнев Горы, все сильнее становится подземный гул. Обычно в такие мгновения Софи прикладывал ухо к земле, но сейчас он слушал стоя. Раскачивается, содрогается Гора – того и гляди, обрушится на мир всей своей безмерной тяжестью. И вдруг – полное безмолвие. Пустота. Покинула Гора этот мир. Унесла с собой своих птиц и волков, звезды, луну и солнце, ветер, дождь и снег, травы и цветы. Унесла с собой долины, где бродят стада джейранов с насурьмленными глазами. Только безмолвие, только пустоту оставила.

Но вот мир как бы заново открылся глазам Софи. Со всеми своими звездами, цветами, ароматами, со светлыми, в серебристых вспышках проплывающих форелей, реками. Преобразился и конь. Ожило, засверкало померанцево-желтое солнце на войлоке. Зазеленело, расцвело древо жизни.

Только после того, как оборвался голос кавала, а солнце показало красный язык из-за вершины Горы, опамятовался, наконец, старик.

Посмотрел он на дверь, на коня. И тот, задрав морду, скосил на него большие, полные тоски глаза. Еще сильнее кольнул страх в самое сердце Софи.

– Ахмед, Ахмед! – закричал старик.

Узнал его голос Ахмед, сразу распахнул дверь.

– Добро пожаловать, дядюшка.

Заметил коня, опешил. Вопросительно глянул на Софи.

– У тебя в доме высокий гость? – молвил старик. – Да принесет он тебе радость и благополучие.

– У меня нет никаких гостей, – ответил Ахмед.

Оба они поглядели на красавца коня. Тот обежал вокруг дома и вернулся на прежнее место. Был он на диво хорош и мастью и статью, длинный, поджарый, с высоко поднятыми ушами. Снова вскинул голову конь – будто заржать хотел, но так и не заржал.

Ахмедов дом стоял у подножья скалы. Стены сложены из красного камня. Дверь широкая. Окно всего одно.

Призадумался Софи. И Ахмед призадумался.

– Этот конь послан тебе самой судьбой, – говорит старик.

– Подошел к моей двери, не уходит, стало быть, так оно и есть, – отвечает Ахмед. – Хотелось бы только знать, чей он.

– На чепраке у него знак, – продолжает Софи, – где-то я его видел, а вот где – не могу припомнить. Сдается мне, что это эмблема какого-то могущественного рода. Тогда – беда. Но что бы там ни было, отныне конь твой. Это тебе дар господень.

– Дар господень, – тихо повторяет Ахмед, а сам думает, что принесет ему этот дар – радость ли, горе.

Тень, павшая на его лицо, не ускользнула от Софи.

– Что бы там ни было, отныне конь – твой. Жаль только, что я никак не могу вспомнить, чья это эмблема. Знаю, что древняя, а вот чья? – раздумчиво произнес он.

Обоим было ясно, что владелец коня – человек родовитый и богатый.

– Что тут долго размышлять? – снова заговорил Софи. – Отведи коня вниз, на дорогу. Вернется – отведи опять. И так трижды. А уж потом, кто бы ни был его хозяин – бей, паша ли, османский падишах, иранский шах ли, Кёроглу ли, – никому его не отдавай. Жизнь отдай, а коня не отдавай. Нужно будет – мы все за тебя стеной встанем.

Вот уже и новый день народился. Засверкали, заиграли в золотом шитье облака. Заклубился мерцающий туман над снегами. Ахмед схватил коня за повод, вспрыгнул в седло и съехал на дорогу. Только вернулся пешком – глядь, а конь уже стоит рядом с Софи. И так трижды.

– Что будет, то будет, дядюшка. От судьбы не уйдешь, – развел он руками.

Рано ли, поздно хватится хозяин сбежавшего коня, начнет поиски. Но Ахмед не отдаст ему дар господень. Жизнь отдаст – коня не отдаст. Таков непреложный горский закон.

Ахмед хорошо знал, что ему угрожает, но отвел коня на конюшню. Такого красавца он сроду не видывал. Радовался, конечно, но тревоги не мог избыть.

– Если владелец – какой-нибудь наглый выскочка, не уважающий наших обычаев, быть беде, – сказал Софи, радостно предвкушая возможную схватку. – Гора ни перед кем не склонит головы. Уж если она прогневается – против всего мира пойдет, но от своего не отступится.

– Не отступится, – эхом откликнулся Ахмед.

Слух о неожиданной находке облетел всю деревню. Скопом повалил народ. Сперва только свои, деревенские, а потом и со всей Горы. До самого Ирана-Турана докатилась молва о коне. Только и разговоров было что о птице удачи, которая села на голову Ахмеда. И никто не знал, чем кончится это дело, добром ли, худом.

Услышали о том, как повезло Ахмеду, и курдские беи с равнины. Из Каракилисе, Гихандина, Игдыра потянулись они полюбоваться сокровищем Ахмедовым – и все завистью исходят.

Долгое время о прежнем владельце не было ни слуху, ни духу.

Вскочит Ахмед на коня и вместе с друзьями-товарищами мчится в набег на землю иранскую. Захватит богатую добычу, овец, лошадей – и скоком обратно в свою горную деревушку.

И все время в тревоге. Вот-вот объявится хозяин коня, какой-нибудь спесивый бей с кроваво-красными глазами. Такой умрет – от своего не откажется. А может, он трус, кто знает…

Миновало полгода. Совсем уж было успокоился Ахмед, развеялась его тревога. Да и радость поостыла – сколько можно радоваться одному и тому же?

Как-то утром, когда багровое солнце выглянуло из-за Горы, является к Ахмеду Софи. Тяжело опирается на посох, длинная белая борода подрагивает.

– Слыхал уже? – спрашивает.

– Слыхал, – отвечает Ахмед.

– Разыскивает коня сам беязидский паша, Махмуд-хан.

– Слыхал.

– Тому, кто приведет коня, сулит он пять лошадей и пятьдесят золотых.

– Знаю.

– А если тот, к кому попал конь, не захочет его вернуть, то паша грозится отсечь ему голову.

– Что поделаешь? На все воля судьбы.

– Выставит он против нас целое войско.

– Что поделаешь? На все воля судьбы.

– Махмуд-хан известен своей жестокостью.

– На все воля судьбы.

– Человек он могущественный, противостоять ему нелегко.

– Но ведь конь – дар господень.

– Махмуд-хан нашего господа не признаёт. И его дар не признает. Он заделался рьяным османцем.

– Не могу же я отдать дар господень.

Не прошло и месяца – прискакали посланцы от паши. Входят в Ахмедов дом и говорят:

– Махмуд-хан хочет, чтобы ты вернул его коня. Бери что твоей душе угодно: деньги, товары дорогие, лошадей самых лучших, только верни. Слышал он, что конь остановился перед твоей дверью, потому и просит по-хорошему. Что хочешь возьми себе взамен.

– Неужто ваш хан не знает, что господень дар не возвращают? Жизнь отдают, коня не отдают, – отвечает Ахмед.

– Знать-то он знает, но все равно стоит на своем. Ведь этот конь и ему дар. От зиланского бея, которого наш паша любит как родного брата.

А Ахмед все одно ладит:

– Ничего не пожалею, если надо, жизнь отдам, а дар господень возвратить не могу.

Видят посланцы, его не уломать, грозить стали:

– Хозяин велел тебе передать, что он ни перед чем не остановится. «Хоть и высоко, – говорит, – его логово, хоть и созовет он всяких бродяг на подмогу, все равно доберусь до него, в порошок сотру!» А свое слово паша держит.

Молчит Ахмед, будто в рот воды набрал.

Так ни с чем люди паши и убрались восвояси. Здорово, конечно, озлились, да что толку-то?

Съехались со всей округи курдские беи с кроваво-красными глазами. И все возмущаются:

– Виданное ли это дело – требовать дар господень. Хоть ты знатный бей, хоть паша – должен иметь понимание.

– Все верно, – только и уронил Ахмед. А больше – ни полслова.

Не ожидал паша, что его просьбе отказ будет, взбеленился – просто ужас. Конечно, и он хорошо знал обычаи Горы. Остановись у ворот беязидской крепости конь самого падишаха османского или шаха иранского, ни за что не вернул бы! Но чтобы простой горец посмел противиться его воле – такое в голове не укладывалось.

Созвал паша своих советников и командиров аскеров. Долго судили-рядили они, но так и не пришли к одному решению. Добром коня, ясное дело, не отдадут, а идти походом – со всей Горой биться. Неизвестно еще, чем дело кончится.

Послал тогда паша за своими друзьями – беями курдскими, послушными каждому его слову. Отовсюду понаехали они: из Вана, Патноса, Муша, Битлиса, с Сюпхан-дага. Закатил для них Махмуд-хан пиршество пышное. С небывалым гостеприимством чествовал. А потом пригласил на совет, рассказал о своей заботе.

– Какой-то горский разбойник, юнец безусый, похитил моего коня, – жаловался он. – Моей чести нанесен урон.

Никто и упомянуть не посмел старый обычай, не сказал, что пустое дело затеял паша: даже если всем горцам отрубить головы, коня все равно не вернуть.

Общее молчание окончательно распалило пашу.

– Помогите мне вернуть коня, – потребовал он.

Пришлось курдским беям снарядить гонца. Ахмед только зло посмеялся над ним. И велел передать беям:

– Конь этот – дар господень. Три раза отводил я его на дорогу, а он – все обратно. Так что теперь он принадлежит мне. И не только мне одному, но и всей Горе. И хотел бы, да не могу отдать. Пристало ли беям с такой просьбой ко мне обращаться? Позабыли они, видно, о своем достоинстве.

Курдские беи даже не обиделись, выслушав эти слова. Сказали только:

– Правы горцы. Да только правота им не поможет. Паша все сокрушит, а своего добьется.

Видя, что все домогательства впустую, паша собрал своих аскеров и вместе с самыми верными беями выступил в поход.

А время было уже осеннее. Алым, лиловым огнем пылают скалы на склонах Горы. Все выше и выше взбирается отряд паши. Только камешки летят из-под копыт лошадей.

Наконец, они в деревне Сорик, где живет Ахмед. А там ни одной живой души.

Паша и его люди малость отдохнули, а потом Махмуд-хан приказал спалить все селение.

Из одного горящего дома вышел весь седой, с клочьями сажи на бороде и на ресницах, древний старик, одетый в новехонький, с голубой вышивкой, шаль-шапик – излюбленный наряд курдов. Это был Софи.

Смотрит он на пашу в упор немигающим орлиным взглядом и говорит:

– Что ты бесчинствуешь, паша? С тех пор как стоит мир, еще ни один человек не вернул чужого коня, который прибился к его дому. Неужто не знаешь ты этого обычая? Видно, уж совсем стал османцем. Из-за одного коня сжечь целую деревню! Берегись, паша! Проклятье Горы падет на твою голову! Не простит она тебе этого злодеяния!.. А ведь я знавал твоего отца. Настоящий йигит был – не тебе чета, хоть ты и пашой стал. Уж он-то не пошел бы против обычая. Даже если бы его конь прибился к дому вдовы, сироты или вора – все равно не потребовал бы обратно. Так-то вот, паша. Проклятье Горы падет на твою голову!

Ничего не ответил ему Махмуд-хан, только процедил:

– Свяжите ему руки, наденьте железный ошейник и отведите в тюрьму.

Много деревень разбросано по склонам Горы. Из одной в другую шли люди Махмуда. Но везде пусто. Будто вымерли все селенья. Злобится, беснуется паша. Кричит с пеной у рта:

– Смутьяны, бунтовщики!

Человек он высокий, рослый. Глаза – карие, борода – черная курчавая, нос – клювом. И в словах и в делах выказывается спесь необузданная. Говорит он, правда, мало, все больше думает. Осанка у него величавая, поступь – широкая, размашистая. Кутается он в соболя, весь потом исходит, а мехов не снимает.

Прошел паша со своим войском по долине Игдыра, миновал Башкёй, вышел в ахурийскую долину и поднялся к горным пастбищам. И нигде – ни чобана, ни путника случайного, ни разбойника. Ни птиц, ни зверей никаких – ни медведей, ни лисиц, ни диких кошек. Таким, вероятно, был мир до сотворения живых существ. Даже мошки и жуки и те куда-то запропастились.

– Все равно отыщу их, – кипятится паша, – хоть под землей спрятались – отыщу. Даже если в Иран, Хиндистан или Китай удрали – все равно отыщу.

Курдские беи и слова молвить не смели – помалкивали.

Подкатила зима. Устали, выбились из сил и лошади и аскеры с тяжелыми заплечными сумками. Весь Большой Агрыдаг обшарили, добрались до Малого. И по-прежнему – никого. Пожелтел паша, спал с лица. Но все ярится. Неужто так и не попадется им ни одна живая душа? Только эту злобу в себе носит – никому ни слова. Что надо – рукой показывает.

Один из курдских беев, Молла Керим, как-то набрался духу и сказал Махмуд-хану:

– Мой паша! На этой огромной Горе хоть тыщу лет ищи, все попусту. Уж если эти горцы запрячутся, их и сам шайтан не отыщет. Убей меня, паша, если я говорю неправду.

Поглядел на него паша – глаза грустные-прегрустные, но так ничего и не ответил.

Двинулись дальше. Одно только желание у паши – лишь бы увидеть хоть кого-нибудь, кроме этого дряхлого Софи.

Не выдержали, в конце концов, беи, собрались, стали обсуждать, как быть дальше. Сколько можно плутать по горам! Лошадей загнали, сами с ног сбились, а толку никакого. Паша же и слушать ничего не желает – весь злобой пышет. А зима уже на носу. Так и жди снежной бури или лавины. Дело опасное. Посовещались беи и решили все-таки переговорить с пашой.

Подошел к нему Молла Керим и, почтительно прижав к груди руки, говорит:

– Мой паша, разреши смиренно доложить тебе о нашем решении. Вынуждены мы прекратить поиски, разъехаться по домам. Но вот тебе наше слово: через три-четыре месяца, еще и зима не окончится, приведем тебе и коня и Ахмеда.

– Да что там конь и Ахмед, – отвечает паша. – Я только хочу знать, куда подевалось столько народу. На всей Горе – никого, кроме Софи. Муравьи и те попрятались. Хочу видеть людей. Еще до того, как сойдет снег.

Снова собрались на совет курдские беи. Долго спорили и опять послали к паше Моллу Керима.

– Хорошо. Найдем тебе и людей. Еще до того, как сойдет снег. Положись на наше слово.

Вернулись все они в беязидскую крепость. Пригласил паша беев в мраморный зал, щедро одарил за службу. Беи, понятно, радовались, но душу их точило беспокойство. Как сыскать Ахмеда? Эти горцы знают каждую тропку в горах, их там и до судного дня не выследишь.

Махмуд-хан был человек неглупый, образованный. Он почитал османского падишаха, гордился славой Османской империи. Дед его и отец были из горных краев. Паша не знал, когда они переселились на равнину, знал только, что отец учился в арзрумском медресе, а затем перебрался в Стамбул. Там достиг высокого поста, и падишах пожаловал ему титул паши. Отца своего Махмуд-хан хорошо помнил. Он отличался орлиной смелостью, был решителен. Отец давно обосновался в беязидской крепости, куда со всех сторон стекались ученые люди, певцы и сказители. Его воле покорялись все курдские беи – от Эрзрума до Карса, от Карса до Вана. До глубокой старости дожил он – и до последнего дня в седле! На лето, оставив свой роскошный дворец, он поднимался в горы, разбивал там шатер. Рядом были ледники, и от них веяло приятной прохладой.

Горцы относились к отцу Махмуд-хана с большим уважением. Возможно, чуточку и побаивались, но по-настоящему уважали. И он платил им взаимностью. Обычаев, во всяком случае, не нарушал. Махмуд-хан хорошо помнил, как отец собирал у себя в шатре по сорок – пятьдесят кавалджы и с упоением слушал их игру.

Интересно, как поступил бы отец на его месте? И как поступили бы горцы? Вернули бы коня? Ответа на этот вопрос не было, точно так же как не было ответа и на другой вопрос: как смогут беи выполнить свое обещание. Что, если горцы укроются в Хороссане или еще где-нибудь?

Сам паша, как и его отец, учился в Эрзруме, затем служил в Стамбуле. Отличился. Покрыл себя славой в сражениях.

Живал он в Дамаске, Алеппо и Каире. Бывал в Софии и Транси льва нии. Изъездил весь восток и запад. Нов конце концов вернулся в беязидскую крепость. По настоятельной просьбе отца. Сам он, по своей охоте, ни за что бы не покинул Стамбула. Через двенадцать лет отец умер, и титул паши перешел к нему – как к старшему сыну.

Долгое время Махмуд-хан не мог привыкнуть к горам, к здешним людям и нравам. Роскошью беязидский дворец превосходил даже стамбульские дворцы, но освоился он там с трудом. Долго тосковал, скучал. Рассеяться ему помогли горянки: и лицом хороши, и станом стройны, таких тоненьких девушек нигде больше нет. В первый раз он женился на армянке. Во второй раз – на дочери курдского бея. Третью жену привез себе с Кавказа. Четвертую – с берегов озера Урмийе. От этих четырех жен родилось у него три дочери и восемь сыновей. Было у паши еще пятеро братьев – все они жили на игдырской равнине. Он их слегка презирал, чурался. Лишь младший брат жил сначала во дворце, но потом и он перебрался к другим братьям. Женился на девушке из своего рода да так и осел в тех краях. Паша до сих пор не мог простить ему этого.

Лишь одна страсть была у Махмуд-хана – охота. Каждой весной он отправлялся вместе со своими ловчими на Эсрюк-даг или Сюпхан-даг либо в Сорскую или Зиланскую долину. Там он охотился на оленей и возвращался с сотнями шкур.

Одну из дочерей паши звали Гюлистан, другую – Гюльриз, третью – Гюльбахар[2]. Гюлистан, дочь армянки, была высокой рыжеволосой девушкой с большими голубыми глазами, осененными длинными ресницами. Наряды себе она выписывала из Стамбула, следуя придворной моде. Так же поступала и Гюльриз, белокурая красавица с небесно-синими глазами и длинной лебединой шеей. Из всех трех эта была самая образованная, еще девочкой знала наизусть стихи Ахмеди Хани[3], придет, бывало, в мраморный зал и читает всем собравшимся. Паша любил ее больше остальных. Гюльбахар сильно отличалась от своих сестер – ростом пониже, но зато плотно сбитая, лицо светлое, открытое, орехово-смуглое. По принятому у горянок обыкновению она носила несколько нижних юбок, волосы заплетала в сорок косичек. На шее – золотое ожерелье, на ногах – браслеты с изумрудом и жемчугом. От природы она была большая умница. Говорила мало, почти всегда улыбалась. Все прочие дети паши редко выходили из дворца, с простым народом не знались. Иное дело – Гюльбахар. Ни одна большая гулянка, ни одна свадьба без нее не обходились.

Жители Беязида и горцы просто обожали Гюльбахар, чтили ее как святую. Захворает ли какой бедолага, несчастье ли где приключится, Гюльбахар уже тут как тут. На коне она ездила как заправский йигит. Паша никогда не вмешивался в ее дела, лишь поглядывал издали, думая: «Родись она мужчиной, всей бы этой Горой как падишах заправляла!»

Гюльбахар изнывала во дворце от тоски и скуки. Общего языка с сестрами не находила – все одна да одна. Шел ей тогда двадцать второй год. Взглянет – в глазах боль затаена, но улыбка у нее добрая-предобрая, только ямочки на щеках играют. Недаром горцы прозвали ее «Улыбчивой девушкой».

История с конем заинтересовала ее больше всех во дворце. Она частенько заходила в тюрьму, расспрашивала обо всем Софи, который ей так полюбился, что она сама, своими руками, носила ему лакомства из дворцовой кухни.

– Верно говорят люди, – подтвердил Софи. – Три раза съезжал Ахмед на дорогу – и три раза конь возвращался к его дверям. Этот конь – дар господень. Ахмед никому его не отдаст. И даже если бы захотел отдать, ему бы не позволили. Горцы умрут, а коня не отдадут.

А однажды он попросил:

– Принеси мне кавал.

Только сказал – смотрит, Гюльбахар несет ему рожок. А рожок-то старый-престарый, лет сто, верно, будет. Хоть и ничего не сказала девушка, а очень удивилась: как это Софи, в его-то годы, будет играть на кавале. Для этого и зубы крепкие нужны, и грудь могучая. Присмотрелась Гюльбахар – хоть спина у старика и согбенная, а зубы все до одного целы-целехоньки, так и сверкают белизной.

Заиграл Софи на кавале. А Гюльбахар присела у двери тюрьмы, привалилась спиной и слушает. Заслушалась, даже не шелохнется. А Софи знай себе играет, ни на миг не остановится.

Наконец опустил он кавал. Только тогда, будто после долгого сна, очнулась Гюльбахар, тихо, еле внятным голосом спросила:

– Что это за мелодия?

– Старинная. «Гнев Горы» называется. Сочинили ее еще отцы отцов наших.

Каждый день в предрассветную пору приходила Гюльбахар к темнице. И Софи играл для нее «Гнев Горы». Вот только никак не хотел объяснить, почему Гора разгневалась. Гюльбахар его спрашивает, а он молчит, лишь изредка уронит:

– Впала Гора в гнев – о том и сложили дастан отцы наших отцов. Я знаю только мелодию, а слова спрашивай у сказителей, не у кавалджы.

Так и не сумела дочь паши выпытать у него тайну.

– Слушай мой кавал внимательно, – говорил ей Софи. – Он ведь и рассказывает о гневе Горы, моя повелительница. Видно, совсем одряхлел я, кавал перестал меня слушаться. Вай, вай!

Гюльбахар слыхивала этот знаменитый дастан и раньше. Исполняли его не только бродячие певцы и сказители, но даже дети и женщины. Но Софи играл как-то по-особому. И гневу Горы у него тоже, видимо, было свое объяснение.

Паша, разумеется, знал, что его дочь принимает большое участие в старом Софи, даже еду ему носит из дворцовой кухни. Знал он и то, что она слушает его игру на кавале.

Велел он привести узника в мраморный зал.

– И хотел бы, да не могу тебя отпустить, пока Ахмед не приведет коня, – сказал он Софи. – Обещай, что постараешься его уговорить, и ступай себе с богом.

– В этом деле я тебе не помощник, – гордо ответил старик. – Конь – это дар господень. Сам Ахмед еще может прийти, а вот коня не приведет. И уговаривать его я не стану.

Обозленный паша отправил Софи обратно в темницу и приказал позвать Гюльбахар.

– Чтобы больше ты не смела ходить к этому Софи! – сказал он. А слово паши во дворце закон – попробуй только ослушаться.

Через несколько дней прискакал гонец от хайдаранского бея.

– Да успокоится сердце паши, – передал он слова курдских беев. – Мы нашли место, где скрываются горцы. Там и Ахмед с конем. Скоро они будут в твоих руках.

Оказалось, что Ахмед увел всех горцев к шемдинанским курдам, в Хакярийские горы.

Послали туда сына милянского бея. Муса-бей – так его звали – нашел Ахмеда в узорчатом лиловом шатре, что стоял в долине среди сотен других.

Ахмед приветствовал его как дорогого гостя.

– Паша хочет видеть тебя, – сказал Муса-бей. – Больше ему ничего не надобно – только тебя видеть. Даже коня своего не требует. Пусть горцы спокойно возвращаются домой. Беи уговорили пашу простить тебя и всех остальных. Но его, видишь ли, заело любопытство, хочется знать, что за человек – этот Ахмед. «И пятнадцати коней не пожалею, лишь бы поглядеть на такого йигита», – сказал он беям. Вот они и послали меня к тебе.

Шемдинанские беи и вожди горских племен долго спорили: не ловушка ли это. Но трудно было допустить, чтобы высокородные беи унизились до подобного обмана. Неужто османский паша не дорожит своей честью? В конце концов собравшиеся склонились к мысли, что паша и впрямь желает видеть Ахмеда. Просто любопытствует, что он, мол, за человек.

От Муса-бея Ахмед узнал, что Софи заточен в темницу. Жаль ему было старика, очень жаль. Никакие уговоры не могли заставить Софи покинуть свой дом. Легче было бы скалу сдвинуть с места. Мог ли он подумать, что паша упрячет его на старости лет в тюрьму?!

– Не волнуйтесь за него, – успокаивал Муса-бей. – Софи не так уж плохо живется. – И рассказал о его дружбе с Гюльбахар-ханым. Все были рады это слышать.

– Муса-бей, – сказал ему Ахмед, – ты прибыл сюда как друг, и я не могу отказать тебе в твоей просьбе. Мы все вернемся в родные края, и я спущусь в беязидскую крепость. Но только один, без коня.

– А зачем конь? – подхватил Муса-бей. – Я уже тебе говорил, что паша хочет видеть тебя одного.

И вот в начале весны горцы возвратились в свои деревни. Ахмед же в сопровождении курдских беев отправился в беязидскую крепость. Паша встретил его достаточно миролюбиво, хотя и с обычной своей насмешливостью и высокомерием.

– Здравствуй, султан Горы. А где же конь?

– Дома, – ответил Ахмед.

– Ты похитил моего коня, – засмеялся паша, – знаешь, какое наказание за это полагается?

– Я не вор, – гордо отрезал Ахмед. – Конь этот – дар господень. Поэтому вернуть его я не могу. Ты ведь и сам родом из наших краев, знаешь обычаи.

– Плевать мне на ваши обычаи! – яростно завопил паша. – Или приведи коня, или я велю отрубить тебе голову. – И приказал своим стражникам: – Посадить его в тюрьму!

Беи, что сопровождали Ахмеда, не решились и рта раскрыть.

– Можешь отрубить мне голову, воля твоя, – крикнул схваченный стражниками Ахмед. – Но коня тебе все равно не видать.

Такого оборота дела Муса-бей не ожидал.

– Ты поступаешь бесчестно, паша, – возмутился он. – Бесчестно и низко. Я поверил твоему слову, привел Ахмеда, а это, оказывается, коварная уловка.

Тут уж паша окончательно рассвирепел.

– И этого тоже в тюрьму! – гаркнул он. И набросился на курдских беев: – Так-то вы держите свое обещание? Где мой конь, я вас спрашиваю, где мой конь? Не хватало еще, чтобы какой-то худородный горец одержал верх надо мной, пашой османским!

– Ладно. Хоть и трудное это дело, а приведем тебе коня, – пообещали беи.

Слух о том, что произошло во дворце паши, быстро распространился от Вана до Малатьи, от Малатьи до Кавказа, всю Анатолию облетел. Певцы слагали вдохновенные песни об Ахмеде и коне.

Все горцы были возмущены вероломством паши. Негодовал и род милянского бея.

Едва очутясь в темнице, Муса-бей попросил прощения у Ахмеда:

– Не таи на меня обиды! Знай я, что у паши на уме, наотрез отказался бы от такого поручения. Лучше смерть, чем позор.

Софи очень обрадовался Ахмеду. Обнял его, долго целовал. Затем достал свой кавал и начал играть «Гнев Горы». Со слезами на глазах слушали его Ахмед и Муса-бей. Излив свою душу, старик передал кавал Ахмеду. Тот весь кипел от ярости, призывая проклятье Горы на головы паши и беев. Заиграл Ахмед. Совсем по-другому пел кавал. Мелодия вроде бы та же самая – «Гнев Горы», а вот слушаешь, и кажется, будто скалы шатаются, еще миг – и рассыплются на мелкие куски.

Услышала Гюльбахар его игру и, недолго думая, со всех ног кинулась к темнице. Даже и не вспомнила об отцовском запрете. Будь что будет, а она должна увидеть человека, который с таким вдохновением играет на кавале. И увидела. В груди ее жарко заполыхало какое-то новое, еще не изведанное чувство. И гнев против отца.

Присела Гюльбахар у стены, да так заслушалась, уж и не помнит, где она. Не скоро очнулась. Но как только очнулась, захотелось ей сделать хоть что-нибудь для узников. И для Софи, и для Ахмеда, и для Муса-бея, чьим мужеством она восхищалась. Зашла она на дворцовую кухню и вместе с очень любившими ее поварихами приготовила вкусные блюда. Слуги унесли их в тюрьму.

Узнала об этом ее мать, призвала к себе и говорит:

– Если отец проведает о том, что ты вытворяешь, никого не помилует.

А Гюльбахар и бровью не ведет:

– Ну и пусть! Он так опозорил свое имя, что мне безразлично, что он там еще сделает.

Один за другим тянулись дни. Курдские беи так и не привели коня. И вестей от них никаких не поступало.

Ахмед и Муса-бей по-прежнему томились в темнице. Тайком от паши Гюльбахар посылала им разные лакомства, а то и сама шла хоть издали поглядеть на узников.

Как-то раз, не выдержав, сказала она Софи:

– Я хочу поговорить с Ахмедом. Предупреди его об этом.

Крепко запал ей в душу молодой горец. Да и то сказать – парень хоть куда. Волосы золотые, волнистые. Глаза голубые, большие и ясные, лицо длинное, узкое. Чудится, будто вобрало оно в себя всю боль, всю тоску мира, что-то в нем есть от раненой газели. Смотришь, и кажется, что Ахмед в каком-то странном волшебном сне. Во всей его осанке, в каждом его взгляде было что-то воспламеняющее кровь, что-то уводящее в далекий неведомый мир. Гюльбахар мнилось, будто они знают друг дружку чуть не с самого детства. И уж во всяком случае давно: познакомились на свадьбе или на празднестве. А может быть, это именно он снился ей по ночам – такой родной и близкий!

– Но ведь старший тюремщик не разрешит вам свидеться, – сказал Софи. – Чего доброго, еще паше донесет. Тогда мы все пропали.

Его слова, однако, не остановили Гюльбахар. С того дня потеряла она покой. Ночами ворочалась без сна. И все видела перед собой молодого горца. Стоит он перед ней в золотом сиянии, весь улыбкой светится, но в глазах голубых – горе горькое. Тяжкая, видно, выпала ему доля. Может быть, нет у него ни отца, ни матери, ни братьев – никого-никогошеньки! Изболелось, изныло сердце Гюльбахар. «Надо с ним поговорить, – думает она, – надо поговорить. Может быть, и сыщется лекарство против его хвори. Нелегко ему, бедняге. Да еще в тюрьму угодил!»

Гюльбахар и сама не понимала, что с ней творится. И днем и ночью – все перед ней Ахмед. Наваждение да и только! Куда ни пойдет, а сердце ее все к тюрьме тянет. Войти туда – дело не простое. Дверь толстая, железная. Тяжелый замок с цепью. Обложена она большими, нетесаными камнями на прочном растворе.

Старшим тюремщиком был Мемо. Паша ему безгранично доверял, любил как родного сына. Отец Мемо был одним из самых верных и отважных воинов Махмуд-хана. Он пал в сражении, когда его сыну было всего лишь два годика. Воспитывался Мемо во дворце, а когда подрос, паша назначил его старшим тюремщиком.

Был он еще молод. Как и отец, отличался мужеством и преданностью: не раздумывая, отдал бы жизнь за своего покровителя. Из таких-то людей и подбирают тюремщиков. Ко всему еще он немногоречив. Когда с ним заговаривают, как девица, заливается румянцем. Гюльбахар не могла припомнить, чтобы Мемо хоть раз поглядел ей прямо в глаза. Только увидит ее – весь запылает, губы бледно-лиловые, руки трясутся. Смотрит в землю, ни слова не говорит. Гюльбахар приписывала это его природной стеснительности.

Все это время она тайно посылала узникам вкусную еду. Не обделяла и Мемо. И каждый раз не забывала ему сказать:

– Своими руками приготовила, брат Мемо! Для тебя старалась.

Гюльбахар лишь дважды или трижды удалось увидеть Ахмеда – и то издалека. И все благодаря Мемо. Иногда он оставлял дверь тюрьмы открытой, а сам куда-то исчезал. Стоя на каменной лестнице, что вела в глубь темницы, Гюльбахар разговаривала с Софи, а сама так и ловила глазами его молодого друга, который разгуливал по самому дну глубокого, словно колодец, подземелья. Он походил на могучий утес, но шаг у него был легкий, пружинистый, кажется, вот-вот – и он взовьется ввысь. Статный, величавый – настоящий мужчина!

В стенах тюрьмы, чуть повыше дна, оставлено было несколько узких, в локоть длиной, отверстий: днем сквозь них просачивался неяркий свет.

Тюрьма стояла на самом краю пропасти. Внизу расстилалась беязидская равнина. Оттуда, с караванной дороги, доносился иногда звон колокольцев. Его отголоски долго еще бились об отвесные склоны. Одно такое отверстие было и на высоте человеческого роста. Знал об этом весь окрестный народ. И боготворил сирийца, главного строителя дворца. По слухам, он сам долго томился в заточении, потому и совершил это милосердное дело. Дескать, будь что будет, а я оставлю в стене узкое окошко и сделаю так, чтобы ни один тиран не осмелился его замуровать.

Достроив дворец, сириец уехал. Но, уезжая, оставил первому владельцу такое письмо: «Если кто-нибудь осмелится замуровать эти окна, дворец рухнет на его голову. И он сам, и его потомки, и весь его род будут прокляты!»

Ни один паша так и не решился заделать эти отверстия. Вот почему беязидская темница была воспета во многих дастанах. Кто туда ни попадает, прежде всего возносит молитву главному строителю дворца – Сюлейману-уста.

Зимой ли, летом мир в этом окошке неузнаваемо преображается. Как-то странно течет, оплывает. Днем по небу летят журавли, гуси, утки и дрофы, ночью – сверкающие звезды. По дорогам проходят караваны. В светлом мерцании покоится река. И кажется, будто вся необъятная, в три полосы, равнина, окутанная прозрачной дымкой, стремится куда-то вдаль.

Выйдя на свободу, узник тщетно искал эту заколдованную равнину – то в солнечном золоте, то в смоляном мраке, то зеленую, в ярких крапинках цветов, то лиловую или медноцветную, то под сплошным снежным покровом, – вечно изменчивую, зыбкую, плывучую. Волшебство в тот же миг рассеивалось.

Софи, Ахмед и Муса-бей поочередно глядели в это окошко. На смену весне шло лето. По утрам над равниной, заслоняя дальние холмы, висело голубое кружево тумана. С приближением дня туман окрашивался в розовый цвет, а затем улетучивался.

Сердце Гюльбахар пламенело любовью. Все, к чему ни прикоснется ее рука, будь то человек или вещь какая-нибудь, тотчас озарялось этим пламенем. И сама она была будто ветер, разносящий пожар, – все время в движенье, ни одного мгновенья спокойного. Радость в ее душе чередовалась с отчаянием. Страшно ей: вот выйдет Ахмед на свободу – никогда больше не увидит его она. И никто – ни отец, ни падишах, ни даже Караванный Шейх – не поможет ее горю. Все в мире случается, одного не будет: не увидит она Ахмеда после его освобождения.

О чем только не передумала Гюльбахар в эти дни! О любви, о горе горьком, о разлуке, о смерти, о несправедливости, жестокости отцовой. Чувства ее походили на коней, закусивших удила.

И вдруг она впала в какое-то странное оцепенение. Тело сковала страшная усталость. Оно ныло и болело так, будто его били палками. Как полумертвая, бродила она по дворцу, вызывая у всех жалость. Но буря, бушевавшая в ней, затихла.

Три дня не говорила она ни с кем ни слова. Три дня блуждала холодная, сонная, отчужденная, лицо бледное, волосы тусклые, даже зубы, казалось, потеряли всегдашнюю свою белизну. Лишь по временам вспыхивал в ее глазах прежний огонь да глубоко в ямочках щек таилась горделивая улыбка, которую не могло омрачить предчувствие неминуемого горя.

А затем снова разразилась буря. Снова переменилась Гюльбахар – просто не узнать. Вся она – с головы до пят – любовь. Любовь и радость! Носится по дворцу, все никак не может дождаться наступления вечера.

Как только стемнело, выбежала она из крепости, остановилась тут же, за воротами, и смотрит на кузню. А оттуда золотым дождем сыплются искры. Где-то в глубине орудует кузнец Хюсо, только трудно его разглядеть.

Постояла немного Гюльбахар – и помчалась к гробнице Ахмеди Хани. Пала на колени, стала молиться о заступничестве. Точно бурный паводок, разметавший плотину, полились ее молитвы. А когда отошла, наконец, от гробницы, склоны Горы уже окутала – такая долгожданная! – ночь. Заморосило.

Отныне Гюльбахар знала, как ей поступить, до тонкости знала. Будущее не сулит ей ничего отрадного, но она должна выполнить свой долг. Во что бы то ни стало.

В комнате у нее стоял прочный, орехового дерева, расписной сундук. Гюльбахар достала из него кавказское рубиновое ожерелье – подарок бабушки, золотой перстень, жемчужные браслеты, привезенные ей дядей из Хиндистана, и афганское кольцо в нос, тоже от дяди, ссыпала все это в бархатный мешочек и кинулась к темнице. Мемо жил в боковой пристройке. На ее стук он тут же открыл дверь. На боку у него висел длинный, до щиколотки, меч. На плечи наброшена была шитая кавказским серебром аба[4] из шкуры гнедого жеребца. На голове высилась шапка из козьего меха. При виде Гюльбахар он весь засветился радостью. Но в тот же миг эта радость уступила место темному отчаянию. Глядя на него, опечалилась и сама Гюльбахар, погасла вспыхнувшая было надежда.

Мемо стоял, с обычной своей застенчивостью потупив глаза. Руки и ноги у него дрожали. Подрагивали и губы.

– Возьми, я дарю тебе все это, – молвила девушка, протягивая ему мешочек с драгоценностями.

Мемо, ничего не отвечая, заглянул в мешочек.

– Только дозволь мне увидеться с Ахмедом, – добавила она.

Не удержал Мемо мешочек, уронил на каменный пол – зазвенели драгоценности. Дочь паши нагнулась, подняла, снова подала Мемо:

– Возьми все это. Только дозволь увидеться с Ахмедом. А потом донеси отцу. Пусть он прикажет отрубить мне голову.

Мемо был смертельно бледен, ни одной кровинки не осталось в его лице. Медленно-медленно поднял он глаза на Гюльбахар. Это был взгляд умирающего. Потупиться на этот раз пришлось дочери паши.

Мемо не спеша извлек из-за пояса большой ключ, протянул его Гюльбахар и ушел. Миг-другой дочь паши стояла в нерешительности, не зная, радоваться ей или печалиться. И вдруг у нее хлынули слезы. Долго-долго сидела она, рыдая, на пороге. Подумывала даже, не оставить ли ей ключ в комнате Мемо. Кое-как поднялась на ноги, с бешено колотящимся сердцем подошла к тюрьме и отперла огромный замок. Внутри – тьма кромешная. Только где-то внизу трепещет – вот-вот порвется – тоненькая нить света.

Гюльбахар спустилась по ступеням, вырубленным в стене еще за сотни лет до постройки крепости. На дне каменного колодца не было заметно никакого движения. Стены и пол были гладкими, словно покрытые толстым налетом морской соли. Сырости вовсе не чувствовалось. Веяло кисловатым запахом дубленой кожи.

Внизу, у подножья лестницы, дочь паши остановилась, тихо позвала:

– Софи, Софи.

К ней тотчас же подошел старик.

– Добро пожаловать, моя повелительница. Как ты сумела сюда пробраться? Не дай бог паша узнает, все на плаху угодим. В этой тюрьме никогда еще не бывала ни одна женщина. Тебя ведь никто не видел? Скорее уходи!

– Где Ахмед? Я хочу с ним поговорить.

– Сейчас, сейчас.

В темноте послышался невнятный шепот. Сердце девушки застучало так сильно, что ей показалось, будто стены тюрьмы откликаются громким эхом.

Она нетерпеливо ждала.

С пола поднялась высокая тень – вероятно, Ахмед. У Гюльбахар подломились ноги, закружилась голова. Чуть было не упала, но в последний миг успела опереться о стену. Но когда почувствовала на своем лице жаркое дыхание Ахмеда, сразу же пришла в себя. Оба они стояли молча, затем Ахмед заговорил:

– Это ты, Гюльбахар?

– Да, – чуть слышно выдохнула дочь паши.

Обоим им чудилось, будто они уже давным-давно, чуть ли не с малых лет, знают друг друга. Их обволакивало облако любви – жаркой, дружески-нежной и прекрасной. Всю тюрьму заполняло собой это облако.

За несколько дней до того Софи исхитрился залучить в подземелье стайку каменных куропаток. В любой час дня и ночи птицы весело щебетали. Но Гюльбахар еще не знала об этом и, услышав их щебет, испуганно подалась вперед, схватила Ахмеда за руку. Они вместе поднялись на караульную башенку, что высилась в двух шагах от края глубокой пропасти. Над равниной, во все небо, сияли россыпи звезд. На дальних холмах лежала огромная тень Горы. А над самой Горой стыла старая подслеповатая луна на ущербе. И вдруг ее поглотила зловещая иссиня-черная туча. Гюльбахар невольно стиснула руку Ахмеда.

До первых петухов сидели рядышком. И только заслышав голоса, поднялись на ноги. Точно два языка пламени, разъединились их руки. Ох как не хотелось Гюльбахар разлучаться. Так бы и сидела там молча. Пока не наступит день. И пусть каменные плиты оросятся ее алой кровью. Опять взяла она руку Ахмеда. Опять слились воедино языки пламени. Но уже начинало светать. Простясь с ней, Ахмед спустился в каменный колодец – Гюльбахар услышала, как брякнула, закрываясь за ним, тяжелая тюремная дверь. Какой-то миг она стояла в замешательстве, не зная, что делать, куда идти, – и вдруг вспомнила о зажатом в ее руке ключе. Мемо в его пристройке не оказалось. Встревоженная Гюльбахар металась по всему дворцу, пока, наконец, не отыскала его за внутренней крепостной стеною – он сидел справа от больших ворот, прислонясь спиной к каменной кладке. Не шевельнется, не шелохнется – словно умер. Даже звуки шагов девушки не могли привести его в себя.

Дочь паши потрясла ключом над самым его ухом. А лицо у него все такое же застылое. Будто ничего не слышит и не видит Мемо. Ждала-ждала Гюльбахар, пока он очнется, так и не дождалась. Положила ему ключ на колени:

– Спасибо тебе, брат. Век не забуду твоей доброты.

А Мемо все сидел с тем же отрешенным видом.

Разлучась с Гюльбахар, Ахмед ощутил гнетущее одиночество. Неужто наяву, не во сне, держал он жаркую руку девушки, вдыхал дурманящий аромат ее тела? Неужто это и впрямь не сон? – вновь и вновь спрашивал он себя. От глубочайшей радости и счастья он переходил к мучительным сомнениям и отчаянию, и не было этому конца.

Вот, стало быть, почему конь остановился у дверей его дома! Так предначертал господь. Этот конь и эта Девушка – дар господень, дар Горы. И он, Ахмед, должен быть достоин столь великой милости.

Так размышлял молодой горец, и перед его глазами неотступно стояла дочь паши – настоящий цветок гор, яркий и благоуханный.

– Дай мне кавал, – попросил он Софи.

И заиграл новую, доселе не слыханную мелодию. Наслаждались ею только Софи, Муса-бей и куропатки. Долети она до слуха Гюльбахар, девушка просто с ума сошла бы от радости.

В тот день Гюльбахар скиталась по дворцу как неприкаянная. Ни к чему не притрагивалась, ничего не ела – и все думала, думала. Отец ни за что не отпустит Ахмеда. Но даже если бы отпустил, их пути навсегда разойдутся. Невозможно и помыслить, чтобы паша выдал свою дочь за простого горца. Тем более что считает его смутьяном.

И вдруг до нее донеслись звуки кавала. Она так вся и затрепетала. Словно лист на ветру. И предалась безумным мечтам. Ах, если бы Ахмед все-таки вышел на свободу. Однажды ночью он похитит ее, умчит в степь, где бродят джейраны, где раскинули свои гостеприимные шатры курдские племена. Люди с Горы для них – выходцы из другого мира, чуть ли не святые. Но ведь у отца, как и у всех османцев, руки длинные. Куда бы они с Ахмедом ни забрались, хоть на край света, все равно изловит их и убьет. Эта мысль будто огнем опаляла ее сердце.

«Сегодня же ночью пойду к Ахмеду!»– решила она. Страшно только, как бы отец не узнал. Крут он на расправу, никого не пощадит – ни ее, ни Ахмеда, ни Мемо. Но почему Мемо ведет себя так странно? Не взял такие дорогие вещи? Без слов отдал ей ключ?

Гюльбахар старалась не вспоминать о Мемо, о его полных боли глазах, гнала его образ прочь, но все тщетно. Давно уже заметила она что-то странное в отношении к ней Мемо. Почему он так предан ей, разобьется, но выполнит любую ее просьбу?

Итак, решено, сегодня ночью она пойдет к Ахмеду. И не только сегодня, но если удастся, то и завтра и послезавтра. Но как попросить ключ у Мемо? Как посмотреть в его полные боли глаза? Выполняя ее просьбу, он испытывал жестокие, смертные мучения. Этого нельзя, невозможно не замечать!

Тоска становилась все нестерпимее. И вместе с ней росло негодование – девушка готова была бросить вызов своему отцу, его прислужникам, обычаям, Горе, всему свету.

Из мраморного зала слышался зычный, густой бас Махмуд-хана. Гюльбахар как будто видела его перед собой. Мужчина, что и говорить, он заметный, обращающий на себя всеобщее внимание. Когда говорит по-курдски, всегда оживляется, смотрит орлом. До сих пор Гюльбахар любила только своего отца. Восхищалась только им. И отец знал о ее чувствах.

Весь вечер бродила девушка по дворцу, стараясь держаться поближе к мраморному залу. Остановится, прислушается, не стихло ли внутри, и опять начинает ходить. Наконец, наступила полная тишина, все разошлись. В это время отец обычно совершал вечерний намаз.

«Что, если сейчас зайти к нему? – мелькнула у нее мысль. – Пасть в ноги и сказать: „Не как твоя дочь – как простая девушка-просительница пришла я к тебе, Махмуд-хан. Выслушай же мою смиренную мольбу. Пощади Ахмеда. Ради меня пощади. Вспомни о своем происхождении, Махмуд-хан. С великой Горы идет слава нашего рода. Так говорил мой дед, твой отец. И уж кто-кто, а ты хорошо это знаешь, Махмуд-хан. Рядом с нашим старым домом было орлиное гнездо…“».

Однажды, когда аскер открыл дверь, она чуть было не вошла внутрь. В последний миг удержалась. Опасная, безрассудная это затея. За себя она не боится. Но ведь как только отец услышит о ее просьбе, он тотчас прикажет обезглавить ее возлюбленного.

Наступила полночь. Весь Беязид погрузился в глубокий сон. Только Гюльбахар не спит. Крутится, ворочается, все слышится ей звон цепей из темницы.

Дело это опасное, безрассудное. Рано или поздно их тайна раскроется – и тогда отец велит казнить Ахмеда. В этом дворце ничто не ускользнет от глаз его хозяина. Сестры уже, верно, почувствовали неладное. Стоит кому-нибудь проследить за ней и… Страшно даже подумать, какая буча поднимется. Да и можно ли положиться целиком на Мемо? Что, если, спасая свою голову, он пойдет и расскажет обо всем отцу? Может ли он донести?..

Обуреваемая своими мыслями и страхами, Гюльбахар поднялась с постели, оделась и вскоре – сама не заметила как – очутилась у тюрьмы. Она подошла к пристройке. Угрызения совести, стыд, робость не позволяли ей постучать. Но тюремщик – он как будто дожидался ее прихода – вдруг распахнул дверь. Гюльбахар повернулась и пошла прочь. Но он догнал ее и протянул ключ.

– Поговорите у меня в комнате, – пробормотал он чуть внятным, срывающимся голосом.

Гюльбахар с трудом открыла железную дверь тюрьмы. Спустилась вниз по ступеням, позвала:

– Софи, Софи!

Затая дыхание, Ахмед ждал ее с самого вечера. Нет, с того мгновенья, как она ушла. Чуть заслышит какой-нибудь шум или шорох, сразу вскакивает на ноги. Подбежал он к Гюльбахар – сплелись два языка пламени.

Дочь паши все никак не могла забыть о Мемо. Почему он предложил поговорить с Ахмедом у него в комнате? Уж не святой ли он? Возможно ли, чтобы на свете существовало подобное благородство и великодушие? Гюльбахар (была подавлена.

Вновь повела она Ахмеда в караульную башенку. Только на этот раз уселись они со стороны пропасти, обращенной к востоку. Откинулись спиной к стене – и сидят молча, не разнимая рук. Ночь тихая-тихая, и каждому чудится, будто он слышит биение сердца другого.

– Правда ли это? – прорыдала Гюльбахар.

– Что правда? – не понял Ахмед.

– Что через сорок дней, если не приведут коня, и тебе, и Софи, и Муса-бею отсекут головы?

– Правда.

Застонала Гюльбахар, пробормотала что-то невнятное.

– А ты узнала меня? – спросил Ахмед. – Помнишь нашу первую встречу около Кюп-гёля?

– Конечно, помню, – отозвалась дочь паши. – Ты ведь вел танец? А сам-то ты меня помнишь?

– Еще бы. Как сейчас вижу перед собой. На ногах у тебя были коралловые браслеты.

Гюльбахар вся истаивала, точно в сладостном сне.

– Тогда, на берегу озера, – проговорила она, – какой-то длинноволосый певец три дня и три ночи исполнял песнь о Сийе Ахмеде Силиви. И это было только самое начало.

– Эта песнь исполняется сорок дней, – объяснил Ахмед. – Конца ей нет – такая длинная.

Гюльбахар глубоко вздохнула.

– Значит, вас всех казнят?

– О себе я не думаю, – тихо молвил Ахмед. – Чему быть, того не миновать. Но рубить голову столетнему старику – это ведь неслыханная жестокость! Жаль мне Софи, так жаль, сердце разрывается! Совсем он одряхлел. Но держится молодцом, не унывает. Весь скрючится, а играет себе на кавале. Жаль мне его, ах как жаль, слов нет! Спас бы его, если б мог. Паша грозится казнить его первым – на глазах у всех нас.

– Молюсь, чтобы вы все остались в живых, – сказала дочь паши. И прильнула к Ахмеду.

– Смотри, чтобы паша не услышал твоих речей, – предостерег Ахмед возлюбленную. – Он и тебя убьет.

– Ну и пусть, – с вызовом бросила она. – И пусть!

– А еще мне жаль Муса-бея. Безвинно человек страдает. Я бы и рад привести коня, но ведь наши не отдадут. А если и отдадут, как я потом посмотрю им в глаза? Хорош йигит, скажут, испугался паши, отдал ему дар господень. Такого позора я не вынесу.

Гюльбахар склонила голову на плечо Ахмеда. К горлу подкатил комок, заплакала. Рыдает, а сама говорит сквозь слезы:

– Да пропади ты пропадом, конь! Сгинь!

Загорланили утренние петухи. Из-за Горы выкатилось румяное, похожее на стеклянное яблоко, солнышко.

Разъялись огненные языки-руки. Ахмед спустился на дно колодца. Гюльбахар проводила его взглядом, не в силах даже приподняться. Уже настал день, когда она наконец смогла выбраться из тюрьмы.

Ее томили тяжкие раздумья.

Отец верен своему слову, сказал: «Казню», – значит, казнит. Даже если от падишаха придет фирман с помилованием, все равно на своем настоит. И нет у Ахмеда никакого выхода. Вернет этого проклятого коня – горцы его не простят. Умрет для них заживо. А допустить, чтобы из-за него погибло двое невинных, совесть ему не позволяет. Но что он может поделать? Со скованными-то руками?

Даже ценой собственной жизни не могла спасти Гюльбахар своего возлюбленного. И Ахмед понимал это.

Всякую надежду потеряла Гюльбахар. Ни один луч не пробивается во тьму ее души. Быстро прибывающим паводком затопляет ее отчаяние – вот-вот захлестнет с головой. Сорок дней радости отпущено ей на всю жизнь. И ни одним днем больше. Да и радость эта горькая: радость держать руку обреченного на казнь, живого мертвеца обнимать. Но что бы ни произошло, даже если возвратят коня, никогда больше не увидит она своего возлюбленного. Уйдет Ахмед к себе в горы, а она останется здесь одна, словно камень на дне колодца. И все для нее будет кончено. Только этого не случится. Не отдаст Ахмед коня. Прямо на глазах у нее отсекут ему голову, наденут на шест остроконечный и с улюлюканьем потащат по всему городу. И все зеваки будут таращиться на его золотые волосы, обрызганные алой кровью…

В ушах у Гюльбахар не смолкая звучали слова старинного плача: «Лица твоего целовать я не смела, но кровью они обагрили его».

Горько рыдала дочь паши, представляя себе, как с крепостной стены сбрасывают бездыханное тело Ахмеда. Летит оно вниз, ударяясь о выступы скал, а в самом низу сплющивается о каменистое дно пропасти. И в ушах ее все звучало: «Лица твоего целовать я не смела…»

Гюльбахар обдумывала всевозможные способы спасти своего любимого. Он должен жить, непременно должен! Даже если она никогда больше его не увидит. Даже если он женится на другой, наплодит ребятишек, что волчат. Но он должен жить. Даже ценой ее смерти.

Однако отчаиваться еще рано, приободрила она себя. Неужто отец Муса-бея допустит, чтобы сыну отрубили голову? А как поступят курдские беи? Ведь это их коварство погубило Муса-бея. Не попросят ли они горцев отдать им коня? «Сами посудите, – скажут, – не погибать же из-за него троим людям!»

Горцы – народ кремневый, просьбами да мольбами их не проймешь. Но ведь обычай не позволяет им отпускать просителей с пустыми руками. Обычаи же они блюдут свято. В душе Гюльбахар блеснул слабый огонек надежды.

«А что, если мне самой попросить их? – подумала вдруг она. – Неужто же они откажут женщине?.. Ну что ж, если беи из страха перед моим отцом не посмеют обратиться к горцам, отправлюсь к ним сама, спасу Ахмеда. И пусть я никогда больше не увижу его. Пусть он женится на другой, наплодит ребятишек, что волчат…»

Девушке надо было посоветоваться. Как быть: отправиться ли самой либо попросить отца Муса-бея? Послать ему весточку?

Весь день провела она в тягостных раздумьях. Больше всех – после матери и отца – любил ее брат Юсуф. Нои ему не решалась она открыться. Не убьет ли он ее на месте? Заслуживает ли он полного доверия? А если да, то согласится ли сопровождать ее к горцам? Дело это рискованное, его могут схватить как заложника. Да и ее тоже. «Нет, нет, – отмела это опасение дочь паши, – горцы – люди справедливые, не то что мой отец. Им и в голову не придет задержать гостя, просителя. А уж женщину-просительницу – что бы она ни натворила – они и пальцем не тронут. Ни за что на свете!»

Так и не придумала она, что делать. Пошла к брату. Юсуф, сидя на постели, отчищал старый меч, пытаясь разглядеть начертанные на нем письмена и узоры.

– Ты что это так поздно? – сказал он с улыбкой. – Ночь уже.

Ничего не ответила Гюльбахар, села рядом с братом. Лицо у него – удлиненное, тонкое и такое бледное, будто его никогда не касался луч солнца. Прочитав в его глазах немой вопрос, удивление, девушка бросилась ему на шею, разрыдалась. Лишь после того как она, наконец, выплакалась, Юсуф спросил холодно:

– Что с тобой, сестра?

– Только ты один и можешь помочь моему горю, – уклончиво молвила Гюльбахар.

Юсуф широко открыл глаза.

– Какое же у тебя горе?

С трудом подавляя волнение, Гюльбахар ответила:

– Ты должен спасти меня от смерти.

Еще сильнее удивился Юсуф. И закричал нетерпеливо:

– Да расскажи ты, в чем дело! Толком расскажи!

– Если мы их не спасем… отец отрубит им всем головы, – скороговоркой зачастила Гюльбахар. – Поедем в горы… попросим, чтобы возвратили коня… Я знаю, горцы не откажут… Помоги мне, брат!

– Отец, говоришь, отрубит им головы? Так им и надо, этим негодяям! Тебе-то что? В чем твое горе? – И вдруг Юсуф впился глазами в сестру. – Неужто, Гюльбахар?.. Неужто?..

– Да, – тихо произнесла дочь паши.

Юсуфа будто ветром смахнуло с постели, на ноги вскочил:

– Так за кого же ты хлопочешь? Неужто за Ахмеда?.. Отец тебя убьет!.. Убьет!.. Убьет!..

Как одержимый заметался Юсуф по комнате. Ну точь-в-точь огнепоклонник, исполняющий свой танец на костре. И все повторяет:

– Отец тебя убьет!.. Убьет!.. Убьет!..

Глаза – большие, круглые от страха.

«Уж не рехнулся ли он?»– испугалась Гюльбахар.

– Ты сошел с ума, Юсуф, – закричала она.

– Нет, это ты сошла с ума, – дико захохотал ее брат. – Ты сошла с ума, ты… Отец тебя убьет!

Последнюю попытку сделала Гюльбахар:

– Так не поедешь со мной к горцам?

А Юсуф знай одно бормочет:

– Ты сошла с ума, сошла с ума.

– Но ведь если горщл не вернут коня, их всех троих казнят. Я этого не переживу, наложу на себя руки.

– Что ты, что ты, Гюльбахар! – залепетал Юсуф. – Выдумала тоже: «Наложу на себя руки»! Такого и в мыслях не держи!.. Но за конем, ты уж меня прости, я с тобой не поеду. И тебе не советую. Отец тебя убьет.

Увидела Гюльбахар, в каком он смятении, схватила его за руки.

– Зря, видно, я тебе доверилась, – стонет. – Смотри только не проболтайся. Даже матери ничего не говори. А уж сестрам и подавно. Они меня просто со свету сживут.

– Не скажу, не беспокойся. Да и как сказать? Отец, если узнает, велит разрезать тебя на куски, а потом скормит собакам. Сама не проговорись, а уж я буду держать язык за зубами.

Странно вел себя Юсуф – словно его подменили. Испугался, будто маленькая птичка, которая прячет голову под крыло, я, мол, знать ничего не знаю, ведать не ведаю. А ведь на вид настоящий йигит. «Ах, как я в нем обманулась! – думала дочь паши. – Ведь он, того и гляди, выложит все отцу».

Так и ушла она от брата ни с чем.

Приткнулось на юго-западном склоне Агрыдага, чуть не у самой вершины, озерцо – Кюп-гёль называется. Невелико оно, не больше тока молотильного, зато глубокое – что колодец бездонный. Синее-синее, стелется оно около багряных, острогранных, поблескивающих скал. Каждый год, по весне, собираются здесь чобаны со всей Горы. Расстилают свои бурки, украшенные знаком солнца, на медноцветной земле, рассаживаются кругом, достают из-за кушаков кавалы и до самого вечера играют мелодию «Гнев Горы». Молодцы они все как на подбор пригожие, с печальными карими глазами, с длинными тонкими пальцами. Кой у кого – пышная волнистая золотая борода. И пока чобаны играют, вьется над ними крохотная, белая как снег птица. Но вот солнце заходит, чобаны встают и смешиваются с наступившими сумерками. И как раз в этот миг птица молнией падает вниз, окунает одно крыло в озерную синь – и тоже растворяется в полутьме. От прикосновения ее крыла по воде расходятся мелкие волны. А потом над озером проносится тень исполинского коня.

Беязидская крепость стоит на большом утесе на южном склоне Горы. Утес обрывается круто, а внизу начинается равнина, пересеченная караванными дорогами. К востоку от крепости вздымает свои глинобитные стены сам город Беязид.

Кузня Хюсо примостилась у подножья утеса. По ночам из нее извергается поток искр. Зрелище это очень красивое. Им любуется даже сам Махмуд-хан, когда бывает в духе.

Никто не знает, сколько Хюсо лет, но волосы у него сплошь седые. Работает он вместе с пятерыми своими сыновьями, выковывает необыкновенно прочные и великолепные, с золотой насечкой, мечи. Ни разу в своей жизни не заходил он ни во дворец паши, ни в дома беев. В рамазан Хюсо не постится, намаза не совершает, молитв не творит. Поговаривают, что он поклоняется Огню. По ночам он с такой силой раздувает мехи, что искры заполняют всю кузню, мощным снопом вылетают из двери. И тогда якобы Хюсо опускается на колени и тянет руки к пылающему горну.

Зимой и летом ходит он в одной набедренной повязке из грубого суровья, подпоясываясь алым кушаком.

Весь город спит. Только Гюльбахар, объятая бескрайним отчаянием, смотрит в окно своей спальни. И невольно любуется снопом искр, выплескивающимся из кузни. Где-то вдали Софи играет «Гнев Горы». А с беязидской равнины доносится безумный храп напуганного коня.

– Софи! – крикнула Гюльбахар.

Музыка оборвалась.

– Слушаю, моя госпожа.

– Остается так мало дней… Неужто же нет никакого спасения?

– Нет, моя госпожа.

– Я выпущу тебя, а ты приведи коня – вот вас всех и помилуют.

– Никуда я не пойду. Все равно коня не отдадут. Спасибо тебе на добром слове, моя госпожа.

Долго молчала Гюльбахар, а когда заговорила, то каким-то глухим, безжизненным голосом:

– Казнить вас – грех, жестокость великая! Вы не должны умереть. Пусть лучше рухнет этот дворец!

– Пусть рухнет этот дворец, – отозвался мягкий голос старика.

– Неужто конь может стоить жизни четырех людей?

Конечно, нет, моя госпожа. Но ведь дело не в коне.

Это только предлог. Одно могу сказать: этот дворец рухнет. Как и тысячи других.

Неужто же нет никакого спасенья? Что, если я сама поднимусь в горы? Отыщу Ахмедово племя, скажу: Ахмед и Софи просят возвратить коня.

– Не делай этого.

– Тогда я паду в ноги отцу, попрошу вас всех помиловать.

– Не делай этого, моя красавица. Не делай этого, моя повелительница. Не стоят того наши жизни. И все же благодарю тебя. Софи – твой раб, о медоречивая! Раб черненого серебра твоих волос! Раб твоих газельих глаз! Раб твоего стана стройного! Сердца твоего, любви твоей, великой, как любовь Лейлы! Из любой беды есть выход – непоправима только смерть. У любого горя есть конец, лишь у любви нет конца. Софи – раб твоей печали, твоего отчаяния. Но пусть свершится воля судьбы. Не вмешивайся, моя госпожа. Так будет лучше для тебя.

– Знаю, – простонала дочь паши, – так будет лучше для меня. Отец, если узнает, не пощадит ни его, ни меня. Но остается так мало дней. Если вас казнят, я покончу с собой на вашей могиле. Помоги мне, Софи. Умоляю, помоги…

Она все говорит и говорит, сама не понимает что, а Софи не отвечает ни слова. Сидит как изваяние.

Но едва Гюльбахар ушла, он схватился за кавал. Всю ночь, пока утренний свет не просочился в окошко, играл не переставая.

Вернулась во дворец Гюльбахар, села у окна. Смотрит на кузню Хюсо, а потом вверх – на Гору. Тяжко дышит Гора, вздрагивает. Могучий гул доносится из ее недр. И в этот гул вторгаются мерные удары кузнечного молота.

Бьется ум Гюльбахар, ищет какого-нибудь выхода. Неужто же никто не поможет ей? Ни птица летучая, ни змея ползучая? Неужто перед ней стена глухая – стучись не стучись, все попусту?

И вдруг ее осенило: Хюсо поклоняется Огню. Он, слышно, кудесник. И душа у него добрая. Может быть, он мое горе размыкает?

Вышла Гюльбахар из дворца и припустилась бежать к кузне. Нырнула в тучу


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: