Глава 10

– А фейерверк! – вдруг воскликнула Ася, садясь на кровати. – Вечером ведь ожидали фейерверк, ты помнишь?

– Я помню только про ракеты. – Константину жаль было, что она села и поэтому перестала целовать его плечо, прихватывая маленькими острыми зубами. – Фейерверк – это как-то слишком уж роскошно.

– Но почему? – Она покачала головой; нежные каштановые завитки затрепетали у висков. – Ведь прошло уже почти четыре года после этого переворота, и должно же все как-то наладиться? Может быть, теперь все уже будет… как-нибудь по-другому?

Он знал, что по-другому будет еще не скоро, а того, что она понимает под этим словом, не будет вообще никогда. Но объяснять ей этого не стал – не хотел, да и не объяснишь.

– Для фейерверка еще рано, – сказал Константин. Пусть думает, что он имеет в виду время суток. – Мы пойдем смотреть, пойдем, – добавил он успокаивающе. – Только чуть погодя, Ася, хорошо?

Сказав это, он взял ее за руку, за тонкое гибкое запястье, и потянул к себе. Ася засмеялась – снова тем невозможным смехом, от которого у него голова туманилась, – и, не сопротивляясь, подалась к нему. Всю свою одежду и даже белье она сняла сразу же, как только, стоя рядом с его обширной кроватью, они на мгновенье перестали целоваться. Константин тогда принялся было неловко расстегивать цепкие крючочки на ее простом черном платье, но она тут же сделала все сама, и сделала даже больше, чем он ожидал: сбросила с себя и платье, и какие-то кружевные легкие лоскутки… И осталась совсем обнаженная, просто ослепительно голая, и такая соблазнительная, что он хрипло застонал, притягивая ее к себе, и длинно вздрогнул всем телом.

И вот теперь она снова приникла к нему, уже в который раз за то время, что они провели в его кровати. Но в этот раз, как и в каждый предыдущий, приникла как-то по-новому, совсем по-другому, чем он ожидал. Тело у нее было бледное, долго не знавшее тепла и солнца, а на узких, таких же гибких, как и все тело, плечах уже алели следы от его поцелуев. Может быть, Константин постеснялся бы целовать ее так яростно, с такими до бесстыдства явными следами нетерпения и желания, но Ася отдавалась ему так страстно, что через пять минут близости с нею он забыл о таких пустых и вялых вещах, как бесстыдство.

Умом, головою он понимал, что эта Асина раскованность, может быть, есть следствие ее представлений о том, что современный человек не должен стыдиться своего тела, или еще каких-нибудь богемьенских ее представлений. Но голова очень мало участвовала в том, что с ним происходило. Голова была просто той частью тела, которая позволяла ему целовать Асину грудь, и живот, и, словно боясь дальше, опять ее полуприкрытые, обведенные кругами из капелек пота глаза, и все-таки дальше, дальше, ниже, до полного пожара во всем ее теле и во всем своем теле, которое горело огнем, сотрясалось и выворачивалось наизнанку!

Константин знал много женщин, но такой, как Ася, не было у него никогда. Смутное ощущение того, что нервность, которую он все время чувствовал в ней, почему-то невыразимо притягательна, – не обмануло его. Может быть, это и не нервность была, а чуткость, даже наверное чуткость. Ася прикасалась к его груди самыми кончиками пальцев – и сразу делала то, чего он, не определяя и не называя даже мысленно, ждал всем телом: нежила его и ласкала, и будоражила, и зажигала… И в эти минуты он совсем не думал о том, что это отвечает каким-то ее представлениям, а просто чувствовал всем собою, что она всей собою чувствует его – каждое его желание, как явное, так и смутное.

Невозможно было даже представить, чтобы она сказала ему: «Нет, так нельзя, так нехорошо, стыдно». Все было можно, все было хорошо, что он только мог придумать. А еще лучше было то, чего он и придумать не мог и что придумывала она сама – гибкая, бесстыдная, большеротая…

– Одалиска! – шепнул он, тихо смеясь, когда она вдруг соскользнула на пол, на туркменский ковер, и, стоя на коленях у кровати, заставила его повернуться на бок и принялась целовать его бедра, живот, ноги.

– А как ты догадался? – удивленно спросила она. – Ну да, я танцевала одалиску. Но потом об этом, все потом!..

И, нетерпеливо махнув рукою, она снова оказалась рядом с ним на кровати и тесно прижалась к его животу своим плоским узким животом, одновременно раздвигая ноги, подчиняясь то ли его нетерпеливому порыву, то ли собственному стремительному желанию.

Когда и порыв, и желание не только вспыхнули в них обоих, но уже и разрешились, Константин спросил, поглаживая Асины растрепавшиеся волосы и прижимая ее голову к своему плечу:

– О чем же я догадался? Про одалиску, – напомнил он, встретив ее недоуменный взгляд.

– А! – засмеялась Ася. – У меня был такой номер, только уже давно, сразу после студии Шпагиной. Шальвары у меня были шелковые, полупрозрачные, живот обнажен, и я, верно, была очень соблазнительна, когда танцевала одалиску.

– Уж это точно, – кивнул Константин.

Она и сейчас была так соблазнительна – когда не танцевала в прозрачных шальварах, а только говорила об этом, – что у него губы пересохли, хотя желание его было сейчас совершенно удовлетворено.

– Я потом даже позировала скульптору Древлинскому, – сказала Ася. – А он мне в подарок вырезал и расписал деревянную статуэтку. Она у меня на столе стоит, ты мог видеть. Это я в костюме одалиски.

Константин смутно припомнил, что действительно видел на Асином столе какую-то расписную фигурку, но была ли это одалиска, он тогда внимания не обратил. А сейчас он вообще ни на что не обращал внимания – смотрел только на Асю, на все ее чудесное гибкое тело, совершенно открытое ему, и понимал, что ни до какого фейерверка они, пожалуй, не доберутся, потому что ему хочется ее уже сейчас, а через пять минут захочется так, что никакая сила не заставит его встать с кровати.

Но тут он вспомнил, что уже ведь обманул ее сегодня: пообещал угостить пирожными и даже не дошел до кондитерской. И ему стало стыдно, что вот она ждет вечернего праздника и верит в какой-то невозможный фейерверк, а он заранее знает, что никуда они не пойдут, а снова… Что – снова, лучше было все-таки не думать, иначе он точно обманул бы ее опять!

– Уже темнеет, Настенька, – сказал он несколько покаянным тоном. – Вот-вот начнут ракеты запускать, наверное. Пойдем?

– А ты хочешь? – спросила она, глядя на него с легким лукавством.

– А я только тебя хочу, – признался Константин. – Но мы пойдем, пойдем! – принялся он уверять. – Я тебя и так обманул с пирожными…

Ася расхохоталась так, что волосы еще больше растрепались от этого ее смеха.

– Какой ты чудесный, Костя! – воскликнула она и, быстро наклонившись, поцеловала его в плечо.

– Что уж такого чудесного? – пробормотал Константин.

Все-таки он смущался от ее манеры говорить слишком прямо и так же прямо, в глаза, высказывать свои впечатления о нем.

– В тебе страсти очень много, но нежности еще больше, а это редкостное чудо, – серьезно сказала Ася. – Когда ты меня целуешь, то я чувствую, что ты меня хочешь, но словно боишься дать мне это понять во всю силу – твоя нежность ко мне тебе мешает. Мне кажется, ты боишься, что я восприму твое желание как грубость. Ах, Костя, да ведь и я пламенею к тебе, иначе у нас с тобой уж верно ничего не получилось бы!

Она снова высказала все это слишком прямо, да еще такими вычурными словами – «пламенею к тебе»… Но в интонациях ее, в самых звуках голоса и в золотых огоньках, горящих в глубине ее глаз, была не вычурность, а то, что было и в каждом ее, на него направленном движении: простота и естественность.

Ему только странным казалось: какую нежность она могла в нем разглядеть, если сам он чувствовал себя совершенно огрубевшим и действительно боялся, что и она сразу это почувствует?

– Все-таки пойдем, посмотрим фейерверк, – сказал Константин, призывая на помощь всю свою волю, чтобы не наброситься на Асю снова с той жадностью, которая целый день не давала ему встать с кровати. – Мне и самому интересно, – соврал он.

– Давай я тебя одену? – предложила Ася, снова соскальзывая с кровати и протягивая руку к его одежде, разбросанной по ковру.

– Ох, Настенька, не надо! – простонал он. – Иначе снова обману…

Она засмеялась, он вскочил и быстро, по-военному, оделся, а потом смотрел, как одевается Ася, дразня его соблазнительной замедленностью своих движений, и чуть зубами не скрипел, стыдясь себя за то, что желания его сейчас незамысловаты, как у подростка.

Она только на минуту забежала в свою комнату и появилась оттуда в светлом чесучовом труакаре и в такой же светлой широкополой летней шляпке с шелковой золотистой лентой вокруг тульи.

– Ничего, если я пойду… в этом? – спросила Ася, глядя на него чуть исподлобья и с каким-то непонятным ожиданием.

– Конечно, – пожал он плечами. – А почему ты меня об этом спрашиваешь?

– Потому что тебе, может быть, нельзя… – неловко пробормотала она. – То есть, может быть, вам не разрешают появляться с такими, как я…

– А может быть, это тебе нельзя? – усмехнулся он, окидывая взглядом свою гимнастерку. – Я, правда, сейчас не в кожанке – тепло. Но все равно, увидит кто-нибудь из коллег по богеме, презирать ведь станет за такие знакомства.

– Пойдем, Костя, – тихо сказала Ася. – Извини меня.

Никакого фейерверка, конечно, не было. Но Ася радовалась и тому, что было: красным ракетам, взлетающим в темное небо, шумной толпе на набережной Москвы-реки и у Храма Христа Спасителя, полковой музыке, которая опять играла для гуляющих… Они долго стояли в праздничной толпе, провожая взглядом одну ракету за другой, и Ася снова, как утром при виде аэроплана, подпрыгивала, стараясь разглядеть самое интересное. Шляпка соскользнула с ее головы, Константин еле выхватил эту хрупкую шляпку из-под чьей-то ноги в обмотке и теперь держал ее крепко, будто сокровище.

Чтобы видеть повыше, Ася брала Константина за локоть, он напрягал руку, и Ася опиралась о нее, подпрыгивая. И это было ему так приятно, словно благодаря ему происходило что-то очень важное, очень нужное и хорошее.

– Уже последняя? – воскликнула Ася, когда ракеты перестали расчерчивать небо. – Как жаль, Костя, правда?

Константин в это время незаметно гладил ее запястье – Асины запястья почему-то особенно возбуждали его, почти так же, как ее тонкие лодыжки. Он вдруг вспомнил, что сегодня эти лодыжки лежали у него на плечах и он охватывал их ладонями, а потом вел ладони дальше, по всем тонким и одновременно очень сильным Асиным ногам… От этих воспоминаний он почувствовал себя так, что даже стоять сделалось неловко.

Поразительно, но Ася каким-то неведомым образом сразу об этом догадалась. Она на секунду замерла, потом только чуть-чуть повернула голову, словно проверяя свое ощущение кратким взглядом, и сразу прижалась щекой к его плечу.

– Ты хочешь уйти, Костя? – спросила она.

– Нет-нет, – торопливо ответил Константин. – Подождем, может быть, еще ракету пустят.

«Да что же это я, прямо как одержимый какой-то! – подумал он. – Даже перед нею неловко».

Но, говоря себе это, на самом деле он никакой неловкости перед Асей не чувствовал. И потому, что в ней горело то же желание, что и в нем, и потому, что любое человеческое чувство и желание вообще было рядом с нею таким же естественным, как она сама.

– Мы все-таки пойдем, – улыбнулась Ася. – Нам идти долго, а мы ведь очень друг друга хотим и по дороге еще больше друг о друге соскучимся.

И эти жаркие, будоражащие слова она тоже произнесла совсем просто, будто выдохнула.

– Ох, Настя! – Константин покрутил головой и коротко, как цирковой борец, выдохнул воздух, распиравший его изнутри. – Я уже и теперь соскучился…

– У тебя опять огоньки в глазах. Вот те самые, что как роса на молодой траве, – сообщила Ася и взяла его под руку. – Пойдем поскорее.

Идти поскорее не получилось: и потому что толпа была велика, и потому что дорога была все же неблизкая. Константин как-то не осознал еще московских расстояний – по службе ему положен был автомобиль с шофером, он и ездил на автомобиле, – и только теперь сообразил, что им предстоит довольно длительная пешая прогулка.

– Ты не устала? – спросил он Асю, когда, пройдя весь Гоголевский и Никитский, они наконец вышли на Тверской бульвар.

– Ну что ты! – улыбнулась она. – Я ведь танцорка. Я думала, ты устал.

– Никак нет. – Он улыбнулся в ответ, глядя в Асины золотящиеся глаза. – Я хотя и не танцор, но ходить приходилось много.

Он вдруг вспомнил, как в девятнадцатом году провел без сна трое суток подряд и, кажется, даже не присел за эти трое суток, потому что вдруг оказался единственным, кто каким-то образом умел распорядиться движением эшелонов через станцию Береза. Воспоминание пришло некстати, потому что это были страшные трое суток – не усталостью страшные, а необходимостью мгновенно и без размышлений распоряжаться не только эшелонами, но и человеческими жизнями. Константин вспомнил, как вздрогнул от выстрела «маузер» в его руке, и торопливо отогнал от себя это воспоминание.

Но, наверное, какая-то тень все же пробежала по его лицу. Или Ася действительно прежде слов чувствовала все, что с ним происходило?

– Ты о чем-то тяжелом подумал, Костя, – сказала она. – О своей службе, да?

– Н-не совсем… – пробормотал он.

Меньше всего ему хотелось обсуждать с Асей то, о чем он подумал.

– Мне в самом деле жаль, – тихо проговорила она. – Мне кажется, если бы… все это не случилось, для тебя было бы лучше. Конечно, ты не сделал бы такую стремительную карьеру, но ты и не выглядишь человеком, который стал бы переживать из-за того, что его карьера не слишком стремительна.

– Уж точно, что из-за этого не стал бы, – кивнул он.

– Вот видишь, – сказала Ася. – Значит, и для тебя было бы лучше…

– А для кого еще было бы лучше, если бы… ничего не произошло? – поинтересовался Константин.

Он вдруг поймал себя на том, что, как и Ася, почему-то называет революцию и Гражданскую войну вот так неопределенно, словно не находя слов для их обозначения.

– Для меня, – коротко ответила Ася.

– Но ты ведь сама говорила, что тебе скучна обыденность, – усмехнулся Константин. – Я видел много людей, которые восхищались революцией именно потому, что она разрушила обыденность.

– Нет-нет, – покачала головой Ася. – То есть, возможно, кому-то бывало скучно наедине с собою и хотелось внешней силы… Такой веселящей силы. Но не мне! – горячо проговорила она. – Да, я не люблю скучную обыденность, размеренную, во всем наперед известную. Но я еще больше не люблю, когда кто-то вмешивается в мою жизнь, диктует моим чувствам. А ведь вышло так, что именно эта… революция так и поступила со всеми нами. Не сердись, Костя, но революция для меня вся воплощена не в тебе, например, а в Тоне. И какие же с нею могут быть чувства, какая жизнь? Никаких чувств она вовсе не знает. Если бы ты слышал, как она кричит на своих детей! Я сначала думала, что они постоянно делают что-то ужасное, а потом поняла, что это она просто так с ними разговаривает. И я не понимаю только одного: зачем же она рожала детей, если они ее так раздражают?

– Не зачем, а почему, – усмехнулся Константин. – Потому что так вышло. Ты не знаешь, почему рождаются дети? Ну, и польза ведь от них теперь: промышляют чем-нибудь, что-то в дом несут.

– Ты не думай, я не то чтобы ее презираю, – сказала Ася. – Я знаю, многие презирали таких, как она, и, может быть, за это нам всем и вышло наказание… Я понимаю, у нее была тяжелая жизнь, когда у меня была легкая, и она ни в чем не виновата. Но жить с нею в одной квартире мне все равно не хочется. А революция – это значит жить в одной квартире с Тоней, и по сравнению с этим любая скука обыденности…

– Жить с ней в одной квартире необязательно, – перебил ее Константин. – Мы можем переехать в другую квартиру.

– Мне этого не хотелось бы, – мягко сказала Ася.

И эта мягкость ее тона вдруг разозлила его больше, чем если бы она принялась топать ногами и кричать.

– Коне-ечно!.. – протянул он. – Большевистские подачки – как можно!

– Костя, не сердись, прошу тебя, – грустно сказала Ася. – Поверь, я ни в коем случае не хочу тебя обидеть. Я как-то сразу почувствовала тебя очень близким человеком, я даже сама не вдруг поняла, почему это так. И мне было бы очень тяжело, если бы ты неверно меня понял.

Но он уже завелся, уже почувствовал не то чтобы даже раздражение – это было бы слишком легко, – а какую-то горячую, свербящую боль в груди.

– Я понимаю, говорить ты об этом мне не станешь, – резко сказал Константин. – Не желая меня обидеть, – насмешливо уточнил он. – Но думаешь ведь! По-твоему, я не понимаю, что ты обо мне думаешь? Самое малое – что я нарушил присягу, пойдя служить большевикам. Или вообще – что продался за пару ржавых селедок, или за что там еще.

Он сам не понимал, почему вдруг стал говорить все это, да еще с таким жаром. До сих пор ему было все равно, что думают о его поступках посторонние люди, а Ася ведь совсем недавно была совершенно ему посторонним человеком. Богемьенка, кабаретьерка! Он и представить не мог, чтобы стал злиться, почти срываясь на крик, из-за того, что такая вот женщина как-то неправильно о нем думает.

– Я понимаю, что ты не продался, – перебила его Ася. – Костя, да ведь на тебя только взглянуть, и понятно, что ты не из тех, кто продается. Но я думаю, что ты мог ошибиться, понимаешь?

– В чем же, по-твоему, я ошибся? – зло прищурился он.

– В своих устремлениях, – серьезно ответила Ася. – В том, насколько они совпадают со всем, что сейчас творится.

– А что ты вообще знаешь о моих устремлениях?! – почти прокричал он. – Что ты – ты! – можешь в этом понимать?

Они остановились у скамейки и, не садясь на нее, все-таки не делали ни шагу – стояли друг против друга, будто чужие.

– Я ничего о тебе не знаю, – тихо сказала Ася. – Но очень много о тебе чувствую.

И тут он наконец увидел ее глаза, теперь уже не тревожные, а просто горестные, с совершенно погасшими золотыми огоньками, и ему показалось, что кто-то ударил его по голове крепкой дубиной.

– Ася… – сказал он и потер ладонью лоб, будто и в самом деле от удара. – Настя, прости. Я ведь и правда… Ведь и правда – просто так получилось, понимаешь? Кто-то должен был, а некому оказалось, кроме меня… Один раз так вышло, что некому, кроме меня, это на станции Береза было, на польской границе, а потом уж один раз за собою другой потянул, и еще другой… Дороги ведь все-таки есть, составы по ним идут, люди едут. И должен же кто-то делать так, чтобы они шли и ехали! – воскликнул он с себе самому непонятным отчаянием. – Я же всю жизнь об этом мечтал, понимаешь? Ну кто я был? Сирота, да к тому же какой-то… постыдный сирота. Отец казенные деньги растратил и застрелился, мать спилась. А мне невыносимо было, что меня жалеют, что о родителях стараются не поминать, и мне хотелось, чтобы это все прекратилось. То есть мне только сначала этого хотелось, – уже чуть спокойнее сказал он.

Ася стояла неподвижно и смотрела на него так, что он мог бы говорить до бесконечности, как ни с кем и никогда не говорил, даже с Гришкой Кталхерманом, хотя, когда тот зашел к нему в вечер смерти матери и без слов повел к себе домой, Костя, весь дрожа, все говорил что-то и говорил – жалкое, бессмысленное – до тех пор, пока Гришкина мама не налила ему горячего супа и не погладила по голове полной, ласковой рукою, – и тогда он наконец разрыдался.

Разрыдаться сейчас, глядя в Асины глаза, ему совсем не хотелось. Да сейчас это было бы уже и невозможно. Все-таки пропасть лежала между ним тогдашним, тринадцатилетним растерянным мальчишкой, и нынешним – уверенным в своей правоте мужчиной, которому три дня назад, он об этом даже позабыл, исполнилось двадцать семь лет.

– Мне только сначала хотелось кому-то что-то доказать, – уже спокойнее повторил Константин. – А потом я почувствовал, что жизнь одна и что чего-то она от меня требует, понимаешь? – Ася по-прежнему молчала, но он и без слов видел, что она все понимает. – А я ведь при железной дороге вырос – отец начальником станции был в Лебедяни. Может быть, потому у меня это чувство с железной дорогой и связалось. Она для меня была как живой организм. Жизнь по рельсам течет, как кровь по жилам, и все так гармонично, так точно… – Тут ему стало неловко от такой своей неуклюжей поэтичности, и он сам себя оборвал: – Вот и все, Настенька. В Институт Корпуса инженеров путей сообщения меня, как сына железнодорожника, на казенный кошт приняли. Хотя в Лебедянской гимназии даже не все предметы преподавались – в первый год кое-что самому пришлось изучать. Для меня это название как музыка звучало – Институт Корпуса… А потом… Что же мне было, смотреть, как все разваливается, если я хотя бы отчасти мог сделать так, чтобы не разваливалось?

Он не понимал, сумел ли рассказать Асе о той мощной созидательной силе, которую и вправду почувствовал в себе, одиноком и никакой особенной силой не отличающемся мальчишке. Но ему так хотелось, чтобы вышло, что все-таки сумел!

– Ты мне не веришь? – спросил он. – Думаешь, я потом все это домыслил, себе в оправдание?

– Костя… – Ася сделала едва заметный шаг к нему и, вскинув руки, легко провела пальцами по его лицу, по упавшим на лоб волосам. – Я верю каждому твоему слову.

Она произнесла это так серьезно, что Константин с трудом сдержал улыбку. Все-таки зря она говорила, что чувствует себя старше его. Это он чувствовал в себе тяжелый, на много лет тянущий опыт, а в ней было столько вот этой чистой душевной серьезности, так чудесно соединенной с телесной естественностью, что для тяжести лет, для тяжести опыта просто не оставалось места.

– Ты прости, что я тебе так назидательно выговаривала, – сказала Ася. – Я понимаю, ты лучше в этом разбираешься. И я тебе правда верю во всем! – повторила она. – Но мне все же кажется… Ты не обидишься? – Она посмотрела вопросительно и, не дождавшись ответа, продолжила: – Мне кажется, что жизнь свою можно так решительно повернуть, только если это… Если это совершенно необходимо, ты понимаешь? Ах, я не умею объяснить! – с отчаянием воскликнула она. – Ну, если ты знаешь: вот не совершу я такой-то поступок, и от этого что-то страшное произойдет. Любимый человек погибнет, вот что! А отвлеченное что-то, какая-то идея, хотя бы и прекрасная… Но я понимаю, понимаю. – Она улыбнулась смущенно и как-то жалко. – Я понимаю, это просто оттого я так думаю, что у меня совсем нет отвлеченного мышления. Я в гимназии к алгебре была совершенно не способна, и даже не к алгебре, а еще к арифметике – ни одной изустной задачи не могла решить. Вот и тебе теперь не могу объяснить то, что понимаю сама.

Может быть, она действительно не имела способностей к алгебре и к отвлеченному мышлению, но Константин прекрасно понимал, что она пытается ему объяснить. И чувствовал, как тоска и стыд охватывают его от этого понимания… Конечно, дело было не только в отвлеченной идее – вот в этой, о мощной жизни, которая течет по жилам железных дорог. Нет, он не солгал Асе, рассказывая об этом своем ощущении. Не солгал, но и не сказал всей правды. Потому что вся правда была еще и в том, что ему страшно было представить себя – себя! – со всей своей молодою силой, где-нибудь на унылом житейском проселке. Он не мог представить, чтобы жизнь проходила мимо него, а он бы только брюзжал, что она, дескать, устроена неправильно. Да он сам должен был устроить жизнь так, как считал нужным, он чувствовал в себе бездну сил для того, чтобы это сделать!

– И потом, знаешь… – сказала Ася. Константин вздрогнул: задумавшись, он не ожидал от нее еще каких-нибудь слов. – Знаешь, Костя, я ведь кое-что видела и сама… Мы с Ирочкой Тизенгольд, это моя подружка, тоже артистка, в восемнадцатом году поехали за продуктами в деревню под Смоленск.

– Как же вы поехали в восемнадцатом году под Смоленск? – удивленно спросил Константин. – Кто же вас пустил ехать?

Он отлично знал, что такое было ехать куда-нибудь в восемнадцатом году, да и в девятнадцатом, да и сейчас, – и не мог представить Асю в той жуткой, кровавой неразберихе, которую являли собою эти поездки.

– Ну да, вольный проезд не был разрешен, – кивнула Ася. – Но Ирочка как-то достала для нас удостоверение, будто бы это командировка для изучения кустарных промыслов. Там было написано: «Вольный провоз в полтора пуда», – и мы собирались привезти муки или пшена, чтобы на ползимы хотя бы хватило. У меня ведь много было красивых вещей – платья, шали, – я хотела поменять…

– Как ты жива осталась, Ася! – Он вздрогнул, представив себе все это. – И как…

– Но что же мне было делать? – тихо сказала она. – Ведь я понимала, что просто умру с голоду. Ведь мне даже те четверть фунта хлеба, что пайком на два дня выдавали, и то не были положены! А про то, о чем ты подумал… Ну конечно, этого только чудом не случилось. Мы все-таки выменяли полтора пуда муки и потом неделю жили на станции, в чайной, потому что невозможно было сесть хоть в какой-нибудь поезд. И я все это видела – заградотряды эти или, может быть, реквизиционные отряды, я не поняла, чем они друг от друга отличаются, или это одно и то же. Они просто грабили в поездах, отнимали, у кого что было. И чайную тоже ограбили совсем, хозяйка потом всю ночь плакала. А у нас с Ирочкой командир одного такого отряда отнял наше удостоверение на вольный провоз и сказал, что отдаст, только если я… А если нет, то и муку заберет, и нас обеих расстреляет как мешочниц.

Ася замолчала, словно задохнулась. Все это время она теребила шелковую ленту на шляпке, которую держала в руках, наконец совсем эту ленту оторвала и теперь смотрела на нее с недоумением.

– И… что? – выговорил Константин.

– И тут нам повезло, – улыбнулась Ася. Константин вздрогнул от этой улыбки, хотя она была совсем не страшная, а обычная ее тревожная улыбка. – Этот командир вечером напился и уснул как мертвый, а я зашла в комнату, где он спал. Меня пустили, потому что все слышали, как он требовал, чтобы я пришла… Ну, и я просто выкрала у него наше удостоверение – вытащила из кармана. И вылезла в окно. А Ирочка меня ждала внизу с нашими мешками, и мы потом до утра прятались в кустах, а утром все-таки сели в поезд. Нас хозяйка предупредила, что рано утром будет поезд, поэтому мы и решились рискнуть, – объяснила Ася. – Она нам еще подарила несколько вышивок. Чтобы, если нас станут обыскивать, было похоже, будто мы действительно кустарные промыслы изучали. Они теперь у меня в комнате, очень красивые, ты видел?

– Видел, – сглотнув ком, стоящий в горле, ответил Константин. – Красивые.

– Потому, – каким-то виноватым тоном сказала Ася, – я не могу думать об этом как об отвлеченной идее. И я вообще стараюсь обо всем этом не думать, Костя, – добавила она и вдруг попросила: – А теперь пойдем, пожалуйста, домой, хорошо? Ты ведь завтра опять уйдешь, а я теперь не представляю, как это – тебя неделю не видеть…

И тут, когда она об этом сказала, Константин вдруг тоже понял, что не увидит ее очень долго, просто непредставимо долго, – и это понимание показалось ему таким ужасным, что кожа стянулась на голове, словно от холода. Он часа не мог ее не видеть, да что там часа – пяти минут не мог!

Наверное, этот ужас, похожий на детские ночные страхи, как-нибудь мелькнул в его глазах, потому что Ася сказала:

– А все равно – сегодня день был наш, и никто его у нас не отнимет! Я, знаешь, – улыбнулась она, – все время боялась, что за тобою вдруг нарочного пришлют. Когда ты прежде бывал дома, часто ведь присылали, даже ночью, я слышала.

– Что ж, значит, сегодня мне повезло, – невесело улыбнулся Константин. – Получился праздник. Только с кондитерской я тебя все-таки обманул, – вспомнил он.

– Но мне почему-то кажется, что это будет самый большой обман в нашей с тобой жизни! – засмеялась Ася. – Да ведь ты в нем и не виноват – просто теперь нет кондитерских.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: