Мелексала

Однажды, бессонной ночью, Григория IХ, наместника святого Петра на папском престоле, осенила вдруг мысль, навеянная не божьим провидением, а духом политической борьбы, – подрезать крылья германскому орлу, дабы он не вознёсся над гордым Римом.

Едва утреннее солнце осветило достопочтенный Ватикан, как Его Святейшество вызвал колокольчиком секретаря и приказал ему созвать Священную коллегию. Надев церковное облачение, он отслужил торжественную мессу, по окончании которой призвал к крестовому походу, на что все кардиналы, легко угадав куда по его мудрому замыслу должно выступить войско, во имя Господа Бога и общего блага всех достойных христиан, охотно дали своё согласие.

В Неаполь, где тогда держал двор император Фридрих Швабский [236], срочно выехал изворотливый и хитрый нунций. В его походной сумке были две кружки: одна из них содержала в себе сладкую патоку убеждения, другая – трут, сталь и кремень, дабы зажечь огонь проклятия, в случае если упрямый сын церкви откажет Святому Отцу в послушании и повиновении.

Когда легат прибыл ко двору, он извлёк из сумки первую кружку и не пожалел сладкой патоки лести. Но у императора Фридриха был тонкий вкус, и он скоро почувствовал отвращение к коварным пилюлям в сладкой оболочке, вызывающим у него резь в кишках, поэтому он отверг таившее обман лакомство. Тогда легат достал вторую кружку и высек несколько искр, опаливших бороду императора и, как крапивой, ожегших его кожу. Фридрих понял, что скоро указующий перст Святого Отца может стать для него тяжелее, чем туша стоящего перед ним легата, а потому смирился, с большой неохотой заставив себя повиноваться Владыке и начать подготовку к войне против неверных на Востоке.

Он назначил князьям день выступления войска в Святую землю. Князья оповестили о приказе императора графов, те вассалов-рыцарей и дворян, рыцари снарядили оруженосцев и слуг, сели на коней и направились к месту сбора, каждый под своим знаменем.

Варфоломеевская ночь не причинила столько горя и бед, сколько та, что без сна провёл наместник бога на земле, замышляя гибельный крестовый поход. Ах, сколько пролилось горячих слёз, когда, отправляясь на войну, рыцари и воины прощались с любимыми. Прекрасное поколение героических сынов Германии не увидело света, ибо их отцы так и не успели дать им жизнь, и оно зачахло неоплодотворённым, как семена растений, развеянных по сирийской пустыне горячим сирокко. Узы тысяч счастливых браков были разорваны; десятки тысяч невест, подобно иерусалимским дочерям у вавилонских ив, печально повесили свои венки и плакали в одиночестве; сотни тысяч прелестных девушек напрасно ожидали женихов. Они, как садовые розы, цвели в одиноких монастырских кельях, но не было руки, которая сорвала бы их, и они так и увяли, не доставив никому наслаждения.

Среди горюющих жён, чьих любимых мужей увела в чужую страну бессонная ночь Святого Отца, были Елизавета Святая [237], ландграфиня Тюрингии, и графиня Оттилия Глейхен, хотя и не причисленная к лику святых, но прекрасной наружностью и добродетельным поведением ничуть не уступавшая ни одной из своих современниц.

Ландграф Людвиг [238], верный ленник императора, велел по всей стране оповестить вассалов, чтобы они, во главе своих отрядов, прибыли к нему в военный лагерь. Но многие из них под благовидными предлогами уклонились от похода в чужую страну: одного мучила подагра, другого камни в печени, у кого пали кони, а у кого сгорела оружейная кладовая. Только граф Эрнст Глейхен вместе с небольшим отрядом пехотинцев и конников, – крепких, к тому же ещё неженатых воинов, жаждущих приключений в далёких краях, подчинился приказу ландграфа и явился на место сбора.

Граф был два года как женат, и за это время любимая супруга подарила ему двух прелестных малюток – мальчика и девочку, появившихся на свет, благодаря крепкому здоровью, отличавшему людей того времени, без посторонней помощи, легко и свободно, как роса из утренней зари. Третий залог любви, которому из-за папского бдения суждено было при рождении лишиться отцовских объятий, она носила ещё под сердцем.

Эрнст, как и подобает мужчине, старался крепиться, но и к нему природа предъявила свои права. Не умея скрыть переполнявшее его чувство нежности, он с трудом освободился из объятий плачущей жены и молча стоял, не в силах преодолеть боль разлуки. А жена, на мгновение погасив свой порыв, быстро повернулась к детской кроватке, схватила спящего мальчика, нежно прижала его к груди и протянула супругу, чтобы он оставил прощальный отцовский поцелуй на его невинной пухлой щёчке. То же самое она повторила и с девочкой. Всё это сильно взволновало графа: губы его задрожали, лицо исказилось гримасой, он не смог удержаться от слёз и, прижав сонных малюток к стальной броне, под которой билось очень мягкое, чувствительное сердце, поцеловал обоих, поручая их и нежно любимую супругу покровительству Господа Бога и всех святых.

Когда с отрядом всадников он спускался вниз, в долину, по извилистой дороге, огибающей высокие стены глейхенского замка, графиня долго с тоской смотрела ему вслед, пока не скрылось из виду знамя, на котором она вышила тонким пурпурным шёлком красный крест.

Ландграф Людвиг очень обрадовался, увидев приближающееся войско статного вассала с рыцарями и оруженосцами под знаменем с красным крестом, но заметив печаль в глазах графа, нахмурился, объяснив состояние подданного его нежеланием участвовать в военном походе. Лоб ландграфа покрыли морщины, а его нос сердито засопел, выражая недовольство. От проницательного взгляда вассала не укрылась досада господина. Он подошёл к нему и откровенно рассказал о причинах своей грусти. Его слова подействовали как масло на уксус негодования ландграфа. Сердечно, от всей души пожав руку графа, он сказал:

– Итак, мой дорогой, судя по вашим словам, нам с вами сапог жмёт в одном и том же месте. И у меня щемило сердце при расставании с моей супругой Лисбет. Но не отчаивайтесь! Пока мы будем сражаться, дома наши жёны будут молиться за нас и ждать, когда мы со славой и победой возвратимся к ним.

В стране тогда был обычай: когда муж уходил в поход, хозяйка тихо и одиноко сидела в своей комнате, постилась, беспрерывно давала обеты и молилась за его счастливое возвращение. Правда, этот старый обычай не всегда соблюдался, о чём, например, свидетельствует последний крестовый поход [239]немецкого воинства на дальний Запад. Пока мужья, отправившиеся в далёкое странствие, отсутствовали, их семьи дали обильный прирост. Появившиеся тому доказательства были слишком очевидны.

Набожная ландграфиня так же глубоко чувствовала всю боль разлуки с супругом, как и её глейхенская подруга по несчастью. Несмотря на то, что её супруг, ландграф, был довольно крутого нрава, она жила с ним в полном согласии, и земная натура мужа мало-помалу проникалась святостью его благочестивой половины. Так что некоторые щедрые историки даже провозгласили Людвига святым, хотя в отношении ландграфа это слово могло быть применено скорее как почётная приставка, подобная тем, какие и по сей день даются у нас к именам: великий, преподобный или высокочтимый, учёнейший, часто не означающая ничего, кроме внешних знаков почтения. При всём том, сиятельная супружеская чета не всегда была единодушна при исполнении святых обязанностей и поэтому, чтобы поддерживать домашний мир, в возникающие иногда семейные разногласия приходилось вмешиваться Небесным силам.

Вот что произошло однажды в один из таких дней. Кроткая ландграфиня, к великой досаде придворных блюдолизов, имела обыкновение откладывать обильные остатки ландграфского стола в миску для голодных нищих, всегда осаждавших замок, и после обеда доставляла себе удовольствие собственноручно раздавать им эту милостыню. Почтенное кухонное начальство, следуя дворцовому обычаю экономией в малом уравновешивать расточительство в большом, то и дело обращалось к ландграфу с жалобами на тощих гостей, будто они угрожают вчистую объесть всё тюрингское ландграфство, и бережливый ландграф, сочтя подобную щедрость благочестивой супруги слишком накладной, строжайше запретил ей продолжать это христианское дело.

Однажды она всё-таки не смогла устоять перед искушением нарушить супружеский запрет и подала служанкам знак потихоньку припрятать несколько оставшихся нетронутыми блюд и хлебов из белой пшеничной муки, которые они как раз собирались унести со стола.

Положив всё это в корзину, она с запретной ношей выскользнула из замка через боковую дверь. Но соглядатаи выследили её и донесли о ней ландграфу. Тот немедленно поднял на ноги всю дворцовую стражу. Когда же ему передали, что его супруга вышла с тяжёлой корзиной потайным ходом, он важно прошествовал через двор замка и вышел на подъёмный мост, будто бы подышать свежим воздухом.

Ах, как испугалась кроткая женщина, заслышав звон золотых шпор! Колени её задрожали, и она остановилась, не в силах сделать и шагу. Как могла, накрыла она корзину с припасами передником – этим скромным покровом женской прелести и лукавства. Но таким способом можно сохранить неприкосновенность тайника разве что от таможенных чиновников и сборщиков податей, но не от мужа.

Заподозрив супругу в обмане, ландграф поспешил к ней. Его смуглые щёки налились кровью, а на лбу вздулись жилы.

– Жена, что ты там прячешь от меня в корзине? – грубо спросил он. – Уж не остатки ли с моего стола, которыми собираешься кормить этот сброд лодырей и нищих?

– О нет, дорогой господин, – отвечала кроткая ландграфиня стыдливо, но со стеснённым чувством, оттого что оказавшись в таком безвыходном положении, принуждена была, в ущерб своей святости, позволить себе невольную ложь. – Это всего лишь розы, что я нарвала у крепостной башни.

Если бы ландграф был нашим современником, он бы поверил честному слову дамы и отказался от дальнейших расследований, но такая деликатность была не свойственна нашим вспыльчивым предкам.

– Покажи, что несёшь, – потребовал строгий супруг и сорвал с оробевшей графини передник. Слабая женщина отпрянула, не в силах противостоять грубой силе.

– Опомнитесь, дорогой господин! – взмолилась она, покраснев от стыда в ожидании, что сейчас перед супругом обнаружится её ложь.

Но, о чудо! О чудо!.. Всё содержимое корзины – булки, копчёная колбаса, омлеты – действительно превратилось в прекрасные, только что распустившиеся, розы – белые, красные, жёлтые…

В радостном изумлении Елизавета смотрела на цветы, не зная, верить ли своим глазам, ибо никак не ожидала подобной учтивости от святого заступника, сумевшего, в угоду опекаемой даме, так одурачить её мужа.

Неопровержимое доказательство невиновности жены смягчило разъярённого льва, и он обратил гневный взор на ошеломлённых придворных, напрасно, по его мнению, оклеветавших ландграфиню. Как следует отругав их, Людвиг поклялся первого же доносчика, который вздумает наушничать, возводя напраслину на его супругу, бросить в подземелье, где клеветника будет ожидать мучительная смерть. Потом он взял одну из роз и, в знак торжества справедливости, воткнул её себе в шляпу.

Нашёл ли ландграф на другой день на шляпе увядшую розу, или на её месте оказалась копчёная колбаса, об этом история умалчивает. Она повествует лишь о том, что святая Елизавета, как только мир был восстановлен и муж, поцеловав, покинул её, немного успокоилась после пережитого страха, спустилась с горы на лужайку, где её ожидали слепые, хромые, ободранные и голодные, и приготовилась раздать им принесённую в корзине милостыню. Она была уверена, что чудесная иллюзия исчезнет сама собой. Так оно и случилось. Когда ландграфиня, прежде чем раздать милостыню, открыла корзину, там уже не было никаких роз, а лежали те самые припасы, которые она вырвала из зубов придворных гурманов.

Лисбет знала, что с отъездом ландграфа в Святую землю она избавится от его строгого присмотра и сможет без помех предаваться любимому делу благотворительности, но она так верно и преданно любила своего властного супруга, что не могла без искреннего сожаления расстаться с ним.

Ах, она, наверное, предчувствовала, что больше никогда не увидит его в земной жизни, а с наслаждением на том свете было очень сомнительно. Там, говорят, канонизированных святых возводят в такой высокий ранг, что все остальные души усопших, по сравнению с ними, всего лишь чернь. Как ни был высоко поставлен ландграф в этом мире, всё же оставалось сомнительным, достоин ли он в преддверии рая преклонить колена на ковре перед её троном, и осмелится ли поднять глаза на свою подругу, делившую с ним брачное ложе.

Ни торжественные обеты, ни добрые дела, ни молитвы, обращённые ко всем святым, не помогли ландграфине продлить жизнь супругу. Он умер в этом походе, в Отранто, от жестокой лихорадки, так и не успев выполнить рыцарский долг и рассечь до луки седла хотя бы одного сарацина.

Почувствовав приближение смерти, прежде чем проститься с миром, ландграф Людвиг подозвал к себе стоявшего среди окружавших его ложе слуг и вассалов графа Эрнста и назначил его вместо себя предводителем отряда крестоносцев, взяв с него клятву, что он не вернётся домой, пока трижды не обнажит свой меч против неверных.

Приняв от походного капеллана последнее причастие, он заказал столько заупокойных месс, что их с лихвой хватило бы не только ему, но и всей его свите, чтобы торжественно вступить в Небесный Иерусалим. С тем и умер.

Граф Эрнст приказал забальзамировать тело усопшего господина, положить его в серебряный гроб и отправить на родину.

Скорбя об умершем муже, Елизавета Святая до самой смерти не снимала траура.

Между тем граф Эрнст Глейхен, как мог, торопил войско и вскоре благополучно добрался до военного лагеря у Птолемаиды. То, что он там увидел, напоминало скорее спектакль, чем настоящий военный сбор.

Как на наших театральных сценах, где при изображении военного лагеря или битвы лишь на переднем плане ставятся палатки или сражается друг с другом небольшая группа актёров, – остальное же дополняют декорации, – так и в лагере крестоносцев войско представляло собой не столько действительную силу, сколько воображаемую. Из многочисленных отрядов, выступивших из своего отечества в поход, только небольшая часть дошла до страны, которую им предстояло завоевать. Меньше всего воинов погибло от мечей сарацин.

У неверных были могущественные союзники, которые первыми встречали вражеское войско далеко от их границ и храбро его уничтожали, не получая за своё усердие ни наград, ни благодарностей. То были голод и нехватка одежды, постоянный страх перед опасностью, подстерегающей чужестранца на суше и воде, враждебно настроенное население, холод и жара, а кроме того, ещё и мучительная тоска по дому, что тяжёлым грузом давила на стальной панцирь, сминая его, как картон, и заставляя поворачивать коня на дорогу к дому. Всё это оставляло графу Эрнсту мало надежд выполнить так скоро, как ему хотелось, обещание, данное ландграфу – трижды обнажить свой рыцарский меч против сарацин, прежде чем повернуть домой.

На расстоянии трёх дней пути от лагеря не было видно ни одного арабского стрелка, но обессиленное христианское войско укрылось за бастионами и земляными укреплениями и не решалось выйти оттуда на поиски неприятеля.

Крестоносцы ожидали сомнительную помощь от Папы, который после бессонной ночи, породившей крестовый поход, наслаждался безмятежным покоем, мало заботясь об исходе священной войны. В этой бездеятельности, такой же бесславной для христианского войска, как и для греческого, во время осады мужественной Трои, когда герой Ахилл поссорился с союзниками из-за беспутной женщины [240], христианское рыцарство вело беззаботную жизнь и убивало время в пустых развлечениях: итальянцы забавлялись пением и музыкой, под которую плясали легконогие французы; серьёзные испанцы играли в шахматы; англичане развлекались петушиными боями; немцы же проводили время в кутежах и попойках.

Эрнсту Глейхену такое времяпрепровождение не очень нравилось, поэтому он довольствовался охотой, преследуя в раскалённой пустыне лисиц и в опалённых солнцем горах диких коз. Рыцари его свиты, напротив, не имели никакого желания подвергать себя испытаниям дневным палящим солнцем и промозглой ночной сыростью под этим чужим небом и старались незаметно скрыться, как только их господин садился в седло. Поэтому обычно его сопровождали лишь верный оруженосец, по прозвищу «Ловкий Курт», да ещё один всадник.

Однажды, преследуя дикую серну, граф увлёкся погоней и подумал о возвращении в лагерь, когда солнце уже окунулось в Средиземное море. Как он ни торопился, ночь настигла его в пути. Обманчивый блуждающий огонёк, навстречу которому поспешил граф, в надежде что там дежурный пост, увёл его ещё дальше от лагеря. Убедившись в своей ошибке, он решил дождаться рассвета в поле, под одиноким деревом. Верный оруженосец сделал ему постель из мягкого мха и утомлённый от дневного зноя граф Эрнст уснул, не успев даже поднять руку, чтобы, как обычно, осенить себя крестным знамением. Только Ловкий Курт не смыкал глаз. Он от природы был чуток, как ночная птица, но если бы ему и не был дан этот дар, забота о господине все равно заставила бы его бодрствовать.

Обычная для Азии ночь, светлая и ясная, опустилась на землю. Звёзды сверкали, будто чистые бриллианты, и в огромной пустыне царила тишина, торжественная, как в долине смерти. Не было ни малейшего ветерка и, несмотря на это, ночная прохлада дарила отраду растениям и животным.

Перед третьей вахтой [241], когда утренняя звезда возвестила о наступлении дня, в туманной дали вдруг послышался шум, словно где-то водопад низвергал с крутого обрыва свои грохочущие воды. Бдительный оруженосец насторожился, но его взгляд никак не мог проникнуть сквозь предутренний туман, поэтому ему пришлось призвать на помощь слух и обоняние. Он прислушался и принюхался, как ищейка, и уловил аромат благоухающих трав, растоптанных былинок и одновременно странный, всё нарастающий гул. Приложив ухо к земле, Курт услышал звук, похожий на топот конских копыт. Казалось, где-то мчится дикая орда сарацин. Холодный озноб пронизал всё тело оруженосца. Охваченный ужасом, он стал трясти господина. Когда граф проснулся, то сразу понял, что дело придётся иметь не с призраками. Пока рейтар [242]взнуздывал коней, он приказал спешно вооружаться.

Тёмные тени постепенно исчезли. Наступающий день окрасил пурпурным светом горизонт на востоке, и тогда граф увидел, что к ним и в самом деле приближается хорошо вооружённый для охоты на христиан отряд сарацин. Избежать с ним встречи не было никакой возможности, а гостеприимное дерево, посреди широкой равнины, не могло защитить, или хотя бы укрыть, ни коней, ни людей. К несчастью, крупный конь графа, – тяжеловесный фрисландец, – не был гиппогрифом и не мог унести хозяина на крыльях ветра. Поэтому мужественный герой, поручив душу Богу и Пресвятой Деве Марии, решил умереть по-рыцарски. Он призвал слуг всюду следовать за ним и как можно дороже продать свою жизнь. Потом дал шпоры коню и врезался в самую середину вражеского войска, не ожидавшего такого внезапного нападения от одного единственного рыцаря.

Неверные рассеялись, как лёгкая мякина на ветру, но когда они убедились в малочисленности противника, к ним снова вернулось мужество. Начался неравный бой, где сила взяла верх над храбростью.

Граф Эрнст бесстрашно носился по полю боя. Его копьё несло гибель и смерть врагу. Едва оно касалось сарацина, как тот сразу вылетал из седла. Самого предводителя отряда сарацин, яростно налетевшего на него, опрокинула могучая рука рыцаря, и неверный, пригвождённый к земле его победоносным копьём, извивался, подобно страшному дракону, повергнутому святым Георгием.

Ловкий Курт не отставал от своего господина и, хотя не очень был ловок во встречном бою, зато проявлял большое искусство в преследовании. Он рубил подряд всё, что не было защищено и не успевало от него ускользнуть. (Так литературный критик душит беззащитный сброд увечных и хромых, столь дерзко осмелившихся вступить на литературное поприще; а если даже какой-нибудь немощный инвалид, словно обозлившийся пасквилянт – гроза рецензентов, и швырнёт в него камень обессиленной рукой, то он не испугается, ибо хорошо знает, что выдержат этот слабый удар).

Рейтар с не меньшей энергией прокладывал себе путь, успевая оберегать спину господина. Но, как девять оводов одолели самую сильную лошадь, четыре кафрских быка – могучего африканского льва и сто мышей – одного архиепископа, о чём, если верить Хюбнеру [243], свидетельствует Мышиная башня на Рейне [244], так и граф Эрнст Глейхен был побеждён превосходящим численностью врагом. Рука его устала, копьё расщепилось, меч притупился, а конь споткнулся и рухнул на землю, обагрённую вражеской кровью.

Падение рыцаря означало победу врага. Сто сильных рук схватили графа Эрнста, чтобы вырвать у него меч и, обессиленный, он больше не мог сопротивляться.

Как только Ловкий Курт увидел, что рыцарь упал, упало и его мужество, а вместе с ним и секира, которой он так мастерски раскалывал сарацинские черепа. Он сдался на милость победителя, моля о пощаде.

Погружённый в тупую апатию, рейтар недвижно стоял, с воловьим равнодушием ожидая последнего удара дубиной по шлему.

Между тем сарацины оказались более великодушными победителями, чем ожидали побеждённые. Они разоружили всех трёх военнопленных, не причинив им никакого вреда. Но эта снисходительность вовсе не была актом человеколюбия. Милосердие сарацин объяснялось их желанием получить у пленных нужные сведения о неприятеле. Им необходимо было выведать всё о христианском войске у Птолемаиды, а мёртвые, как известно, молчат.

После допроса, пленных, по азиатскому военному обычаю, заковали в цепи, и бей Асдод на корабле, уже стоявшем с распущенными парусами, переправил их в Александрию, к султану Египта, где им предстояло подтвердить свои показания.

Слух о храбрости франка долетел до ворот Великого Каира. Военнопленный, отличившийся в сражении таким мужеством и отвагой, несомненно заслуживал не менее торжественной встречи во вражеской столице, чем та, что выпала на долю галльского героя-моряка в Лондоне [245]12 апреля, когда ликующая королевская столица во всю постаралась продемонстрировать своё уважение к побеждённому.

Однако непомерная гордость мусульман не позволила им воздать должное чужим заслугам. Вместе с другими пленниками граф Эрнст, закованный в тяжёлые цепи, был заточён в башню, где обычно содержались рабы султана. Здесь, в мучительно долгие ночи и печальные дни у него было достаточно времени на раздумья о жестокой судьбе и о том, что ожидает его в будущем. Чтобы не пасть духом под тяжестью выпавшего ему жребия, он должен был обладать мужеством и стойкостью не меньшими, чем на поле битвы, где ему пришлось сражаться с целым войском арабов.

Часто пленнику виделись картины его былого семейного счастья, и тогда он вспоминал нежно любимую супругу и милых малюток – отпрысков чистой любви. Ах как проклинал он эту злосчастную вражду Святой Церкви со странами востока. Сковав рыцаря неразрывными цепями рабства, она похитила его земное счастье. В такие мгновения Эрнст был близок к отчаянию, и немного недоставало, чтобы его благочестие разбилось об утёс искушения.

Во времена графа Эрнста Глейхена среди любителей анекдотов имела хождение одна, приключившаяся с герцогом Генрихом Львом история, которой с тех давних пор верит вся Германия. Как гласит народное предание, корабль, на котором герцог совершал паломничество в Святую землю, сильным ураганом отнесло к необитаемому африканскому берегу, где он потерпел крушение. Из всех, кто на нём был, спасся он один. Выбравшись на берег, герцог нашёл кров и приют в пещере гостеприимного льва. По правде говоря, гостеприимство это исходило вовсе не от доброго сердца страшного обитателя пещеры. Охотясь в ливийской пустыне, лев наступил на колючку, причинившую ему такую боль, что он не мог пошевелиться и совсем забыл о своей природной алчности. После первого знакомства и достигнутого взаимного доверия, герцог, с ловкостью эскулапа, осторожно вынул колючку из лапы царя зверей. Лев выздоровел и, помня об оказанной ему услуге, предоставлял гостю лучшую часть своей добычи. Он был услужлив и предан, словно комнатная собачонка. Но герцогу скоро надоела холодная пища четвероногого хозяина, и он затосковал по горшку с горячим мясом, которое так хорошо готовил его придворный повар. Тоска по дому овладела им и была так велика, что он, не видя никакой возможности вернуться когда-нибудь в родовой замок, стал чахнуть, как раненый олень.

Тогда вдруг явился ему известный своей дерзостью в безлюдных местах искуситель в образе маленького чёрного человечка, которого герцог принял сначала за орангутанга. Но то был никто иной, как извечный враг Господа Бога нашего, настоящий сатана. Оскалив зубы, он заговорил:

– Герцог Генрих, что ты печалишься? Доверься мне, и я развею твою тоску. Сегодня же доставлю тебя в брауншвейгский замок, и вечером ты снова будешь сидеть за столом рядом с супругой. Там как раз всё приготовлено к торжествам, по случаю её венчания с другим, ибо тебя она считает умершим.

Эта весть словно раскат грома оглушила герцога и как обоюдоострый меч рассекла ему сердце. Гнев огненным пламенем вспыхнул в его глазах, а грудь сдавило отчаяние. «Если Небо не хочет мне помочь в этот решающий час, – подумал он, – так пусть поможет ад!»

То была одна из коварных ловушек, которые так мастерски использует знающий своё дело опытный психолог-искуситель, чтобы заманить в свои сети невинные души, – а до них он всегда был большой охотник.

Не долго думая, герцог опоясал себя мечом, надел золотые шпоры и приготовился в путь.

– Ну, малый, – крикнул он, – живей вези меня и моего верного льва в Брауншвейг и доставь на место прежде, чем дерзкий соперник взойдёт на моё ложе!

– Хорошо, – отвечал чернобородый, – но знаешь ли ты, какую плату я возьму с тебя за это?

– Требуй, что хочешь, я своё слово сдержу!

– Твою душу на том свете по первому требованию, – заключил Вельзевул.

– Пусть будет так, по рукам! – крикнула безумная Ревность устами герцога Генриха.

Итак, договор между обеими сторонами был заключён по всем правилам. Выходец из ада вмиг превратился в гигантского грифа. Когтями одной лапы он схватил герцога, а другой – его верного льва и в одну ночь перенёс обоих с Ливийского берега в Брауншвейг, построенный на высоком горном массиве Гарца город, незыблемость которого не рискнуло нарушить даже предсказанное целлерфельдским пророком [246]землетрясение.

Благополучно опустив свою ношу посреди рыночной площади, он исчез как раз в тот момент, когда сторож протрубил в рог, возвещая о наступлении полночного часа и хриплым голосом прогорланил запоздалую свадебную песню.

Герцогский дворец и весь город, будто звёздное небо, сияли праздничными огнями, а на улицах шумно веселился ликующий народ, собравшийся поглазеть на разодетую невесту и на торжественный танец с факелами, которым должен был закончиться праздник.

Воздухоплаватель, чувствовавший себя так, словно позади и не было дальнего воздушного путешествия, протиснулся сквозь толпу к дворцу и в сопровождении верного льва, звеня шпорами, вошёл в зал. Обнажив меч, он крикнул:

– Сюда, кто верен герцогу Генриху! Смерть и проклятие изменникам!

А верный лев зарычал так, будто семь раскатов грома прокатились по залу. Он грозно потряс гривой и вытянул хвост, приготовившись к прыжку.

Рожки и тромбоны умолкли, а готические своды замка наполнились ужасным шумом битвы, так что гудели стены и дрожали половицы.

Златокудрый жених и пёстрая свита его придворных пали под ударами герцогского меча, как тысяча филистимлян под ударами ослиной челюсти в жилистой руке сына Маноаха [247], а те кто избежал меча, попали в пасть ко льву, словно беззащитные ягнята.

Когда все рыцари и слуги незадачливого жениха и он сам были перебиты, герцог Генрих восстановил своё семейное право с той же суровостью, что и мудрый Одиссей перед толпой блудливых женихов целомудренной Пенелопы. Довольный, он сел за столом рядом с супругой, едва начавшей приходить в себя от перенесённого страха. Наслаждаясь яствами, хотя и приготовленными его главным поваром, но предназначенными для другого, победитель бросил торжествующий взгляд на своё завоевание и увидел, что герцогиня по непонятной причине заливается слезами. Трудно сказать, была ли то радость вновь обретённого счастья, или же горечь утраты, но, со свойственной мужчинам самоуверенностью, герцог Генрих истолковал эти слёзы исключительно в свою пользу. Он лишь ласково пожурил жену за опрометчивость её сердца, после чего вступил во все свои права.

Эту удивительную историю граф Эрнст часто слышал, сидя на коленях у няни, но повзрослев, он, как человек просвещённый, стал сомневаться в её правдивости. Теперь же в печальной пустыне, в башне за решёткой, ему казалось всё возможным, и поколебавшаяся было детская вера вновь ожила. Перелёт по воздуху представился ему совсем несложным делом, если бы только дух мрака в жуткую полночную пору согласился одолжить ему для этого крылья летучей мыши.

Несмотря на то что, в силу своих религиозных убеждений, граф Эрнст никогда не забывал осенить себя на ночь широким крестом, его всё же волновало тайное желание испытать такое приключение, хотя он и не решался самому себе в этом признаться. Если ночью за стеной скреблась заблудившаяся мышь, ему тут же приходило в голову, что это страшный Протей [248]даёт о себе знать, и он мысленно уже заключал с ним договор.

Но ничего, кроме иллюзий, манящих в головокружительный воздушный полёт в германское отечество, не было графу от нянькиных сказок, – разве что игрой фантазии он заполнял несколько томительных часов, воображая себя участником невероятных приключений. Так читатель иногда представляет себя героем захватившего его увлекательного романа. Но почему мастер Абадонна [249]оказался таким бездеятельным, когда, по всем признакам, было ясно, что здесь у него есть верный шанс приобрести душу? Может быть, тому была какая-нибудь серьёзная причина, или ангел-хранитель графа был бдительнее, чем тот, кому была доверена душа герцога Генриха, и всякий раз отгонял злобного врага, не давая ему проявить власть? Или дух, царивший в воздушных сферах, потерял охоту к такой торговле, потому что был обманут герцогом Генрихом и не получил обусловленной платы, ибо, когда он явился за расчётом, душа герцога имела на своём счету столько добрых дел, что они с лихвой окупили адскую бирку?

Пока граф Эрнст искал в романтических фантазиях слабый луч надежды на освобождение из этой мрачной башни, забывая на несколько мгновений о своей печальной судьбе, слуги, возвратясь на родину, принесли графине печальное известие, что муж её исчез из лагеря и никто не знает, какая участь его постигла. Одни полагали, что он стал добычей змея или дракона, другие – что его поразила чума, занесённая бушевавшим в сирийской пустыне ветром, третьи – что разбойники-арабы напали на него и убили, или увезли в неволю. Но все сходились в одном: графа можно считать умершим, а графиню свободной от супружеской клятвы. Она на самом деле оплакивала мужа, как мёртвого, и когда её осиротевшие дети с присущей им детской наивностью радовались чёрным шапочкам, заказанным в знак траура по добром отце, потерю которого они ещё не осознавали, душа её тосковала, и глядя на них, она заливалась горькими слезами.

Но всё же какое-то предчувствие подсказывало графине, что её муж жив, и она не отгоняла эту мысль, ибо надежда – самая крепкая опора страждущих и самая сладостная мечта живущих. Чтобы не дать угаснуть надежде, она в тайне снарядила верного слугу и послала его за море, в Святую землю на розыски графа. Как ворон из Ноева ковчега, носился он по морям, но скоро и о нём ничего не стало слышно. Тогда она послала второго гонца. Тот вернулся через семь лет, пройдя морем и сушей много стран, но не принёс, как голубь в клюве [250], оливковой ветви надежды.

Однако мужественная женщина твёрдо верила в свидание с мужем ещё на этом свете. Она ни минуты не сомневалась, что её нежно любимый супруг не мог уйти из этого мира, не подумав о жене и маленьких детях, оставшихся дома, и не дав какого-нибудь знака, перед тем как уйти в иной мир. Ведь с тех пор как уехал граф, в замке ни разу не было слышно ни звона оружия в оружейной кладовой, ни грохота раскатываемых балок на чердаке, ни тихих шагов в спальне, или смелой поступи в коридорах. Не слышно было по ночам и жалобного стона Нении [251]над высоким фронтоном замка, или страшного крика вестника смерти птицы Крейдевейс. А раз дурных предзнаменований не было, то, как подсказывала ей женская логика, – а она у нежного пола и по сей день ещё не потеряла своей силы, точно так же как «Органон» отца Аристотеля [252]у мужского, – её нежно любимый супруг ещё жив. А мы с вами знаем, что так оно и было на самом деле.

Неуспех первых двух посланцев, цель путешествия которых была для неё важнее, чем для нас исследования полярных стран у Южного полюса, не лишил её решимости послать третьего гонца, – большого лентяя, который придерживался правила: «Тише едешь – дальше будешь» и потому не пропускал ни одного трактира на своём пути. Решив, что гораздо удобнее собирать сведения о графе у проходящих мимо людей, чем гоняться за ними по белу свету, он занял пост, где с дерзкой любознательностью таможенного чиновника у шлагбаума мог допрашивать всех путников, прибывших с Востока. То была гавань города на воде, Венеции, – всеобщие ворота, через которые проходили все возвращающиеся из Святой земли на родину пилигримы и крестоносцы. Худшее или лучшее средство выбрал хитрый человек, чтобы выполнить свой долг, это мы увидим дальше.

После семилетнего заключения за решёткой, в тесной тюремной башне в Великом Каире, показавшегося Эрнсту несравненно более долгим, чем семи спящим святым их семидесятилетний сон в римских катакомбах, он решил, что уже забыт и Небом и адом. Граф совершенно распростился с надеждой на освобождение из этой печальной клетки, куда не попадали благодатные лучи солнца, а дневной свет лишь скудно проникал сквозь железные прутья решётки тюремного окна. Его заигрывания с чёртом давно прекратились, а вера в чудесную помощь святого покровителя была не больше горчичного семени. Он не столько жил, сколько прозябал, и если чего и желал, так только смерти.

Из летаргического состояния узника внезапно вывел звон ключей за дверью камеры. За всё время содержания заключённого надзиратель ни разу не воспользовался ключами, – всё необходимое подавалось пленнику и уносилось от него через отверстие в двери, поэтому заржавленный замок долго не поддавался усилиям, пока его наконец не смазали маслом. Скрип открывающейся железной двери, которая с трудом поворачивалась на заржавленных петлях, был для графа нежной мелодией, извлекаемой гармоникой Франклина. Полное предчувствий сердце сильнее забилось в его груди, разгоняя застоявшуюся кровь, и Эрнст в трепетном ожидании приготовился услышать известие о своей дальнейшей судьбе. Пленнику было совершенно безразлично, возвестят ли ему жизнь, или смерть.

Два чёрных невольника вошли вслед за надзирателем и по его знаку сняли с узника оковы. Вторым безмолвным кивком головы старик дал ему знак следовать за ним. Шатаясь, граф попытался сделать несколько шагов, но ноги отказались ему служить и потребовалась помощь обоих рабов, чтобы он смог спуститься по каменным ступеням винтовой лестницы. Начальник тюрьмы, к которому его привели, строго спросил:

– Упрямый франк, почему когда тебя привели в тюрьму, ты скрыл, что владеешь ремеслом? Воин, взятый в плен вместе с тобой, выдал тебя. Он сказал, что ты искусный садовник. Иди, куда указывает тебе воля султана. Создай для него сад по франкскому образцу и оберегай его, как зеницу ока, чтобы Цветок Мира цвёл в нём и был украшением всего Востока.

Если бы графа вызвали в Париж и назначили ректором Сорбонны, то это не обескуражило бы его, как назначение на должность садовника у султана Египта. Он так же мало смыслил в садоводстве, как мирянин в таинствах церкви. Правда, он видел много садов в Италии, а также в Нюрнберге – первом городе Германии, где, хотя и появились зачатки декоротивного садоводства, однако в те времена оно не простиралось дальше украшения дорожек кегельбана и возделывания римского кочанного салата. Что до Эрнста Глейхена, то он никогда не интересовался растениеводством, и его познания в ботанике были не настолько обширны, чтобы он мог знать о Цветке Мира. Он не имел о нём ни малейшего представления и не знал, выращивают ли его в искусственных условиях, или же он растёт как обычный вьюнок и сама природа заботится о его цветении. Признаться же в своём невежестве и отказаться от предложенной ему почётной должности он не посмел – палочные удары по пяткам все равно усмирили бы его.

Новоявленному садовнику показали красивый парк, который, по приказу султана, ему надлежало превратить в декоративный европейский сад. Создала ли это место щедрая мать-природа, или его украсили искусные руки мастеров древней культуры, наш Абдолоним [253]не знал, но, при всей своей наблюдательности, он не смог заметить в нём ни одного изъяна, нуждающегося в исправлении. К тому же, ощущение живой природы, созерцания которой заключённый в душную башню узник был лишён в течение семи лет, так сильно пробудило притупленную чувствительность, что каждая былинка вызывала в нём восторг. С огромным наслаждением, оглядывая всё вокруг, он чувствовал себя как первый человек рая, кому и в голову не могло прийти менять что-либо в господнем саду.

Одним словом, граф находился в немалом затруднении, не зная, как с честью выйти из этого щекотливого положения. Он опасался, что любое изменение похитит красоту сада, и в то же время знал, – окажись он плохим садовником, ему опять придётся вернуться в тюрьму.

Когда шейх Киамель, – главный управитель сада и фаворит султана, – предложил ему прилежно заняться делом, новый садовник, прежде всего, потребовал себе в помощь пятьдесят рабов. Ранним утром следующего дня все они прошли осмотр перед новым начальником, который сам не знал, чем занять хотя бы одного из них. Но как велика была его радость, когда в толпе пленников он увидел своих товарищей по несчастью, – Ловкого Курта и неуклюжего рейтара. Будто тяжёлый камень свалился у него с плеч: скорбные складки на лбу разгладились, а взгляд стал бодрым, словно он только что обмакнул палец в густой мёд и облизал его. Граф отвёл в сторону оруженосца и, не таясь, рассказал ему, как по капризу своенравной судьбы попал в незнакомую стихию, где не может ни нырять, ни плавать. И добавил, что для него остаётся загадкой, как его родовой рыцарский меч превратили в садовую лопату.

Едва он кончил говорить, Ловкий Курт пал к его ногам и со слезами на глазах произнёс:

– Простите, дорогой господин. Я – причина вашего огорчения, но и освобождения из мрачной тюрьмы, где вы так долго томились. Не гневайтесь на невинную ложь слуги, вызволившую вас оттуда, а лучше радуйтесь Божьему свету над вашей головой. Султан пожелал переделать свой сад по франкскому образцу и велел известить всех пленных христиан, что тот, кто возьмётся выполнить его желание, после завершения работы будет щедро награждён. Но никто из заключённых не осмелился отозваться на это предложение. Тогда-то добрый дух и надоумил меня солгать и выдать вас за искусного садовника. Как видите, мне это отлично удалось. Не беспокойтесь о том, как вам с честью выдержать испытание и угодить султану. Как всем великим мира сего, ему не обязательно, чтобы вновь создаваемое произведение было лучше прежнего. Для него гораздо важнее увидеть его иным, неповторимым, диковинным. Поэтому опустошайте и перекапывайте эту прекрасную долину по вашему усмотрению и поверьте, что бы вы ни сделали, всё в глазах султана будет выглядеть прекрасно.

Эта речь подействовала на графа, как журчание освежающего ручейка в пустыне на истомлённого странника. Он черпал в ней отраду для души и мужество, столь необходимое ему сейчас, когда он собирался начать такое рискованное дело. Положившись на удачу, Эрнст без всякого плана приступил к работе. С безупречным тенистым парком он разделался, как вольнодумец с произведением, которое в его творческих когтях против воли автора преображается, чтобы стать удобоваримым для читателя, или как педагог-новатор с устаревшими формами преподавания в школе. Всё, что граф нашёл в саду, он разбросал как попало, сделал иначе, но ничуть не лучше, чем было. Выкорчевал полезные фруктовые деревья и посадил на их место розмарин и валериану, а также заморские деревья и лишённые запаха амаранты и бархотки. С плодородной почвы он велел срезать дёрн, а оголённую землю посыпать разноцветным гравием, разровнять и утрамбовать её так, чтобы ни одна травинка не выросла на ней. Всю площадь парка он разбил на несколько террас, обложив их дерновой каймой, а между ними разбил причудливой формы извилистые клумбы, сбегающие к кудрявой самшитовой роще. Полный невежда в ботанике, граф не принимал во внимание сроки посадки растений, поэтому его питомцы долгое время пребывали между жизнью и смертью.

Шейх Киамель и сам султан предоставили создателю европейского сада полную свободу действий, опасаясь как бы своим вмешательством или неосторожными расспросами, а также преждевременной критикой не помешать работе садового инженера и не спутать его замыслы. И, надо сказать, они поступили разумнее, чем наша просвещённая публика, ожидавшая, что уже через несколько лет после известного благотворительного посева желудей вырастут высокие дубы, из которых можно будет делать мачты, в то время как сеянцы были ещё так нежны и слабы, что одна холодная ночь могла их погубить. Но, когда миновали полтора десятилетия и пора было бы, пожалуй, созреть первым плодам, какому-нибудь немецкому Киамелю было бы уместно задать вопрос: «Что сделал ты, садовник? Покажи, какую пользу принесла твоя работа, сопровождаемая громким стуком колёс твоих тачек?» И, если бы деревца стояли там с такими же печально поникшими листьями, как в глейхеновском саду в Великом Каире, то справедливо оценив сделанное, он имел бы полное право молча, как шейх, покачать головой и, сплюнув сквозь зубы через бороду, сказать про себя: «Лучше бы всё оставалось по старому».

И вот однажды, когда садовник с удовлетворением осматривал своё новое творение и, оценивая его, пришёл к заключению, что в общем, всё вышло лучше, чем он предполагал, – а глядя на сад, мастер садовник видел его не таким, каким он был сейчас, но каким он станет, по его замыслу, в будущем, – к нему подошёл главный управитель, фаворит султана, и спросил:

– Что ты сделал, франк, и как продвигается твоя работа?

Граф понял, что его искусство должно подвергнуться строгой оценке, к чему, между прочим, уже давно приготовился. Сохраняя присутствие духа, глубоко уверенный в успехе дела своих рук, он сказал:

– Иди, господин, и посмотри. Прежняя дикая глушь покорилась моему искусству и преобразилась в уголок радости и веселья, подобный раю, каким не пренебрегли бы даже гурии [254].

Слушая, как увлечённо и с каким удовлетворением рассказывает мнимый художник о произведении своего таланта, шейху ничего не оставалось, как поверить ему, ибо это, вероятно, был мастер садового дела, более сведущий в нём, чем он сам. Правда, устройство сада ему не понравилось, но он предпочёл об этом не говорить, чтобы не обнаружить собственное невежество, и, из скромности, приписал своё недовольство незнанию европейского вкуса. Так или иначе, но управитель решил оставить всё как есть. Однако, желая пополнить свои знания, он не удержался от искушения задать сатрапу-садовнику несколько вопросов, и тот незамедлительно на них ответил.

– А где же прекрасные садовые деревья, отягощённые красными персиками и сладкими лимонами, что стояли на этой песчаной равнине и услаждали взор гуляющих, приглашая их утолить жажду сочными плодами? – спросил шейх.

– Все они выкорчеваны из земли, чтобы нельзя было найти даже место, где они росли.

– Но почему?

– Разве подобает в декоративном саду султана иметь такое же множество плодовых деревьев, как в саду простого жителя Каира, готового загрузить ими целый обоз на продажу?

– А что заставило тебя уничтожить весёлые финиковые и тамариндовые рощи, – ведь они в знойную полуденную пору давали путнику тень и прохладу под сенью своих ветвей?

– Зачем тень в саду, который пуст и безлюден, пока солнце обжигает его огненными лучами. Только вечерний ветер навевает там прохладу и благоухание.

– Но разве эта роща не укрывала непроницаемым покровом тайную любовь султана, заворожённого прелестью рабыни-черкешенки, когда он хотел скрыть свою нежность от её ревнивых соперниц?

– Непроницаемым покровом, скрывающим тайны любви, будет та беседка, увитая жимолостью и плющом, или тот прохладный грот с мраморным бассейном, куда из искусственной скалы стекает кристальный ручеёк, или та крытая галерея, увитая виноградными лозами, или набитая мягким мхом софа в той камышовой деревенской хижине на берегу изобилующего рыбой пруда. Во всяком случае, в этом храме тайной любви султана не потревожит ни вредный гад, ни жужжание насекомого; ничто не задержит дуновения ветерка и не заслонит открытый вид. Разве может с этим сравниться тамариндовая роща?

– А зачем там, где раньше цвёл благоухающий кустарник из Мекки, ты посадил шалфей и иссоп, растущие обычно вдоль стен?

– Потому что султан хотел иметь не арабский, а европейский сад. Ведь в садах Италии и в немецких садах Нюрнберга нет ни фиников, ни ароматных растений Мекки.

Против таких аргументов возразить было нечего, так как ни шейх, ни кто-либо из язычников [255]Каира в Нюрнберге не был, и все объяснения о переустройстве сада из арабского в немецкий пришлось принять на веру. В одном только не мог убедить себя шейх, – что садовая реформа проведена по образу и подобию рая, обещанного пророком правоверным мусульманам. Если бы это было так, то будущая жизнь не сулила ему особого утешения. Но, как было сказано выше, управителю ничего не оставалось делать, как только в раздумьи покачать головой и, сплюнув сквозь зубы через бороду, уйти откуда пришёл.

Султаном Египта был в ту пору храбрый Мелик аль Азис Осман, сын знаменитого Саладина [256]. Прозвище «Храбрый» он заслужил скорее благодаря подвигам, одержанным в гареме, чем свойствам характера. В деле продолжения рода он был так деятелен и храбр, что, если бы все его наследники захотели одеть корону, то для них не хватило бы государств во всех трёх, известных тогда, частях света [257]. Но вот уже семнадцать лет, как одним жарким летом иссяк источник плодородия, и принцесса Мелексала завершила длинный ряд потомства султана. Она была, по единодушному признанию двора, ценнейшим сокровищем в этой большой гирлянде и пользовалась всеми преимуществами последнего ребёнка. Единственная оставшаяся в живых из всех дочерей, она от природы была наделена такой красотой, что восхищала даже взор отца. А надо признать, что восточные князья в оценке женской красоты далеко превзошли наших западных знатоков, которым нередко изменяет глаз.

Мелексала была гордостью семьи султана. Даже братья и те старались превзойти друг друга в усердии, с каким они предупреждали каждое желание прелестной сестры и доказать ей свою любовь и уважение. Высокий Диван [258]на политических совещаниях не раз обсуждал вопрос, с кем был бы выгоден для египетского государства брачный союз принцессы. Сам же султан, предоставив эту заботу Дивану, думал лишь о том, как угодить любимой дочери, чтобы она всегда была весела, и ни одно облачко не омрачило чистый горизонт её чела.

Первые годы детства девочка провела под наблюдением няни, христианки, родом из Италии. Эта рабыня в ранней молодости была похищена морским пиратом из родного города на побережье Италии и продана в Александрию. После этого, она не раз ещё переходила от одних хозяев к другим, пока наконец не попала во дворец султана Египта, где, благодаря отменному здоровью, заняла место кормилицы. Она честно исполняла свой долг и, хотя не была так музыкальна, как кормилица наследника французского трона, задававшая тон всему Версальскому хору, когда своим зычным голосом запевала Malborough s’en t-en guerre [259]зато природа наградила её бойким языком. Она знала историй и сказок не меньше, чем прекрасная Шехерезада из «Тысячи и одной ночи», и охотно развлекала ими домочадцев султана и пленниц сераля. Принцесса готова была слушать их не тысячу ночей, а по крайней мере, тысячу недель. Но когда девушка достигает возраста в тысячу недель, её перестают занимать чужие истории, – она находит в себе самой заветную волшебную нить, чтобы соткать из неё свою собственную сказку.

Впоследствии на смену детским сказкам пришли рассказы о нравах и обычаях в европейских странах. Умная няня всё ещё хранила горячую любовь к родине и сама находила удовольствие в воспоминаниях о ней. Она так красочно описывала своей воспитаннице все прелести Италии, так разжигала её фантазию, что у юной принцессы навсегда запечатлелось самое радужное представление об этой стране.

Чем старше становилась Мелексала, тем больше росло у неё пристрастие к иностранным нарядам и предметам, тогда ещё скромной европейской роскоши. И воспитана она была скорее по-европейски, чем по обычаям собственной страны.

С детских лет Мелексала очень любила цветы и, подобно многим арабским девушкам, находила большое удовольствие составлять из них букеты и плести венки. Делала она это так остроумно, что по расположению цветов можно было прочесть заключённую в них мысль. В этом искусстве принцесса была необычайно изобретательна. С помощью цветов она могла даже выразить целые нравоучения и изречения из Корана, предоставляя подругам разгадывать загадки, в которых у неё никогда не было недостатка. И, надо сказать, девушки редко ошибались.

Так однажды, халцедонский горицвет она расположила в виде сердца, окружила его белыми розами и лилиями, укрепив между ними две королевские свечи, после чего присоединила к ним красиво выделяющуюся на их фоне фиалку. И все девушки сразу угадали смысл, заключённый в этой гирлянде: «Чистота сердца возвышается над красотой и происхождением».

Часто она дарила свежие букеты цветов рабыням, и каждый подарок обычно содержал похвалу или порицание той, кому он предназначался. Венок из вьющихся роз стыдил за легкомыслие, гордый мак означал самомнение и чванство, букет из благоухающих гиацинтов с поникшими колокольчиками хвалил за скромность; золотистая лилия, с заходом солнца закрывающая чашечку, – за разумную осторожность, морской вьюнок порицал за лесть, а цветы дурмана и безвременника, с их ядовитыми корнями, – за клевету и скрытую зависть.

Отец Осман искренне восторгался остроумной игрой фантазии своей прелестной дочери, но, не умея сам расшифровывать её шутливые иероглифы, загребал жар чужими руками, поручая Дивану докапываться до их смысла. Для него не было тайной и пристрастие принцессы ко всему иноземному. Как правоверный мусульманин, он не мог одобрять её наклонностей, но как снисходительный и нежный отец, скорее потакал им, чем пресекал. Любовь дочери к цветам и ко всему европейскому натолкнула султана на мысль устроить ей сад по западному образцу. Эта идея так его увлекла, что не теряя времени, он сообщил о ней своему любимцу, шейху Киамелю, и пожелал как можно скорее привести её в исполнение.

Шейх хорошо знал, что желание повелителя означает приказ, которому он должен повиноваться, и поэтому предпочёл оставить свои сомнения при себе. Сам он в устройстве европейского сада понимал так же мало, как и султан, да и во всём Великом Каире, пожалуй, не было никого, кто мог бы ему чем-нибудь помочь. Поэтому Главный управитель велел поискать опытного садовника среди пленных христиан. Так случилось, что к нему привели неопытного человека, который меньше чем кто-либо способен был вывести его из затруднительного положения, и нет ничего удивительного, что посмотрев его работу, шейх с сомнением покачал головой. Как управитель, он чувствовал на себе тяжёлый груз ответственности и поэтому очень опасался, что на султана сад произведёт такое же слабое впечатление, как и на него самого, а в этом случае ему грозила, по меньшей мере, потеря своего положения фаворита.

До сих пор для двора преобразования в саду оставались тайной, и всем слугам сераля доступ туда был запрещён. Султан хотел в день рождения дочери преподнести ей сюрприз, – торжественно ввести в сад и объявить, что отныне этот прелестный уголок принадлежит только ей. День этот приближался, и его величество пожелали заблаговременно всё осмотреть и ознакомиться с планировкой сада, чтобы потом доставить себе удовольствие самому продемонстрировать принцессе Мелексале его диковинную красоту. Он сообщил об этом шейху, и тот, растеряв всё своё мужество, задумался над тем, какую защитительную речь произнести, чтобы уберечь голову от петли, в случае если султан останется недоволен. «Повелитель правоверных, – хотел сказать он, – любое движение твоей руки или твоих бровей – руководящее начало всех моих движений: ног, чтобы бежать, куда ты прикажешь, и рук, чтобы крепко держать то, что ты мне доверишь. Ты пожелал сад, как у франков. Вот он, здесь, перед твоими глазами. Эти неотёсанные варвары только и сумели, что перенести сюда жалкую пустыню своего сурового отечества, засеянную ими травой и сорняками, где не зреют ни лимоны, ни финики и нет ни колафа, ни баобабов, ибо проклятие пророка навеки обрекло на бесплодие поля неверных и лишило их наслаждения райским блаженством вдыхать благоухание бальзаминов из Мекки и ощущать вкус душистых плодов».

День уже клонился к закату, когда султан в сопровождении одного только шейха вошёл в сад и, в ожидании чудес, остановился на верхней террасе. Часть панорамы города, корабли, скользящие по зеркальной поверхности Нила, а за ними, в глубине, устремлённые ввысь пирамиды, цепь голубых гор, окутанных туманом, – всё это, скрытое прежде непроницаемой стеной пальмовых рощ, предстало перед его взором. Откуда-то повеял освежающий прохладный ветерок. Кругом всё было ново. Сад принял иной, незнакомый вид и совсем не напоминал тот старый, где монарх провёл детство и который своим однообразием давно уже утомил его взор.

Хитрый Курт правильно и мудро рассудил, что прелесть новизны возыме своё действие. Султан не оценивал переустройство сада глазами знатока. Он судил о его красоте по первому впечатлению, и уже то, что сад имел необычный вид, нравилось ему. Казалось, всё в нём было сделано безукоризненно – даже кривые, несимметричные, плотно утрамбованные гравием аллеи, придававшие упругость ногам, привыкшим ступать по мягким персидским коврам и зелёным лужайкам. Он без устали ходил по многочисленным пересекающимся дорожкам. Особенно понравились ему тщательно уложенные полевые цветы, хотя за оградой сада, где их было неизмеримо больше, они росли ничуть не хуже.

Опустившись на скамью, султан весело сказал, обращаясь к шейху:

– Киамель, ты не обманул моих ожиданий. Я так и знал, что из старого парка ты сделаешь что-нибудь особенное, необычное для нашей страны. Поэтому моё благоволение тебе остаётся прежним. Я уверен, Мелексала с радостью примет дело твоих рук – сад, устроенный в традициях франков.

Шейх, убедившись в благополучном исходе дела, очень удивился и обрадовался, что придержал язык и преждевременно не высказал своего сожаления. Более того, султан оказывается считал его творцом нового сада. Поэтому Главный управитель быстро повернул руль своего красноречия по ветру и раздул паруса:

– Могущественный повелитель всех правоверных, – сказал он, – знай, что твой покорный раб день и ночь думал, как создать нечто невиданное, подобного чему никогда ещё не было в Египте. По одному лишь движению твоих бровей, выполняя твою волю, я из старой финиковой рощи создал сад на подобие рая правоверных и, без сомнения, мысль – воплотить таким образом идею твоего величества внушил мне пророк.

Добрый султан о рае, на место в котором у него, в силу законов природы, не было ни малейшего преимущественного права, издавна имел такое же смутное представление, как и наши будущие небожители о небесном Иерусалиме, и как многие баловни судьбы, пользовался всеми благами в подлунном мире, нисколько не заботясь о том, что ожидает его на небесах. Когда же имам, дервиш или ещё какая-нибудь священная особа напоминали ему о рае, его воображение рисовало знакомые картины давно наскучившего старого парка. Теперь же фантазия создавала совершенно иные образы будущего, наполняя душу монарха надеждой и радостным восторгом. Рай, миниатюрную модель которого он видел перед собой, стал казаться гораздо привлекательнее.

Султан Осман тут же произвёл шейха в беи и пожаловал ему почётный кафтан. Пронырливый придворный поступил так же, как поступил бы на его месте любой царедворец во всех частях света: не задумываясь, он присвоил себе все заслуги и всё вознаграждение за работу, выполненную его работником, ни словом не упомянув о нём монарху. Приятель Киамель простодушно полагал, что и так сверх меры наградил садовника, увеличив ему на несколько асперов подённую плату.

В день, когда солнце появилось над тропиком Козерога, что в северных странах означает начало зимы, а в Египте, с его мягким климатом, прекраснейшее время года, принцесса Цветок Мира вошла в приготовленный для неё сад и обнаружила, что он вполне отвечает её иноземному вкусу. Но, конечно же, его украшением была она сама. Куда бы не ступила её нога, – будь то каменистая аравийская пустыня или ледяные гренландские поля, – всё в глазах ценителей женской красоты превращалось в райские поля. Многообразие цветов, их произвольно смешавшаяся в необозримых рядах россыпь давали пищу одновременно и глазам и мыслям принцессы. Разглядывая различные сочетания цветов и придавая этим сочетаниям определённый смысл, она и в таком, казалось бы, хаосе видела порядок и смысл.

По мусульманскому обычаю, когда дочь султана посещала сад, дежурные евнухи удаляли оттуда всех мужчин – рабочих, садовников и водоносов. Поэтому прелестная богиня – этот загадочный Цветок Мира – ради которой трудился художник, оставалась скрытой для его глаз.

С каждым днём сад всё больше и больше нравился принцессе. Она посещала его по нескольку раз на день, однако общество евнухов, торжественно выступавших впереди неё, будто сам султан направлялся в мечеть на праздник Байрам, вскоре показалось ей обременительным, а так как принцесса иногда пренебрегала некоторыми обычаями своей страны, то стала приходить сюда одна, иногда под руку с подругой. Но лицо её всегда было спрятано под тонким покрывалом, а в руке она держала плетёную тростниковую корзиночку. Принцесса бродила по дорожкам сада и срывала цветы, из которых по привычке составляла аллегорические букеты – немые переводчики её мыслей – и раздавала их девушкам.

Однажды утром, прежде чем воздух раскалился от огненных лучей солнца, когда роса ещё играла на траве всеми цветами радуги, она направилась в своё святилище насладиться живительным весенним воздухом. В это время садовник был занят тем, что вырывал из клумб увядшие цветы, заменяя их новыми, заботливо выращенными в цветочных горшках и только недавно расцветшими. Он так искусно закапывал их в землю, что казалось, будто эти цветы, как по волшебству, за одну ночь выросли прямо на клумбах. Этот ловкий обман понравился девушке и, раз уж она открыла тайну, как увядшие цветы ежедневно заменяются новыми, и убедилась, что в последних никогда не бывает недостатка, то ей захотелось использовать это открытие и дать садовнику указание, где надо заменить тот или иной цветок.

Подняв глаза, Эрнст увидел перед собой девушку, показавшуюся ему ангелом, и догадался, что перед ним хозяйка сада. Будто окружённая небесным сиянием, она была несказанно прекрасна. От неожиданности горшок с цветком выпал из его рук и жизнь нежного растения трагически оборвалась, как в своё время жизнь господина Пилатра де Розье [260], хотя оба упали в лоно матери-земли. Граф стоял неподвижно и молча, как статуя, не проявляя признаков жизни, и если бы ему кто-нибудь вздумал отбить нос, как это обычно делают турки у каменных изваяний в храмах и парках, то он даже и не пошевелился бы. Но, когда девушка заговорила, открыв свои пурпуровые губки, её нежный голос привёл его в чувство.

– Не бойся, христианин, – сказала она, – ты не виноват, что находишься здесь одновременно со мной. Продолжай своё дело и рассаживай цветы, как я тебе прикажу.

– Роскошный Цветок Мира, – воскликнул садовник, – от сияния твоей красоты блекнут все краски этих цветов. Ты царишь здесь, как королева звёзд на празднике неба. Твой взгляд вдохновляет счастливейшего раба, готового целовать свои оковы за то, что ты удостоила его своим приказанием.

Принцесса не ожидала такой смелости от раба, дерзнувшего открыть рот в её присутствии, и ещё менее – услышать от него что-нибудь любезное. Говоря с садовником, она смотрела больше на цветы, чем на него. Теперь же девушка удостоила его взглядом и удивилась, увидев перед собой красивого мужчину, подобно которому она не только никогда не видела, но и не представляла даже в мечтах.

Граф Эрнст Глейхен славился мужественной красотой во всей Германии. Ещё на турнире в Вюрцбурге он был кумиром дам. Стоило ему поднять забрало, чтобы глотнуть свежего воздуха, как обладательницы прекрасных женских глаз теряли интерес к поединку отважных рыцарей. Все они смотрели только на него. Когда же он закрывал шлем, готовый продолжить бой, вздымались девичьи груди и бились тревожно сердца участием к прекрасному рыцарю. Пристрастная рука влюблённой в него племянницы герцога баварского увенчала его рыцарской наградой, которую молодой рыцарь принял с краской смущения. Правда, семилетнее заключение за решёткой темницы стёрло краски с его цветущих щёк и ослабило упругие мускулы, а в утомлённых глазах угас огонь, но пребывание на свежем воздухе, а также спутники здоровья – движение и труд – полностью возместили ему потерю. Он расцвёл, как лавровое дерево, что долгую зиму тоскует в оранжерее, но, с наступлением весны, распускает молодую листву, украшая себя прекрасной кроной. Принцесса, питавшая пристрастие ко всему иноземному, не могла отказать себе в удовольствии полюбоваться прекрасным чужестранцем, не подозревая, что созерцание Эндимиона [261]производит обычно на девушек совсем иное впечатление, чем произведение модистки, выставленное для обозрения на ярмарке в витрине лавки. Прелестными губками она отдавала приказания красивому садовнику, показывая, где и как рассаживать цветы, прислушивалась к его мнению и советам и беседовала с ним о садоводстве, пока не иссякла эта тема. Наконец, девушка покинула приятеля садовника, очень понравившегося ей, но отойдя шагов пять, вернулась, чтобы дать ему новое поручение, а потом, погуляв по извилистым дорожкам, вновь подозвала его к себе, задала несколько вопросов и указала, где сделать кое-какие улучшения.

Под вечер, когда стало прохладнее, принцесса опять почувствовала потребность пойти в сад подышать свежим воздухом, а утром, едва солнце отразилось в зеркальной поверхности священного Нила, её снова потянуло туда посмотреть, как распускаются проснувшиеся цветы. При этом, она ни разу не упустила случая прежде всего посетить то место, где работал её друг садовник, чтобы дать ему новые приказания, и он всегда точно и с величайшим усердием их выполнял.

Но однажды её глаза напрасно искали бостанги [262], расположение к которому росло у неё с каждым днём. Мелексала бродила по извилистым дорожкам сада, не замечая цветов, приветливо переливающихся многоцветием красок, будто бы желая обратить на себя её внимание. Она обошла каждый куст, осмотрела каждую ветку, подождала в гроте, но он туда не пришёл; обошла все беседки в саду, надеясь найти его там за работой или задремавшим, и заранее радовалась, воображая, как он смутится, когда она разбудит его. Но садовник словно провалился сквозь землю. Случайно ей попался на пути неуклюжий Вайт. Рейтар графа был настолько туп, что ни на какое иное дело, кроме разноски воды, не годился. Завидев принцессу, он со своими вёдрами тотчас же свернул в сторону, не желая попадаться ей на глаза, но она подозвала его и спросила, где бостанги.

– А где же ему быть, – грубо ответил тот, – как ни в когтях иудейского знахаря, который вместе с лихорадкой скоро вытряхнет из него и душу.

Услыхав это известие, прелестная дочь султана очень испугалась. От страха и горя у неё сжалось сердце. Она совсем не ожидала, что её любимец-садовник мог заболеть. Когда принцесса вернулась во дворец, придворные девушки заметили, что ясное чело их повелительницы омрачилось, словно зеркально-чистый горизонт, затуманенный влажным дыханием южного ветра, сгустившего в облака испарения земли.

По дороге в сераль Мелексала нарвала много цветов, но всё печальных тонов, и связала их вместе с ромашками и ветками кипариса, явно вырази


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: