Император Иоанн VI Антонович

XI

Дело с "марьяжем" Государыни Екатерины Алексеевны, так неудачно начатое Григорием Орловым и решительно пресечённое Кириллом Разумовским и Алеханом, не заглохло. Переменился только жених. В близких к Императрице придворных кругах, где сильнее чувствовалась шаткость престола и где все, от высших чинов до придворных лакеев, боялись перемен и всяческой смуты, родилась мысль вызвать к жизни "арестанта номер один" из Шлиссельбургской крепости - Иоанна Антоновича, провозгласить его Императором и обвенчать с Императрицей Екатериной Алексеевной. Мысль дерзновенно смелая, но именно потому показавшаяся интересной. Столько лет заточения, тюрьмы, такой ужасный был отзыв об узнике Императора Петра Фёдоровича, - и этого человека, полусумасшедшего, венчать с прелестной красавицей Государыней, бывшей в расцвете своего лета, во всей славе победы и успеха...

Осторожно довели эту мысль до сведения Государыни, и она задумалась.

Конечно, она хотела, стремилась и, казалось, достигла: "царствовать одной". Иным престол российский она себе не представляла. Она знала и понимала, что нет такого человека, с кем могла бы она разделить этот престол и вести Россию к славе и благоденствию. И всё-таки сочла своим долгом серьёзно отнестись к этому своеобразному плану закрепить престол за нею. Чутким умом своим, своею душою, ставшей совершенно русскою, она понимала - как это было в русском духе! В народе, среди которого кое-где помнили малютку Иоанна Антоновича, говорили о нём всегда с жалостью и досадой на Императрицу Елизавету Петровну. Такая несправедливость!.. Государыня знала, что этот узник был пятном на совести Государыни Елизаветы Петровны, и вот освободить его, дать ему хорошую жизнь, вернуть его на принадлежащей ему престол - какая это была бы красивая жертва с её стороны. Какой подвиг!.. Как укрепило бы её влияние на народ!

Она решила сама, своими глазами убедиться в том, есть ли какая-нибудь возможность вернуть к настоящей жизни Иоанна Антоновича, и вот она отдаёт наисекретнейший приказ Никите Ивановичу Панину доставить узника с великою тайною в имение Мурзинку, подле Петербурга.

Два испытанных и верных офицера Ингерманландского пехотного полка, капитан Власьев и поручик Чекин, уже несколько лет состоящие при арестанте, должны привести с великим бережением в Мурзинку "безымянного колодника Григория".

Арестанта повезли сначала в лодке по Ладожскому озеру, устроив на ялике закрытую конуру, чтобы никто из гребцов не мог его видеть, а потом в наглухо закрытой кибитке тесными лесными просёлочными дорогами, по пескам и верескам, избегая больших сёл, повезли в Мурзинку.

Хмурым осенним днём - дождь то и дело косыми струями бил в окна - в простой наёмной карете парою лошадей Государыня вдвоём с Никитой Ивановичем Паниным поехала в Мурзинку. По плашкоутному мосту, где хлюпали доски и качались плоты на взволнованной Неве, перебрались на шведский берег и широким прибрежным трактом поскакали через сосновый лес.

Государыню провели на пустую дачу. Капитан Ингерманландского полка встретил её рапортом и провёл в большую в два окна комнату. Диван и кресла, круглый стол под скатертью, на столе ваза с увядающими пухлыми георгинами - вот и вся обстановка залы. За окнами сад, где мокрые ржавые рябины и берёза в золотых листьях роняли печальные капли дождя. В комнате было сумрачно, сыро, и казалась она нежилой, наскоро меблированной и устроенной только для этого свидания.

- Введите ко мне арестанта и оставьте меня одну с ним, - сказала тихим ровным голосом Государыня.

Панин вышел в прихожую, Государыня села в кресла спиною к свету, у окна. Капитан открыл дверь в глубине зала и строго сказал:

- Иди сюда!.. Да держи себя хорошо... Вишь, Государыня смотреть на тебя хочет.

И сейчас же из глубины дачи послышались несмелые, неровные, шаркающие шаги, в дверях показалась высокая, тонкая, нескладная фигура в длинном сером кафтане, суконных панталонах, чулках и башмаках. Вошёл человек лет двадцати, с худым, бескровным, бледным арестантскою бледностью лицом, с синяками под глазами и с покорно печальным, неосмысленным выражением узких серо-голубых глаз в красных опухших веках.

Он сделал несколько робких шагов и, не кланяясь, остановился против Государыни, расставив ноги. Он внимательно и строго смотрел на милое, красивое лицо, тонко оттенённое сероватым цветом ненастного дня, он не то видел его, не то нет. В глазах его то загорался, то потухал жёлтый огонь. Понимал он, кто сидела против него, сознавал всю прелесть и красоту молодого, прекрасного лица?.. Две долгих минуты прошло в тишине и молчании. Шумел ветер деревьями в саду, со звонам, бросал блестящие дождевые капли в стёкла окон. Императрица внимательно всматривалась в лицо арестанта. Её первый супруг был весьма нескладен и после оспы показался ей "монстром", в этом было нечто худше уродства - он был противен и жалок своим бледным лицом и растерянным видом.

Государыня прервала наконец молчание и спросила твёрдым и суровым голосом:

- Кто ты?.. За кого ты себя почитаешь?..

Арестант затрясся мелкою дрожью. Нижняя челюсть запрыгала, издавая невнятное мычание. Сильно заикаясь, арестант ответил:

- Я не т-то лицо, за к-ко-т-тор-рое меня п-поч-чит-тают. Т-тот п-принц д-давно во мне ум-мер... Есть д-два л-лица...

Он замолчал. Он дошёл до того места своих дум, представлений о себе, созданных долгими тюремными, одинокими ночами, где он сам терялся и не мог себе самому объяснить, как это выходило, что у него было два существования - одно живое, печальное, жуткое, арестантское, с грубыми людьми, которые его не понимают и не могут понять, и другое, давно умершее, пришедшее к нему отголосками каких-то смутных воспоминаний, рассказов, теплоты душевной, холи телесной, что-то совсем особое, будто и бывшее и в то же время такое, какого не могло быть в этой жизни. Всё это продумывал он по ночам и никогда до конца не мог продумать, сообразить, тем труднее было ему это изъяснить словами, которых и вообще-то он мало знал. Он замолчал, и Государыня поняла, что он уже ничего ей не скажет, хотя бы целый день так простоял против неё.

Она холодно посмотрела на него. То, что хотела она узнать, она узнала. Никакого Императора Иоанна VI Антоновича не было - был просто жалкий колодник, и всё стало просто и понятно для неё. Она встала с кресла, взглянула милостивым оком, так, как посмотрела бы на всякого другого колодника, и сказала:

- Чего бы ты хотел?.. Проси...

- Я б-бы хот-тел... Хот-тел... В-в-в м-м-монастырь.

Глаза Императрицы потемнели и стали холодными, строгими, беспощадными.

- Посмотрим, - сказала она и, повышая голос, добавила в комнату с запертой дверью: - Караульный офицер!.. Можешь отправлять арестанта!..

Дорогой, в карете, Государыня объясняла Никите Ивановичу, какую инструкцию он должен теперь же составить для содержания арестанта и с надёжным человеком отправить немедленно "секретной комиссии" из капитана Васильева и поручика Чекина в Шлиссельбург.

- Вы видели, - говорила Государыня по-французски, - c'est formidable! {Это чудовищно! (фр.)} Это просто невозможно. Вина сего не на мне... Но... венчаться?.. Сажать на престол такого человека? Он с_о_в_е_р_ш_е_н_н_о б_о_л_ь_н_о_й, и б_о_л_ь_н_о_й н_е_и_з_л_е_ч_и_м_о. C'est epouventable!.. {Это невероятно!.. (фр.)} Так напишите, и за своим подписом сегодня же отправьте в Шлиссельбург... Надо во всём идти до конца, а не блуждать в мечтах и пустяками и не отвлекаться от главного.

В секретной инструкции для содержания арестанта был такой пункт: "...ежели, паче чаяния, случится, чтобы кто пришёл с командою или один, хотя б то был и комендант или иной какой офицер, без именного, за собственноручным Её Императорского Величества подписанием повеления или без письменнаго от меня приказа, и захотел арестанта у вас взять, то онаго никому не отдавать и почитать всё то за подлог или неприятельскую руку. Буде ж так оная сильна будет рука, что опастись не можно, то арестанта умертвить, а живого никому его в руки не отдавать. В случае же возможности, из насильствующих стараться ежели не всех, то хотя некоторых захватить и держать под крепким караулом и о том рапортовать ко мне немедленно через курьера скоропостижнаго..."

XII

В тот же вечер арестанта, закутав ему совершенно голову, чтобы никто и никак не мог разглядеть его лица, посадили в крытую кибитку и повезли лесами к Ладожскому озеру.

Шлюпка с тёмной конурой вошла в узкий крепостной канал, миновала крепостную башню, часовые окликнули и дали пропуск, и шлюпка причалила у каменных ступеней старинной шведской постройки. Арестанта высадили, сняли с головы платок, и узник увидел Божий свет. Бледный, осенний день, светло-голубое небо с длинными узкими облаками, каменный двор, невысокая серая каменная казарма. Шатающейся походкой человека, усталого долгим, неудобным сидением в кибитке и в лодке с протянутыми ногами, арестант прошёл по мокрым камням через двор и подошёл к высокой двери с аркой. Поручик Чекин открыл дверь. Несколько крутых ступеней поднимались к узкому короткому тёмному проходу, в конце которого была дверь с окошечком и вправо другая дверь в помещение караула.

Чекин засветил от фитиля в караулке сальную свечу в оловянном шандале и поставил её на большой грубый стол, сколоченный из неровных толстых досок. Жёлтое пламя свечи тускло и бедно осветило большую комнату с каменным плитным полом, с широкою белою печью, с постелью у стены и высокими ширмами, за которыми стояли кровати дежурных при арестанте офицеров. Единственное окно было замазано извёсткой и тускло светилось в глубине покоя. Сырой смрад остававшейся долгое время пустою и непроветренной комнаты встретил арестанта.

- Ну вот ты и опять дома, - сказал Чекин. - Садись... Отдыхай... Когда только ты нас совсем развяжешь?..

Гарнизонный солдат принёс корзину с вещами Власьева и Чекина и поставил её за ширмы. Было слышно, как у наружной двери разводящий ставил часового на пост.

Обед был хороший и обильный, из пяти блюд. К обеду подали бутылку вина, три бутылки полпива и квас. Такое довольствие было установлено для "безымянного колодника" ещё Императрицей Елизаветой Петровной. С арестантом за один стол сели Власьев и Чекин. Они мало обращали внимания на арестанта, молчали и иногда перекидывались пустыми, ничего не значащими словами.

- Солона что-то сегодня солонина, - скажет Власьев.

- Пей больше пива, - ответит Чекин.

- Да, Лука Матвеевич, вот и мы с тобой, ровно как арестанты, который год и безо всякой с нашей стороны вины.

- А на нём, Данила Петрович, нешто есть вина?..

- Про то никому ничего не известно, - вздохнул Власьев и молча стал цедить из глиняного кувшина в оловянную кружку холодное пенное пиво.

От замазанного окна так мало света, что и днём в высоком шандале горит свеча. Пахнет обедом, луком, пригорелым салом. На углу стола лежат одна на другой принятые для обеда в сторону книги в тяжёлых жёлтых телячьей кожи переплётах: Евангелие, Апостол, Минея, Пролог, Маргарита и толстая, растрёпанная, пожелтевшая пухлая Библия. Арестант косит глазом на книги и молчит. Он ждёт ночи, когда уйдут за ширмы его стражи и он останется один со своими странными, ему одному понятными и никогда до конца не додуманными мыслями.

В семь часов вечера подавали такое же обильное вечернее кушанье, к девяти часам прибрали посуду, стали собираться на ночь. Сквозь окно чуть слышно было, как барабанщик на "габвахте" у караула бил вечернюю "тапту". Потом мёртвая тишина наступила в крепости. Ещё возились некоторое время, укладываясь за ширмами, офицеры. Чекин скрёб ногтями волосатую грудь, и слышно было, как звенели медный крест и иконы на гайтане. Власьев сурово и наставительно прошептал:

- Нельзя так, Лука Матвеич, никак сего не можно. Присягу ведь принимали... По присяжной нашей должности молчать мы должны, вида ничему не показывать.

Чекин ничего не ответил, только глубоко и тяжело вздохнул.

Могильная, жуткая тишина сомкнулась над арестантом. В тазу с водой низкое пламя ночника металось, и от него на тёмном сводчатом потолке жёлтый круг ходил.

Арестант лежал на спине и с широко раскрытыми и ничего не видящими глазами слушал тишину. В эти ночные часы шла в нём какая-то неизъяснимо дивная работа мысли, и он вдруг становился действительно принцем. В углу поскреблась мышь и затихла, притаилась. Торопливою, деловитою побежкой прошмыгнула по полу крыса и скрылась в норе. Арестант вспомнил то, что видел так недавно и что было, несомненно, из его волшебного, преображённого существования. Только было это или опять только приснилось, чтобы навсегда исчезнуть, без возврата?.. Он куда-то ездил - это было несомненно. Он точно и сейчас ощущал мягкое колыхание лодки и точно прохладный шелест раздвигаемой вёслами воды. Он слышал топот конских ног и покряхтывание телеги, и у него и посейчас не перестали ныть ноги и руки и болеть спина от напряжённого неудобного положения в тёмной конурке. Он помнит смолистый лесной дух и ночлеги в тесных вонючих избах, где люто ели его клопы. Это было. Но была ли точно эта прекрасная женщина, которая сидела у окна спиною к свету и говорила так, как Императрица?.. И властный голос её в то же время звучал ему как удивительная, полная колдовских чар музыка. Сколько лет - да вот как пришёл в возраст - никогда ни одной женщины не видал, и снились они ему только в удивительных, несказанно прекрасных снах под утро. Снились такими, какими читал о них в Библии, смуглыми, тёмными, прекрасными и страшными. Та женщина, которую он видел, будто боялась его и хотела от него выпытать тайну его раздвоения, и ему так хотелось всё ей сказать, и он почему-то не посмел.

"Нас два... - думал он теперь, и всё так ясно казалось ему в могильной тишине тюрьмы. - Я - принц... Большой принц... Такой большой и страшный, что она его боится... Он вовсе не умер, тот принц, это я нарочно только сказал, пожалев её. Тот принц жуткий - его нельзя трогать. Я сказал ей, что я только Григорий... Я хочу в монастырь... Там всё-таки люди и там можно - власть?.. Митрополитом быть... А это власть!"

От мыслей перешёл к шёпоту и тихо сказал: "Власть..." Точно вдруг увидел то, что видел раз, давно, на крайнем севере и что навсегда поразило его. Старика в лиловой мантии в золоте и с жезлом. Шептал, восхищённо, вспоминая и путая слова: "Виждь, Господи, виноград сей... Благослови... И утверди... Его же насади десница... Твоя... Десница!.." И в душе невидимый прекрасный хор стройно пропел: "Исполла ети деспота!" Так это было хорошо! Сильно заворочался и громко сказал со страстью - "власть!..".

- Чего ты? - проворчал за ширмами Власьев, засветил свечу и вышел к арестанту.

Арестант закрыл глаза и притворился спящим.

- Духота какая, - сказал Власьев, поставил свечу на стол и прошёл в коридор, настежь раскрыв двери на двор.

Сырой, осенний воздух, пахнущий водою и прелым листом, потянул со двора. И там была всё та же томительная тишина. Точно время остановилось - такой покой был кругом.

Вдруг и так неожиданно, что сердце у арестанта мучительно забилось и мурашки побежали по телу, часы на колокольне пробили три удара, и сейчас же раздались тяжёлые мерные шаги. Звякнуло точно совсем подле ружьё, и кто-то осипшим голосом спросил:

- Что пришёл?..

Другой голос ответил как-то успокоительно:

- Тебя с часов сменить.

- Что приказ?..

- Не спать, не дремать, господам офицерам честь отдавать.

- Что под сдачей?..

- Тулуп, да кеньги, да ещё колодник безымянный.

- Какова обязанность?..

- Колодника никуда не выпускать и к нему никого не допускать, ниже не показывать его никому сквозь окончину или иным образом.

Голоса людей, которых арестант никогда не видел и видеть не мог, казались не людскими, не здешними, страшными и роковыми.

Брякнули, зазвенев кольцами медных антабок, мушкеты. Чей-то страшный голос скомандовал:

- Смена, ступай!

"Tax, тах", - застучали тяжёлые шаги по камням, задвоились эхом и замолкли, умерли, ушли в то же небытие, откуда пришли. Хлопнула дверь, другая, Власьев вошёл в камеру и, позабыв о свече, прошёл за ширмы. Деревянная кровать под ним заскрипела, и опять - тишина...

Время замерло...

Арестант медленно и осторожно поднимается с постели, ловкими кошачьими, неслышными, крадущимися движениями достаёт Библию и сейчас же отыскивает в ней то место; что так сладостно мучает его по ночам.

"О как прекрасны ноги твои в сандалиях, дщерь именитая"...

Сегодня слова эти полны особого смысла. Он видел ту, про кого так написано. Про неё сказали - Государыня!.. Именно, точно: "дщерь именитая"... Он видел её, теперь он наверное знает, что видел, что говорил с нею... Зачем стеснялся?.. Ей бы надо было сказать всё то, что тут написано и что давно он выучил наизусть.

"Округление бёдер твоих, как ожерелье, дело рук искуснаго художника. Живот твой круглая чаша, в которой не истощается ароматное вино, чрево твоё - ворох пшеницы, обставленный лилиями, два сосца твои, как два козлёнка, двойни серны, шея твоя, как столп слоновой кости, глаза твои озёрки Есевонския"...

Он тихо гасит свечу и ложится в постель. Сладостный ток бежит по телу, кружится голова, смыкаются глаза, и видения окружают его. То, другое "я" просыпается теперь, и уже нет больше жалкого, забитого колодника Григория.

- Чего ты там ёрзаешь и пыхтишь, как на чертовке словно ездишь, опять за прежние шалости принимаешься!..

Грубый голос из-за перегородки будит арестанта.

Мутный свет утра через белое окно пробивается. На потолке всё так же однообразно и уныло ползает отсвет пламени ночника. Из-за ширмы выходит Чекин, кафтан накинут на опашь на плечи, в зубах трубка сипит и вспыхивает красным огнём. Он потягивается, подтягивает рукою штаны и выходит в коридор.

Арестант поднимается с постели. Он вдевает худые ноги в туфли и встаёт, опираясь на стол. Маленькая голова на очень тонкой шее гордо поднята, широкий лоб низко спускается к словно детскому лицу, смыкаемому острым подбородком с клочьями давно не бритой рыжеватой бороды. В серых глазах горит злобный огонь. Он вовсе не арестант - он принц, тот принц, про которого говорят, что он умер, но который никогда в нём не умирал. Он резко и сердито кричит:

- Данила Петрович!.. Данила!.. Данила!..

Из-за ширмы появляется заспанная фигура в халате капитана Власьева, и в то же время в коридор с зажжённой свечой возвращается Чекин.

- Ну чего ты орёшь, скажи на милость? - грубо говорит Власьев.

- Ч-то это?! Ч-то э-э-это? - со слезами негодования на глазах, сильно заикаясь, говорит арестант. - Э-э-эт-тот человек на меня к-к-крич-чал... К-к-как он с-смее-т!..

- Он услышал, что ты не спишь, когда все добрые люди спят... Сколько раз я тебе сказывал, тебе надо быть кротким... Смириться тебе надобно... Гляди - ночь ещё, а ты шебаршишь тут... Всех переполошил... Ложись спать.

- Еретик, - сердито рычит арестант и смотрит в упор на Чекина. Потом обращается опять к Власьеву, в его глазах горит огонь, в голосе власть - Ты знаешь!.. Ты того... Уйми ты мне его... Чтобы он меня вовсе оставил... А то!.. Ты з-з-знаешь!.. Я ведь и могу...

Чекин подступает к арестанту:

- Ну что я тебе сделал?.. Ну скажи толком, в чём я перед тобою виноват оказался? Зря жалуешься, сам не знаешь на что.

- Он меня портит.

- Э, пошёл!.. Опять за свою дурость. Ну, скажи, пожалуй, чем я тебя портить могу?..

- Данила Петрович, как зачну засыпать, а он тотчас зашепчет, зашепчет... Станет дуть на меня... Изо рта огонь и дым... Смрад идёт... Н-не м-могу я...

- Э, дурной!.. Это, Данила Петрович, он на меня серчает через то, что я иной раз табаком при нём балуюсь.

- Ты его, Данила Петрович, у-уйми... А то хуже чего не было бы... Уйми ты его мне... А т-то я е-его б-бить как зачну...

- Ну это мы посмотрим... Какая персона!.. Подумаешь... Арестант.

- Не смеешь ты, с-свинья, так г-говорить.

- Сам видишь, Данила Петрович... Нешто я что делаю. Сам заводит.

- Ну, оставь его... Охота ночью шум поднимать.

- Да кто он у нас такой?.. Арестант... Плюнуть, так и слюней жалко.

- А, так!.. Ты так с-смеешь говорить!.. Я кто?! Я здешней империи п-п-принц... Я г-г-государь ваш.

- Ну что ты вздор городишь, - строго сказал Власьев, - откуда ты такое слыхал?..

- О-о-от р-родителей.

Лютой, неистовой злобой горят глаза арестанта, он сжимает кулаки, выскакивает в одном нижнем белье из-за кровати и бросается на Чекина. Тот спокойно отводит поднятые на него руки и так кидает арестанта, что тот падает на постель.

- Господи, - захлёбываясь слезами, кричит арестант, - Господи, да что же это такое делается?.. А будь ты проклят!.. Проклят!.. Последний офицеришка меня толкает!.. Господи... В монахи!.. В монастырь меня скорее... В монастырь!..

- В монасты-ырь, - насмешливо тянет Чекин. - В монастырь?.. Кем ты там, дурной, будешь?..

- Ангельский чин приму... Мит-троп-политом стану.

- Ты?.. Митрополитом?.. Загнул, братец!.. Смеху подобно... Ты имени-то своего подписать не можешь, понеже и имени своего не знаешь... Туда же - митрополитом?..

- Нет, я знаю... Я всё знаю...

- Ты?..

- Да, з-знаю. Я поболее твоего знаю... В миру - Гавриил... В монастыре буду - Гервасий... Но сие всё не так... И сие неправда. Да где тебе!.. Т-теб-бе не понять!

- То-то ты хорошо понял.

- Я... Я знаю... Вот смотри, - арестант показал на свои ноги и руки, на грудь, - сие тело... Тело... Да, может статься, и точно арестантово тело, понеже вы его караулите... А сие, - с хитрой и довольной улыбкой арестант показал на голову, - с-сие - п-п-принц Иоанн, назначенный Император российский!..

Серые глаза синеют, яснеют, угрюмое, печальное лицо освещается улыбкой и на мгновение становится почти красивым. Власьев пристально смотрит прямо в глаза арестанта и говорит ему мягко и настойчиво:

- Ничего в твоих коловратных словах понять, ниже уразуметь нельзя. Ну что ты болтаешь?.. Бред один... Ложись и спи... Пойдём, Лука, что нам с ним о глупостях говорить.

Офицеры ушли за ширму Арестант как стоял у стола, так и остался стоять.

Каждый день одно и то же - и так годы назад и сколько ещё страшных, томительных, скучных, беспросветных лет впереди. Сказывали - до самой смерти... Арестант думал о солнце, которого так давно не видел, что забыл, какое оно... Кажется, жёлтое... Горит, греет, светит, жжёт... Солнце... И травы есть, деревья, луга... Он слышал, читал в Библии... Когда-то видал... Когда - он позабыл сам об этом... Когда был маленьким... Когда вчера Власьев выходил и открыл дверь в коридор, ветер принёс жёлтый, сухой листок, значит, осень уже... Было, значит, лето и прошло. Он не видал его. Ест, пьёт, а толку что... Только резь в животе.

Опять стали путаться и мешаться мысли. Ночная ясность в них стала пропадать... Свеча нагорала фитилём. Раскрытая Библия напоминала о чём-то... О невиданной женщине... О женщине воображаемой, дивно прекрасной... Зачем воображаемой?.. Он же недавно видал прекрасные глаза. Озерки Есевонские...

Арестант закрыл Библию, тяжело опустился на постель, руки положил на стол, голову склонил на руки и забылся в странном оцепенении.

XIII

Петербург начал застраиваться в государствование Елизаветы Петровны. Но при ней, в начале её царствования строили больше себе хоромы вельможи. Алексей Разумовский выбухал целый маленький город - Аничкову усадьбу, занявшую громадную площадь от Фонтанки до Садовой улицы, с воздушными, висячими, Семирамидиными садами, со стеклянными оранжереями, с манежами, казармами и флигелями для многочисленной челяди. Его брат, гетман, Кирилл Разумовский на Мойке выстроил громадный многоэтажный дворец, на Невской перспективе стали хоромы Строгановых, Воронцовых и других близких к Государыне людей.

Стройная, грациозная в своей пропорциональности итальянская архитектура, введённая Растрелли и его учениками, потребовала искусных мастеров, каменщиков, кровельщиков, маляров и стекольщиков. Эти хоромы строились уже не солдатами петербургского гарнизона, как то делалось раньше, но выписными из поместий крепостными людьми, обученными итальянцами и немцами. По окончании построек эти люди часто оставались в Петербурге, одни получали волю и становились самостоятельными строительными подрядчиками, другие отбывали барщину по своему ремеслу, устраивали артели и строили дома частным людям.

Жилищная нужда становилась всё сильнее. Сенатские писцы, асессоры и секретари коллегий, академики и профессора, художники и скульпторы, адмиралтейские чиновники, офицеры напольных полков уже не помещались в обширных флигелях Сената, Адмиралтейства, Академии наук и коллегиальных зданиях. Им нужны были частные жилища. Торговля и промыслы развивались в Петербурге, и этот новый торговый люд искал помещений.

Разбогатевшие купцы и подрядчики, вдовы сенатских и иных служащих стали ставить свои дома, образуя на месте садов и пустырей прямые длинные улицы. Так стали застраиваться Литейная, Садовая, Гороховая, в Коломне образовался лабиринт улиц, на Васильевском острове всё дальше и дальше к взморью потянулись "линии". Эти дома не были, как раньше, деревянные одноэтажные особняки с мезонинами, с садами и огородами, окружёнными высоким просмолённым забором, но фасадом на улицу высились прямые трёх- и четырёхэтажные дома, простой архитектуры, с рядами четырёх- и шестистекольных окон. Большие, глубокие ворота вели во двор, образованный флигелями и хозяйственными постройками - конюшнями, экипажными сараями, помойными ямами, навозными ларями, ледниками, дровяными сараями или просто высокими, чёрными из осмолённых досок заборами. Двор был немощёный, заваленный кирпичным ломом, с деревянною дорожкою панели к главному флигелю и к неуклюжей постройке примитивной общественной уборной. В углу, у флигеля, каменное крылечко вело на лестницу - узкую, с прямыми маршами, с широкими пролётами - места не жалели, - сложенную из серовато-белых плит пудожского камня. На лестнице большие площадки из квадратных каменных плит и деревянные, а где и железные перила. Две двери ведут в квартиры, одна посередине, из грубых толстых досок, покрашенных коричневатой охрой, с ромбовидным отверстием наверху, с простой железной ручкой, дужкой снаружи и толстым крюком изнутри, вела в уборную для жильцов. От этих дверей несло сыростью и смрадною вонью, и вся лестница была продушена этими уборными. Кучи отбросов у дверей, в корзинах, вёдрах и ящиках, собаки и кошки, бродящие по этажам, составляли непременную принадлежность таких домов. Освещения не полагалось, поднимались в темноту, цепляясь руками за скользкие мокрые перила, спускались сопровождаемые слугою или кем-нибудь ещё из домашних со свечою в низком оловянном шандале.

В этих домах отдавались квартиры внаймы и комната от "жильцов". Кто побогаче и имел своих крепостных слуг, тот устраивался прочно, обзаводился мебелью, беднота ютилась в комнатах, омеблированных хозяевами.

В новом доме, с открытыми осенью настежь окнами, пахло извёсткой, замазкой, масляной краской от густо покрашенных жёлтою охрою полов. Жилец привозил немудрёный свой скарб, рухлядишку, кровать, а чаще дощатый топчан, какой-нибудь рыночный шкаф, стол да табуретки, купленные на барке на Фонтанке, и устраивал своё жильё. Водовоз с Невы, Фонтанки, Мойки или канала по утрам привозил воду и разносил её, расплёскивая по лестнице, по квартирам, наливая в деревянные бадьи, накрытые рядном. Зимою оттого лестницы были скользки и покрыты ледяными сосульками. Дворники таскали охапки дров, хозяйки уговаривались с жильцом, как будет он жить - "со столом" или "без стола", и петербургская жизнь начиналась.

Она была полна контрастов.

Дома - вонь на лестнице и пущая вонь на дворе, нельзя открыть форточки, сырость и мрак серых петербургских дней, дымящая печка, мышиная беготня людей в густонаселённом доме, на улице - широкие красивые проспекты, дворцы вельмож, красавица Нева.

Зимою по улицам мчатся сани, запряжённые прекрасными лошадьми, скачут верховые, все в золоте, драгоценных мехах, зеркальные окна карет слепят на солнце глаза, у раззолоченных подъездов толкутся без дела ливрейные лакеи, расшитые позументом, на приезжающих гостях драгоценные кафтаны с пуговицами из алмазов, нарядные платья дам, запах духов - словом, Семирамида северная!.. Зимою по ночам полыхают, гремят пушечной пальбой фейерверки на Неве, летом богатые праздники в Летнем саду и в Екатерингофе. Если двор двадцать девятого июня был в Петергофе, всё население Петербурга тащилось туда пешком, в извозчичьих двуколках или верхом, глазело на иллюминацию в парке, на потешные огни, слушало музыку и песельников, ело даровое от высочайшего двора угощение, а потом ночью пьяными толпами брело к себе домой.

Бегов ещё не было, но вдруг зимою на набережной какой-то шорох пронесётся среди гуляющих, хожалые будочники с алебардами побегут, прося посторониться и дать место, в серовато-сизой мгле за Адмиралтейским мостом покажутся выравниваемые в ряд лошади, запряжённые в маленькие санки, и вдруг тронутся разом и - "чья добра?.." - понесутся в снежном дыму лихие саночки.

- Пади!.. Пади!.. - кричат наездники - сами господа. Нагибаются, чтобы видеть побежку любимца коня, молодец поддужный в сукном крытом меховом полушубке скачет сбоку, сгибается к оглоблям, сверкает на солнце серебряным стременем.

Народ жмётся к домам, к парапету набережной, у Фонтанки, где конец бега, кричит восторженно:

- Орлов!.. Орлов!..

- Ваше сиятельство, наддай маленько!..

- Не сдавай, Воронцов!..

- Гляди - Барятинского берёт...

- Э... Заскакала, засбивала, родимая... Не управился его, знать, сиятельство.

Ни злобы, ни зависти, смирен был и покорен петербургский разночинец, чужим счастьем жил, чужим богатством любовался.

Паром дымят широкие, мокрые спины датских, ганноверских - заграничных и своих русских - тульских и тамбовских лошадей, голые руки наездников зачугунели на морозе, лица красны, в глазах звёзды инея. Красота, удаль, богатство, ловкость... И какая радость, когда вырвется вперёд свой русский рысак, опередит "немцев" и гордо подойдёт к подъёму на мост через Фонтанку.

Свадьба знатной персоны, похороны - всё возбуждает любопытство толпы, везде свои кумиры, местные вельможи, предпочитаемые всем другим, - кумиры толпы. И над всеми кумирами царила, волновала восхищением прелестная, доступная, милостивая, милосердная матушка Царица, Государыня свет Екатерина Алексеевна!

По утрам со двора неслись распевные крики разносчиков. Сбитенщик принёс горячий сбитень, рыбаки, зеленщики, цветочники, крендельщики, селёдочницы, молочные торговки - каждый своим распевом предлагал товар.

Иногда придут бродячие музыканты, кто-нибудь поёт что-то жалобное на грязном дворе, и летят из окон завёрнутые в бумажки алтыны, копейки, полушки и четверти копейки - "Христа ради"!..

По вечерам в "мелочной и овощенной торговле" приветно горит в подвале масляная лампа, и кого только тут нет! Читают "Петербургские ведомости", обсуждают за кружкою полпива дела политические. Тут и подпоручик напольного полка в синей епанче, и старый асессор из коллегии, и крепостная девка с ядрёными красными щеками, в алом платочке и с такими "поди сюда" в серых задорных глазах, что стыдно становится молодому поручику. Лущат семечки, пьют квас и пиво, сосут чёрные, крепкие, как камень, заморские сладкие рожки. Довольны своею малою судьбою, забыли вонь дворов и лестниц, темноту глубоких низких комнат. О малом мечтают... Счастливы по-своему.

В этот простой и тихий, незатейливый мир разночинцев петербургских, в маленькую комнату над сенями, в доме "партикулярной верфи", в Литейной части, на квартиру к старой просвирне, в 1764 году подал на тихое "мещанское" житие подпоручик Смоленского пехотного полка Мирович, Ещё недавно фортуна улыбалась ему - он был адъютантом при генерале Петре Ивановиче Панине, но за вздорный характер и за картёжную игру был отставлен от этой должности.

Карточные долги его разорили. Доходила бедность до того, что целыми неделями питался он пустым сбитнем да старыми просфорами, которые из жалости давала ему хозяйка.

Среднего роста, худощавый, бледный с плоским рыбьим лицом, не в меру и не по чину раздражительный и обидчивый, он, когда не был занят службою в караулах, целыми днями валялся на жёсткой постели на деревянных досках грубого топчана или ходил взад и вперёд по маленькой комнатушке и обдумывал различные комбинации, как поймать фортуну, как разбогатеть и стать знатной персоною. Но как только смеркалось, чтобы не жечь свечи, спускался он, закутавшись в епанчу, на улицу и шёл в соседний дом в мелочную лавочку.

Куда-нибудь подальше от темноты, сырости и мыслей.

У прилавка знакомый, жилец того же дома, придворный лакей Тихон Касаткин. Хозяин хмуро поздоровался с Мировичем. Тот потребовал себе пива.

- Что скажешь, Тихон, нового?..

- Нонешним летом, сказывали у нас, Государыня в поход собираются. Лифляндские земли смотреть будет В "Ведомостях" о том тоже писали.

- Так.

- Лошадей по тракту, слышно, приказано заготовлять, на Ямбург, Нарву, Ревель и Ригу. Лакеев отбирали, камердинов, кому ехать, кому здесь оставаться.

- Что денег опять пойдёт!..

- При нонешней Государыне жаловаться не приходится, во всём сокращают где вдвое, где и больше против прежнего. Даже господа роптали, что очень скромны стали вечерние кушанья во дворце и бедны потешные огни.

- Да... Так... Был я на прошлой неделе во дворце, и после приёма все приглашённые были званы в Эрмитажный театр, пошёл и я. А меня не пустили... Мол, от напольных полков только штаб-офицерам в Эрмитажный театр доступ имеется. Как ты полагаешь, правильно это?

- Эрмитажный театр, сами, чай, знаете, маленький, где же туда многих-то смотрителей пустить? Такое правило. Вот дослужитесь, Бог даст, до штаб-офицерского чина, и вас туда пригласят.

- Может быть, твоё слово и верное, Тихон, да надо знать, кто я... Я - Василий Яковлевич Мирович... Мой дед Фёдор Мирович был генеральным есаулом при Орлике, мой прадед был переяславским полковником... Понял ты это?..

- Надо вам самому того заслужить.

- Ну... А... Разумовский?.. Орлов?.. Где, какие их заслуги?.. Какое происхождение?..

- Каждому, ваше благородие, своя фортуна положена. Они попали в случай. Вы - нет.

- Когда Мазепа и Орлик, а с ними мой дед, бежали с Украины за границу, Пётр Великий написал гетману Ивану Скоропадскому, чтобы "изменничьих" детей прислать в Москву... Изменничьих!.. Каково!.. Моих отца и деда!..

- Могло, ваше благородие, и хуже быть. Пётр Великий шутить не любил.

- Наше имение конфисковали... Теперь мои сёстры умирают с голода в Москве, а мне и послать им нечего.

- В карты много, ваше благородие, играете.

- Нет... Что карты?.. Вздор!.. Каково, Тихон!.. Мировичи?.. С голода?.. Мировичи!.. Где искать мне правды?.. Где найти милосердие и уважение?..

- Вы пошли бы, ваше благородие, к гетману графу Кириллу Разумовскому, всё ему и изъяснили бы, как и что и в чём ваша обида. Он, сказывают, душевный человек, и до вас, малороссов, вельможа очень даже доступный.

- Да... Может быть, и так... Но, Тихон, не думаешь ты, что всё могло бы иначе для нас сложиться?.. И мы сами могли стать, как Разумовские, Орловы, Воронцовы, больше их, знатнее... Почему?.. А что?.. Только переменить и новую начать жизнь...

- Надоели нам, ваше благородие, эти частые перемены. Конечно, всё ныне беднее стало, как при покойной Императрице, но только и порядка больше, и обращение к нам такое деликатное, грех пожаловаться, в каждом простом, можно сказать, служителе не скота, но человека видят.

Мирович молча пил пиво. Он больше ничего не сказал. Он заметил, как вдруг сжались у Касаткина скулы, побледнели щёки и в глазах упорство воли.

"Нет... Не свернёшь, - подумал он, - за своё маленькое счастье цепляются, большого не видят... Мелюзга!.."

- Хозяин, - крикнул он. - Запиши за мной до жалованья... Прощай, Тихон. Спасибо за совет. И точно, попробую к гетману.

Дверь на тяжёлом блоке с привязанными кирпичами с трудом поддалась. Пахнуло сырым воздухом и навозом, ледяная капля упала с крыши Мировичу на нос. Мирович завернулся в епанчу и побрёл через улицу домой.

XIV

Гетман Кирилл Григорьевич принял Мировича без промедления. У него, как и у брата его Алексея, была слабость к малороссам. Он посадил молодого офицера и дал ему вполне высказаться.

- Ось, подывиться!.. - сказал он, когда Мирович сказал всё, чем он обижен. - Претензий, претензий-то сколько!.. И все неосновательные. Что денег нет - велика беда... Проси, сколько хочешь, - дам.

- Я милостыни, ваше сиятельство, не прошу. Я ищу справедливости и уважения к моей персоне.

- Усердною службою и верностью матушке Государыне дослужись до штаб-офицерского чина - вот и уважение получишь. А справедливость, так тебе грех на несправедливость жаловаться... Могло быть и много хуже.

- Иногда, ваше сиятельство, хуже бывает лучше.

- Вот ты какой!..

- Ваше сиятельство - Мазепа и Орлик... Удайся им... Мой прадед, переяславский полковник, а мои сёстры... В Москве с голода... С голода!..

- Что же, братец... Мазепа и Орлик? Хорошего мало в них вижу... За них-то ты и платишься... Отец, дед?.. Мёртвого из гроба не ворочают... Ты - молодой человек, сам себе прокладывай дорогу. Старайся подражать другим, старайся схватить фортуну за чуб - вот и будешь таким, как я и как другие.

Разумовский подался с кресла, давая понять, что аудиенция окончена. Мирович встал и откланялся ясновельможному гетману.

Смеркалось. На Невском мокрый снег, разбитый конскими ногами, смешался с навозом и коричневой холодной кашей лежал на деревянной мостовой. Жёлтый туман клубился над городом. Из непрозрачного сумрака синими тенями появлялись пары, четверики цугом с нарядными форейторами и тройки, скрипели по доскам полозья многочисленный саней.

- Пади!.. Пади!.. Поберегись, милой! - раздавалось в мглистом тумане. Фонарщик с длинной лёгкой лестницей на плече и с бутылкой с горящим фитилём в руке проворно бежал среди прохожих. Масляные фонари жёлтыми кругами светились в сумраке и провешивали путь. "Присутствия" кончились, и петербургский обыватель-разночинец спешил к домашнему очагу.

Мирович ничего этого не видел. Глубоко запали ему в душу слова гетмана: "...старайся подражать другим..." Кому же?.. Братьям Орловым, ему - самому Разумовскому?.. У него на расшитом кафтане пуговицы из бриллиантов чистой воды... "Старайся схватить фортуну за чуб..." Как они схватили?.. Но они-то схватили её за чуб переворотом!..

И вспомнил, как в бытность в карауле в Шлиссельбургской крепости ему говорили о безымянном колоднике и о том, что тот колодник не кто иной, как Император Иоанн VI Антонович.

На Литейной фонарей вовсе не было, и Мирович, попав в густой туманный мрак, должен был замедлить шаги. Кое-где в домах светились окна. Мирович шея тихо и думал о несчастном узнике. Печатной истории этого близкого времени не было, но кое-что писалось в "Ведомостях", да из уст в уста передавалось предание-рассказ о страшных ноябрьских днях 1741 года. Народнее око точно следило за злоключениями ребёнка-Императора, и в народе убеждённо говорили о том, что таинственный шлиссельбургский узник, которого никому не показывают, который никогда не выходит из своей тюрьмы и кому стол отпускается, как принцу крови, есть не кто другой, как несправедливо лишённый престола Император. Говорили об этом ладожские рыбаки, торговки на каналах, мелкие купцы и ремесленники.

В глубоком раздумье о несправедливости человеческой судьбы Мирович вошёл в ворота своего дома. На дворе как никогда отвратительно нудно пахло помойными ямами, на тёмной лестнице было скользко, перила были покрыты какою-то неприятною слизью. Мирович с отвращением поднимался к себе. Какой это был резкий контраст с тем, что он только что видел у Разумовского! Там широкий коридор и нарядная лестница были надушены амброй и ароматным курением. Ещё не смеркалось, как уже были зажжены многосвечные люстры и канделябры с хрустальными подвесками, и стало светло, как днём. Вот что значит уметь схватить фортуну за чуб и проложить себе дорогу!

В каморке Мировича был свет. На кухне, через которую проходил Мирович, кисло пахло просвирным тестом.

- Кто это у меня? - спросил Мирович у просвирни.

- А тот... Как его, бишь, звать-то, всё запамятую... Здоровый такой, мордастый, Афицер...

- Аполлон, что ли?

- Ну во, во, он самый. Полон...

В убогой комнате горела свеча, вставленная в бутылку Приятель Мировича, Великолуцкого пехотного ножа поручик Аполлон Ушаков, дожидался хозяина.

- Ну что?.. Был?.. - спросил он.

- Да, был же!.. Слушай... Замечательно выходит, чисто как напророчил он мне. Садись и слушай. Прости, угостить тебя ничем не могу.

Ушаков был старше Мировича. Крепкий малый с простым, круглым, румяным, загорелым лицом, с чёрными бровями, резко очерченными под белым низким париком, он восхищёнными глазами глядел на Мировича. Так уж повелось с самых первых дней их знакомства. Хилый и слабый фантазёр Мирович покорил себе крепыша Ушакова, и тот проникся благоговейным уважением к товарищу. Что сказал Мирович - то и правда. Мирович писал вирши... Мирович был адъютантом у Панина, Мирович беспечно проигрывал своё жалованье, изобретал какие-то системы выигрыша, Мирович смело и резко критиковал нынешние порядки и бранил самоё Императрицу... Простоватому Ушакову казался он высшей, непонятной натурой. И тот готов был часами слушать Мировича, и Мирович знал, что Ушаков умеет молчать, что Ушаков готов исполнить всё то, что он ему прикажет.

- Послушай, Аполлон... Как много значит беседа с большим человекам, который сам сделал свою фортуну... Видал я сейчас жизнь. Не моей чета... Хоромы, полк поместить можно - один человек живёт... Каково!.. Слуги!.. В щиблетах, ходят неслышно, говорят вполголоса... И всё через народ... Надо ж нам поднять народ... Народ всё может. Покажи ему только правду, и он пойдёт за тобою.

- Какая? Где правда?..

- Правда в том, что безвинно страдает Император Иоанн... Слыхал о безымянном колоднике в Шлиссельбургской крепости? Вот кого освободить, кого вывести к народу и показать солдатам! Ведь пойдут!.. А, как думаешь, пойдут за ним, пойдут сажать его на престол?.. Что... как?..

Мирович замолчал, ожидая каких-то возражений от Ушакова, но так как тот молчал, он продолжал, понизив голос до таинственного шёпота:

- Внимай, Аполлон, внимай!.. Вот придёт моя очередь занять караул в Шлиссельбургской крепости...

И сразу вдруг всё ясно стало, как и что надо сделать, так ясно, точно видел всё, как это выйдет.

- Ты приплывёшь ко мне на лодке из Петербурга с письмом от Императрицы. И в том письме приказ арестовать коменданта крепости полковника Бередникова и выдать нам с тобою безымянного арестанта.

- Откуда же будет письмо?..

- Чудак человек, я его напишу и подпишу под Государынину руку. Мы составим с тобою манифест и принудим Императора Иоанна Антоновича оный манифест подписать.

- А дальше?..

- Дальше?.. Наденем красный плащ на плечи государевы и на лодке повезём его в Петербург, на Выборгский остров, где в артиллерийском лагере предъявим его солдатам. Я выйду к ним и скажу: "Братцы!.. Вот ваш Император!.. Он двадцать три года безвинно страдал, и ныне настало время нам присягнуть ему". Потом прочту манифест. Ударят барабаны. Народ сбежится, и как тогда она шла с солдатами и народом, с Разумовским и Орловыми, так с нами пойдёт сей Император. Мы пойдём прямо на Петербургский остров и займём крепость. Сейчас же ударим из пушек по Адмиралтейской крепости, нагоним страху на народ, арестуем узурпаторшу прав Государя... Слушай, как полагаешь?.. Должно выйти?.. Выйдет?.. Ведь - безвинно... Без-вин-но... С народом... Нар-р-род... Он поймёт... Душою, сердцем, Христом праведным поймёт и пойдёт с нами.

- Василий Яковлевич, а ты с кем-нибудь из народа говорил о сём?.. Как там, в народе-то, жаждут ли перемены?.. Есть ли недовольные, готовые на всё?..

Точно завял Мирович. Он опустил голову. Его блестящие глаза потухли, голос стал нерешителен и скучен:

- Да... Говорил... Разумеется - иносказательно... Так, в лавочке пытал я вчера придворного лакея Тихона Касаткина, знаешь, что в этом же доме живёт, надо мною. Ну он не в счёт... Кто он?.. Холоп... Придворный блюдолиз. Говорит: "Надоели нам эти перемены..." Что он понимает? Нам надо настоящий народ пощупать. Солдатство склонить на свою сторону Манифест хорошо обмозговать и составить так, чтобы за сердце хватало, в дрожь бросало и слезу вышибало.

- Да, это конечно, - вяло сказал Ушаков, - манифест - это первое дело...

В этот вечер они больше не говорили о "деле".

XV

Манифест они составляли вместе. Мирович читал, перечитывал, Ушаков ахал, восхищался, качал головою.

- "Недолго владел престолом Пётр Третий, - писал Мирович от имени Иоанна VI, - и тот от пронырства и от руки жены своей опоён смертным ядом..."

- Василий Яковлевич, такие "эхи" были - Орлов будто задушил Государя.

- Э, брат!.. Мало ли какие "эхи" были. Народу так страшнее и непонятнее... "...опоён ядом. По нём же не иным чем как силою обладала наследным моим престолом самолюбная расточительница Екатерина, которая по день нашего возшествия из отечества нашего выслала на кораблях к родному брату своему, к римскому генерал-фельдмаршалу князю Фридриху-Августу всего на двадцать на пять миллионов золота и серебра в деле и не в деле..."

- Василий Яковлевич, откуда ты сие взял?.. Сие же, неправда. Такие слухи - больно бережлива к народной копейке молодая Государыня.

Мирович ответил самоуверенно и веско:

- Ничем иным так не возбудишь, взволнуешь и взбаламутишь народ, как возбудив в нём жадность, ревность к его народным деньгам и зависть... Сии двадцать пять миллионов ему такого жара придадут, что только держись. Я знаю, чем взять народ. Слушай дальше: "И сверх того она через свои природные слабости хотела взять в мужья подданного своего Григория Орлова..."

- Сказывают, Василий Яковлевич, в аккурат наоборот. Он-то будто и хотел того, да она не пожелала.

- Пускай и так, нам-то что до этого?.. Нам надо растравить ненавистью народ, а для этого пустить всё, что годится. Итак: "...Григория Орлова... с тем, чтобы уже из злонамеренного и вредного отечеству похода и невозвращатся, за что она пред его страшным судом неоправдаетца..." Чуешь?.. Как только Государыня уйдёт в Лифляндскую землю, мы и приступим к свершению задуманного... Тогда мы можем с войском и не пустить её обратно. Я и указ составил от государынина имени офицеру, находящемуся в карауле в Шлиссельбургской крепости, чтобы взять под арест коменданта Бередникова и привесть его вместе с Императором Иоанном Антоновичем в правительствующий Сенат... Видишь - всё у меня обмозговано и продумано. Только исполнить.

- Ты же говорил, что в красном плаще и в Выборгский артиллерийский лагерь?

- Да, точно... Можно и в красном плаще. Там будет видно, куда его везти. Как всё дело обернётся... В успехе я не сомневаюсь. Вот ещё письмо от нас двоих Иоанну Антоновичу... Подписывай. Я и вирши, подходящие к случаю, составил... Ломоносову не уступит.

- Да... Ума палата... Я в тебя верю, Василий Яковлевич... Не верил бы - никогда на такое дело не покусился бы...

- Верь, милый мой... Выйдет... Как солома загорится и полыхать пойдёт... Я в народ верю... Орловых и Паниных казним на потеху народу. Народ это любит. Нам, только нам двоим Император всем будет обязан. Фортуна, братец... Фортуну за чуб ухватим.

- Солдатство, солдатство надо к сему склонить.

- Допрежь времени не нужно. Разговора лишнего не вышло бы. Пока мы двое, ты да я... Всё подготовим, а солдатам скажем тогда, когда всё будет готово. Скажем: вот ваш Император, ему повинуйтесь...

- В красном плаще!.. Непременно в красном плаще!..

- Да, пожалуй... В красном плаще... Народ дурак, а дурак, люди сказывают, красному рад...

Долго ещё сидели они при одинокой свече в тёплую апрельскую ночь, отделывая манифест и перебеляя его на лист плотной, шероховатой голубой бумаги.

XVI

В мае поручик Ушаков был послан в Смоленск для отвоза денег князю Михаилу Волконскому и в реке Шелони волею Божией утонул. Мирович остался один. От своего плана он не отступил. Он переписал письмо на одно своё имя, ещё раз перебелил манифест и нетерпеливо ожидал очереди в караул Шлиссельбургской крепости. По "Ведомостям" он следил за Императрицей.

Двадцатого июня Государыня с небольшой свитой отправилась в "вояж" в Лифляндию. Если действовать, то надо было действовать сейчас же, пока Государыни не было в Петербурге. Мирович побывал в полковом штабе и напросился на караул.

В субботу, третьего июля, Мирович с ротою Смоленского полка вступил в караулы Шлиссельбургской крепости. Очередные караулы от полков становились на несколько дней. Они занимали посты у Проломных ворот, у пристани с лодками, у артиллерийский складов и порохового погреба, у квартиры коменданта, у церкви; во внутреннем же дворе, где помещался таинственный арестант, караул держала своя особая гарнизонная команда, бывшая в полном ведении капитана Власьева.

В воскресенье в крепостной церкви была обедня, на которой был и Мирович. Комендант после службы пригласил Мировича к себе на обед. К обеду были и посторонние гости. Из-за реки, с форштадта, приехал капитан Загряжский, да из Петербурга подпоручик, грузинский князь Чефаридзе, регистратор Бессонов и купец Шелудяков.

Летний день, парной и душный, был прекрасен, клонило к лени и спокойным мирным разговорам. Хозяин был радушен. Он угощал гостей пирогом с вязигой и сигом, и разговор пошёл о рыбной ловле.

Мирович как на иголках сидел. Ему казалось, что здесь не могло быть иных разговоров, как о безымянном колоднике, который вот он - всего в нескольких шагах от них сколько уже лет томится без вины в тюрьме. С крыльца дома коменданта была видна казарма, где помещался колодник. Мирович твёрдо решился в это дежурство привести в исполнение свой дерзновенный план и для этого привёз с собой манифест и другие заготовленные бумаги. Он ни о чём другом не мог думать, ему казалось, что и другие так или иначе должны заговорить о колоднике и вот тогда он и попробует склонить их на свою сторону и сделать их своими сообщниками. Мирович бледнел, скрипел зубами, мучительно сжимал скулы и всё ожидал удобного случая, чтобы заговорить о том, что так его мучило.

Все говорили о рыбах.

Полный, краснощёкий комендант, в кафтане нараспашку, без парика, шлёпая пухлыми, по-воскресному чисто выбритыми губами, рассказывал со вкусом, какие лососи раньше лавливались в Ладожском озере.

- Мой отец говорил, будто при Петре однова поймали лосося немного разве поменьше, как поручик будет.

- Вот это так лосось!.. Корова, не лосось, - сказал Шелудяков, - поди, не всякая сеть и выдержит.

- Ныне таких что-то не видно. В аршин, редко в полтора.

- Хорошая рыба... Вкусная... И ловить её интересно.

- Сиг тоже, раньше бывало, как пойдёт, ну, чисто стадами. А корюшка - сеть вынуть - серебро да и только. Красота...

- Ежели жареную, в сухарях, с лучком... Ар-р-ромат...

Чай пить пошли на вольный воздух. Солнце перевалило за полдень, длинные тени потянулись от домов и крепостных стен. Стол и скамьи вынесли на галерею, откуда виден был маленький двор и в нём узкая дверь и крутые каменные ступени. Около двери стоял часовой гарнизонной команды. Там и был безымянный колодник. Уселись за длинный стол, гарнизонный солдат в белом камзоле принёс шипящий самовар, подал баранки и клубничное варенье. Комендант, прищурив пухлые, в красных веках глаза, смотрел на таинственную дверь. У Мировича сердце прыгало от волнения, вот-вот он скажет что-нибудь о колоднике, и начнётся волнующий разговор, и будут сказаны слова участия, сожаления, желания помочь, восстановить правду на земле.

Комендант пошлёпал беззвучно губами, сам заварил чай и заговорил сытым, приятным, медлительным голосом:

- В бытность мою на службе на Волге очень пристрастился я чаи распивать. По мне, лучше всякого мёда или сбитня... Вот, судари, покушайте клубничного вареньица, мне попадья наварила. Я тут на эскарпах солдатишкам на забаву огороды насадил, так клубничка у меня в нонешнем году такая хорошая уродилась, ни у кого такой нет.

- У вас, чаю, по лесам и гриба много, - сказал Бессонов.

- Гри-и-иба?.. И, братец... Мало сказать - много - уйма!.. Вот, пожалуй, недельки через две - в сосняках гарькушки, сыроежки пойдут - кустами... А в августе в осинник поведу, там подосинники - шляпки, как кирпич, ножка крепенькая, в чёрных волосах...

- Ежели в сметане... Ар-р-ромат, - сладостно прошептал Шелудяков.

Все смотрели на двери с часовым и точно нарочно не видели их. Один Мирович их видел, бесился и молчал.

После чая пошли промяться, погулять, взять хорошенько воздуха. Комендант хотел показать свои огороды.

- Мирович, - благодушно сказал он, - прикажи, братец, Проломные ворота отпереть, мы маленько по крепости пройдёмся.

Мирович пошёл вперёд. Комендант с Шелудяковым, Бессонов с Загряжским, за ними Чефаридзе шли по узкой деревянной галерее и спускались по лестнице к крепостным воротам. Все были в расстёгнутых кафтанах, шли вразвалку, останавливались, размахивали руками. В душном воздухе мягко звучали их голоса. Мирович пропускал их в ворота.

- Боровик, - говорил басом комендант, - боровик по лесам низкий, широкий, шляпка в морщинках, как во мху или в траве укроется - его и не приметишь... Под сухим-то листом шляпка в морщинках - чистая тебе старинная бронза...

- Ар-р-ромат, - вздохнул Шелудяков. - В Питер на Сенной торг, поди, много отсюда гриба везут.

- Коробами, на лодках... по каналам тоже... Мохом укроют и везут... Из Новгородской округи тоже... Там гри-иба-а!

- Государыня, сказывают, до грибов охоча.

- Нонешняя не так, покойница, та точно понимала прелесть...

- Ар-р-ромат!..

Мирович пошёл рядом с Чефаридзе.

- Эка у вас, душа мой, какой благодать, - сказал Чефаридзев - Жарко, а совсем не душно. Озеро - скажи пожалуйста - чистое море... А голубизна!.. Воздух!.. Це-це!

- В казематах дышать нечем, - строго сказал Мирович.

- А что, скажи пожалуйста, разве много узников у вас?..

- Чай, сам знаешь, - сказал Мирович и придал своему лицу мрачное и таинственное выражение.

Но Чефаридзе, бывший под обаянием прекрасного летнего дня, вкусного сытного обеда, чая с ромом, ничего не заметил. Он просто, беспечно и равнодушно сказал:

- А правда, скажи, душа мой, здесь содержится Иван Антонович?.. В бытность мою сенатским юнкером я о нём от сенатских подьячих разные сведал обстоятельства.

- Я-то давно знаю, - сурово сказал Мирович. - Безвинный страдалец.

- Да-а... А сенатские говорили - между прочим - полноправный Император российский. Це-це!

Мирович весь подобрался. В виски ударила кровь. Он крепко сжал скулы, чтобы не выдать себя дрожанием голоса.

- А где именно, скажи пожалуйста, содержится Иван Антонович? - всё так же безразлично спросил Чефаридзе.

- Примечай, как я тебе на которую сторону головой кивну, то на ту сторону и смотри, где увидишь переход через канал - тут окно извёсткой замазано, вот он там и содержится.

Они далеко отстали от других. Чефаридзе глубоко вздохнул и сказал:

- Совсем, скажи пожалуйста, безвинный мальчик. От самых ребяческих лет - тюрьма и тюрьма... Есть ли у него по крайней мере в покоях свет?..

- Свету Божьего нету. Днём и ночью при свече сидит. Кушанья и напитков ему довольно идёт, для чего при нём придворный повар находится.

- Разговаривает он с кем?..

- Случается, что разговаривает с караульными офицерами, которые неотлучно при нём обретаются.

- Скажи пожалуйста, как строго... Забавляется ли чем?..

- Как обучен он грамоте, то читает священные книги - вот и вся его забава. А по случаю когда ему комендант и газеты посылает.

- Це-це!.. Видать, и точно - арестант тот не кто иной, как Иван Антонович... Как считаешь, душа мой, его ведь можно и "ваше высочество" назвать?..

- Бесспорно, можно и должно.

Они проходили мимо кордегардии. Мирович потянул Чефаридзе за рукав:

- Зайдём ко мне... Потолкуем...

Беспечно улыбающийся Чефаридзе прошёл через вонючие сени в маленькую, темноватую, унылую комнату караульного офицера. Мирович плотно затворил дверь.

- Садись, - указал он Чефаридзе на табурет, сам стал спиною к решётчатому окну. - Видишь, как фортуна может к нам лицом повернуться... Такому узнику вернуть свободу и положение... Жаль, что у нас солдатство несогласно и загонено. Потому ежели бы были бравы, то я бы Ивана Антоновича оттуда выхватил и, посадя в шлюпку, прямо прибыл в Петербург и к артиллерийскому лагерю предоставил.

Чефаридзе тупо смотрел на Мировича. Он ничего не понимал.

- А что бы сие значило?.. Скажи, пожалуйста.

- Значило?.. Да как бы привёз туда, то окружили бы его с радостью... Сам говоришь, что сенатские о том говорили...

- Я ничего, душа мой, не говорил, - сказал растерянно Чефаридзе, встал и быстро вышел из кордегардии.

Гости уезжали из крепости на лодке. Мирович пошёл проводить их и дать разрешение на пропуск лодок из канала.

Чефаридзе, он на прощание у коменданта порядочно "нагрузился" и размяк, протянул руку Мировичу и сказал добродушно со слезою в голосе:

- Прощай, душа мой. Спасибо за компанию... Только смотри, брат...

- Я-то давно смотрю, - сказал Мирович, - об одном сожалею, что времени нет поговорить с тобою, да к тому же у нас солдатство несогласно и не скоро к тому приведёшь.

Чефаридзе молча пожал плечами.

- Князь, пожалуй, едем, - кричал из лодки Бессонов.

- Це-це, это же правда, - сказал князь, пожимая руку Мировичу. - Я про то слыхал.

Он побежал по трапу на пристань.

Мирович смотрел, как отваливала шлюпка и как медленно пошла по каналу к Неве. Прекрасный тёплый вечер спускался на землю. Полная тишина была кругом. Нева точно застыла в своём течении, недвижно висели листья берёз на валах крепости по ту сторону канала. Мирович медленно шёл к себе и всё думал о своём: "Рано... Нельзя теперь... Солдатство несогласно... Сегодня не придётся - надо отложить. Солдатство привести к себе... Навербовать таких, как этот милый князь, склонить сенатских, чтобы встреча в Сенате была готовая..."

Он прошёл через Проломные ворота, приказал караульному унтер-офицеру запереть их и прошёл на крепостной двор, где была дверь в помещение безымянного колодника. У двери стоял капитан Власьев и курил трубку. Мирович откозырял ему и подошёл.

- Проветриться вышли, Данила Петрович?

- Д-да... осточертела нам эта служба. Сам как арестантом стал. Который год!.. Безо всякой смены, живых людей, почитай, что и не видим. Каторга!.. Два раза с Чекиным челобитную подавали, чтобы освободили нас... Отказ... Руки у нас такой нет... Приказано ещё потерпеть недолгое время.

- Ожидается разве что?..

- А чёрт их знает. Наше дело маленькое.

- Вот то-то и оно-то. Что у них там ожидается?.. Ничего у них не ожидается. Надо самим... Допустите одно... Представьте - кто-нибудь, движимый чувством справедливости и любви к отечеству, явился освободить страдающего арестанта... Императора Всероссийского... Освобождая его - он и вас освободил бы... И разве вы погубили бы того человека прежде предприятия его?.. Напротив, не помогли бы вы ему? В его предприятии была бы прямая ваша выгода...

Власьев резко оборвал Мировича:

- Бросьте! Сами не понимаете, что говорите. Если о таком, хотя и по-пустому, говорить хотите - я не токмо внимать вам, а и слышать того не хочу.

- Да что вы, Данила Петрович... Вы, ради Бога, чего зря не помыслите. Зайдите ко мне в кордегардию, и я вам всё изъясню. Вы поймёте меня.

- Нам никогда и ни к кому ходить заказано, поручик... Вздор сей оставьте... - Власьев выбил пепел из трубки и стал подниматься по лестнице к таинственной двери.

Мирович вялой, шатающейся походкой пошёл в кордегардию.

XVII

В девять часов вечера пробили при карауле вечернюю зорю. Разводящие повели по постам очередные смены.

Северная бледная ночь спускалась над крепостью. От реки и озера густой туман поднимался. В маленькой комнате караульного офицера засветили свечу. Углы помещения тонули во мраке. На чёрном столе стояла чугунная чернильница и подле лежала постовая ведомость. Мирович сел на просиженный жёсткий кожаный диван, облокотился на стол и углубился в свои думы. Потом оторвал разгорячённое лицо от ладоней и с тоской прошептал:

- Нет... нет... Нельзя... Рано, рано... Надо солдатство склонить на свою сторону...

Он тяжело вздохнул и опять упал лицом на ладони и стал думать, как повести работу среди солдат. Мирович людей не знал. Дитя города, он вырос среди учителей, среди узких интересов разорившейся мелкошляхетской семьи и в полку служил недолго, потом был адъютантом у Панина и как-то раньше никогда не задумывался о солдатах. Да и видал-то он их только в карауле. Он думал о солдатстве, а солдатство между тем само шло к нему. Дверь тихо растворилась, в ней появилась приземистая, коренастая фигура мушкетёра "на вестях" Якова Писклова. Правой рукой Писклов локтем отодвигал дверь с тяжёлым блоком, в левой под пропотелой в камзоле мышкой держал кусок хлебного пирога, а обеими ладонями крепко обжимал дымящую паром глиняную кружку со сбитнем.

Он бережно поставил кружку и сказал Мировичу:

- Пожалуй, ваше благородие, вот в команде сбитенька заварили горяченького. Откушай на здоровье.

Писклов рукавом смахнул пыль со стола и положил хлеб, Мирович внимательно посмотрел на Писклова. "Ну что же, поговорим, - подумал он, - узнаем, как настроено солдатство".

- Спасибо, Писклов, спасибо, - сказал Мирович и, заметив, что Писклов хочет уходить, добавил: - Постой, братец, я хотел с тобою поговорить.

Солдат стал, расставив ноги, и тупо смотрел на бледное, возбуждённое лицо офицера.

- Чего изволите, ваше благородие? - тихо и недоумённо спросил Писклов.

- Вот что, Писклов... - Слова не шли на ум. Сказать надо было очень много, а вот как сказать - Мирович не знал. - Да, так вот что... Слыхал ты когда-нибудь про Государя Иоанна Антоновича?..

Солдат тяжело вздохнул и ничего не ответил.

- Ведомо ли тебе и солдатству, что здесь, в крепости, в нескольких шагах от нас, безвинно содержится как простой арестант Государь Иоанн Антонович?.. Знаешь ты, что такое Божия правда?..

Солдат тупо смотрел на офицера.

- Увольте, ваше благородие, - тихо сказал он.

- Наш долг, Писклов, того Государя от лютой тюрьмы освободить. Бог и Государь вознаградят нас за то... Я со многими капралами говорил о том, и они со мною во всём согласны. Ты как о сём полагаешь?..

Желтовато-бледное лицо Писклова, под белым париком казавшееся темнее, покрылось мелким бисером пота. Писклов смотрел на Мировича, как смотрит собака на хозяина, который собирается её побить. Мирович ждал ответа.

- Ну, что же ты скажешь?..

- Ваше благородие... Дык как же... Ежели... с капралами... Ежели солдатство о том согласно, так что же я?.. Я никогда не отстану от камрадов... Как они, так и я... Всем, значит, полком. А только... Увольте...

- Чего там увольнят


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: