Берлин, 23.03.1913

Что происходит, Фелиция? Ты ведь должна была получить в субботу мое срочное письмо, в котором я извещаю Тебя о своем приезде. Не может же быть, чтобы именно это письмо вдруг затерялось? И вот я в Берлине, мне после обеда в четыре или в пять уже уезжать, часы бегут, а о Тебе ничего не слышно. Пожалуйста, пошли мне ответ с этим же мальчиком.[54]Можешь и телефонировать мне, если сумеешь сделать это незаметно, я сижу в «Асканийском подворье» и жду.

Франц.

26.03.1913

Любимая, большое, большое спасибо, мне действительно очень нужно сейчас утешение, и притом именно идущее от Твоего милого, нечеловечески доброго сердца. Сегодня напишу Тебе только эти несколькослов, от недосыпа, усталости и беспокойства я почти без памяти, а мне еще для завтрашнего суда в Ауссиге[55]надо проработать огромную стопку бумаг. И выспаться, обязательно выспаться, мне же завтра опять в полпятого вставать. Но если я завтра не начну Тебе свою исповедь, для которой мне нужно мужество, то есть покой, то уж послезавтра начну ее непременно.

Знаешь ли Ты, что сейчас, по возвращении, Ты для меня еще более непостижимое чудо, чем когда-либо прежде?

Франц.

28.03.1913

Милая Фелиция, не сердись на меня, что я так мало пишу, это не значит, что у меня нет на Тебя времени, напротив, с тех пор как я побывал в Берлине, в моей жизни не так уж много мгновений, которые бы целиком и до дна, со всем моим существом в придачу, не принадлежали Тебе всецело. Но вчера, увы, я был в Ауссиге, домой вернулся поздно и до того измотанный, что только просидел за столом совершенным истуканом. У меня за это время были периоды ужасного утомления. Когда голова на плечах будто чужая и вообще не человеческая. Ночью со среды на четверг, то бишь перед поездкой в Ауссиг, я, поскольку пришлось изучать бумаги, лег лишь в половине двенадцатого, но, несмотря на крайнюю усталость, заснуть не мог, еще и в час ночи я слышал бой часов, а в полпятого надо было уже вставать. Окно было открыто, в спутанных своих мыслях я четверть часа без передышки выбрасывался из окна, потом пошли поезда, и каждый, один за другим, переезжал мое распластанное на рельсах тело, углубляя и расширяя в нем две рубленых борозды – на ногах и на шее. Но зачем я пишу все это? Только ради того, чтобы притянуть Тебя к себе силой Твоего сострадания и насладиться этим счастьем, прежде чем настоящая моя исповедь все разрушит.

Как близко, со своей стороны, я узнал Тебя благодаря этой берлинской поездке! Я дышу одной Тобою. Зато Ты знаешь меня явно недостаточно, Ты, любимая, Ты, лучшая на свете, хоть мне и непостижимо, как могла Ты не разглядеть, не заметить того, что происходило прямо у Тебя перед глазами. Только из доброты? Но если возможно такое – тогда, наверно, и все возможно? Но обо всем этом я подробно напишу в другой раз.

Франц.

Сегодня не было письма, может, дома лежит? Нетерпение убедиться в этом – еще одна причина, почему я сейчас заканчиваю.

Не могла бы Ты, Фелиция, написать мне, как соотносятся друг с другом впечатления, произведенные на Тебя вначале моими письмами, а потом моим личным появлением?

28.03.1913

…Я слишком долго видел Тебя наяву (хотя бы в этом отношении я время зря не терял), чтобы иметь теперь нужду в Твоих фотографиях. Не хочу на них глядеть. На фотографиях Ты приглаженная и помещена в некую отвлеченность, я же смотрел в Твое настоящее, человеческое, оживленное неизбежными неправильностями лицо – и тонул в нем. Как же мне теперь из этого омута вынырнуть и снова очутиться всего лишь среди фотографий!

И только к отсутствию вестей я по-прежнему не могу относиться спокойно. У меня ни в чем нет уверенности. Лишь в счастливую пору, когда пишется, я бываю хоть в чем-то уверен, а так мир всегда и во всем вершит свой чудовищный поход сугубо против меня. Я выдумываю множество объяснений отсутствию Твоего письма, перебираю их в уме сотни раз – вот так же, когда в отчаянии ищешь что-то и не можешь найти, сотни раз возвращаешься на одно и то же место. А вдруг с Тобой и вправду случилось что-то серьезное и меня, покуда я тут просто так околачиваюсь, на самом деле уже постиг тяжкий удар? И такие мысли крутятся в голове весь день, медленно, но неостановимо. Если с завтрашнего дня, любимая, я начну посылать Тебе нечто вроде дневниковых записей, пожалуйста, не сочти это за комедию. Там будут вещи, которые я не смог бы выговорить по-иному, нежели в форме беседы с самим собой, пусть даже и в Твоем тихом, дорогом моему сердцу присутствии. Когда я пишу Тебе, я, разумеется, не могу о Тебе забыть, как и вообще не могу забыть о Тебе никогда, но из того в некотором смысле полузабытья, в котором мне только и возможно это написать, я не хочу пробуждать себя даже упоминанием Твоего имени. Только прошу Тебя, Фелиция, стерпи все, что услышишь; пишу я сейчас безобразно, не могу писать, значит, буду вынужден высказать все грубо; несколько дней назад Ты сказала, что берешь на себя ответственность за все, а это вообще-то означало гораздо больше, чем просто терпеливо меня выслушать. Я попытаюсь все Тебе написать – за исключением того, о чем сам для себя написать бы устыдился. – А теперь всего доброго, любимая, да хранит Тебя Бог! Теперь я уже и Берлин немного знаю, называй мне все места, где Ты была.

Твой.

Апрель

31.03.1913

Уже поздно, отправляюсь спать, только вот еще пошлю привет и несколько росчерков пера Тебе, любимая, непостижимая возлюбленная моя. – Я пришел к мысли, что уже много лет недосыпаю и что эти вечные дергающие головные боли либо смогу вылечить сном, либо вообще уже от них не избавлюсь. В полном одиночестве, только с Твоим вчерашним письмом, совершил долгую прогулку, хотя мог бы пойти в обществе двоих знакомых, но я хотел побыть один, в прежние времена я хотел этого из кокетства, по глупости, по лености, и, будучи худо-бедно здоровым и бодрым парнем, с дурацким скучающим видом бродил по округе в одиночестве, теперь я один по необходимости и в немалой мере оттого, что тоскую по Тебе. Я ушел далеко от города, на склоне холма подремал немного на солнышке, дважды пересек Влтаву, много раз читал Твое письмо, бросал с обрыва камушки, любовался необъятными видами, какие открываются до самого горизонта только ранней весной, вспугивал любовные пары (он лежал в траве, она, заслоняя его, трепетала всем телом) – меня ничто не трогало, единственно живым во мне было Твое письмо у меня в кармане.

Лишь бы Ты была здорова, любимая, я так за Тебя тревожусь. Эта просьба освободить Тебя от писем навела меня на подозрение, что Ты не ходишь на службу. Может, это и правда так? Любимая, только не болей, я обещаю никогда больше не жаловаться, если Ты не будешь болеть. И спать так поздно не ложись, Ты так хорошо выглядела, такая свежая была, с таким румянцем на щеках, и все равно по Тебе видно было, что спишь Ты слишком мало. Любимая, дадим друг другу обещание до Троицы[56]всегда ложиться спать около девяти. Сейчас, правда, уже половина десятого, но все равно еще не совсем поздно, да и письмо Твое укрепило мои силы. Итак, доброй ночи, любимая, будем говорить это друг другу каждый вечер около девяти.

Франц.

1.04.1913

Главный, истинный мой страх – хуже этого, наверно, ничего уже ни сказать, ни услышать нельзя, – истинный мой страх в том, что я никогда не смогу обладать Тобою. Что в самом лучшем случае буду вынужден довольствоваться уделом до беспамятства преданного пса и только целовать Твою рассеянно протянутую руку, причем поцелуй этот будет не проявлением жизни, а лишь знаком отчаяния бессловесной твари, обреченной на немоту и вечную неблизость. Что я буду сидеть подле Тебя и, как это уже случалось, чувствовать дыхание и жизнь Твоего тела совсем рядом – но при этом, в сущности, быть от Тебя дальше, чем сейчас, в четырех стенах своей комнаты. Что, не в силах привлечь к себе Твой взгляд, всю жизнь буду ощущать его потерянным для себя безвозвратно, когда Ты смотришь в окно или задумчиво подпираешь ладонями подбородок. Что, рука об руку и внешне неразлучно с Тобой, объеду и увижу хоть весь свет – и ничто из этого не станет правдой. Короче – что навсегда останусь вне Тебя, как бы низко, опасно низко, Ты ко мне ни склонялась.

Если все это правда, Фелиция, – а мне это кажется правдой совершенно несомненной, – тогда у меня еще примерно полгода назад были все основания из последних сил стремиться расстаться с Тобой и столь же весомые основания страшиться поддерживать с Тобой всякие внешние отношения, поскольку следствием таковых отношений было бы только одно: моя тяга к Тебе разорвала бы те хлипкие узы, что еще удерживают меня, непригодного к этой жизни, на этой земле.

Заканчиваю, Фелиция, думаю, на сегодня я написал достаточно.[57]

Франц.

3.04.1913

Разумеется, Фелиция, это может быть просто случайность, что от Тебя сегодня не пришло письма, ведь вы вчера переезжали и у Тебя, наверно, ни секунды свободной не было.[58]С другой стороны, именно сегодня это не выглядит случайностью и означает, возможно, как раз неизбежность, причем на веки вечные.[59]Возможно, я вообще больше не получу от Тебя письма. Но потребности писать Тебе, что пустила корни в самую сердцевину моего существа, я, наверно, все же смею подчиняться – по крайней мере до тех пор, покуда не стану получать свои письма обратно нераспечатанными. Увидь же человека, который Тебе пишет, со всем хаосом, что копошится у него в голове!

Франц.

4.04.1913

По соседству с нами вот уже месяц или два живет один чешский писатель. Вообще-то он учитель, но пишет эротические романы, по крайней мере последняя его книга имеет такой подзаголовок, а на обложке изображена дама, жонглирующая пылающими сердцами. По-моему, книга так и называется – «Пылающие сердца». Сам не знаю почему, но я всегда представлял себе этого человека, до которого мне вообще-то и дела нет, маленьким чернявым пронырой. И еще недавно услышал замечание другого чешского писателя о нашем соседе, которое этому представлению по меньшей мере не противоречило. А высказался он в том смысле, что, мол, какие уж там эротические романы способен сочинить на своем провинциальном шестке школьный учитель с его суховатыми прописями вместо авторской манеры, без всякого знания светской жизни, человек, который дальше своей указки и не видел-то ничего, – смех один. И тут как раз я впервые сталкиваюсь с этим нашим соседом в лифте. Какой элегантный, просто на зависть красивый человек! Знаешь, чехи ведь стремятся следовать французскому стилю, и хотя стремление это обычно малость ковыляет в хвосте у обожаемой страны, потому что издалека не успевает уследить за последним криком моды, как раз подражание всему французскому в этом смысле наименее ущербно, ибо Франция – это в первую очередь традиция, и всякий прогресс свершается там настолько постепенно, в настолько непрерывном и ничего не утрачивающем русле, что даже подражатели идут с ним почти в ногу или, по крайней мере, сохраняя вполне приглядный вид. И вот я вижу перед собой господина с колоритной французской бородкой клинышком, в мягкой, будто вчера с Монмартра, шляпе, с легким, летящего покроя, пальто на руке, приятными манерами, живым, свежим взглядом – да на него просто любо-дорого поглядеть![60]

Ну вот, а это уже я, и я снова с Тобой, любимая Фелиция, и пытаюсь заговорить Тебя подобной вот чепухой. Любимая, я получил Твою телеграмму, и сперва мне показалось, будто она вообще написана тайным шифром. Ты получила в четверг мое письмо – и телеграфируешь мне так мило, спокойно, так ласково, что я вынужден из последних сил сдерживаться, лишь бы этим Твоим словам не поверить и не дать себя успокоить, особенно если учесть, что сегодня вечером и Макс, правда в другом, но весьма близком отношении, тоже пытался меня успокоить и на какое-то время даже успокоил почти. Любимая, это письмо, которое Ты в четверг получила, – в нем все правда, до самого донышка. Конечно, я сейчас такой дерганый, что даже и сегодня еще способен в нем усомниться, теперь, издали, оно кажется мне иногда каким-то подвохом. Но нет, любимая, нет, все это правда, в нем не художественные образы, а только факты. Так оно все и есть, именно так.

Франц.

За всем этим я, конечно, забыл поздравить с новосельем.

4.04.1913

Прошлой и позапрошлой ночью мне снились исключительно зубы; не правильно составленные в челюсть, а толкущиеся некоей подвижной массой у меня во рту, как при детской игре в пятнашки. Я прилагал все силы, пытаясь выразить то, что прежде всех других печалей было у меня на сердце; передвижения этих зубов, зазоры между ними, их скрежет, мои ощущения, когда я ими двигал, – все это находилось в безусловной и точной связи с некоей мыслью, неким решением, некоей надеждой и возможностью, которые я своим беспрерывным жеванием во что бы то ни стало хотел постигнуть, удержать и осуществить. Я старался изо всех сил, иногда мне казалось, еще немного – и все получится, иногда я уже видел себя на верном пути к успеху, и когда утром, просыпаясь, я только-только разлепил глаза, у меня было упоительное чувство, что все удалось, усилия долгой ночи не были напрасными, окончательная и уже не подлежащая изменению расстановка зубов обрела свой несомненный, счастливый смысл, и мне было непостижимо, как это в течение всей ночи я давно уже не додумался до разгадки, а, напротив, пребывал в таком безнадежном унынии, даже досадовал, что слишком отчетливые сновидения вредны для сна. Потом наконец я проснулся окончательно и на самом деле (по утрам, будя нас, наша няня неизменно укоризненным, обиженным голосом возвещает, который час) – и оказалось, что, наоборот, ничего не удалось, злосчастная контора ждет неотвратимо, а Ты, любимая, чего я тогда, впрочем, не знал, всю ночь промучилась с зубной болью.

Знаешь, любимая, эта смесь счастья и несчастья, которую составляет мое отношение к Тебе (счастья – потому что Ты еще не покинула меня, а если покинешь, все-таки когда-то была ко мне добра, несчастья – потому что я так плачевно и бесславно выдерживаю испытание на человеческую полноценность, которое Ты для меня означаешь), бросает меня из жара в холод и гонит по кругу, словно я самый лишний человек на свете. Все скрепы, что прежде как-то меня сдерживали (каждому человеку и довольно часто приходится проходить испытания, я выдержал лишь немногие, но ни одно не было столь важным и решающим, как это), похоже, теперь отпали, я мечусь в бессмысленном отчаянии и ярости – не столько на своих ближних, свой удел и свое предназначение, на высшие силы над нами, сколько на все, что злокозненно и сладострастно направлено именно против меня, против меня одного. Хуже всего, по-моему, мне приходится сейчас в конторе, вся эта – и сама-то по себе достаточно призрачная – деятельность за письменным столом заполоняет меня, как заросли, я ничего не успеваю, иногда мне впору бросаться директору в ноги и молить его не вышвыривать меня на улицу во имя одного только человеколюбия. Разумеется, со стороны все это по мне почти не заметно…

Франц.

5.04.1913

Вчера, Фелиция, я неожиданно получил от Тебя письмо; часов в семь вечера, когда я шел домой, мне внизу передала его наша домоправительница. Почтальон поленился подняться на пятый этаж. Как ласково, как мирно Ты мне пишешь! Словно ангел-хранитель сопровождал меня вплоть до самого последнего, рокового шага и сделал так, чтобы я, решившись сказать о себе если не совсем все, то, во всяком случае, большую часть правды, подобрал в итоге щадящие, невразумительные слова и только по недоразумению посчитал их недвусмысленными. Но теперь у меня уже нет пути назад, этот последний шаг, если я имел и имею в виду сделать его всерьез и честно, я не могу превратить в шутку. К тому же в письме, которое Ты получила вчера со второй почтой, и в следующем, которое, вероятно, доберется до Тебя сегодня, я сказал слишком много, и то, что сегодня я остался без весточки от Тебя, видимо, прямое тому следствие.[61]

Нет, Фелиция, мой внешний вид вовсе не самое скверное мое свойство. «Хоть бы уже настала Троица!» Это желание со всей непостижимой дуростью рвется сейчас и из меня тоже, сейчас, когда как раз для меня едва ли можно подыскать желание более бессмысленное. Позавчера я проходил мимо зала ожидания городского вокзала. Не думая ни о чем особенном, ни хорошем, ни плохом, я почти не заметил носильщиков, убого одетых отцов семейства, которые, как это водится у нас в Праге среди этого люда, позевывая и поплевывая, лениво протирая глаза, маялись там без дела. Не сразу поняв почему, я вдруг ощутил к ним острую зависть (что само по себе даже не удивительно, ведь я завидую каждому и с упоением вживаюсь в чужие жизни) и только немного погодя сообразил, что эта зависть как-то связана с мыслями о Тебе, что, по всей вероятности, те же самые бедолаги вот так же стояли тут, когда с вокзальной лестницы Ты впервые ступила на этот тротуар, что они видели, как Ты нанимаешь извозчика, расплачиваешься с носильщиком, садишься в пролетку и укатываешь прочь. Немедленно кинуться следом за Тобой сквозь сумятицу и толчею городского движения, не упуская из глаз Твоей пролетки, не давая ни одному препятствию сбить себя с толку – вот, вероятно, задача, которая была бы посильна мне. Но что-то еще? Что же еще?

Франц.

7.04.1913

Фелиция, любимая, наконец-то я сел за письмо Тебе, за стенкой у нас не слишком приятные гости, и я вот уже полтора часа то и дело забегаю в свою комнату, словно Ты тут сидишь. Заметно ли по моему почерку, что я сегодня уже справил тяжелую работу, после которой держать в руках авторучку – сущий пустяк? Да, сегодня я в первый раз работал у садовника, в Нусле, это почти за городом, под холодным дождем в одной рубашке и брюках. Мне это на пользу. И не так-то просто оказалось место найти! В этом предместье вообще-то много садов и огородов, но большинство разбито между домами просто так, без всякой ограды, и как раз по окончании рабочего дня, то есть именно тогда, когда я и намерен работать, там вокруг начинается довольно бурная жизнь – американские качели, карусель, музыка; сколь ни отрадны все эти развлечения сами по себе, работать среди них показалось мне не слишком привлекательно, в особенности еще и потому, что в этих огородах, по большей части довольно маленьких, посадки весьма однообразные, так что многому там не научишься. Хотя вообще-то я и не хотел ничему учиться. Главной моей целью было на несколько часов избавить себя от самомучителвства – в противовес призрачной работе на службе, которая просто ускользает у меня из-под рук, сколько бы я за нее ни хватался, – там, в конторе, для меня сущий ад, никакого другого ада я уже не боюсь, – и вместо этого заняться отупляющим, честным, полезным, молчаливым, одиноким, здоровым, утомительным физическим трудом. Вообще-то совсем правдивым это обоснование назвать, наверно, тоже нельзя, ибо самомучительство, которым я то и дело себя извожу, я отнюдь не считаю излишним, а, напротив, даже в высшей степени необходимым, а в отношениях к Тебе, любимая, это мучительство, возможно, позволит мне прогрызться до Твоего счастья. Но на два часа в день я хочу от этих мук избавиться, дабы иметь возможность думать о Тебе спокойно и счастливо, а еще, быть может, заработать себе на ночь хоть немного нормального сна. Однако такими объяснениями я бы людей только отпугивал, и меня, чего доброго, никто бы еще и не взял, поэтому я всем говорил, что в ближайшее время намереваюсь завести собственный сад и хочу немного обучиться садоводству…

Франц.

10.04.1913

Наконец-то я хотя бы знаю, где Ты, Фелиция.[62]Осмеливаюсь сказать «наконец», хотя всего день прожил без письма от Тебя и хотя Ты… Впрочем, к чему повторять все уже не раз сказанное, надеюсь, Ты не обижаешься на меня за то, что я так на Тебя наседаю, ибо должна по крайней мере чувствовать, что моя потребность в частом, по возможности бесперебойном письменном сообщении с Тобой имеет свои корни не столько в любви – при Твоей-то жуткой усталости все последнее время настоящая любовь стремилась бы Тебя щадить, – сколько в злосчастных свойствах моего характера.

Фелиция, я не хочу ответов на свои письма, хочу просто узнавать о Тебе, только о Тебе, хочу видеть Тебя в таком душевном покое, как если бы меня не было подле Тебя или как если бы я был совсем другим человеком, ведь при мысли, что я мог бы получить на свои письма ответы, которых эти письма заслуживают, я трепещу – но только одно скажи мне, Фелиция, чтобы я по крайности знал, с какой стороны мне в конце концов ждать решения своей участи: поняла ли Ты из того взвинченного, напыщенного, немощного, дурацкого письма, которое получила в прошлый четверг и на которое я уже не раз ссылался, – поняла ли Ты, о чем речь? Ибо, по сути, я ни о чем другом с Тобой говорить не должен, замечательно, конечно, наслаждаться такими передышками, смотреть на Тебя, обо всем на свете забывая, но это безответственно.

О том, что Ты будешь в Ганновере, я как-то не подумал. То есть я-то думал, что Ты поедешь туда только после Франкфурта, ведь Ты, по-моему, именно так мне однажды и написала, или я ошибаюсь? Так Твоя сестра в Ганновере? Внезапно? И все беды позади? Ибо 5–6 недель, от которых, как Ты однажды дала понять, все будет зависеть, наверно, уже прошли. И жила Ты в Ганновере у сестры, не в гостинице?

Не ожидай слишком многого от моих садоводческих трудов. Сегодня я работал четвертый день. Мускулы, конечно, уже почти не ноют, во всем теле ощущается приятная тяжесть и расправленность, да и все самочувствие немного улучшается. Когда ничем особенно от природы не одаренный организм, привыкший к припадкам и встряскам только за письменным столом и на кушетке, вдруг припадает к лопате и сам начинает что-то встряхивать – такое, разумеется, не остается совсем без последствий. Однако границы этих последствий уже просматриваются, я Тебе еще об этом напишу. А сегодня уже поздно, я был вечером у Макса и слишком долго засиделся у этой счастливой четы. Сперва я об этом браке плохо думал, но теперь корни моих заблуждений слишком очевидны даже мне.

Франц.

14.04.1913

Вынужден писать при родителях, которые играют рядом в карты, к тому же измотан всем обычным и чрезвычайным, что было в этот день, но при этом, Фелиция, – очень счастлив. «Все так же, как было» – какие дивные слова, благозвучием своим намного перекрывающие строгость, возможно присущую увещеванию «пожалуйста, не беспокойся понапрасну». Я был на пределе сил, возле которого, впрочем, пребываю в последнее время почти всегда, но в этот раз я уже свесился и почти готов был сорваться. Я уже говорил себе… – но почему перо не слушается, неужто все действительно так же, как было, Фелиция? Действительно все? Действительно так же, как было?

Вообще-то Ты, наверно, удивляешься: в моих письмах вечно одна и та же забота – как Тебя от меня освободить, но едва только начинает казаться, что я своего добился, – меня охватывает бешенство. Я решительно не мог понять, как это за всю неделю во Франкфурте я удостоился лишь одной открытки, не мог понять, почему у Тебя так мало времени, особенно если вспомнить, что когда-то прежде Ты даже писала мне о возможности нашей с Тобой во Франкфурте встречи, о том, как много у Тебя там свободного времени, о поездках на Таунус[63]и т. д. Тем не менее я с Твоим молчанием смирился, пусть, мол, все так и идет к концу, раз уж мне конец. И вдруг вчера, в гостях у Макса, уже уходя, среди разговоров о чем-то совсем постороннем, в связи с каким-то мельком и безразлично оброненным словом мне пришла в голову мысль, что Ты, быть может, как раз сейчас и как раз в том самом выставочном центре, откуда отправлена Твоя телеграмма, встречаешься с кем-нибудь из старых или новых знакомых, с кем-то, кто пытается Тебя завоевать. Ведь там, конечно же, собираются представители всех фирм, импозантные, хорошо одетые, сильные, здоровые, веселые молодые люди, рядом с которыми мне, вздумай я с ними тягаться, оставалось бы только одно – зарезаться. И что может быть естественней, сказал я себе, если кто-то из них удостоится Твоей симпатии, особенно с учетом моих многочисленных просьб считать, что все кончено, и я останусь там, где мне самое место и где, судя по моим письмам, я очень хотел остаться, то есть навсегда выброшенным из Твоего круга, как я того и заслуживаю, ибо держал Тебя не руками, как положено держать возлюбленную, а цеплялся за Твои ноги, не давая Тебе и шагу ступить. Так чем же я был недоволен, почему поднялся наутро с буквально деревянной от бессонницы головой и впервые смог по-настоящему вздохнуть, только отправив Тебе телеграмму?

Франц.

18.04.1913

Я не докучаю Тебе своими письмами, Фелиция? Докучаю наверняка, иначе и быть не может. Ты поневоле вся в делах, эта выставка, вероятно, на весь год решающим образом определяет работу Твоей фирмы, а тут я пристаю со всякими не относящимися к делу пустяками и, главным образом, со своим нытьем. Правда, теперь, когда я это осознал, выставка, должно быть, уже закончилась, она, по-моему, 20-го должна закрываться. Но что делать, если на меня накатило и я не устоял, надо было, конечно, мне лучше держаться. Сейчас-то, например, я сохраняю образцовое спокойствие, что, по правде сказать, тоже нехорошо. Писать, Фелиция! Если бы только я мог писать! Как бы Ты мне радовалась! Но я даже в одиннадцать уже не осмеливаюсь спать лечь, только если я ложусь не позже десяти, расшатанные нервы успевают кое-как, и то очень относительно, успокоиться. Смогу ли я вообще когда-нибудь писать?

И опять я встреваю в Твои дела с заботами, которые не должны Тебя касаться. Прекращаю.

Франц.

Каким путем Ты возвращаешься в Берлин? Во вторник, 22-го, я дурацким образом опять в Ауссиге. Может, сумеем где-нибудь пожать друг другу руки или хотя бы протянуть их через чуть меньшее, чем всегда, расстояние? Меня бы это осчастливило с головы до пят.

20.04.1913

Слишком долго провалялся в постели с самыми муторными мыслями и с неодолимым отвращением к любым – хоть и неизбежным – приготовлениям к судебному заседанию в Ауссиге во вторник. Не знаю, получила ли Ты уже мое письмо, в котором я сообщаю Тебе об Ауссиге. Значит, во вторник мы никоим образом встретиться не сумеем, но это не важно, лишь бы Ты, Фелиция, уже уехала из этого жуткого Франкфурта. Он Тебя ко мне не отпускал, и то мне казалось, что Ты даже не слишком сопротивляешься, то наоборот, что сопротивляешься чрезмерно и из последних сил. Теперь, должно быть, Ты уже едешь в Берлин, сейчас половина седьмого. Послать телеграмму – казалось бы, чего уж проще, но у Тебя всегда, всегда без исключений это оказывается великолепной идеей. Протягиваешь из постели руку – и вдруг держишь листок, который можно прочесть, и хотя бы на секунду некая высшая сила выдергивает тебя из омерзительного круга одних и тех же мыслей. Если бы только я мог писать, Фелиция! Мне кажется, Ты не до конца осознала, что писать – это для меня единственная внутренняя предпосылка существования. В том, что Ты этого не осознала, ничего удивительно нет, я плохо умею это выразить, лишь среди внутренних образов своей души я по-настоящему пробуждаюсь, но как раз об этих вещах и о своем состоянии я не умею ни убедительно писать, ни говорить. Вообще-то в этом не было бы и нужды, будь все остальное при мне.

А теперь еще целых три недели до Троицы, как тут веселиться? Ты говоришь, все будет хорошо. Что ж, я посмотрю, внимания мне не занимать.

Франц.

20.04.1913

Итак, сейчас уже вечер воскресенья, перед сном, а я действительно так ничего и не подготовил для Ауссига, хотя завтра у меня едва ли будет на это время, а к этому сложному судебному заседанию мне нужно в полном порядке держать в голове тысячу разных вещей, если я хочу отправиться туда с крохотной надеждой на успех или хотя бы с уверенностью, что я не опозорюсь. А я не могу, не могу, и все! Добро бы нужно было только просмотреть документы, но чтобы только подступиться к этой работе, мне нужно – просто чтобы Ты поняла меру моего к ней отвращения – горы в себе своротить! Не могу. Фелиция, Тебе не приходило в голову, что в своих письмах к Тебе я Тебя не столько люблю – ибо в этом случае я должен был бы только о Тебе думать и о Тебе одной писать, – сколько скорее Тебя обожествляю, ожидая от Тебя помощи и благословения в самых немыслимых вещах. Иначе с какой бы еще стати мне, к примеру, писать Тебе о командировке в Ауссиг?

Сегодняшнее послеобеденное письмо придет к Тебе надорванным, это я уже по пути на вокзал его надорвал от бессильной ярости, что не могу написать Тебе отчетливо и истинно, истинно и отчетливо, сколько бы ни старался, то есть даже с помощью пера мне не удается Тебя удержать и хоть как-то донести до Тебя биение моего сердца, а значит, и во всем другом, что помимо и кроме писательства, мне тоже ждать нечего. Вот сегодня после обеда я, к примеру, написал Тебе, что пробуждаюсь лишь среди внутренних образов своей души или что-то в этом роде. Разумеется, это неточно и неверно, страшно напыщенно – и все-таки это правда, истинная правда. Но так я ничего Тебе не объясню, а себе только опротивею. И все равно – мне невозможно отложить перо, я должен снова и снова предпринимать попытку, пусть она снова и снова не удается и все валится на меня обратно. Поэтому я и письмо надорвал, а надо было совсем разорвать, и поступать так с каждым письмом, потому что, если бы Ты вместо письма только клочки получала, это было бы то же самое, а может, и даже наверное, лучше.

Теперь Ты, должно быть, уже в Берлине, который в связи с этим опять заполняется для меня жизнью и снова обретает то же достойное и почти величественное место, которое он вот уже полгода занимает в моем сознании.

Франц.

26.04.1913

Это у меня-то нет времени писать Тебе, Фелиция? Нет, дело не в этом, и физическое самочувствие мое не хуже, чем всегда. И умысла волновать Тебя у меня не было, и умысла отказываться от писем Тебе не было тем более, а уж умысла отказаться от Твоих ответов на мои письма не было и подавно. Но – только, пожалуйста, выслушай меня спокойно – я хотел дать Тебе время, чтобы Ты уяснила для себя свое отношение ко мне, ибо, судя по известиям, которые я имею от Тебя с Пасхи (за исключением, пожалуй, первых двух писем), я вынужден полагать (пожалуйста, Фелиция, на секунду встань на мою сторону и посмотри на все так, как поневоле вижу все это я), что удерживаю Тебя рядом с собой только искусственно, посылая Тебе письмо за письмом, не давая Тебе опомниться и заставляя Тебя в спешке и по привычке проговаривать прежние слова, давно лишенные для Тебя прежнего смысла. Не говорю Тебе сейчас ничего окончательного, ибо каждое новое полученное от Тебя письмо по-новому сбивает меня с толку даже в самом твердом моем убеждении, но если все и вправду так, тогда это было бы единственным, в чем Ты меня разочаруешь и вообще могла бы разочаровать, ибо уж откровенности от Тебя я ожидал всегда, в любом, даже самом скверном случае. Меня бы не удивило, если бы Ты решила со мной расстаться, ведь Ты не могла сразу меня распознать, да это было и невозможно, я в буквальном смысле приближался к Тебе со стороны, и прошло некоторое время, прежде чем мы оказались лицом к лицу. Вот только окончательного Твоего решения я все еще не знаю, лишь предполагаю угадывать его из Твоих последних писем и одного только не пойму, Фелиция, как это Ты сама не знаешь, что с Тобой происходит. Только не думай, что все, здесь сказанное, объясняется лишь тем, что письма Твои стали короче и приходят реже, Ты и раньше, случалось, писала мне коротенькие письма, читать которые было для меня радостью и счастьем. Но последние Твои письма другие. Мои дела Тебя уже не так волнуют и, что гораздо хуже: Тебе не очень хочется рассказывать мне о себе. Что же мне остается? На последние письма я ничего не мог ответить и в четверг очень ясно себе представил, с каким облегчением Ты вздохнула, придя утром на службу и убедившись, что Тебе наконец-то нет письма.

Франц.

28.04.1913

Письмо не терпит отлагательства, я должен Тебе ответить сразу же посреди всех этих книг и бумаг, обложившись которыми я с вопиюще пустой головой готовлю доклад об «Организации предотвращения несчастных случаев». Это я-то, Фелиция, хотел причинить Тебе боль? Боль? Тебе? Когда вижу свою задачу лишь в том, чтобы все беды, которые не по моей вине с меня на Тебя навлекаются, смягчить и ослабить, поелику это в моих силах. И вот приходит от Тебя письмо – такое усталое, такое горькое. Что с Тобой? Что у Тебя не так, бедная Ты моя? Неужели же это я такой безмозглый тупица? И неужели Ты думаешь, что я так малодушен, что при первых признаках беды сразу испугался и тут же кинулся Тебе писать? Мне кажется, у меня множество доказательств, просто охоты нет все их перечислять. Да и не время сейчас; прочитав Твое письмо, я ощутил какой-то толчок, словно я долго был неизвестно где и меня только что снова водворили обратно в жизнь.

Я уже ко всему был готов, особенно когда вчера письмо не пришло. Не постыжусь сказать, что посчитал это беспомощностью с Твоей стороны, только беспомощностью в другом смысле.

Дома.

Фелиция, скажи, ну разве это не ужасно: у Тебя кручина, а я как будто ни при чем? Разве не вправе я ревновать к горю, которое так Тебя гнетет? Но Ты об этом горе в. последнее время даже не упоминала. Я о нем почти забыл. Но в Твоих письмах то и дело значилось «в спешке», «опять в спешке», у меня от этих слов уже просто в глазах рябит…

Любимая, значит, Ты снова принимаешь меня? Бог весть в какой раз? Невзирая на мое признание, что я, даже с Твоим сегодняшним письмом в руках, если доведется снова пережить такой, как этот, месяц, приду к столь же печальному концу? Невзирая на то, что я знаю: подобное недоверие – худшее, чем можно обидеть друг друга даже в самых безоблачных отношениях. Знаю об этом еще с тех пор, как Ты, уже месяцы назад, однажды написала мне что-то недоверчивое, а сам-то ведь делаю это беспрестанно. Фелиция! А Троица? Не осмеливаюсь Тебя поцеловать и никогда больше не осмелюсь. Я этого не стою.

Франц.

29.04.1913

Уже Поздно. С Максом, его женой и Вельчем был на представлении еврейского театра, но не досидел, убежал раньше, чтобы успеть написать Тебе несколько строк. Какое восхитительное чувство – иметь возможность это сделать! Какое восхитительное чувство – снова быть укрытым у Тебя от этого чудовищного мира, тягаться с которым я отваживаюсь только в те ночи, когда пишу. Сегодня я думал, грешно сетовать на судьбу, когда живешь с этим смешанным, двойственным чувством – когда любишь кого-то, желаешь кому-то счастья и вдобавок имеешь возможность в любую секунду из этого мира исчезнуть. – Любимая, что Ты думаешь по поводу моего визита на Троицу? Недавно, уже почти в полусне, меня осенила великолепная идея, правда, хоть осенила она меня в темноте, осуществить ее можно лишь среди бела дня. Но расскажу Тебе о ней только после того, как Ты ответишь мне на следующие вопросы. Следует ли мне на Троицу нанести визит Твоей семье? И как Ты себе этот визит представляешь?

Ну вот, наградив Тебя очередной порцией трудностей, я ложусь спать, почти совершенно успокоенный, если бы только не кручина, которая, похоже, все еще Тебя угнетает.

Твой.

Май

1.05.1913

Нет письма. Может, я плохо понял телеграмму, хоть столько раз ее перечитывал, хоть она всю ночь пролежала у меня под подушкой? Любимая, закрой глаза на то, что в письмах моих сплошные упреки, что я такой мерзкий, неблагодарный человек, какой я есть. Но, понимаешь, сам я сижу на службе, а сердце мое бьется в письме, которое, как я верю, ждет меня дома. Потом бегу домой – а там ничего, и это равносильно приговору, что мне снова ждать по меньшей мере еще день и еще ночь. Я же не хочу Тебя мучить, на дворе лето, Тебе ни к чему столько писать, да и волноваться ни к чему из-за того, что Ты мне в какой-то день не написала, – хорошо, давай условимся, что всего лишь раз в неделю, каждое воскресенье, но уж зато наверняка, переезд ли у Тебя, или выставка, или еще какое-нибудь несчастье (для меня несчастье), я получаю от Тебя письмо, которое Ты напишешь тогда, когда у Тебя будет на него время и охота, но которое каждую субботу утром Ты непременно будешь бросать в почтовый ящик. Могу я попросить Тебя о таком одолжении? Чтобы мне не ждать, чтобы время не тянулось так медленно, с такими заминками, ведь у меня здесь часы бьют, только когда от Тебя письмо приходит. И с головой у меня станет полегче; я понимаю, выглядит все так, будто я эти головные боли просто выдумал для подкрепления своей просьбы, но они у меня на самом деле. Вообще-то скорее это даже не боли, а какое-то неописуемое напряжение. «Писать надо», – говорит мне мой внутренний доктор. Писать, невзирая ни на плохую голову, ни на то, что совсем недавно я имел случай убедиться в слабосилии и неточности своих писаний. Ах да, я же еще не писал Тебе, что в следующем месяце у меня выйдет книжка, совсем малюсенькая (47 страниц), я только что получил вторую корректуру. Это первая глава злосчастного моего романа, называется «Кочегар. Фрагмент». Она выходит в дешевой серии, которую Вольф издает под несколько странным названием «Судный день», там каждый томик по 80 пфеннигов. Мне вся эта затея не нравится, как всякая бесполезная попытка соорудить нечто там, где его нет. Но, во-первых, я Вольфу все-таки обязан, во-вторых, он у меня эту историю почти выманил, в-третьих, он был столь любезен пообещать мне позднее издать этого «Кочегара» вместе с Твоей историей и с еще одной вещью отдельной книгой, уже побольше. – Стоит мне заговорить о чем-то, кроме Тебя, сразу чувствую себя каким-то потерянным.

2.05.1913

Ты все еще ошибаешься во мне, Фелиция, даже в таком пустяке ошибаешься. Да как же я мог на Тебя рассердиться, если Ты посылаешь мне такую милую открытку? Вот только эти куцые предложеньица, особенно из Франкфурта, в которых ни сообщения, ни объяснений, ни даже человеческого привета, одна только спешка, вечная спешка, которые начинались вздохом мученья и заканчивались, казалось, вздохом облегчения, – казалось, казалось мне! (я на все и вся должен Тебе пожаловаться, а значит, и на Тебя тоже) – только эти куцые отписки и вправду меня нервировали.

А сейчас, похоже, Тебя крайне занимает помолвка Твоего брата,[64]– я даже не поздравил, но, может, Ты ревнуешь к невестке, тогда и поздравлять не с чем, – и это, ввиду короткого, лишь в два дня, праздника Троицы, весьма печально. Что мы в эти два дня будем делать? Чтобы Ты знала: о самих этих двух днях я уже почти не думаю, только о жуткой поре после них, когда я Тебя – если, конечно, не случится каких-нибудь несусветных чудес – очень долго не увижу, разве что Ты поедешь со мной в Италию, хотя бы на озеро Гарда, а то, может, и в Испанию к моему дяде. Прошу Тебя, Фелиция, продумай все быстро и основательно. Я бы не завел разговор о том, что хочу нанести визит Твоим родителям, – вид у меня все столь же мало презентабельный, как и два месяца назад, – если бы не боялся больше всего на свете, что опять буду видеться с Тобой секундными урывками, опять проторчу в Берлине и буду часов пять валяться на кушетке в ожидании все менее и менее вероятного телефонного звонка… Кстати, в этот раз все должно быть чуть-чуть легче, Ты теперь не так далеко живешь. И все равно – подумай, как следует подумай! Моя голова думать не хочет.

Франц.

3.05.1913

…После полудня в полном одиночестве совершил прогулку, забрел, руки в карманах, далеко вверх по реке. Но хорошо мне не было, всю дорогу я твердил себе, что мне, наверно, всегда жилось примерно одинаково плохо, меня донимали вечно одни и те же страхи, просто сил сопротивляться у меня раньше было побольше, теперь же они все тают и тают, скоро это будет сопротивление только для вида, а потом прекратится и оно. Это и правда так, я все время удивлялся непрошибаемости своей башки, от которой, на первый взгляд, по бестолковости, все отскакивало, но это была отнюдь не бестолковость, а именно непрошибаемость, теперь давно уже утраченная. Только что целый час просидел с домашними в осознанном намерении хоть ненадолго выкарабкаться из одиночества, но не выкарабкался.

Конечной целью моей прогулки – я в тех местах не был уже много лет – оказалась утлая хижина у реки. Скелет крыши просел и уже просто лежал бесформенной грудой, однако небольшой садик выглядел не столь запущенным, да и земля в нем, казалось, хорошая, влажная. Сейчас, по воспоминаниям, сад этот почему-то представляется мне странно темным, но он и расположен несколько в глубине, за домом, а когда я в него заглядывал, уже вообще стемнело, занималась гроза. Выглядело все это не слишком заманчиво, и тем не менее я строил планы. Дом наверняка стоит недорого, можно было бы все это купить, построить небольшой уютный домишко, сад довести до ума, протянуть до самой реки лестницу, река там достаточно широкая, над противоположным берегом открываются просторы и дали, внизу привязать лодку и жить там, в общем и целом куда покойнее и лучше, чем в городе, с которым, кстати, по электрической железной дороге вполне хорошее сообщение. (Вот только расположенная неподалеку цементная фабрика с ее неизбежным дымом наводит на размышления.) Эти раздумья были единственной утешительной передышкой во время всей долгой прогулки.

Франц.

4.05.1913

Почему письма Тебе не действуют на меня еще сильнее, почему они не в силах унять приступы отчаяния, иногда овладевающего мной при мысли, что Ты так далеко, приступы, которые теперь, перед берлинской поездкой, стали еще невыносимее, ибо что будет после этой Троицы?

Значит, мне следует навестить Твоих родителей? Тогда своевременно ответь мне на следующие вопросы. Какой у вас номер телефона, ведь в телефонной книге он, наверное, не значится? Надо ли мне быть в черном костюме или достаточно будет, как случайному гостю, появиться в обычном летнем? Последнее было бы мне значительно приятнее, а вернее, первое было бы для меня почти невозможно. Принести ли Твоей матери цветы? И какие?

Остановлюсь я опять в «Асканийском подворье». И быть может, приеду, как и в прошлый раз, в одиннадцать вечера, но даже независимо от того, что это еще не точно (у меня на службе много работы, с которой я справляюсь все хуже, хотя любой другой осилил бы ее играючи), я заклинаю Тебя не сметь даже и думать о том, чтобы меня встретить. Я всегда приезжаю в ужасном состоянии, а Ты же не хочешь, чтобы я прямо на вокзале, вконец потеряв голову от неуверенности, усталости, суеты, отчаяния и любви, рухнул Тебе на руки? Так что не смей даже и думать!

Ты пишешь, что в первой половине дня на Троицу будешь занята на приемах, значит, и в понедельник тоже? Это скверно. А в понедельник вечером я уже уезжаю. Дольше я не могу оставаться.

Моя «великолепная» идея, если вкратце, заключается вот в чем: если Ты согласна, я выскажу Твоему отцу, во-первых, то, что пока даже Тебе еще не осмелился вымолвить, а во-вторых, все то, что я Тебе уже сказал и написал, не умудрившись Тебя этим обидеть. Таков мой замысел. Зная меня, себя, Твоего отца, ответь, исполним ли он?..

Франц.

7.05.1913

…Значит, в воскресенье до обеда мне не приведется Тебя увидеть, Фелиция? Только голос услышу? Это тоже, конечно, радость, способная заполнить собой всю первую половину дня, если бы дней в моем распоряжении было побольше, а у меня их всего два. Заявиться незваным гостем на день приемов все-таки немножко рискованно, Ты не находишь? Я посторонний, не знаю ни хозяев дома, ни гостей, жениха с невестой поздравляю с помолвкой, знакомясь с ними лишь в момент поздравления, – тем не менее в принципе я не имел бы ничего против, я и в обычной ситуации вряд ли буду выглядеть лучше, скорее наоборот. Иными словами, если остальное общество сочтет это допустимым, то я со своей стороны тем более, ведь я смогу видеть Тебя хоть немного дольше, одного этого для меня достаточно, чтобы прийти. Но если и там мне не удастся Тебя повидать и Тебя, что весьма вероятно, то и дело все будут дергать, тогда я с легкой душой от этого визита откажусь, особенно потому, что с трудом представляю себе, как подобная затея может обойтись для Тебя без мелких неприятностей. Но поскольку Ты саму возможность такого визита упомянула – да нет, Ты просто не подумала как следует…

Телефонировать мне Ты, разумеется, можешь, когда захочешь, до девяти у Тебя это вряд ли получится, а с девяти я готов, но если Ты, к примеру, хочешь позвонить мне в семь утра, тогда Тебе придется мне написать, и я с семи встану возле телефонной кабинки, как солдат на посту. Номер Твоего телефона я бы тоже на всякий случай очень хотел иметь…

Я только тревожусь, что из-за моего возможного визита к Твоим родителям мне достанется Тебя меньше, чем если бы я приехал только к Тебе.

Франц.

10.05.1913 [65]

С добрым воскресным утром, Фелиция! Пожелание из Праги, которое будет подкреплено уже в Берлине.

Франц.

Увижу ли я Тебя наедине? Лучше бы вообще никто об этом не знал!

12.05.1913

Только что прибыл, Фелиция, то есть уже довольно поздно, но я должен Тебе написать, я ни о чем, кроме Тебя, думать не могу, все, что я видел в дороге, имело отношение к Тебе, и все впечатления определяются прежде всего мерой приязни или неприязни к ним этого отношения. Нам еще так много надо обсудить, Фелиция! У меня голова идет кругом. Нет, такое можно познать только после поездки, личного присутствия ничто не заменит. Знаешь, вообще-то я теперь чувствую себя очень уверенно, нам, конечно, надо обговорить еще кое-что ужасное – и после этого все будет позади. Ты ведь помнишь, я всегда выбираю самые жуткие пути, даже когда совсем рядом дивное озеро. Может, это поздний ночной час во всем виноват? Когда я паковал в Берлине чемодан, в голове у меня был другой текст: «Без нее я жить не могу, но и с ней тоже» – именно с этими словами я бросал в чемодан вещь за вещью, и было в этом что-то, от чего казалось, вот-вот разорвется грудь.

Но сейчас я не стану все. это распутывать, ладно? Уже пробило час ночи. Только притяну к себе в душе Твою милую руку. Два воздетых пальца, когда мы в лифте плыли вверх, были знаком клятвы?

Франц.

Еще только одна просьба! Просьба несчастного человека, который не в силах вынести неопределенности. Не согласишься ли Ты писать мне чаще одного раза в неделю, например, одно письмо на среду и еще одно на воскресенье. Хорошо?

15.05.1913

Эберсвальде[66]– это где? Далеко от Берлина? И получила ли Ты уже мое заказное письмо, когда писала открытку? (У меня, конечно же, уже все Твои весточки, сразу же с вокзала я зашел на службу, вся моя поездка с первого шага, который я сделал в пять утра, была на это рассчитана; и все равно очень мило с Твоей стороны послать мне обе открытки – правда, для дальнейших благодарностей между нами, по-моему, больше нет места.) Конечно же, эти открытки – не ответ на мое письмо, однако ответ я все-таки получу, не так ли, Фелиция? Премного Тебя об этом прошу. Ведь это так важно – получить ответ на такое письмо, уж это Ты должна понимать, любимая, любимая моя… Иначе все мои представления о Тебе дадут трещину. Хорошо, хорошо, Ты мне ответишь, больше об этом ни слова.

Что Твое семейство? У меня от него весьма сумбурные впечатления, возможно, все дело в том зрелище крайней подавленности, которое оно собой являло при виде моей особы. Я казался себе таким маленьким, а они все стояли вокруг такие огромные, с такими судьбоносными лицами (кроме Твоей сестры Эрны, ее я как-то сразу почувствовал ближе). Все это вполне соответствовало реальному соотношению сил, Ты принадлежала им, поэтому они большие, мне Ты не принадлежала, поэтому я маленький, но это только я все так видел, они-то нет, откуда же тогда, несмотря на все любезности и гостеприимство, такое ледяное отношение? Должно быть, я произвел на них отвратительное впечатление, даже узнавать об этом не хочу; но все, что сказала Твоя сестра Эрна, хочу знать, даже если она отозвалась обо мне очень критически или зло. Ты мне перескажешь?

18.05.1913

Моя любимая Фелиция, имеет ли смысл (говорю только о себе) длить и влачить за собой, с собой муку неопределенности только потому, что где-то в глубине этой муки тлеет крохотный, вздорный, в первую же секунду гаснущий проблеск надежды? Я не буду ждать возвращения Твоего отца, я напишу письмо, быть может, сегодня же вечером, завтра вышлю Тебе его на просмотр и потом отошлю Твоему отцу в Берлин или туда, где он будет находиться. Не такое это письмо, чтобы ответ на него мог зависеть от капризов настроения и измениться от того, где и когда этот ответ будет написан. Выжидать не имеет никакого смысла.

То есть вообще-то, может, смысл и есть, но я не хочу его знать. Любимая, разумеется, я должен и могу «слепо довериться» Тебе. Но Ты-то сама – можешь себе довериться? Довериться себе во всем, что Тебя ожидает? По меньшей мере предчувствий на этот счет Ты ведь не чужда. Ты не знаешь, что Тебя ко мне привязывает. Ты уже не будешь «глупеньким ребенком» (не знаю никого, чье превосходство я ощущал бы яснее, чем Твое, когда Ты рядом со мной), Твоя натура Тебе этого не даст. Но Ты еще собиралась мне об этом написать («это обещание я сдержу!»), меня же, в сущности, даже легкий кивок Твоей головы способен убедить в чем угодно.

Есть один убийственный довод против иных представлений о будущем счастье – это возможности, которые нам не дано предусмотреть и измыслить. Точно так же, имея понятие о Боге, невозможно из этого понятия доказать существование Бога, ибо оно может быть опровергнуто отсутствием этого понятия у другого человека. Встреть я Тебя (прошлое – дело столь же верное, сколь и безвозвратное) лет восемь – десять назад – как бы могли мы быть счастливы без всех этих жалких экивоков, вздохов и горестных умолчаний. Вместо этого я сходился с девушками, в которых легко влюблялся, с которыми мне было весело и которых я еще легче покидал – или без малейшей боли смотрел, как они меня покидают. (Множественное число выглядит столь многочисленным только потому, что я не называю их поименно, и потому, что все это давно в прошлом.) По-настоящему – так, чтобы это потрясло все мое существо, – я любил, быть может, только одну женщину, это было уже лет семь или восемь назад. И с тех пор – вне всякой связи с этим событием – я был почти полностью от всего отрешен, все более и более замыкаясь в себе, мое физическое состояние, убогость которого – как бы это сказать? – мою отрешенность то опережало, то, наоборот, поспешало за ней, помогало мне погрязать все глубже и глубже, а теперь, уже почти уйдя на дно; я встретил Тебя.

Франц.

23.05.1913

Моя Фелиция, любимая моя, теперь вот я не сразу ответил Тебе на письмо. Неужто Ты и вправду этому поверила? Да возможно ли вообще такое? Нет, невозможно, ибо радость каждому Твоему письму столь велика, что я не в силах сдержаться и не ответить тотчас же, как бы худо мне ни приходилось и сколько бы разумных доводов ни существовало в пользу того, что сейчас, быть может, лучше не писать. Но представь себе, письмо, которое Ты отправила в воскресенье вечером, попало в мои руки Только сегодня, в пятницу. Почтовый штемпель свидетельствует, что оно побывало в Вене. Пока я тут мучился, оно, по нерадивости какого-то почтовика, прокатилось до Вены, а потом еще медленно тряслось обратно. А я все эти долгие дни прокручиваю в уме одно и то же: Фелиция не отвечает мне на принципиальное письмо, не отвечает на вопрос относительно письма ее отцу, не пишет ни в воскресенье, ни в понедельник, ни во вторник, уезжает в Ганновер, а я о цели ее поездки ничего не знаю, наконец, она и из поездки ни слова мне не пишет – ну и я тоже ничего написать не мог, тем более что письмо, которое худшие мои предположения, по счастью, не подтвердило, пришло лишь сегодня. Это было не лучшее для меня время, я снова и снова твердил себе, что Ты жестока ко мне непреднамеренно, но непреднамеренная жестокость такого размаха – это же самое безнадежное, что может быть.

Но теперь все это уже не так, Фелиция, и все должно быть хорошо, должно наладиться. Письмо Твоему отцу еще не готово, то есть оно уже не раз было готово, но в таком виде не годилось. Оно должно быть очень коротким и очень ясным, а это нелегко. Я не намерен прятаться за спиной Твоего отца, Ты должна прочесть это письмо первой. Но написать его я должен вот по какой причине: для меня имеются серьезные препятствия в моем намерении, о которых Ты кое-что знаешь, но к которым относишься без достаточной серьезности и не станешь относиться достаточно серьезно даже тогда, когда будешь знать о них полностью. Вокруг меня никто не принимает их достаточно всерьез – или, из любви ко мне, делает вид, что не принимает. Это то, что я повторял уже много раз: вот уже примерно лет десять я, год от года явственнее, чувствую себя не вполне здоровым, радости здоровья, радости во всем послушного мне тела, тела, способного работать без постоянного внимания и прислушивания к нему, радости, в которой черпают бодрость, а прежде всего непринужденную простоту и естественность большинство людей – этой радости во мне нет. Ее нет во мне в любом, действительно в любом проявлении жизни. И причина всех этих бед не в каком-то особом недуге, который я перенес в прошлом, напротив, после того как я переболел детскими хворями, я по-настоящему, так, чтобы слечь, вообще не болел, по крайней мере я такой болезни у себя не припомню. И тем не менее это плачевное состояние всегда при мне, проявляется чуть ли не каждую секунду, издалека оно кажется вполне переносимым, при нечастых встречах с друзьями оно никому не бросается в глаза, в семье, по случаю всегдашней гробовой тишины между нами, оно никак не сказывается – однако вблизи, в самом непосредственном и тесном союзе? И так же, как это состояние мешает мне непринужденно говорить, непринужденно есть, спокойно спать – точно так же оно лишает меня непринужденности во всем прочем. Не знаю ничего, чего бы я в этом отношении не страшился, и опыт подобных страхов у меня большой. Теперь скажи: вправе ли я, в полной мере все это осознавая, ничтоже сумняшеся взвалить такую ношу на плечи самого дорогого мне человека, если даже безразличных мне людей, даже когда речь идет об ограниченных затратах времени и души, я стараюсь от этого избавить, здесь же все будет безгранично. Могу я напрямик попросить у Тебя санкции на откровенное объяснение, которое давно жжет меня изнутри, потому что я слишком долго его в себе держу? Могу или нет? Вправе ли я довольствоваться объяснением только с Тобой, если вижу, как Ты меняешься (причем перемену эту нельзя истолковать к моей пользе, скорее к моему стыду) в моем присутствии, как Тебя, такую уверенную в себе, такую сообразительную, такую гордую девушку рядом со мной охватывает вдруг полная апатия, если я понимаю, что от человека в таком состоянии нельзя ни требовать, ни принять решения4 его судьбы, имея в душе хоть толику ответственности, – а уж тем паче, когда речь идет о Твоем решении Твоей судьбы? Как угнетала меня – да и Тебя, кстати, тоже – в Груневальде[67]эта раздвоенность: можно сказать все – и ничего нельзя сказать. – Из всего этого вытекает: я не могу нести эту ответственность, ибо вижу, что она слишком велика, Ты же не можешь ее нести, ибо почти вовсе ее не видишь. Разумеется, бывают на свете чудеса, одно из них, например, – Твоя ко мне приязнь, и почему бы в веренице чудес, которую способна повлечь за собой Твоя благосклонность, не помыслить и мое исцеление? Надежда эта не настолько мала, чтобы не уменьшить чувство ответственности, однако ответственность во всей полноте все равно непомерна и такой и останется.

Вот почему я хочу написать Твоему отцу. От моих родителей или от моих друзей удовлетворительного совета я не получу. Они слишком мало думают о Тебе и посоветовали бы мне только то, к чему я сам достаточно откровенно стремлюсь, то есть взять на себя всю ответственность, вернее, они даже не посоветовали бы, они уже мне это советуют (ибо то, что я хочу услышать, хоть и не высказано, но более чем ясно читается у меня в глазах), а прежде всех моя мать, которая, кроме меня и дальше, чем на миг вперед, вообще ничего не видит. Она ничего не помнит, а если и помнит, то из материнской гордости и материнской любви не желает понимать, так что на ее совет полагаться бессмысленно. Совет можно получить только у Твоего отца, и в этом смысле мой визит к вам оказался весьма полезен, уж на его совет никакое предубеждение в мою пользу повлиять не сможет. Я скажу ему то, что сказал Тебе, только еще яснее, и попрошу его – пусть это звучит немного странно и выглядит соломинкой для утопающего – в случае, если он не отвергнет меня безоговорочно, назвать врача, которому он доверяет и у которого я пройду обследование.

Франц.

24.05.1913

…Любимая, ну почему так получается, что от Тебя так долго никаких вестей? Знала бы Ты, как из словечка «душевно» в Твоей телеграмме я высасывал буквально все, что душе угодно, хоть это всего лишь формула вежливости. Или я чем-то обидел Тебя в последнем своем письме? Не могу всерьез поверить в это, ибо даже если разговор в самой общей форме о давно прошедших событиях звучит напыщенно и глупо, уж настолько-то мы друг друга знаем, чтобы Ты поняла: претворение этой бесформенной массы прошлого в упорядоченный рассказ не может обидеть Тебя ни единым словом.

Или, может, поездка Твоя вышла неудачной? Но даже открытки от Тебя я не получил, а домашним, которые вновь обрели Тебя уже в пятницу, хоть они и не тревожатся о Тебе так же сильно, как я, Ты ведь писала наверняка.

Но больше ни слова упрека, моя Фелиция, и не сердись на меня – даже если я даю к этому поводы, то без вины. Каким бы я мог стать человеком, если б Ты только этого захотела, – Ты даже представить себе не можешь! Если бы я наяву мог держать Твою руку столь крепко, как чувствую ее путеводное усилие в своей душе.

Франц.

25.05.1913

Ради Бога, почему же Ты мне не пишешь? Целую неделю ни слова. Это же ужасно.

27.05.1913

Это конец, Фелиция, этим молчанием Ты меня отстраняешь и приканчиваешь мою надежду на единственное счастье, которое было возможно для меня на этой земле. Но с чего вдруг это ужасное молчание, почему ни единого слова начистоту, зачем Ты уже неделями столь явно, столь ужасающе явно мучишь себя и меня? С Твоей стороны это уже не сострадание, будь я даже самый далекий Тебе человек, Ты бы и то увидела: от этой неопределенности я страдаю настолько, что иной раз просто теряю рассудок, да и не может быть сострадания, которое увенчивается таким молчанием. Природа берет свое, тут уж ничего не поделаешь, чем больше узнавал я Тебя, тем сильнее любил, чем больше Ты меня узнавала, тем нестерпимее я Тебе становился. Если бы Ты это поняла, если бы откровенно сказала об этом, если бы не выжидала так долго, покуда самой Тебе не стало невмоготу настолько, что Ты не можешь преодолеть себя и из пятидневной поездки написать мне хоть слово, хоть строчкой ответить мне на письма, в которых я испрашиваю Твоего решения, хоть как-то утешить меня, погибающего без вестей от Тебя, в моем горе! А ведь еще только вчера, когда я позвал Тебя к телефону, правда почти ничего не разобрав, потому что от счастья слышать Твой голос у меня стучало в висках, Ты сказала, что написала мне в воскресенье вечером и самое позднее сегодня, во вторник, письмо будет у меня на квартире. Нет, я ничего не получил, Ты не написала ни в воскресенье, ни даже в понедельник после моего звонка, Ты не можешь мне писать, больше того, Ты даже сказать мне об этом не можешь. И когда я сейчас вспоминаю, что единственное, что Ты вчера от себя имела мне сказать, был вопрос, как я поживаю, у меня действительно ум за разум заходит. Нет, так жить я больше не могу. Вероятно, с моей стороны это даже излишне, тем не менее настоятельно прошу Тебя больше мне не писать, ни слова, живи и поступай так, как подсказывает Тебе Твое сердце. Я тоже не буду писать Тебе, Ты не услышишь моих упреков, я больше не буду Тебе помехой, и только одно еще я прошу Тебя удержать в памяти: сколько бы ни продлилось молчание между нами, я принадлежу Тебе по первому же, самому тихому, но искреннему зову, сегодня и всегда.

Франц.

28.05.1913

Нет, я не беспокоюсь, Фелиция, это не то слово. Но я Тебе не нужен, Ты меня не хочешь, это яснее ясного; и даже если Ты меня хочешь, то хотение это за душевной холодностью совершенно неразличимо. Держать Твою руку лишь для вида, в то время как Ты десять дней живешь, полностью от меня отвернувшись, – этого я вынести не могу. Я выдержал франкфуртское молчание, так и не получив от Тебя разъяснений, теперь новое молчание – это уж слишком, слишком даже для человека, который вдесятеро сильнее меня. Не хочу перечислять Тебе, что еще говорит в пользу такого моего взгляда на вещи, хотя в конечном счете вынужден признать: я Тебя не понимаю. В одном я был к Тебе несправедлив, Ты действительно написала мне в воскресенье вечером (письмо я получил только сегодня, хотел бы я, чтобы у этих почтовиков руки тряслись, как у меня), однако содержание письма мою несправедливость совершенно заглаживает. В письме, которое Ты получила в понедельник, я буквально криком исходил от отчаяния – Ты не нашла, что мне написать. Во вторник снова ничего, и у меня есть все основания предполагать, что сегодняшней Твоей телеграммой я обязан только письму от Макса. Мне не остается ничего иного, кроме как принять условия расставания, давно изложенные между строк Твоих писем и в промежутках между письмами. Повторяю, Фелиция: я принадлежу Тебе всецело, более одержимо преданного Тебе человека у Тебя не будет, однако в условиях нынешних, вот уже неделями длящихся наших отношений я не могу больше Тебе принадлежать, ибо не в Твоей это натуре – пытаться сохранить отношения, от которых Ты только страдаешь, а я только бессмысленно мыкаюсь, ведь чего-чего, а жестокости в Тебе нет.

Франц.

Июнь

1.06.1913

Что-то с нами будет, моя бедная любимая? Знаешь, если бы тут не было Лёви, если бы мне не пришлось для этого бедняги организовывать доклад, продавать билеты, подыскивать помещение, если бы, наконец, неистребимый огонь его вдохновения на меня не подействовал и не бросил в суету и спешку мнимой деятельности – не знаю, как бы я прожил эти несколько дней. Понимаешь, мы должны быть вместе, для меня это несомненно, но точно так же несомненно неимоверное различие между нами: Ты во всех смыслах здорова и потому до самых глубин своего существа спокойна, в то время как я болен, пусть, возможно, не в обычном житейском, но, что еще хуже, в самом скверном смысле, и потому беспокоен и понуро безволен. Различия между Твоими первыми письмами и письмами последних недель, безусловно, есть, они, впрочем, вероятно, не так уж важны, как я полагаю, и, возможно, имеют совсем иной смысл, чем тот, который я тщусь в них выискивать. Да и Твое отношение ко мне, вероятно, имеет другой смысл, чем тот, который я распознаю, и даже не вероятно, а скорее всего, раз Ты мен


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: