Гостей Евгений Родионович созвал порядочно, однако был твердо уверен, что придут все, потому что о героическом старике Степанове в Унчанске были хорошо осведомлены от мала до велика. Он был единственный отсюда прославленный и действительно знаменитый военный моряк, тираж книжечки, изданной про него, в городе и области разлетелся мгновенно, и даже таинственное и, как многие шептались, подозрительное исчезновение в войну его красивой, с чуть косящими черными глазами, будто бы партизанки, Аглаи Петровны не отразилось ни на встрече ушедшего на покой адмирала, ни на отношении к его имени даже таких жестковатых и нахлебавшихся лиха людей, как первый секретарь обкома Зиновий Семенович Золотухин, который, кстати, по этому случаю посетил своего заведующего областным и городским здравоохранением Евгения Родионовича на дому в первый раз.
— Ну как, товарищ адмирал?! — вглядываясь в зоркие и еще очень светлые глаза моряка, глаза впередсмотрящего, и крепко пожимая его сильную руку своей, не менее сильной, осведомился Золотухин. — Как приветил вас Унчанск? Не обижаетесь? Как хата? Подходящая? Уж вы не сетуйте на нашу бедность, мы тут сироты, область, сами знаете, не из особо значимых, мы и не производим ничего такого, чтобы хвастать. Раны залечиваем, иждивенцы пока что…
|
|
Крупное, рубленое, немножко грубоватое, неотделанное и незаглаженное лицо Золотухина чем-то сразу понравилось Степанову, может быть искренностью взора, темного и глубокого, может быть крутыми и недавнего происхождения морщинами, сильно прочертившими сухие щеки и высокий лоб, а может быть и сединами, обильно, вдруг и неровно проступившими в низко подстриженных вьющихся густых волосах. Такие седины адмирал уважал и видывал их немало за военные годы: уходила подводная лодка в рейдерство с молодым командиром, а возвращалась, и товарищи вдруг замечали, что командир вовсе сед, сед по-особому, сед внезапно. Кое-кто посмеивался, говоря, что такое поседение выдумано стихоплетами или бывает от дурного действия пищеварительного тракта, но Степанов знал истину и уважал людей, сдюживших с врагом в бою, который им так обошелся. Видно, жизнь недешево далась Золотухину, да, впрочем, вскоре и выяснилось ужасное золотухинское горе. Выяснилось оно уже после прихода Устименки, при виде которого адмирал быстро, привычным движением заложил под язык крупинку нитроглицерина.
За эти годы, прошедшие с памятных бесед на корабле в присутствии Амираджиби, милейшего Елисбара Шабановича, Володя изменился круто, как меняются люди за войну в том случае, если течение военных лет отражается не только на их возрасте, на физической жизни, но и на нравственной, если война понуждает их к полной отдаче духовной сути и остается не только воспоминанием, подернутым лирической дымкой, и даже вовсе не воспоминанием, а многотрудной эпохой, перешагнув которую человек становится до последних дней своих закаленным, твердым, спокойным и даже умудренным, потому что видел он, как говорится на Востоке, «глаза орла».
|
|
Таких, проживших несколько жизней за войну, не раз встречал адмирал и, зная военную судьбу племянника, ужасно обрадовался, увидев Устименку, который сейчас шел к нему со своей стыдливо-робкой и счастливой полуулыбкой, тяжело и неловко хромая.
«Как изранили мне доктора, сволочи! — с болью подумал Степанов, вспомнив Варварино письмо. — Еще ведь и руки искалечили хирургу, попробуй теперь — поработай!»
Они обнялись грубо, с хрустом — Володя, в старом, наглаженном и химически вычищенном синем кителе, и Родион Мефодиевич, в мундире с не снятыми еще погонами. Обнялись надолго, и оба в это мгновение, каждый по-своему, с тоской и ужасом думали не друг о друге, а об Аглае, об Аглае Петровне, о тетке Аглае. Но говорить об этом было невозможно, то есть именно сейчас говорить, и они поговорили друг о друге, о здоровье, о седине, о Володиной дочке, о его жене.
— Познакомил бы! — бодрясь, с натужной улыбкой попросил адмирал. — Как-никак, хоть и дальние, но родственники…
— Да ведь вы вроде бы, я слышал, знакомы, — все еще счастливо глядя на бесконечно любимого им человека, сказал Устименко. — Вера была у тебя, Родион Мефодиевич, на корабле, что-то за меня просила…
Тут они подошли к Вере Николаевне: в черном платье, с обнаженными руками и плечами, с маленькой брошечкой у горла, с мерцающим, загадочно-ищущим и пустым в то же время взглядом, Вера Николаевна была здесь не то чтобы просто хороша, но непомерно хороша, немножко даже с неприличием и каким-то притушенным, застенчивым, но все же вызовом. «Эх вы! — как бы говорил весь ее вид. — Суслики! Нашли кого приглашать! Да ведь я с вами, вахлаками, умру от серой скуки. Впрочем же, нате, любуйтесь, может, кто и найдется достойный, не всерьез, конечно, а временно, для препровождения времени, для смеха…»
Для препровождения времени и для смеха, разумеется, отыскался сразу же Евгений Родионович, который и заговорил даже с придыханием, с модуляциями и с каким-то порою заячьим попискиванием в голосе. Известный ходок по дамской части из вымирающего племени восторженных и сентиментальных фантазеров, умеющих и в зрелые годы влюбляться внезапно, возвышенно и до некоторой степени буйно, хотя и совершенно платонически, младший Степанов поправил роговые, солидные, трофейного происхождения очки, сделал «гм!» и вплотную, забыв о всех намеченных на сегодняшний вечер делах и делишках, занялся Верой Николаевной и ее увеселениями. Ираида покосилась на мужа, тряхнула цепочками и брелоками, страсть к которым у нее достигла нынче апогея, и поняла, что Женечка из игры в прием гостей прочно вышел. «Ничего, пусть развлечется, — подумала она. — Лучше на глазах, чем под предлогом заседаний и совещаний. Да и на что ему, бедняжке, рассчитывать от такой терпкой красоты? (Ираида любила слова вроде „терпкий“). Так, повертятся вокруг да около, поиграют на небольшие ставки!» И сама занялась гостями, которые пошли вдруг так густо, как бывает в театре за несколько минут до начала. Зевают и судачат меж собой гардеробщики, предполагая, что культпоход отменен, но вдруг распахиваются разом все входные двери и валом валит зритель…
Разом явилось здравоохранение — ведущие специалисты области: этим всего интереснее был, разумеется, Устименко Владимир Афанасьевич, полковник, о котором и в газетах писали, и между собой говорили. Его заметили сразу, с ним здоровались, иногда даже приторно, понимая, что на немалые дела приехал такой товарищ в Унчанск. Таким и в Москве неплохо, такие и в газетной хронике зачастую мелькают: «делегацию возглавляет д-р Устименко», «на перроне делегацию встречал представитель министерства т. Устименко»…
|
|
Владимир Афанасьевич здоровался со всеми одинаково суховато, не проявляя ни к кому особого интереса. Не из тех он был, что двумя руками пожимают протянутую при знакомстве руку, не из тех, что по-разному здороваются с начальством и с подчиненными, не из тех, что говорят, знакомясь: «Очень рад!»
Главный хирург горздрава — золотозубый, с бульдожьей челюстью, с тем решительным и волевым выражением лица, которое как раз свойственно людям безвольным и совершенно нерешительным, даже испуганным, — представившись доцентом Нечитайло, взял Устименку под руку и рывками оттащил в угол, где сразу же принялся стращать Владимира Афанасьевича здешней обстановкой, в которой решающую власть захватила одна, вполне соответствующая своему назначению, «дама», при которой все, «гм-гм, крайне неустойчиво, неопределенно, гм-гм, где мы крайне, просто-таки неприлично зависимы…»
Из мощных рывков и потряхиваний главного хирурга Устименко попал непосредственно перед «светлые очи» Инны Матвеевны Горбанюк, «наш отдел кадров» — представил ее Владимиру Афанасьевичу Евгений. «Очи» у Инны были действительно «светлые», какие бывают у кошек, с неподвижными, словно бы поперечными зрачками, что придавало взгляду ее рассеянно-загадочное выражение. Была она хороша собой, по-здешнему одета даже изысканно, причесана своеобразно, с выложенной возле виска седой прядью, — в общем, на особ, которые обычно возглавляют отделы кадров, никак не походила.
— Наконец мы вас дождались, — сказала она, крепко пожимая его руку своей холодной и узкой ладонью. — Завтра, я надеюсь, вы зайдете ко мне, и мы с вами займемся расстановкой сил в будущем больничном городке. Вы должны сразу быть ориентированы…
— Я ориентируюсь в этом вопросе обычно сам, — сказал Устименко, — так мне удобнее…
|
|
Нечитайло на них оглянулся, Евгений предостерегающе поднял брови.
— С этим тебе, Евгений Родионович, придется примириться, — сказал Устименко. — Характер у меня с дней нашей молодости не улучшился…
— Да уж характерец, — хотел было пошутить Степанов, но Ираида его позвала встречать еще гостей, и Устименко остался наедине с Инной.
Она взглянула на него с легкой усмешкой.
— Каков бы ни был ваш характер, — сказала она, — работать нам придется вместе. Я тут на кадрах…
— В моем хозяйстве «на кадрах», как вы изволите выражаться, я — и никто другой, — несколько более спокойно, чем следовало, произнес Устименко, — и никаких вмешательств в мое дело я не потерплю, тем более что с юности не понимал, зачем в совершенно штатской медицине нужны отделы кадров. Понимаю и могу понять назначение их в военной промышленности, а в больнице?
Он замолчал, рассердившись на свою совершенно ненужную, хоть и сдержанную горячность.
— Со временем, надо думать, поймете.
— Никогда не пойму. Ненужная трата государственных денег.
— К этому вопросу государство иначе относится, чем вы, — слегка улыбнулась товарищ Горбанюк. — Экономить на таких ответственнейших участках, как кадры, — нерентабельно, а попросту говоря — «себе дороже». Впрочем, у нас имеется по этому вопросу установившийся, твердый, общепринятый взгляд, с которым не спорят… даже когда имеют по этому поводу свою точку зрения. Да ведь сколько людей — столько и точек зрения… Все по-разному думают…
Устименко не согласился.
— Уж так уж по-разному, — сказал он. — Если черное, то оно черное, тут не спорят, а вот зачем вам из вашего кабинета расставлять моих сотоварищей по работе, я не пойму. Ведь мне куда виднее. Я знаю, кто мне нужен и зачем. А вы не знаете. То есть в общих чертах знаете, «профиль» вам известен, а мои больничные нужды откуда вам известны?
— Если я на своем месте, то мне все известно!
— В анкетном смысле? Или такой уж вы всепонимающий господь бог? Согласитесь — это совершеннейшая мистика, что именно у вас, за вашей дверью, могут определить, какой врач меня устраивает, а какой мне не годится. Не я это, по-вашему, должен решать, а вы. Но ведь работать-то с Иксом или Игреком мне, а не вам. Нет, я на вашем месте такую ответственность на себя брать бы не решился…
Инна Матвеевна слегка прикусила губку: зря он эдак сразу напролом пошел, мог бы и повежливее.
— О делах, пожалуй, мы тут толковать не станем, — сказала она насмешливо-начальственным тоном, — мы ведь в гостях, правда? А завтра или послезавтра, когда вам будет удобнее, вы ко мне заглянете, там и выясним все наши взаимные претензии…
Устименко ответил твердо и вежливо:
— Нет, Инна Матвеевна, я к вам не зайду.
— Почему же? У вас ко мне наверняка серьезные дела есть. Вы, как я слышала, какого-то даже иностранного подданного к себе привезли, чуть ли не из Германии, а уж отдел кадров…
— Гебейзен — австриец, — перебил Устименко, — рекомендован он мне моим старым товарищем, который его после лагеря уничтожения выходил…
Теперь перебила его Горбанюк:
— А вы в каждом человеке, который оказался почему-либо в лагере уничтожения, — уверены?
— То есть как это? — розовея от гнева, спросил Устименко. — Это крупнейший патологоанатом, который для нас находка и за которого я…
— Так вы все-таки зайдите!
— Нет. Не зайду. Штаты — дело мое. Я уже со многими людьми списался, и они ко мне приедут, а не в ваш отдел кадров…
— Значит, вы настаиваете на том, что мы вовсе не нужны?
— Предполагаю, что не нужны. А если хотите знать мое мнение поточнее, то пожалуйста: весьма странно выглядит в нашей системе здравоохранения табличка «вход воспрещен». Мало это привлекательно. Вот, допустим, если рентгенотерапия или лаборатория, еще понятно, а если ваше заведение…
— Заведение? — поразилась Горбанюк. — Вы можете так говорить? Но поймите же…
— Не хочу, — совсем рассердился Владимир Афанасьевич, — не хочу понимать и не понимаю, почему вы вдруг должны мне кого-то рекомендовать или не рекомендовать. Тогда сами и будьте главврачом, а вместо нашего брата посадите, что ли, смотрителей, как было в прошлом столетии. Какой же я главврач, если даже штат будет не мной подобран, а вами? Вот, например, Богословский, который ко мне едет…
— Ну и что — Богословский? — остро спросила Горбанюк. — Ведь он, насколько мне память не изменяет, другом был некоему отщепенцу Постникову? — Она перешла на шепоток. — Старожилам известно…
— В некоторой мере и я выученик Ивана Дмитриевича Постникова, — отнюдь не шепотом, а даже громче, чем следовало, резанул Устименко. — В той мере, в которой он уделял мне свое внимание. И слухам о нем я верить не желаю…
Тут Горбанюк даже чуть-чуть испугалась: вести такие разговоры ей еще не приходилось никогда.
— Ну уж это вы перегнули, — старательно улыбаясь, произнесла она, — разве могут быть такие ошибки?
— Все может быть, — буркнул он.
— И все-таки мы с вами встретимся, — сказала она, словно прощая ему весь разговор. — Встретимся и поболтаем. Может быть, и ваши соображения…
— А мои соображения простые, — весело сказал он. — Я давно про них толкую: использовать отдел кадров для медицинской статистики. Врачи вы все там, как правило, копеечные, ну а арифмометры крутить сможете. И народу у вас хватает, и ставок, а медицинская наша статистика в ужасном состоянии. И были бы вы не при больницах, а сами по себе, никто бы на вас не давил. Идея? А?
Горбанюк слегка поежилась и улыбаться перестала.
— При коммунизме, может, так и станется, — сказала она, — но пока рановато. Думаю, что вы это сами со временем осознаете и поймете ошибочность и даже вредность ваших взглядов. Впрочем, все-таки надеюсь, что мы повидаемся…
— Я упрямый! — сказал он. — И время рабочее жалею.
— Это можно понимать как объявление войны?
— Пугаете?
— Нет, — спокойно сказала она, — и даже не шучу. Порядок есть порядок. Вы обязаны явиться ко мне и вообще являться ко мне, когда я это буду считать нужным.
— Ну, а я это все вовсе не считаю нужным, — ответил Устименко. — Так мы с вами и условимся. У вас свой порядок, а у меня свой.
— В нашей стране один порядок.
— Это с вашей точки зрения. А мне работать не мешайте, это я уже совсем серьезно вам говорю…
И, слегка кивнув Инне Матвеевне, как бы прощаясь с ней, он обернулся к главному терапевту Месьякову, который очень нервничал, слушая разговор Устименки с Горбанюк. У главного терапевта были какие-то свои желчные счеты с местным гомеопатом Внуковым, которого он желал засудить в тюрьму. У Владимира Афанасьевича засосало под ложечкой, и тут его выручил Золотухин и, посадив ужинать рядом с собой, быстро спросил:
— Ничего, что от супруги оторвал? Я бы побеседовать с вами хотел…
Гостей был полон стол: и обкомовские, и исполкомовские, и медицинские, и снабженческие. Еще не подняли первую рюмку, как адмирал заметил, что деда опять за столом нет.
— Что ж папаша-то? — спросил он у Ираиды.
Та, наклонившись над чисто выбритой, сильно загорелой, крепкой шеей адмирала, сказала негромко, что дед в последние годы малость одичал и за общий стол, да еще при гостях, выманить его нелегко. Адмирал сжал челюсти — Алевтина-Валентина припомнилась ему, — поднялся и непривычными еще коридорчиками в мгновение оказался на кухне. Как шилом, больно кольнуло ему в сердце зрелище этой одинокой, собачьей, неприкаянной старости: посасывает самокрутку среди грязной посуды, объедков, под равномерный стук подскакивающей на чайнике крышки, смотрит слепо в стенку старик Степанов — «корень всему степановскому роду», — почему?
Почти зло (он всегда злился, когда болела душа) адмирал рявкнул:
— Ты что, отец? Не знаешь, что гости тебя ждут?
Старик вздрогнул, обрадовался, поднимаясь, слегка поскользнулся калошами, в которые был обут, еще более обрадовался, заметив, что Павла слышит слова сына, заспешил:
— Да мне и здесь, Родион Мефодиевич, не дует, я и здесь вот дамой не обижен, для чего беспокойство?
Но все же и ботинки обул, и кителишко сменил, и бороденку расчесал, и эдак, заложив ладонь за борт кителя над средней пуговицей, слегка вскинув голову, — немного петухом, несколько более Бонапартом — вошел за сыном, который на пороге перепустил отца вперед, в шумную столовую, где никто не понимал, почему это не состоялся первый тост.
— Вот батя мой, — от двери, густым голосом представил Степанов. — Прошу любить и жаловать, Мефодий Елисеевич, здешней губернии старожил и землепашец. Многих войн солдат, не один раз ранен и контужен, специальность военная — артиллерист, вернее — род войск.
Дед еще задержал первую рюмку — пошел вокруг стола, суя всем руку и приговаривая с поклоном свое извечное:
— Стяпанов, Стяпанов, Стяпанов…
Протянул он руку и Владимиру Афанасьевичу, но вдруг оторопел, тонко воскликнул:
— Володечка! Приехал! Ай, ядрит твою…
— Ну-ну, батя, — посмеиваясь, прервал отца адмирал, — ты лучше молчком, а то словарь у тебя замусоренный…
Золотухин не без удовольствия поздоровался со стариком: ему все больше и больше нравилась эта часть семьи Евгения Родионовича, — и продолжил беседу с Устименкой:
— Так я слушаю вас, Владимир Афанасьевич.
Устименко помолчал. То, что он мог сказать, выслушав Золотухина, нелегко выговаривалось. Когда единственный сын — да еще такой, каким он, видимо, был, судя по словам отца, — болен этой болезнью в двадцать три года, — каково предсказание?
— Онкология — дело для меня далекое, — произнес он, не торопясь и глядя в настороженные, темные, глубокие глаза Золотухина. — Да и военно-полевая хирургия, сами понимаете, Зиновий Семенович, несколько отвлекла наши кадры от этой трудной проблемы. Но был у меня учитель, замечательный доктор, имя которого, кажется, здесь сейчас и произносить нельзя…
— Это кто же? — быстро и вдруг хмуро спросил Золотухин.
— Постников Иван Дмитриевич, — как ни в чем не бывало продолжал Устименко. — Меня уже даже сейчас успели предупредить, но я не верю и верить не хочу. Так вот, Иван Дмитриевич — замечательнейший онколог — такими словами незадолго до войны выразился. «Конечно, — сказал, — ухо, горло, нос — это и гайморитики, и ангиночки, и аденоиды, и воспаление среднего уха, и даже чудеса с ликвидацией глухоты посредством удаления серной пробки, — совсем не обязательно онкология. Но я почему онкологию избрал? Потому, что насморк, например, лечат семь дней, но в семь дней насморк и без лечения излечивается. Так что, можно считать, насморк практически неизлечим. Что же касается до раковой болезни, то статистика моя, — говорил Постников, — если и не оптимистическая, то обнадеживающая, и могу я заявить ответственно — раковая болезнь излечима…»
Золотухин молчал.
— Вы это о ком? — просунувшись между ним и Устименкой, поинтересовался Евгений Родионович.
— О Постникове, — отрезал Владимир Афанасьевич. — Помнишь нашего Постникова?
Евгений, разумеется, не помнил. И даже испуганно не помнил.
— Так, — наконец вздохнул Золотухин. — Но только в институте, где мой Сашка находится, нам ничего не говорят. Ни туда ни сюда. Я же сам совершенно среди книг запутался. Все читаю о раке, совсем голова кругом пошла.
— А вы бросьте! — посоветовал Устименко. — Вы вашего Александра сюда привезите из клиники. Ко мне днями замечательный доктор приедет, здешний старожил — Богословский Николай Евгеньевич. На него вполне можно положиться. Как себя ваш Саша субъективно чувствует?
— Да смеется! — воскликнул Золотухин. — Не верит! Я, говорит, войну протопал, какой такой может быть канцер в моем возрасте? Смеется и домой просится. Он же к экзаменам абсолютно готов…
Золотухин налил себе подряд две рюмки водки, выпил, не глядя на Устименку, и добавил:
— Старший, Николай, в сорок четвертом в авиации разбился. Так что он у нас один. Вы представляете — мать как?
— Привезите! — решительно сказал Устименко. И, нарочно встретившись глазами с Золотухиным, прибавил: — Скорее везите, не откладывайте! Медлить не следует. Но и считать, что все в полном порядке, тоже не советую. Понимаете?
— Понимаю, — с готовностью ответил Золотухин. — Понимаю. Сейчас, пожалуй, и позвоню жене, не откладывая. А? Отсюда позвоню…
Он выбрался из-за стола — здоровенный, широкоплечий, тяжелый, на его место пересел Родион Мефодиевич, спросил шепотом, напрягшись:
— Про тетку Аглаю — ничего?
— Ничего, абсолютно, — ответил Устименко.
— Как считаешь — погибла?
— Не могу себе этого представить.
— Нужно тут пошуровать, поискать следы. Может, кто что и знает?
— Евгений толкует — искал.
— Этот найдет, как же! — с раздражением буркнул адмирал. — Тут самим надо без передышки…
За столом уже так расшумелись, что трудно было разговаривать. Какой-то плосколицый, ослабевший от спиртного, стал шумно распространяться о своей ненависти к немецкому народу, было слышно, как возмущался он жизнью военнопленных в Унчанске и призывал не кормить немчуру. Степанов, вдруг побурев лицом, спросил:
— А вы в войну в Ташкенте были?
— Нет, в Новосибирске! — крикнул плосколицый.
— То-то оно и видно. Накопленная в вас ярость не реализована, — с неприязненной усмешкой произнес Родион Мефодиевич. — Согласны?
Женька вдруг вызвал Устименку в прихожую. Оказывается, он слышал телефонный разговор Золотухина с женой и пришел в бешенство.
— Ты просто сошел с ума? — спрашивал он Устименку. — Ты понимаешь, что это такое? Зачем нам эта ответственность? Единственный сын! Если они не оперируют, если их консилиум не решается, если…
— Женюра, товарищ Степанов, — холодно произнес Устименко, — не лезь не в свое дело. Ты ведь никогда не был врачом, ты попыхач при медицине и с нее кормишься…
Степанов заныл, как в давние, довоенные еще времена:
— Я на твои оскорбления…
— Помолчи. Оскорблять тебя никто не собирается. А лезть в грязных калошах к себе в лечебное дело я не позволю…
— Лечебное, — все ныл Женька, — а Постников тут при чем? Инну Матвеевну обидел, а она вдова крупного генерала, у нее огромные связи, чего ты ей наговорил? Заявила — с вашим Устименкой сработаться совершенно невозможно. Володечка, прошу тебя, не рассчитывай на то, что анархия мать порядка, у нас тут все аккуратно, не расшатывай нам устои…
— Буду расшатывать! — сказал Устименко.
— Перестань, Володечка, я не люблю даже шуток таких. Постников — сволочь, это всем известно, а ты берешь и Золотухина дезориентируешь…
— Золотухин не мальчик…
— Инне ты тоже про Постникова сказал?
— Ой, Женюра, отойди, — попросил Устименко, — а то подеремся. Я, как все инвалиды, психованный. Как затрясусь…
— Разве мы бы не могли сработаться? — печально спросил Евгений. — Я же не требую ничего особенного, просто прошу: хоть для вида, для чужих, ты должен со мной считаться. Я номенклатурный работник, я член облисполкома, ряда комиссий, меня уважают в городе, а ты поедешь на юморе и шуточках; Володя, прошу…
— Юмора не будет, — со вздохом ответил Устименко.
Степанов осведомился опасливо:
— Что же будет?
— Драка, как обычно, с тобой, вплоть до рукопашной. Пока тебя не снимут.
— Дурак! — возмутился и оскорбился Евгений. — Я же добрый и доброжелательный парень. За меня медработники — горой. И начальство мною довольно. Ты спроси Золотухина самого, Лосого, членов бюро. Ну, чего глядишь на меня, как упырь?
— Я, Женечка, домой пойду, — сказал Устименко, — устал нынче что-то, а ты Веру проводи, она еще посидит. Проводишь?
— Вопрос! — воскликнул Евгений. — Конечно, с удовольствием…
— Ну, будь! — козырнул Устименко.
«Нисколько не изменился, — скорбно поджав губки, подумал Евгений, — нисколько. Пожалуй, еще нетерпимее стал, теперь, наверное, совсем круто тайки завернет. И что это за несчастье мне, для чего я их всех сюда притащил, спросят с меня — пришьют, что он мне вроде родственника. А какой он, к черту, родственник? Аглая? Да не нужны мне все эти темные родства!»
Ему стало душно и жарко, он посчитал себе пульс, что, действительно, делал с большой ловкостью, потом распахнул дверь и постоял на осеннем ветру, на дождике, глубоко и сердито дыша. Нет, разумеется, нужно было воздействовать на здравое начало в семействе Владимира, на его супругу. Такие все понимают. Такие обязаны понимать!
И, сердито моргая под очками, полный серьезной решимости дружески и сердечно, но сурово побеседовать с Верой Николаевной, он вернулся к сладкому пирогу, к ликеру, к винам и красавице Вересовой.