По рытвинам

Оо-о, Абай, эй, Абай!.. Пусть не будет тебе счастья… Бросил нас тут, в пустой степи, ни родных, ни близких кругом… И дом без хозяина, и жена без мужа, и дети без отца. Нет и нет тебя!.. Что мы тебе плохого сделали?.. И жару какую бог насылает— небо на землю валится! Облепили тут мухи наши глаза, разве здесь место для стоянки? С каждым днем все жарче да жарче… А все ты, Абай! Не будет тебе счастья, нет, не будет… Ой, за какие грехи мне такое мученье!..

Так причитала своим резким голосом Дильда, проходя по аулу. Продолжая браниться, она вошла в юрту Айгерим. Та была у себя одна и встретила Дильду как старшую, почтительно встав с места.

Дильда выглядела теперь уже пожилой женщиной. Худощавая, сварливая, беспокойная, она после частых родов начала быстро стареть. На ее лице появились морщины, резко выступили скулы; костлявая и жилистая смолоду, она казалась теперь совсем высохшей.

Ее появление в юрте Айгерим и то, что и при ней она продолжала честить Абая, совсем не вязалось с ее презрительным отношением к сопернице. Но нынче у Дильды была на то особая причина.

Манас, который вчера к ночи приехал из города, привез от Абая привет и известие, что он, вероятно, задержится там до конца лета. Сидя за угощением, он принялся осуждать Абая перед сбежавшимися в юрту Дильды соседями и слугами.

— Его старая мать послала меня в такую даль, приказала скакать день и ночь: «Извелся, наверное, сынок мой в неволе, узнай хоть, здоров ли он…» Я и сам думал, что он там мучается в тюрьме, мчался до города как угорелый. Какое там!.. Ничуть не бывало! Он, оказывается, уже свободен и живет себе в свое удовольствие!..

И Манас начал болтать о том, что видел. Сначала он сдерживал язык, боясь, что Дильда с ума начнет сходить от ревности, но вскоре заметил, что его рассказы о легкомыслии Абая доставляют ей даже некоторое удовольствие. Она слушала с явным любопытством и сама вынуждала жигита продолжать рассказ:

— Ничего не скрывай, дорогой, да сбудутся все твои желания… Рассказывай все, что видел и слышал, все, что было! Утаишь что-нибудь — перед богом ответишь!..

Тонкие чувства, возникающие во взаимоотношениях между мужчиной и женщиной, были недоступны Манасу, тупому и грубому. Увидев Абая и Салтанат в уединенной полутемной комнате с занавешенными окнами, он истолковал это по-своему. И теперь, попав на повод к Дильде, он наговорил много лишнего, кое-что присочинил от себя и под конец совсем заврался:

— Я Абая не обвиняю, хоть и ругнул его сгоряча тут же, при девушке… Не мог же я не думать о твоей обиде, келин! Да и почему бы мне было и не поругать его, кто ему там правду скажет? «В ауле, говорю, жена и дети ночей не спят, по тебе тоскуют, им и еда на ум нейдет, а ты тут наслаждаешься, дочку Альдеке обнимаешь?..» Так и сказал ему, уж очень обозлился…

Выпытав у Манаса все, что ей было нужно, и проводив его утром на жайляу, Дильда отправилась к Айгерим и там развязала язык.

Сначала Айгерим ничего не могла понять. Дильда была оживлена, порой даже смеялась и чуть не обнимала соперницу, что было совсем необычно. Айгерим недоумевала, что привело ее в такое радостное возбуждение. Наконец Дильда перешла к последней новости, не скрывая своего удовольствия и злорадства, смакуя подробности и еще больше раздувая сплетню, и без того преувеличенную Манасом.

Айгерим сидела, изнемогая от духоты и зноя. Услышав злые новости Дильды, она вдруг начала бледнеть, по телу ее пробежала холодная дрожь. Ей показалось, что ее по самому сердцу хлестнули тонкой плетью. Она схватила руку Дильды похолодевшими пальцами.

— Что вы говорите?.. Как вы сказали?.. — вся дрожа, прошептала она, бросившись к Дильде.

Она впилась глазами в ее лицо и вдруг замолкла. Гордость удержала слезы, готовые хлынуть потоком, и две крупные капли застыли, как льдинки, в уголках широко раскрытых глаз. Больше она не проронила ни звука, только милое ее лицо то вспыхивало, то бледнело до синевы, Как в обмороке.

Не отрывая от нее торжествующего взгляда, Дильда заговорила своим дребезжащим голосом. Тесно придвинувшись и прижав свои колени к коленям Айгерим, она продолжала с жаром:

— Ты только послушай, Айгерим… Главного я еще не сказала… Эта потаскуха-то, Салтанат, оказывается, прикатила в город на тройке гнедых мужа себе искать! Вот она и говорит Абаю: «Женись на мне, не знаешь, что ли, пословицы: «С кем согрешишь, с тем и очистись…» Как мне теперь людям в глаза смотреть, когда все знают, что я тебя даже из тюрьмы вытащила? Теперь меня и жених мой не возьмет! Не из таких я, чтоб ты меня бросил всем на посмеяние!..» А когда Абай ей ответил: «У меня же в ауле жена и дети есть!» — она опять на дыбы встала: «Твоя жена, говорит, мне не помеха! Грязнополая степная девка мне не ровня, она в мой дом с дровами войдет, с золой выйдет. А твоя пара — это я. По земле пришла — под землей не уйду! Ты на мне женишься! А пока — оставайся в городе все лето, нечего в аул возвращаться, я одна хочу наслаждаться счастьем!..» Мне-то что, Айгерим, я давно уже на него рукой махнула, а вот ты-то как!.. Изменник! Оставил нас тут, как нищих жатаков, зимовку строить, а сам-то! То-то я чуяла, что неспроста он в городе на все лето остался! Вот оно чем кончилось, пусть ему счастья не будет!..

И, высказав все, что могла, Дильда с торжествующим видом вышла. Темное облако спустилось на светлую юрту Айгерим. Проходили дни и недели, а Абай действительно все не возвращался в аул.

Закончив поездку с Лосовским, он приехал к матери в Большой аул. На жайляу его задержали больше двух недель: братья, матери и родные — все встретили его как дорогого гостя и не отпускали от себя. Он спешил и беспокоился, сильно тоскуя по Айгерим, но старался не показывать этого. Дишь когда они стали готовиться к перекочевке на склон Чингиза, Абай смог уехать в свой аул, о котором так соскучился. На этот раз с ним поехал только Баймагамбет— Ербол остался на жайляу до откочевки аулов на осенние пастбища.

Они выехали под вечер и за ночь перевалили через безлюдный хребет. Несмотря на жару и духоту, они не сходили с коней до самого полудня, пока не добрались до зимовки на Акшокы. Когда Абай уезжал весной, здесь были выведены только стены нового жилья. Теперь на одном из холмов Акшокы стояла большая постройка.

Подъехав к ней, они спешились и вошли в зимовку. Баймагамбет тотчас принялся расхваливать высоту стен и прочность крыш. Абай молча, не торопясь стал осматривать зимовку, начав с двух кладовок для хранения продуктов зимой и коптильни с вытяжной трубой, расположенных по правую сторону здания.

Постройкой руководили Айгерим и Оспан, но план ее — и жилых и надворных помещений — был дан самим Абаем. Он сам сделал чертеж со всеми подробностями, указав длину и ширину каждой комнаты и расположение дверей. Теперь он проверял каждую стенку, прикидывая размеры и восстанавливая в памяти свой чертеж. У Баймагамбета не хватало терпения сопровождать Абая в его неторопливом осмотре, он то и дело убегал вперед и возвращался к нему из других комнат, восхищаясь:

— Абай-ага, идите сюда, вот где замечательно! Настоящий городской дом! И потолок дощатый… А печь-то какая!

Абай пошел дальше. Осмотрев комнаты, которые расхваливал Баймагамбет, он и сам остался доволен. Лучшей комнатой в доме, светлой и просторной, оказалась большая угловая. Вход в нее вел через длинную переднюю. За угловой находилась маленькая комнатка, заканчивающая одно крыло дома. Абай и Айгерим предназначили их для Дильды с детьми и для муллы.

Осмотрев эту часть дома, Абай перешел в комнаты, ожидавшие его и Айгерим. По плану Абая дверь туда должна была вести из общей передней. Но оказалось, что Айгерим изменила план и прорубила дверь из своей комнаты в заново пристроенную с противоположной стороны вторую переднюю. Абай понял ее: ей не хотелось встречаться с Дильдой, и другой вход хоть и не очень, но все же обособлял их половину.

В доме, полном тени и прохлады, уставшее тело приятно отдыхало. В комнате Айгерим Абай задержался. Он мысленно выбрал место для супружеской кровати в углу возле печи и долго стоял в задумчивости, как бы видя перед собой отливающий то красным, то голубым шелковый занавес, который должен скрывать ее.

Баймагамбет продолжал суетливо бегать и скоро вернулся, успев осмотреть всю зимовку. Он оглядел помещения, назначенные для него и для других слуг, и остался ими очень доволен, Абай пошел за ним, обстоятельно осматривая все закоулки. У скотного двора были отдельные ворота, первым шло помещение для верблюдов, за ним коровник. С ним соединялись две большие овчарни с круглыми отдушинами в крыше и конюшня, длинная и высокая, с отдельным ходом. К жилым постройкам примыкал крытый сарай для хранения в летнее время саней и всякой хозяйственной утвари.

Закончив осмотр, Абай присел отдохнуть в тени высоких стен зимовки и шутливо сказал Баймагамбету:

— На наше счастье, нас с тобой и не коснулись все эти хлопоты… Молодец Айгерим, справилась с такой работой! — И он тут же поднялся на ноги. — Веди коней! Скорей домой!

Его вновь охватила тоска по Айгерим и детям. Баймагамбет долго не возвращался с конями, — напоив из колодца и стреножив, их пустили пастись возле зимовки, но они успели уйти довольно далеко, за холмы. Абай нетерпеливо ждал, досадуя на задержку и жадно вглядываясь в расстилавшуюся перед ним долину. Где-то там стоит его одинокий аул…

Его аул… Он не ушел со всеми на жайляу, он остался один в опустевшей долине. Вдали от шума общей жизни, он одиноко стоит среди пожелтевшей пустыни. Кругом спокойная широкая степь — желтая, безмолвная, глухая. Жаркий солнечный воздух волнуется над ней и колеблется, рождая неясные очертания. Абай старается найти в голубоватой дали место своего аула, но мираж играет перед его глазами множеством видений. Точно наперекор человеку, который считает степь пустой и необитаемой, мираж заполняет даль странными существами и предметами. Они говорят, что степь полна загадочной жизни. Но они обманывают. Мираж — как мечта: он из ничего рождает призрачное утешение. Вот кажется, будто в долине Ералы встал огромный город со множеством голубых куполов, вот синеют дворцы… И вдруг край этого города отрывается от земли и продолжает в небе свою призрачную жизнь. А что там? — не то стадо, не то заросли карагача… Множество легких теней двигаются то в одну, то в другую сторону, притягивают к себе взгляд, настойчиво зовут к себе, повторяя: «Сюда, я здесь!..»

«И мечта и мираж — как надежда: она так же непрерывно меняет свой облик, так же манит, играя и переливаясь перед глазами», — думает Абай. Он всматривается в эти легкие тени, околдовывающие и обманывающие человека, который так и остается одиноким в безлюдье. Но среди этого призрачного мира Абай все-таки видит свой маленький одинокий аул и с тоской и нежностью думает о своих малышах, о своей Айгерим, одинокой, молодой, любимой.

Высушенный за лето ковыль чуть слышно шелестит под слабым южным ветерком, поблескивая на солнце, как поверхность пологой волны. Она едва заметна для глаз — белое море лишь переливается из серебристого в желтое и темное, словно блестящая шелковая ткань. Ковыль уже принял свою осеннюю серебристую окраску, полынь слегка пожелтела, а степной курай, который весной выбрасывал зеленые кисти и синие цветы, стал красновато-бурым. Все говорит об утраченной силе, о минувшем счастье, о бессилии угасающей жизни. Абай внезапно почувствовал себя осиротевшим, одиноким и усталым. Мысль об одиночестве с особенной силой охватила его. Что-то больно кольнуло Абая в сердце. Его потянуло в аул, к людям, душа его переполнилась тоской и нежностью к ним.

В молчаливом раздумье Абай подводил итоги многим своим прежним размышлениям. «Измучен и несчастен казахский народ, чья родина — эта широкая безлюдная степь. Его одинокие аулы затеряны в громадной пустыне. И так — везде, везде, где живут казахи… Безлюдье вокруг. Нет постоянного, обжитого места. Нет кипящих жизнью городов. Народ разбросан по степи, словно жалкая горсть баурсаков, высыпанная скупой хозяйкой на широкую скатерть…»

В свой аул Абай приехал поздно, перед самым закатом. Навстречу путникам выбежали дети, взрослые встречали их возле юрт. Здороваясь, Абай все время взглядывал на Айгерим, взявшую повод его коня. Она казалась больной, исхудалой, лицо ее было непривычно бледно, словно кто-то задул, как светильник, нежный огонь румянца, особенно красивший ее. Абай поцеловал подбежавших к нему Абиша и Гульбадан, обнял Магаша и взял на руки маленького Тураша, сына Айгерим, необыкновенно похожего на мать. Расспросив Дильду о благополучии аула, Абай наконец поздоровался с Айгерим.

Он тщетно искал на ее лице обычную нежность, которая всегда радовала его стосковавшееся в разлуке сердце. Она не только похудела и осунулась, было видно, что ее угнетает какое-то большое горе. Войдя в юрту и переговариваясь с Кишкене-муллой, Дильдой и соседями, Абай тревожно посматривал на Айгерим. И без того бледная, она порой почти синела. Лишь иногда ее лицо вспыхивало мгновенным светом, который тут же потухал.

У Абая не хватало терпения ждать дольше и, увидев, что Айгерим вдруг вся сжалась, точно от холода, едва сдерживая готовые брызнуть слезы, он негромко и полувопросительно окликнул ее:

— Взгляни-ка на меня, Айгерим?..

Они еще не сказали ни слова друг другу, но в этом заботливом и ласковом обращении Айгерим снова почувствовала обычное нежное внимание мужа. Она печально улыбнулась, как бы желая сказать: «Я рада и тому, что ты это заметил», — но слезы, душившие ее, помимо воли выступили на глазах светлыми жемчужинами.

— Что скажете, Абай? — повернулась она к нему. Абай вздрогнул и с тревогой вгляделся в ее глаза.

— Ты больна, Айгерим, милая? Что с тобой? У тебя в лице ни кровинки. Что случилось?

В ответ послышался скрипучий голос Дильды.

— Зачем спрашивать о болезни? — язвительно усмехнулась она. — Нас не болезнь здесь мучает, а горе. А причина— в самом тебе, Абай, сам должен знать… — И она снова зло рассмеялась.

Дильда всегда высказывала Абаю в глаза свое недовольство и обиду, но сейчас она говорила особенно резко. Значит, домашние обвиняли его в чем-то серьезном. Вероятно, ему ставили в вину то, что он не выехал из города сразу по окончании дела. Он сдержал себя, промолчал и продолжал разговор с мужчинами, стараясь не глядеть больше на Айгерим и Дильду.

Между Абаем и Айгерим до сих пор не было ни одной размолвки, ни одной обиды друг на друга. Всегда ее сердце было неизменно, ее любовь непоколебима. Чем бы это сердце ни было ранено нынче, обсуждать это при всех он не мог. Через силу он продолжал разговаривать с детьми и соседями о новом доме на зимовке.

Всю ночь, до самого рассвета, ни Абай, ни Айгерим не спали. Это была мучительная, тяжкая и горькая ночь. Ревность и обида глубоко проникли в душу Айгерим, и, едва успев остаться наедине с Абаем, она открыла ему рану своего сердца, коротко рассказав о том, что привез Манас, и разрыдалась.

— Как же это могло быть, как вы решились, Абай?! — повторяла она между судорогами рыданий, сотрясающими все ее тело. — Давно ли наш дом казался вам золотым дворцом счастья? А теперь вы сожгли мое сердце, не оживет оно больше! Слезы мои загасили свет этого дома… Нет излечения моей болезни… Не найдете вы слов, чтобы утешить меня, лучше молчите… Прошли мои дни!

Всю ночь она просидела у ног Абая в горьких рыданиях.

Взволнованно и горячо Абай пытался объяснить ей, что слова Манаса — глупая его догадка, ложь. Он успокаивал Айгерим, обнимая ее и ловя поцелуями ее слезы. Все было напрасно. Он с ужасом понял, что никакие его уверения не смогут успокоить ее. Ему стало страшно за будущее. Почва заколебалась под ним, он вдруг увидел тлеющие развалины своего счастья. Он сознавал это с тяжким замиранием сердца и долго лежал безмолвный и притихший.

Наступил бледный рассвет. Айгерим протяжно вздохнула, как умирающий, и глубокая обида непримиренного сердца вырвалась в горьких словах:

— Ох, пропади она пропадом, доля несчастной женщины! Прахом развейся! Что остается ей кроме горючих слез?.. Да что слезы? Пусть бы они лились у меня не только эту ночь, всю жизнь… Страшно другое: они смыли в моей душе все дорогое, все, чем была полна она для вас… Теперь ни мне, ни вам не о чем жалеть и не в чем раскаиваться… Молчать я не в силах — у меня никогда не было никакой тайны от вас, не смогу скрыть и сейчас: нет больше сердца в моем теле. Нет больше огня. Все погасло. Пусто внутри меня. Все смыли мои слезы.

Казалось, в эти слова Айгерим вложила все горе, накопившееся в ее душе: в них звучала безнадежность, покорность злой судьбе. Не такой знал Абай раньше свою красивую, смелую и гордую любимую. То, что она говорила сейчас, звучало как приговор. Она словно причитала по умершему счастью.

Абай испуганно приподнялся на локте и заглянул в глаза жены.

— Что ты сказала!.. Откажись от своих слов, оставь эти мысли! Мое прошлое чисто перед тобой, пожалей его! Я верю, что и будущее наше светло. Не жертвуй им, не губи словами нашего счастья! Возьми их назад, сейчас же возьми назад! — умолял он.

В слабом голубоватом свете лицо Айгерим казалось еще бледнее. Ничего не ответив на мольбы Абая, она поднялась с места, на котором просидела всю ночь напролет, и, закутавшись с головой в шелковый чапан, ушла в неясную мглу рассвета, вся в черном, с черным горем на сердце. В белой юрте Абай остался один.

Проходили дни, но Айгерим не менялась. Вспышка горя перешла в ней в безмолвное оцепенение. Абай ничем не мог рассеять его. Впервые возник между ними холод — и не исчезал.

Айгерим была для Абая и любимой женой и неоценимым верным другом. Этот непреодолимый холод, возникший между ними, мучил его, как незаживающая рана, как неизлечимая болезнь. Злая рука коварной сплетни убила их счастье. Причиной всему была одна Дильда. В первый раз в жизни Абай понял, что значит каяться в непоправимой ошибке. «Зачем я женился на Айгерим, не порвав с Дильдой, не отпустив ее?.. Как я мог это сделать?.. Чем я лучше других мужчин, невежественных, тупых, вероломных? Ну что ж, страдай теперь! Пей горький яд, ты сам, своей рукой влил его в свою жизнь, пей теперь!» — думал он в отчаянии.

Тяжкое сознание своих душевных ошибок все усиливалось в нем. Охваченный тоской одиночества, Абай круглые сутки проводил в юрте за книгами. Они стали необходимы ему, как дыхание, как воздух. Он прочел все, что привез из города, и отправил Баймагамбета в город к Кузьмичу. Тот прислал ему полный коржун новых книг.

Сама природа как бы отвечала безрадостному душевному состоянию Абая. Наступила суровая осень, над Ералы и Ойкодыком повисло беспросветное ненастье, дул холодный степной ветер, длинные ночи были пронизаны сыростью.

Аулы, чьи зимовки были расположены в ущельях Чингиза, прикочевали с летних жайляу на осенние пастбища в долину, где находилась стоянка Абая. Они густо расположились в ложбинах Ойкодыка и Акшокы, богатых травами и обильных ручейками и колодцами. Все старались подкормить скот на зиму.

Аул Абая все лето провел в полном одиночестве. Сейчас он был окружен множеством вернувшихся сородичей. Снова начались поездки в гости, взаимное угощение. Только Абай и Айгерим никуда не ездили. Они не выходили из юрты.

Абай, как отшельник-ученый, не подымал головы от книг. Казалось, осенний холод, охвативший природу, проник и в его душу. Было похоже, что и Абай примирился с судьбой, что и он тоже считает одиночество единственным оставшимся ему уделом, тяжелой, но уже привычной болезнью. Иногда под вечер он садился на коня и один, без всякой цели, объезжал пасущиеся стада, не возвращаясь до наступления полной темноты. Но порой, подъезжая к аулу, он ловил себя на мысли, что в юрте его кто-то ждет. Но кто?.. Он пытался ответить себе на это:

«Мне все кажется, что кто-то подойдет, рассеет этот мрак, затеплит в нем огонек надежды… Кто же это? Кого я жду?.. Айгерим? Может быть, ее сердце вернулось? Может быть, душа ее снова обратилась ко мне, радостная и улыбающаяся?.. — Но тут же он перебивал сам себя: — Нет… На это и не похоже… Она не стремится к тому, о чем я мечтаю… Кого же тогда я так жду?..»

И вдруг он догадался.

— Ербол! — вырвалось у него. — Приехал бы Ербол! Побыл бы хоть он со мной в мои печальные дни!..

В этот хмурый осенний вечер он почувствовал острую тоску о стойком, испытанном друге. Казалось, он впервые понял и оценил до конца, как дорога ему дружба Ербола. Ведь долгие годы они неразлучно шли по извилистому пути жизни, вместе терпели и жару и холод, вместе испытывали свое мужество; ни разу не омрачили дружбы размолвкой. Жизнь, пройденная ими, одинаково принадлежала им обоим, только в последнее время они стали разлучаться надолго то зимой, то летом.

Когда Абай женился на Айгерим, Ербол тоже справил свадьбу со своей Дамели, и его сынишка Смагул появился на свет в одно время с Турашем. Абай заботился о нуждах Ербола не меньше его самого. Долгое время аул Ербола во многом зависел от милости Суюндика и других сородичей. Теперь он имел хорошее стадо и в кочевке мог уже не тащиться за аулом Суюндика: Ербол объединил в самостоятельный аул семь хозяйств сородичей, окружавших светлую пятистворчатую юрту, где жила его семья. И молочного и тяглового скота у него теперь хватало, да кроме того, возвращаясь от Абая после длительной побывки, Ербол всякий раз пригонял подарок друга — то крупный, то мелкий скот.

Сейчас, когда Абай так тосковал о нем, Ербол жил на своей зимовке в Карашокы, оставшись в горах, чтобы заготовить корм для скота и оборудовать зимовку к холодам. Абай понимал удерживавшие его там нужды и заботы и терпеливо пережидал: он отлично знал, что, закончив хозяйственные хлопоты, Ербол приедет тотчас.

В своем далеком ущелье в Чингизе Ербол будто почувствовал, что друг его думает о нем и мечтает о его приезде. Однажды вечером, когда в тихой юрте только что зажгли свет и Абай по обыкновению склонился над книгой, дверь быстро открылась.

— Добрый вечер! — раздался звучный веселый голос Ербола.

Абай вскочил, бросился навстречу другу и, крепко обняв его, повел к переднему месту.

— Как хорошо, что ты приехал! — повторял он. — Мне без тебя просто воздуху не хватало!.. Раздевайся, садись!.. Постели корпе, Айгерим, дай подушки!..

Он суетился и радовался, как ребенок. Глядя на то, как он хлопочет вокруг друга, Айгерим рассмеялась, но вновь замкнулась в себе. Ей вспомнилось, как раньше, в счастливые дни, Абай так же радостно и ласково встречал и ее даже после одного дня разлуки. Ей вдруг стало жаль Абая, что-то теплое шевельнулось в сердце, но тут же исчезло.

Молодое сердце, охваченное ревностью, бывает и мстительным и несправедливым и способно принять драгоценность да дешевку. Так и Айгерим радостное оживление Абая при встрече с Ерболом приняла совсем за другое: ей казалось, что Абай радуется ему не как старому другу, а как свидетелю и соучастнику своей тайны с Салтанат.

Раньше она всегда встречала Ербола с такой же искренней радостью, как Абай. Их дружбу она понимала как дополнение и украшение своего счастья. Но сейчас в ней возникло горькое чувство: оба они были связаны тем, что разделяло ее и Абая. «Мое несчастье — это Салтанат, — думала она, — а Ербол способствовал ее встрече с Абаем, кто знает, какие у них общие тайны…»

Но все-таки приезд Ербола рассеял молчаливую тоску, давно уже жившую в юрте. Едва успев выпить кумыса, Ербол принялся за свои шутки.

— Торопись, Айгерим, готовь и чай и обед! У меня весь день ничего во рту не было — как напоила меня Дамели чаем в Карашокы, так весь день и ехал!.. А я пока сбегаю на поклон к Дильде, а то Алшинбаева дочка завтра же заскрипит от обиды!.. Пойду и детей обниму… Да не таращи ты на меня глаза, принимайся за дело!

Он будто в своем ауле обошел все юрты подряд и, отдав салем всем старшим, вернулся обратно. Усаживаясь за еду, он сообщил новость: в ауле Есхожи готовился праздник по случаю свадьбы Умитей. Любимица рода, славившаяся и своей красотой, и приветливостью, и своим замечательным пением, уезжала в аул жениха—Дутбая из рода Кокше.

Действительно, в тот же вечер аул Абая получил приглашение на свадьбу. Женщины уехали с Айгерим утром, а к обеду в аул Есхожи приехал и Абай с Ерболом и Баймагамбетом.

Праздник был в разгаре, все юрты, выставленные для гостей, были переполнены приезжими. Друзья прежде всего зашли в Большую юрту и отдали салем Есхоже, пожелав молодым счастья. Тут же их оставили пообедать. Из юрты жениха и его свиты сюда доносились песни девушек, невесток и молодежи аула. Вдруг какой-то шум и взрывы смеха заглушили песни. Видимо, происходило что-то необычное: мимо двери Большой юрты бежала молодежь, дети шумели, даже и из пожилых кое-кто участвовах в этой суматохе. Возбужденные голоса слились в общий говор.

— Э, смотрите, сэри идут!

— Откуда они взялись?

— Душа моя, как они разодеты, не разберешь, мужчины или женщины!.. Глядите — и все в красном, в зеленом!..

— Смотрите, смотрите — вон старший сэри! И домбра у него вся разукрашена! Таких сэри мы еще не видели!

Детвора с криками и смехом сновала между взрослыми:

— Шапки-то! Будто саукеле![149]Это не сэри, а невесты!

— А штаны? Точно женские юбки! А вон у того, как бараньи кишки, тащатся! Вот бы собак на них науськать, потаскали бы за такие штаны!..

Все вокруг суетилось, кричало, смеялось.

— Сал и сэри приехали! — сообщали друг другу люди.

В юрте Есхожи вместе с другими сидел Изгутты. Вероятно, ему показалось слишком почетным называть сал и сэри каких-то неизвестных сорванцов, осмелившихся с таким шумом явиться на праздник, потому что он спросил с неудовольствием:

— Кто это такие? Откуда?

Есхожа, который, как оказалось, знал об этом заранее, объяснил:

— Это не чужие, это все наш Амир устроил!

Абай и Ербол слышали, что несколько молодых жигитов во главе с Амиром разъезжали летом по степи и гостили по аулам, как настоящие сал и сэри, но до сих пор никто еще не называл их так. Друзья вышли посмотреть на выдумки Амира.

Большая толпа молодежи в ярких и пестрых одеждах шла к трем юртам, поставленным для жениха. Средняя была восьмистворчатая, верхние ее кошмы были отделаны узорами из красного и зеленого сукна и оторочены по краям красной каймой. У дверей ее стояли нарядные девушки в собольих шапочках с перьями филина, из-под которых, сверкая, спускались тяжелые шолпы. Среди них была и Умитей, выделявшаяся особенно нарядной одеждой, в шапочке из темной выдры, надетой слегка набекрень. Девушка казалась яркой утренней звездой Шолпан, сверкающей среди других. Когда сэри приблизились, Умитей повела своих девушек навстречу им.

В рядах певцов тоже шли празднично одетые молодые невестки. Баймагамбет с удивлением воскликнул:

— Там и женщины-сэри? Откуда они явились?

Ербол уже узнал идущих.

— Не видишь, что ли, — вон наша Айгерим! Наверное, и невестки сговорились с ними! Вот выдумщики!..

Действительно, перед самым приездом этих необычных гостей в свадебный аул прискакали их посыльные — так же ярко разодетые юноши с кинжалами, заткнутыми за пояс. Они подняли всю эту суматоху и направили гостям навстречу нарядную толпу невесток, находившихся в юрте жениха. Сэри спешились и продолжали шествие об руку с красавицами.

С громкой песней, будто предупреждая аул: «Вот мы идем!» — они шли парами, под руку с невестками или обнимая их. Впереди шел старший сэри, две невестки сопровождали его с двух сторон, положив руки на его плечи. Это был самый взрослый из юношей, высокий и представительный Байтас. Даже домбра его была украшена более пышным пучком перьев филина и бубенчиками, будто и она говорила: «Я тоже не простая, я — сал-домбра![150]» Перед началом каждого припева Байтас подымал ее над головой и потряхивал ею. По этому знаку вожака все сэри дружно подымали свои разукрашенные домбры и громким хором подхватывали напев «Жирма-бес».

Абая и Ербола удивило то, что все певцы пели хором. Обычно песню пели одновременно не более двух человек, даже если юрта полна была певцами. Это новшество понравилось друзьям.

Торопись веселиться, — тебе двадцать пять,

Эти годы к тебе не вернутся опять!..—

говорила песня, и было похоже, что этот припев так подходящий к новой выдумке, множество голосов подымало над толпой молодежи как знамя, как клич молодости.

Девушки, вышедшие с Умитей навстречу гостям, шли к ним с этой же песней. Обе толпы подошли одна к другой и вместе закончили припев. Теперь невестки в белых уборах на головах, шедшие с жигитами, отступили в задние ряды. Их сменила свита Умитей. Каждая из девушек взяла под руку одного из жигитов-сэри, к Байтасу снова подошли две. Умитей пошла рядом с Амиром.

Вся толпа двинулась к средней праздничной юрте. Посыльные певцов, спешившись, выбежали перед шествием. Взмахивая своими разукрашенными плетьми, они разгоняли и теснили детвору и толпу любопытных. Возле свадебных юрт было полно народу, тут стояли и Абай с его друзьями, и свита жениха, и сваты, но посыльные не считались ни с кем, кроме своих повелителей — сэри.

— Посторонись! Отойди! Прочь с дороги! — кричали они и, разделив толпу надвое, проложили широкий путь юрте жениха.

Когда кто-нибудь выскакивал из рядов, посыльные принимали свирепый вид и угрожающе сверкали глазами, подражая шабарманам. Высокие как на подбор богатыри порой угощали нарушителей установленного ими порядка ударом камчи по ногам или по спине, но это ни в ком не вызывало обиды, — потерпевший с хохотом отбегал в сторону.

Шествие привлекло к себе множество зрителей. За тесными рядами любопытных виднелись всадники, прискакавшие посмотреть на небывалое зрелище. Такое количество сэри — их было около сорока, — яркие их одежды, необычное поведение и пение изумляло и восхищало всех.

Байтас, высокий, румяный с остроконечной рыжей бородкой, продолжал идти впереди всех, будто и не замечая толпы зрителей. Две девушки по-прежнему обнимали его за шею с обеих сторон. Приближаясь к юрте жениха, он повелительным движением поднял свою домбру над головой, и все сэри, певшие «Жирма-бес» негромко, словно передавая друг другу какую-то тайну, сразу запели во весь голос. Девушки и молодые невестки присоединились к ним.

За Байтасом, несколько отделившись от всех остальных, шли Амир и Умитей, крепко прижавшись друг к другу, как влюбленные, встретившиеся после долгой разлуки. Их голоса выделялись в хоре. Они были запевалами и вели песню, — Байтас возглавлял торжественное шествие, но в пении все сэри подчинялись им. Красота и обаяние этой юной пары обращали на себя общее внимание, на изысканном языке сал и сэри о них можно было сказать, что их «живописал сам бог».

Весь богатый наряд Умитей, начиная с перьев филина на шапочке из меха выдры, дорогих украшений, бус, бахромы и кончая остроносыми лакированными кебисами, облегавшими маленькие ножки, подчеркивал ее нежную красоту. Лицо ее сияло самозабвенной радостью, будто сейчас, идя рядом с Амиром, она переступала порог счастья вместе с избранником сердца.

Амир тоже выделялся из толпы сэри. Голубой атласный наряд удивительно шел к его высокому росту и к юному лицу со светлой кожей и короткими черными усиками. Амир вел Умитей, повернувшись к ней и не сводя с нее больших, озаренных счастьем глаз. Кроме нее, он никого не видел вокруг и только на нее молился молчаливым взглядом, только для нее пел. Девушка радостно улыбалась в ответ, алые губы ее слегка дрожали, открывая ряд ровных белых зубов. Не отрывая взгляда от лица Амира, она не шла — плыла на теплой волне счастья. Их души уже принадлежали друг другу. Казалось, что юноша и девушка сольются сейчас в безмолвном долгом поцелуе, в первом объятии влюбленных.

Ербол, прекратив шутки, молча смотрел на них. Тяжелое и тревожное чувство овладело и Абаем. Шествие сэри вдруг потеряло для него всякую занимательность, и, оставив Ербола и Баймагамбета, он стал протискиваться сквозь напиравшую толпу.

Но убежать от своих мыслей он не мог. Пробираясь в задние ряды, он слышал кругом возгласы удивления. Они долетали до него со всех сторон и как будто хлестали по ушам.

— Погляди-ка на Амира и Умитей… Одни они, что ли… как идут!.. — говорила пожилая женщина своему мужу.

— У кого же нынче свадьба — у Дутбая или у Амира? — удивлялся человек с проседью в бороде.

— Точно влюбленные после разлуки… — услышал Абай позади себя. И эти возгласы, шепот, шутки и сочувственные сожаления преследовали его, пока он не вышел из толпы.

— Собой не владеют…

— Уж если влюбляться, то так, как эти!..

— Эх, молодежь, и скрыть своих чувств не умеет!..

— Вот это пламя, пропадает жизнь у бедняжек…

— Чуют разлуку… Когда страсть побеждает, разум отступает…

Пересуды и шепот бежали по толпе, готовые слиться в недобрую сплетню. Абаю стало не по себе. Поведение Амира и Умитей смутило и его: ему было стыдно за них и перед всей этой толпой и перед Дутбаем, женихом Умитей. Жигит этот, несмотря на свою молодость, пользовался уважением всех и самого Абая. «Дойдут до него эти злые слухи — тяжело будет и ему и им обоим», — с тревогой думал он. Его уже не радовало ни пение, ни веселье, продолжавшееся вокруг свадебной юрты. После угощения жигиты вскочили на коней, начались скачки, состязания, игры. Абай сам разыскал своего коня и незаметно уехал один.

Лица Амира и Умитей, горящие страстью, все еще стоили перед его глазами. Он то досадовал на влюбленных, жалел их; то осуждал их, то сам терялся перед всепобеждающей силой, более могущественной, чем воля человека, силой, о которой он не раз читал в книгах. Сердца их были полны огня, и, хотя они не сказали ни слова, взгляды их выразили все не только друг другу, но и всей этой толпе… Задумавшись, Абай ехал по степи, сам не видя куда. Неясные еще строки звучали в нем. Казалось, это был голос молодых сердец, прямых и откровенных, не считающихся ни с чем и не подчиняющихся рассудку. Сам собой зазвучал новый напев, медленный и задушевный, подхватывая сложившиеся стихи:

Речь влюбленных не знает слов.

У любви язык таков:

Дрогнет бровь, чуть вспыхнут глаза —

Вопрос иль ответ готов…

Внезапно родившиеся строки не выходили у него из головы весь день, и, вернувшись к себе в аул, он все время возвращался к новой песне.

Праздник в ауле Есхожи лишь в течение первого дня шел беззаботно, шумно и весело, как и полагается идти свадьбе. В следующие дни торжественность его и веселье были омрачены предвестьем надвигающегося несчастья. С той самой минуты, когда Амир вошел в юрту невесты под руку с Умитей, свадьба Дутбая как бы превратилась в торжество юного певца. И с этой же минуты толки, которые слышал Абай во время шествия, быстро разлетелись по степи, как пожар в ветреный день.

Гостями на свадьбе были не только иргизбаи, анеты, жигитеки, мамаи, стоявшие на осенних пастбищах поблизости — в Ойкодыке и Ералы, сюда явилось и множество гостей из рода Кокше, сосватавшего Умитей. Молва об Амире и Умитей быстро распространилась по всем этим племенам. «Амир так себя ведет, что весь Иргизбай позорит перед Кокше», — злорадно шептали те, кто таил обиду на иргизбаев. Другие, имевшие счеты с карабатырами, говорили о том, что юношу подбила сама Умитей: «Проводи меня сам, проводи меня своими песнями», — будто бы послала она ему сказать, приглашая на свадьбу.

Так или иначе, Амир и Умитей были неразлучны. Все три дня и три ночи в свадебных юртах непрерывно звучали их песни. Пела и Айгерим, много и охотно, как будто выпуская на волю все те песни, которые так долго подавлялись в ее ауле. Она пела, как соловей, вырвавшийся из клетки.

Дутбай, жених Умитей, был одним из самых умных, красноречивых и известных жигитов рода Кокше. Он успел уже приобрести положение и влияние среди сородичей. Честолюбивый и гордый, он мучительно переживал тяжесть двусмысленного положения, в которое поставило его на собственной свадьбе поведение Умитей. Первое время он обрывал своих товарищей, делавших обидные для него намеки. Потом он попробовал спокойно уговорить Умитей держаться подальше от сэри, не обвиняя ее прямо в глаза. Однако советов его Умитей не приняла.

— Ведь я прощаюсь с сородичами, прощаюсь навсегда, — ответила она. — Я знаю, что тебе тяжело, но прошу тебя, позволь мне повеселиться с ними, ведь мы росли вместе…

Она умела добиваться своего, в особенности когда говорила так нежно; кроме того она вообще не привыкла повиноваться.

Несмотря на свою молодость Дутбай хорошо разбирался в людях и имел достаточно выдержки, чтобы с достоинством перенести такого рода испытание. Эти качества и выдвинули его среди молодого поколения. В роде Кокше он пользовался большим влиянием, с ним считались не меньше, чем с Такежаном в Иргизбае. Спокойно все обдумав, он понял, что, действуя напролом, он только ухудшит положение и сам будет вынужден идти на открытый разрыв. Терять же Умитей, которая всегда ему очень нравилась, Дутбаю не хотелось. Он и раньше хвалился: «Беру белого марала, лучшую девушку Карабатыра!» После разговора с Умитей он решил терпеть и общество сэри и все усиливавшуюся сплетню.

Но терпения его хватило только на три дня. На рассвете четвертого дня несчастливой свадьбы он своими глазами увидел то, что Амир и Умитей считали скрытой от всех тайной: закутавшись в черный чапан, они стояли обнявшись у белой юрты невесты. Дутбай сам сорвал с их голов чапан и увидел их заплаканные лица, соединившиеся в долгом прощальном поцелуе.

Дутбай тут же послал товарищей пригнать с пастбища коней и будить всех, кто с ним приехал, даже старшего свата и самых пожилых родичей. «Пусть сейчас же садятся на коней, и глотка воды не сделав!» — приказал он, и приказал так, что спорить с ним никто и не подумал. С восходом солнца жених и вся его свита покинули аул Есхожи, не простившись ни с кем.

Это было тяжким позором не только для невесты, но для всего ее аула: жених сам давал развод, брезгливо оставляя невесту ее родне. Есхожа собрал всех старших своего аула и погнался за главным сватом жениха Жанатаем. «Не раздувайте пожара, не накличьте беды! — умолял он. — Говорите, что вы просто отправились вперед… Все еще спят, никто не видел, в каком гневе вы уезжали… Все еще можно спасти — мы сейчас же разберем свадебную юрту и отправим Умитей вслед за вами… Не будем затевать вражды!..»

Жанатай поговорил с Дутбаем. Тот, уже овладев собой, взвесил неминуемые последствия своего отъезда и согласился. Есхожа поскакал в аул. Юрту невесты сейчас же разобрали, и скоро Умитей была отправлена в аул жениха вместе с провожающими и с караваном приданого.

Айгерим вернулась в свой аул к концу этого тревожного дня. Абай и приехавший накануне Ербол встретили ее у юрты. Лицо ее их поразило: счастливое и оживленное, оно сияло живой красотой, как в давние дни. Выйдя из повозки и сбросив на руки Злихи верхнюю одежду, Айгерим подошла к Абаю и Ерболу с учтивым вопросом о благополучии аула. Абай смотрел на нее с радостным изумлением.

— Взгляни-ка на нее, Ербол! Она просто расцвела! Вот что сделали ее любимые песни!

— Верно, — в тон ему ответил Ербол. — Она будто красная лисица, повалявшаяся в первом снегу!..

Айгерим невольно улыбнулась.

— А что же вы не захотели послушать их? Уехали с праздника без меня, оставили одну с моими песнями… А теперь смеетесь надо мной…

Но Абай и не думал поддразнивать ее.

— Да мы не смеемся, мы восхищаемся тобой, дорогая моя!.. Видно, ты рождена для песни, а мы надели на тебя колпачок, как на ловчую птицу, и держали в плену. Ты совсем ожила, на тебя и смотреть радостно! Знаешь, ты похожа сейчас на прирученного сокола, когда он кружит над юртой в ветреный день, вернувшись из далекого и долгого полета: тогда он снова немного дичится — и на зов не идет и на руки не садится… Слишком долго тосковал он о вольном небе, чтобы сразу забыть о прелести полета, о короткой своей свободе… Разве не такая сейчас наша Айгерим? Она вся еще там, в песнях… Ведь правду я говорю, а, Айгерим?

Друзья улыбались, улыбалась и Айгерим, заливаясь смущенным румянцем. Потом она сказала с нарастающей горечью:

— Вы все шутите надо мной… То я лисица, то сокол… По правде, я и сама не знаю, кто же я — свободная ли птица, или меня держат на привязи, не доверяют, испытывают, скрывают правду… — Она нахмурилась и ушла в юрту.

Отъезд Умитей не смог положить предел безрассудству Амира.

Когда ее отправили вслед за родичами жениха, Амир, убитый отчаянием, уехал из аула Есхожи вместе со своими товарищами сэри по другой дороге. Образ любимой не покидал его. Едва аул скрылся с глаз, он упал головой на гриву коня и предался своему горю. Жигиты стали утешать его, и кому-то пришла в голову мысль нагнать свадебную кочевку, чтобы дать Амиру возможность в последний раз попрощаться с Умитей.

Амир и вообще никогда не обращал внимания на людские пересуды, в эти же дни он в своем горе был глух ко всему. Он совершенно не представлял себе, как раздулась сплетня о них с Умитей и к чему приведет это новое свидание. Наоборот, одна мысль о встрече оживила его, и он выпрямился в седле.

— С этим кокше ее связало только сватовство, а меня с ней соединила воля всевышнего, — обратился он к друзьям. — Не думайте, что я говорю так по молодости или легкомыслию. Я знаю: судьба обрекла меня на это пламя. Пусть это грех, но без Умитей для меня нет жизни… Поворачивайте коней! Догоним кочевку!

Среди друзей Амира был молодой певец и акын — румяный, светлоглазый жигит Мухамеджан. Он сильнее всех сочувствовал юным влюбленным и острей всех переживал горе Амира. Услышав смелые и решительные слова юноши, он весь встрепенулся, любуясь другом, и громко рассмеялся от восхищения.

— Вот это слова!.. Эй, жигиты, подхватим их! У этой минуты есть своя песня, слушайте!

И он тут же запел своим высоким и чистым голосом как бы от имени Амира. Слова песни, рожденной внезапно, звучали призывно и страстно:

Очнулась душа, рассеялся мрак,

Готов я неслыханный сделать шаг.

В погоню!.. Увозят свет жизни моей!..

Гоните, друзья, белогрудых коней!

Амир и все сэри подхватили новую песню и подняли вскачь своих коней, подобранных для праздника в масть — один к одному белых как снег. Только под Амиром был темногривый саврасый. С громкой песней, звучавшей, как боевой клич, жигиты скакали по широкой равнине, ни разу не натянув поводьев. Скоро с пологого холма они увидели свадебную кочевку Умитей — десять верблюдов, навьюченных приданым, и нарядных мужчин и женщин верхом на конях. Перегоняя друг друга, жигиты помчались к кочевке, которая уже приближалась к стоянкам Кокше.

Даже внезапный отъезд жениха не образумил Умитей. Ни в ауле, прощаясь с Амиром и рыдая в его объятиях, ни в пути она не скрывала своего отчаяния. Глаза ее покраснели от слез. Горько всхлипывая, она то и дело бросала печальные взгляды в ту сторону, где остался единственный друг ее души. И вдруг она заметила всадников в ярких цветных одеждах, нагонявших караван. Сердце ее забилось. Старшие, ехавшие впереди каравана, тоже увидели их. Есхожа удивленно переглянулся с Изгутты.

— Откуда их вынесло? Совсем ума лишились?

Впереди других, обогнав их на расстояние пущенной стрелы, мчался одинокий всадник на темногривом саврасом коне. Умитей рывком остановила своего иноходца и вся замерла в ожидании. Это — Амир, это может быть только он!..

Доскакав до Умитей, юноша, задыхаясь от сдерживаемых рыданий, обнял ее и стал осыпать поцелуями влажные от слез глаза. Спутники Амира, примчавшись вслед за ним, тотчас окружили влюбленную пару. Их белые кони, ставшие вокруг тесным кольцом, казались живой юртой, воздвигнутой для Амира и Умитей. Сэри запели «Козы-кош», прощальную песню Биржана, замедляя ее напев и придавая ей этим необыкновенную печальную торжественность:

Прощайте, юные друзья!..

Здесь с вами юным был и я.

Уйду в далекие края —

Уйдет и молодость моя…

Амир и Умитей продолжали плакать, прижавшись друг к другу. Изгутты и Есхожа, прискакав из головы каравана, врезались в кольцо коней, окружавшее влюбленных, и закричали вне себя:

— Хватит, довольно! И так наделали дел!..

— Уймись, Амир! Попрощался — ну и ступай!

В голосе Изгутты кипела злоба. Он схватил повод коня Умитей и с силой потянул к себе. Иноходец сделал скачок, вырвав девушку из объятий любимого. Она дико вскрикнула:

— Амир!.. — и, пытаясь остановить своего коня, взмолилась — Не покидай меня, Амир! Доведи сам до костра мучений! Мои же родичи бросают меня в пекло!.. Не покидайте меня, все идите за мной, все!

Слезы высохли на ее глазах. В отчаянии она обвела всех взглядом и, смертельно побледнев, выкрикнула с неожиданным озлоблением:

— Пусть взбесится! Посмотрю я, как он посмеет стать поперек!

И она вцепилась в повод коня Амира, увлекая его за собой. Амир, перегнувшись с седла, охватил стан и приник к ней поцелуем.

— Милая моя… Полная луна моя… Пусть прервется дыхание мое, лишь бы не закатилась моя луна… Если суждена мне, несчастному, смерть — умру на твоих глазах! Еду с тобой!

И он повернулся к своим спутникам-сэри:

— Едем все!..

Те оттеснили от них Изгутты и Есхожу, и караван двинулся. Толпа нарядных сэри, окружив Умитей, провожала ее, охраняя, как драгоценное сокровище. Старшие провожатые и сваты ехали впереди, не в силах помешать этому.

Нарядная восьмистворчатая юрта невесты была уже доставлена в аул жениха. Молодая келин вошла в нее, поддерживаемая под руки Амиром и Байтасом, перед нею, по обычаю, несли растянутый шелковый занавес, — сэри на этот раз не отступили от обычаев, но население аула встретило их неожиданное появление встревоженно и даже недружелюбно.

Однако недовольство и раздражение не перешагнули порога Молодой юрты. Молодежь, девушки, невестки и пожилые байбише аула встретили новую келин добрыми пожеланиями и осыпали ее голову, увенчанную свадебным убором, всевозможными подарками. Никто будто не замечал странного для такого торжества присутствия Амира.

И этот торжественный прием Умитей и забота о ее чести были делом самого Дутбая. Он не просил совета ни у старейшин рода Кокше, ни даже у своего отца Алатая. Вооружившись мужеством и терпением, он шаг за шагом исполнял принятое им самим решение — отвести сплетню от имени Умитей и принять ее в свою семью торжественно и радостно.

Но в тот же вечер, поручив гостей своей матери, умной и спокойной женщине, Дутбай сел на коня и помчался в соседний аул к главе рода Кокше, своему дяде Каратаю. Попросив всех выйти из юрты, он с глазу на глаз рассказал ему о тяжелой обиде, причиненной Амиром.

— Поезжайте к Кунанбаю и своими устами поведайте ему обо всем, — заключил он. — Пусть уймет мальчишку, иначе дружба между Кокше и Иргизбаем рухнет, все пойдет прахом!

С того дня как он стал во главе рода Кокше, старый Каратай не помнил случая, чтобы кто-нибудь из молодежи так твердо высказывал готовность к борьбе с одним из самых сильных и многочисленных родов Тобыкты. Он с гордостью окинул взглядом Дутбая, крупного, статного, молодого, с большим открытым лбом и смелыми решительными глазами, в которых, как у сокола, мелькали золотистые искорки. Видно было, что такой, не задумываясь, кинется в костер, если того потребует честь рода. Но вместе с тем Каратай оценил самообладание и мужество Дутбая: гнев не затуманивал его разума. «Да, видно, ты настоящий кокше, — подумал старик, — быть тебе после меня хозяином рода…»

Выслушав до конца рассказ Дутбая, Каратай поднял на него немигающие глаза, обдумывая решение, и коротко сказал:

— Вели подавать коня. Найди мне провожатых. Поеду сейчас же.

Дутбай послал в аул за своим отцом Алатаем и одним из старейшин рода — Бозамбаем, прося их сопровождать Каратая.

Аул Кунанбая одиноко стоял на Корыке, старый хаджи отделился от всего Иргизбая, раскинувшего свои стоянки на Ойкодыке. Нурганым никак не могла забыть обиды, которую ей пришлось вытерпеть весной от Оспана, и все лето просила Кунанбая о постройке отдельной зимовки: ей хотелось быть в стороне от соперниц, от их уже взрослых и дерзких сыновей. Эта просьба совпала с желанием самого Кунанбая, искавшего старческого уединения. Летом он раньше других прикочевал к Корыку и, согнав сюда целую толпу жигитовз, выстроил небольшую зимовку для себя и Нурганым. Сейчас старый хаджи стоял аулом возле новой зимовки, предаваясь своему безмолвному покою, подобному смерти.

Каратай со своими спутниками доехали сюда к наступлению ночи. Почти весь аул уже спал, но в юрте Кунанбая огонь еще не был погашен. Услышав топот коней и лай переполошившихся собак, Нурганым решила, что приехал кто-то чужой: кто из близких родичей приедет к ним поздней ночью, когда и днем-то все старались объезжать стоянку Кунанбая, словно аул заразного больного? Старик хаджи не выходил из-за занавески, не принимал участия в мирских разговорах, его аул наводил на гостей скуку и уныние.

Когда приезжие вошли в юрту, Нурганым, сидевшая у ног Кунанбая и наполовину скрытая занавесом, выглянула из-под него и негромко сообщила мужу:

— Каратай приехал.

Кунанбай сидел на кровати, обложенный подушками, и перебирал, четки, низко опустив лицо. Услышав слова жены, он быстро поднял голову, выражение смирения и раскаяния исчезло с его лица. Не успели гости дойти до переднего места, как Кунанбай резко откинул — точно смахнул — занавес, висевший опущенным с самого утра. Он даже не поздоровался с прибывшими. Сверкнув своим единственным выцветшим глазом, он уставился им на Каратая, и того поразило жестокое, полное злобной настороженности лицо кающегося хаджи: уже лет десять никто не видел его таким. Каратаю стало даже не по себе, будто он, оступившись, провалился в берлогу спящего хищника и, внезапно разбудив, сразу разъярил его.

Но появление Каратая не было неожиданностью для Кунанбая. Вчера, возвращаясь из аула Есхожи, Айгыз заехала к мужу и выложила ему свои обиды и жалобы. Она уехала со свадьбы возмущенная. Есхожа приходился ей близким родственником, и на прощанье она упрекнула его, что он дал такую волю жигитам-сэри и превратил праздник в недостойное посмешище. Есхожа в ответ сам стал жаловаться на них и просил Айгыз сообщить об этом Кунанбаю, объяснив, что не выгнал Амира только потому, что тот — внук Кунанбая. «Чтоб им пропасть с их песнями и тряпками, это не сэри, а погибель на мой дом!» — твердил он.

Айгыз не только передала Кунанбаю его слова, но добавила и от себя много тяжелых обвинений.

— Осмелели! Думают, на них и управы нет! — побелев от злости, говорила она. — Они и наш аул позорили, пока ты был в Мекке, чуть не на головах у нас плясали! Не угас еще взор твой, а дом наш бесовским гнездом уже стал!

Всю свою давнюю завистливую ненависть к молодежи она выплеснула в этой юрте, рассказывая о том, что была на свадьбе, и уехала лишь после того, как убедилась, что слова ее распалили гнев мужа.

У постели Кунанбая горела свеча. В ее свете глаз старика искрился зловещим красноватым огнем. В этом взгляде кипела злоба — упорная, настороженная, готовая к защите и к яростному прыжку. Задержавшись на Каратае, этот взгляд перешел на отца жениха, Алатая, а затем вонзился в лицо богача из рода Кокше — Бозамбая. Остальные не привлекли внимания хаджи — это были простые жигиты, сопровождавшие старейшин.

Кунанбай понял, что старики приехали от имени всего Кокше. Глухая ночь, суровые лица, насупленные брови — все говорило, что Тобыкты вновь постигла беда, несущая смерть. Комкая в руках край отдернутого занавеса, Кунанбай сам обратился к Каратаю:

— Какой ураган пригнал тебя? С какой бедой приехал? Не тяни, рассказывай.

Оба старика понимали друг друга по едва заметному движению бровей. В эту беспощадную ночь и мысли были беспощадны. Глядя на застывшее в холодном гневе лицо Каратая, Кунанбай понял сразу: «Его привела ко мне несмываемая обида. Не так приезжает тот, кто готов к примирению».

Каратай угадал мысль хаджи и дал волю тяжелой, как камень, злобе, давившей его с самого вечера.

Он рассказал об Амире, Дутбае и Умитей, ничего не скрывая. Говорил, что появились «какие-то развратники, дьяволы, джины, именующие себя сал и сэри», несущие в себе всю испорченность и греховность последних дней мира. Позор лег на весь род, заставив всех содрогнуться от возмущения. Бесстыдство пришло дерзко, неприкрыто, назвало себя песней, высоким мастерством, ставя себя в пример всем. Всю молодежь втянуло и развратило. Вырядилось в красное и зеленое тряпье, нацепило на шапку перья, затянуло песню, насмехаясь над всем святым.

— Если бы они сели на мою только голову… Но они позорят наших предков, оскверняют их прах! На могилах их пляшут! И нас с тобой перед смертью клеймят черной грязью, чтобы мы предстали с нею перед всевышним. Жалею тебя, но молчать не могу. Кому другому скажу все это? На кого могу я положиться в такое нечестивое время? Никогда не прибегал я с жалобой не только к тебе, но и к последней собаке твоей, — а теперь требую: наложи запрет на этот позор! Рассуди сам справедливо.

Дальше говорить было не о чем. Кунанбай приказал Нурганым отвести гостей в отдельную юрту и подать угощение, а к нему вызвать ее брата Кенжакана.

— Сейчас же бери двух коней и скачи в аул Алатая на Шолак-Терек, — приказал ему Кунанбай. — Отыщи Изгутты и передай: пусть до восхода солнца доставит ко мне Амира! Если тот будет сопротивляться, — связать ему руки и ноги! Избить, но доставить.

Кенжакан, сильный и решительный юноша, никому не дававший спуска, внимательно выслушал Кунанбая, точно впитывая в себя его злобу и возмущение, и тотчас ускакал выполнять поручение.

Кунанбай продолжал сидеть на месте, судорожно сжимая в руках край занавеса. Всю ночь он просидел так, не смыкая глаз и не шевелясь, как каменное изваяние. Старческий гнев, тяжелая злоба, холодная ярость, углубив бесчисленные морщины, застыли на его лице.

Забрезжил белесый рассвет. Потом над широкой пожелтевшей равниной и серыми холмами поднялась багровая осенняя заря. Потом первые лучи солнца залили юрту кровавыми струями. И тогда в юрту Кунанбая вошли Изгутты и Амир. Лицо юноши казалось мертвым — щеки поблекли, глаза потухли, губы побелели.

Кунанбай давно не видел внука. Он молча уставился на него тяжелым взглядом, как бы рассматривая его, и потом, протянув к нему руки, сделал знак: «Подойти сюда!»

Амир бросил шапку и плеть, подошел к деду и стал опускаться перед ним на колени. И вдруг костлявые пальцы, всю ночь сжимавшие занавес, впились в обнаженную шею юноши и стиснули его горло. Эти старые руки не потеряли былой силы: железными оковами они сжали шею Амира. Старик притягивал внука к себе и тряс его, не давая дохнуть. Юноша посинел, теряя сознание, но железные клещи не ослабевали. Амир захрипел и безжизненно повалился у кровати. Став на колени, Кунанбай не выпускал горла внука из цепких рук. Еще миг — и все было бы кончено.

— Что делаешь? — бросился к нему Изгутты. — Будь он хоть собакой, но твой же он внук!..

Кунанбай с такой нечеловеческой злобой сверкнул на него глазом, что Изгутты отшатнулся. Нурганым, поняв, что когти старика вот-вот прикончат юношу, бросилась к мужу и в отчаянии схватила его руки.

— Хаджи, свет наш, опомнись. Прости его! — закричала она и, навалившись своим сильным телом, оторвала руки Кунанбая от горла Амира. Старик с силой ударил Нурганым коленом в грудь, и она грохнулась навзничь, потеряв сознание.

Внезапно войлочная дверь откинулась и на пороге появился Абай. Он увидел, как упала Нурганым и как Кунанбай вновь накинулся на Амира. В один прыжок Абай очутился у кровати.

— Стой! — крикнул он и сильным рывком отдернул руки отца от горла Амира.

— Он нечистый! — взвыл Кунанбай.

— Не дам убивать! — резко крикнул Абай в ответ.

Они впились друг в друга взглядом, полным ненависти. Оба были готовы к смертельной схватке. Глаза Абая смотрели не мигая, холодный гнев и отвращение переполняли их. Слова его, быстрые, громкие, разили, как взмахи кинжала:

— На устах аллах, а на руках кровь? Опять кровь? За что? Ведь и по шариату их любви нет запрета! По тому шариату, во имя которого ты пролил уже однажды безвинную кровь!..

Перед глазами Абая стояла страшная картина казни Кодара. Тогда Абай был мальчиком… Теперь он не позволит отцу повторить преступление…

— А сейчас против шариата убийство совершаешь? Значит, обет молчания и молитвы ты дал не в покаянии души? Хитрил и прятал свой хищный нрав?

Абай не только защищал Амира, он осуждал, осуждал неумолимо… К Кунанбаю вернулся дар речи:

— Вон! Убирайся с глаз моих!

— Не уйду!

— Потатчик! Развратитель! Все из-за тебя! Ты всех с пути собьешь!

— Пусть так! Из-за меня! А ты-то почему не умираешь спокойно? Не твое сейчас время, а мое, зачем ты вмешиваешься в нашу жизнь?

— Ах, вот ты как заговорил! До чего дошел!.. — прошипел Кунанбай и вдруг замолчал. Он решился на страшную месть.

Как бы отталкивая что-то, он вытянул обе руки ладонями вперед, обратив их к Абаю и к Амиру, который едва пришел в сознание. Потом старик провел тыльной стороной рук по лицу — так обращаются к богу с мольбой об исполнении злого намерения.

Увидев это, Нурганым и Изгутты вскрикнули в один голос:

— Боже, не прими мольбы его!

— Создатель, не внемли ему! Горе, горе! Он проклинает детей своих! — повторяли они в страхе.

Кунанбай не замечал их. Опустившись на колени, он внятно и громко произносил свое проклятье, указывая костлявой рукой то на Абая, то на лежащего внука.

— На заре алой утренней… на рассвете раннем… проклинаю отцовским моим проклятьем порченую кровь свою… двоих этих выродков племени моего… Создатель! Великий, всемогущий аллах! Ты сам не дал мне умертвить его— так услышь теперь раба твоего, прими единственную мольбу мою!.. Возьми двоих этих!.. Пошли к ним верную смерть твою!.. Пресеки жизнь злодеев, уничтожь их, пока не отравили они других ядом своим!..

И, еще раз проведя по лицу тыльной стороной рук, он хрипло закричал:

— Прочь! Прочь с глаз моих! Если и вправду моя кровь течет в ваших жилах — выродки вы! В жертву отдаю вас! Ступайте к погибели и погибайте скорее! Вон отсюда!

Абай стоял, с отвращением глядя на отца. Он не дрогнул от его страшных слов и только коротко ответил: — Уйду. Навсегда.

Кунанбай резко задернул занавес и, сев на постель, откинулся на подушки. Четки затрепетали в жилистых руках— хаджи предался молитве и покаянию.

Амир медленно поднялся, взял шапку и плеть и тут же бессильно опустился наземь. Собравшись с силами, он повернулся к занавесу.

— Ты зовешь ко мне смерть, а мне не страшно!.. Не страшно!.. Даже если в огне меня жечь будут — не страшно! Не боюсь я тебя!.. — с отчаянием сказал он.

Абай помог ему встать на ноги и вывел из юрты, благодаря судьбу, что не опоздал: тревожная весть о том, что Изгутты увез Амира к Кунанбаю, дошла до Абая перед самым рассветом. С ней прискакал друг Амира — Мурзагул, посланный из аула Кокше Байтасом. Зная бешеный и жестокий нрав отца, Абай, не дожидаясь, пока, ему приведут и оседлают коня, тут же сел на коня Мурзагула и в последнюю минуту домчался до аула старого хаджи.

Подошел октябрь. Аулы уже закончили стрижку овец. Близились дни откочевки с осенних пастбищ, но никто не торопился на зимовки. Хотя вокруг аулов, стоявших на Ойкодыке, густые, как войлок, заросли ковыля и других степных трав были уже догола вытоптаны стадами, более отдаленные места всё еще были богаты кормами. Избавившись от жары, скот поправлялся здесь быстро, на глазах, и заботливые хозяева, несмотря на неудобства, осенние дожди и холодный ветер, продолжали оставаться на местах.

Большие летние юрты были уже разобраны и отправлены на зимовку, вместо них поставили маленькие, более теплые. Стены новой тесной юрты Айгерим были увешаны коврами и узорчатыми кошмами. Вместо высокой кровати теперь была устроена на полу постель из множества толстых корпе. Место перед постелью, где обедали и пили чай, застлали длинношерстными овечьими шкурами, середину юрты заняли очаг и котел.

В этот дождливый день Абай, читая, сидел на постели, опираясь спиной о сложенные одеяла и подушки и держа книгу в руках. Одет он был уже по-зимнему — поверх бешмета на нем была крытая сукном теплая и легкая шуба, на ногах — просторные сапоги, подбитые внутри войлоком. Айгерим, сидевшая, как всегда, рядом с мужем, куталась в легкий бешмет из лисьих лапок, обшитый по воротнику и бортам мехом куницы, с застежками из красных самоцветов и серебряными пуговицами работы известного мастера-чеканщика.

Айгерим, по обыкновению, была занята вышиванием, Ербол и Баймагамбет, неторопливо попивая осенний кумыс, играли в тогыз-кумалак.[151]Обед уже был готов, котел сняли с огня, едкий дым догорающего очага ел глаза и наполнял гортань горечью. Когда хозяйка пригласила всех вымыть руки и садиться за угощение, Абай закрыл книгу, которую молча читал с самого утра, и взглянул на шанрак.

— Открыть бы тундук, — заметил он.

Но сквозь небольшую щель, оставленную для выхода дыма, моросил мелкий, бесшумный осенний дождь. Абай нахмурился.

— Ой, боже мой, что за погода!.. Откроешь тундук — дождь, закроешь — дым…

Снаружи послышались негромкие голоса подъехавших верховых. В юрту вошли двое: племянник Абая — Шаке, старший брат Амира, и охотник Бекпол. Шаке был озабочен и, видимо, ждал возможности поговорить по делу. Действительно, как только обед был окончен, он обратился к Абаю:

— Я приехал посоветоваться, Абай-ага, — начал он. — Хочу поговорить с вами об Амире…

Шаке нерешительно замолчал. Абай и Айгерим встревожились.

— Здоров ли он? — заволновалась Айгерим. — Эх, бедняжка, живет мальчик, как изгнанник какой-то.

Абай участливо спросил:

— А как он сейчас — тоскует по-прежнему?

— Он очень скрытен, — ответил Шаке неопределенно. — Незаметно, чтобы он был болен… По виду здоров но в душе у него ураган бушует. Я думаю, что он и худеет и чахнет только от этой тоски… Я вот о чем хотел сказать Абай-ага: то он ходил как живой призрак, а нынче — не знаю, из упрямства ли, или встряхнуться хочет — снова принялся за старое. Ни с кем не советовался, никому из родичей слова не сказал, а вчера вызвал к себе всех своих друзей, сал и сэри… Опять нарядились и что-то затевают. Утром я слышал, они говорили, будто поедут в Кокше. Неужели он решился на открытую вражду? Что скажет на это старый хаджи? Ведь он только что проклял его… А кокше! Они так и ждут, как бы отомстить Амиру, боюсь, что пойдут на любое зло… Но как предотвратить его? Дайте совет!

Абай молча слушал, не отрывая взгляда от Шаке, как бы впитывая в себя печальные вести об Амире. Его решение удивило всех.

— Нельзя нам отдать Амира во власть горю, уступить смерти, — сказал он. — Если бы он жил в другое время, среди других людей, может быть, он был бы выше всех нас, выше поколения, проклявшего его… Я сочувствую Амиру всей душой. Он уже достаточно наказан, пусть поступает теперь как хочет. Ведь его точно по глазам хлестнули — все он вертится на одном месте… Так пусть хоть не говорит, что его гоняют все, кому не лень, и конный и пеший. Не препятствуй ему, Шаке. Хочет ехать в Кокше — пусть едет. Отец все равно не снимет проклятья, как бы Амир ни старался, а кокше уже успокоились. Может быть, в песне изольется его горе, прояснится душа…

Ербол и Шаке, подумав, согласились с Абаем. Не поддержала его одна Айгерим.

— Какая польза человеку от сладких речей родичей, если они не подтвердят их делом? — заметила она и отвернулась.

С того дня как Абай вернулся из Семипалатинска, ему казалось, что он потерял свою прежнюю Айгерим. Она и раньше высказывалась редко и скупо, но тогда и слова и мысли у нее были общими с Абаем. Теперь Айгерим точно утеряла ту прежнюю чуткость, когда она понимала Абая с полуслова. И в ее замечании прозвучали сейчас та же отчужденность, тот же внутренний холод.

Судьба Амира и так угнетала Абая, а эта мысль об Айгерим еще усилила его тоскливое чувство безысходного одиночества. Светлая и теплая, как ясный день, жизнь сменилась серым, будничным супружеским существованием. В счастливом, полном радости доме угнездилась тоска. Казалось, настала нудная осень жизни с ее бесчисленными обидами, обвинениями, уколами… И всему причиной была Салтанат, ни в чем не повинная Салтанат.

Слова Айгерим больно укололи Абая, но он не возражал и надолго замолчал, глубоко задумавшись. Делом?.. Из-за Амира он впервые в жи


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: