Глава четвертая 5 страница

— Пардон, туважиш женераль, але я добже чую. Битте зер. Вы тильки нажмить сильнийше оттут-о! — порекомендовал он на сплаве своих четырех языков.

Лукач оживленно заговорил по телефону, и даже я понял, что на другом конце провода комиссар Рихард, через которого Лукач объясняется с обезголосевшим Людвигом Ренном. Между тем Мориц выбрался из подвала. В его внешности не сохранилось ни малейших следов недавнего возбуждения, наоборот, вид у него был самый обыденный, лишь сивые вихры были еще взъерошены. Нашипев на Орела с присными, чего это они вздумали прохлаждаться, разве им делать нечего, он до того нагрузил их катушками, что все трое сделались похожими на осликов, навьюченных вязанками хвороста. Безжалостно погнав их под дождь, он расположился у аппаратов и, найдя в бочкастом перочинном ножике отвертку, начал разбирать мембрану, но не плоской полевой, с совком внизу, а черной и круглой городской телефонной трубки, под которой висел обрезанный шнур.

Закончив переговоры, Лукач шагнул к сидящему рядом Морицу, под мышки, как берут детей, поднял его со скамьи и расцеловал. Мориц сначала даже как-то оробел, затем криво заулыбался и опустил глаза.

— Але то есть ниц... то есть ниц... — бормотал он.

— Какое там к черту «ниц»! — вскричал Лукач. — Какое там «ниц», когда несколько неопытных юнцов под обстрелом, да вдобавок и под проливным дождем сумели за пять или [333] шесть часов связать штаб с самым опасным участком переднего края?

И он опять обнял Морица, прижав его птичью головку к своей широкой груди и что-то горячо наговаривая ему на ухо, а отпустив, еще подержал за плечи вытянутыми руками, всматриваясь в почти уродливую, с лисьим выражением, физиономию Морица, и внезапно еще раз поцеловал порозовевшую, как у сконфузившейся старушки, морщинистую щечку.

— Ты видишь, — обернулся Лукач к Белову, — этот скромняга и не подозревает, что сделал. А без него кем я был? Рассудить, так кем хочешь, но не командиром бригады: и связным, и политруком, и даже интендантом, а часто и просто пустым местом. Только благодаря старому Морицу я могу наконец начать распоряжаться. А ты без телефона под рукой кто? Послушай меня, товарищ Белов. Вот этот вон человек — твоя правая рука. И мало в интересах дела, но и в своих собственных интересах ты обязан обеспечить его всем, что ему понадобится, если хочешь быть стоящим начальником штаба. Наш старый Мориц это чистый клад, и мы с тобой должны лелеять и холить его, холить и лелеять...

К вечеру подтвердилось, что бригада кое-как удержалась на тех рубежах, на какие успела выйти утром, и с приближением темноты пробовала, как могла, закрепляться на них. Рыть окопы было нечем, да и слишком все устали, но индивидуальные ячейки, чтобы хоть лоб прикрыть, люди скребли понемногу, беда была лишь в том, что ямки эти заливало водой. Паласете же с окружающими домами было утеряно и представляло собой как бы занозу, впившуюся в тело бригады. Выслушав соображения по этому поводу еще раз приезжавшего Галло и созвонившись с командным пунктом батальона Тельмана, Лукач собрался в штаб сектора. Возвратился он, когда уже стемнело.

— Клебер категорическим образом требует, чтоб мы восстановили положение у себя в центре. Он верно указывает, что, уступив врагу дома, расположенные по гребню, мы попали в очень невыгодные условия, а кроме того, посрамили доброе имя интербригад. Забыл он об одном: кто во всем виноват. Я хоть и напомнил, что просил отложить смену до ночи, но это так — после драки кулаками... Вообще же слишком спорить не приходилось, — ведь враг и вправду здесь, против нас, еще на шаг приблизился к Мадриду. А потом, я верхним чутьем чую, что Клебера в [334] этом вопросе поддерживают наши товарищи. Единственное, чего я добивался, иметь на завтра ограниченную задачу выпрямления наших позиций, а настоящую контратаку отложить. Сутки выторговал. Мне главное, чтоб люди, на случай если не получится, хотя бы капельку тут обжились. Обогретое им жилье человек иначе защищает, чем незнакомое место. Теперь я махну в город, разузнаю, что и где, кроме всего прочего, поставлю непременнейшее условие: пусть как себе хотят, а дают десять танков поддержки, и Клаусу на этот день снарядов — чтоб не по карточкам.

— Он даром штуки не истратит, — заверил Белов.

— Ты же без меня проконтролируй — мотоциклист в полном твоем распоряжении, гоняй, куда нужно, — я обязал интендантов батальонов с темнотой самолично доставить на передовую горячую пищу и сидеть там, пока последний боец ложку не оближет. А то как бы они не приросли к Фуэнкарралю, вроде нашего Фернандо, который только и умеет, что задницу у печки греть. Так с нами ладно, сойдет, а люди-то двое суток под дождем да еще на сухоедении. И пусть, посмотри, не забудут коньяку, рому, чего найдется, всем по полфляги налить, а к еде — по чашке красного вина, но разогретого, хорошо бы с сахаром и лимоном, глинтвейн, одним словом, сделать. Иначе к делу вся бригада сляжет.

Он уехал. Скоро наступил вечер, и сильно похолодало. Я, как и вчера, не спал: будил подчасков, сменял часовых, всматривался в мокрую черноту, прохаживался в обе стороны от нашей будки с винтовкой. При наступлении вечера неприятельская артиллерия замолкла и на фронте воцарилась настороженная тишина, подчеркиваемая монотонным падением дождя. Часов около одиннадцати впереди грянул раскатистый винтовочный выстрел, за ним другой, третий, и поднялась, расползаясь вширь, бешеная пальба. В нее вмешались пулеметы. Похоже было, что фашисты затеяли ночную атаку. Я повернул к командному пункту, но стрельба перед нами, откуда все началось, стала ослабевать и понемногу совсем заглохла. Теперь стреляли только слева, где должен был находиться батальон Андре Марти, но и там делались различимы отдельные выстрелы, они раздавались все реже и тоже прекратились. Опять не было слышно ничего, кроме шороха дождя. Через час все повторилось, но на этот раз первый выстрел прозвучал справа, за Мансанаресом. Я пошел в накуренную сторожку. Белов с [335]трудом разомкнул веки, прислушался, в зрачках его промелькнула тревога. Он наклонился к погребу и позвал:

— Мориц! А Мориц! Товарищ Мориц!.. — Еще с вечера он почему-то перешел с Морицем на русский. — Не спишь? Соедини-ка меня с батальоном Тельмана.

Видно, Мориц понимал, так как под полом запела крутящаяся ручка, ящичек на столе загудел, и Белов хрипловатым от бессонницы баском принялся расспрашивать немецких товарищей, что у них происходит. Сняв побелевшие пальцы с пружины на трубке, он уложил ее на место и облегчение вздохнул.

— Померещится кому-нибудь со сна, он не долго думая — бабах! В ответ фашист напротив тоже шарахнет. На это от нас выпустят обойму — и пошла писать губерния! Через десять минут уже весь фронт жарит, и не дознаться, где началось...

Лукач приехал поздней ночью, с улыбкой взглянул на торчащий кверху кадык Белова, запрокинувшего голову на спинку стула, спросил у меня, что нового, потянулся.

— Устал что-то. Пойду подремлю в машине. Понадобится — немедленно будите.

Вскоре после того сменив часового, я, как всегда, прошелся до барьера, преграждавшего путь в рощу у поворота шоссе на мост, и обратно — мимо нашего домишки к спрятанному в кустах мотоциклу. Отсюда следовало теперь удлинить маршрут метров на двести по направлению к Эль-Пардо, чтобы осмотреть местность вокруг «пежо». Я приближался к нему совершенно, как мне казалось, бесшумно, но едва различил под деревьями низкий силуэт машины, как послышался негромкий вопрос Лукача:

— Это вы? Все там в порядке?

Через два часа я уже не подходил, а прямо-таки подкрадывался к машине, но опять, когда до нее осталось метров пятнадцать и до меня донесся приглушенный закрытыми стеклами храп Луиджи, одно из них заскрипело, опускаясь, и Лукач спросил:

— Ничего не случилось?

Тут только я сообразил, что сон нашего комбрига лучше не охранять. Вряд ли ему, в конце концов, может грозить серьезная опасность с тыла, зато осторожные шаги, продвигающиеся с фронта, будят его.

Подходя к командному пункту, я заранее подал голос, чтобы стоявший на часах Лягутт не тревожился. Когда я приблизился, он убрал выставленную ногу, забросил винтовку [336] за плечо, и тогда я услышал, что он дрожит в своих каучуковых лохмотьях.

— Послушай. Еще одна такая ночь, и я попаду в госпиталь, — пожаловался он, трясясь и лязгая зубами, будто больной тропической лихорадкой. — Главное: голые ноги. А ботинки сырые. Я четыре пары носков привез с собой и еще одну купил в Фуэнкаррале, и все — в клочья, от последней пары одни браслеты на лодыжках остались, как у Жозефины Бэккер. Ладно. Я готов согласиться. Военные лишения, весь народ страдает. Но знаешь, что меня мучает? Стоя, я мерзну, а передо мной мираж: те кучи чистых носков, какие мы позавчера в маленьком доме наверху, где нас чуть не укокошило, в комод уложили. Помнишь, сколько их там было всяких — и нитяные, и фильдекосовые, и шерстяные, и даже лыжные вязаные. Захотелось мне тогда сунуть в карман хоть пару, у меня последние уже кончались, да — ты меня поймешь — побоялся запачкать нашу идею. А сейчас прошу: узнай у генерала, не даст ли он позволения сбегать туда и взять одни для себя и еще одни для Фернана, он тоже в мокрых башмаках на голу ногу ходит и, сам слышишь, кашляет, как туберкулезный. Отлучусь всего на двадцать минут, это ж прямо над нами, круто, конечно, но взобраться можно...

Когда разбуженный предутренней стрельбой Лукач, держа фуражку в руке и приглаживая ладонью другой смятые редкие волосы, появился на командном пункте и Белов, уже успевший справиться по телефону, успокоил его, что это снова ложная тревога, я улучил момент и доложил о просьбе Лягутта. Выслушав, Лукач со странным выражением посмотрел мне прямо в глаза.

— Значит, ему угодно, чтоб не меньше как сам командир бригады благословил его на этот акт мародерства?

— Так точно... То есть... Теперь мне ясно... — смешался я.

— А почему, как вы думаете, означенный Лягутт не отправился туда, предположим, вечерком и не забрал безо всякого, что ему понравится?

— Он сознался, что еще когда мы были там, ему пришла мысль взять одни носки, но он постеснялся... Из опасения, ну, уронить, что ли, идею...

— Уронить идею? — переспросил Лукач. — Уронить, говорите, идею... вы оба с вашим Лягуттом. Передайте ему, что я, так и быть, возьму грех на свою душу: пусть экспроприирует целых две пары носков для себя и столько же для [337] Фердинанда, или как его там, этого малыша... Видишь, Белов, какие проблемы приходится разрешать? Бедная моя головушка!

Не вполне преодолевший дремоту Белов реагировал на его смех вяло. Я повернулся, чтобы сходить порадовать Лягутта, но Лукач задержал меня.

— Не скрою, что наивность, с которой один из часовых обращается хотя и через вас, но в общем непосредственно к командиру бригады по столь значительному делу, сама по себе приятна. Это признак доверия. При всем том хочу заметить, что подобного рода вопросы, не имеющие, так сказать, особой государственной важности, вы должны научиться решать самостоятельно. Разве и без моей подсказки не ясно, что барахло, брошенное в разрушенном снарядами доме, все равно сгниет без толку? Впрочем, будь оно даже в полной целости и сохранности, но ничье, наши бойцы при неотложной нужде имеют моральное право воспользоваться им. Великолепно, конечно, что они так настроены, но нам-то с вами негоже быть чистоплюями. А чтоб на этой почве не развивались стяжательские инстинкты, существует безошибочный принцип: при острой необходимости можно брать все в себя и на себя, но никогда ничего в ранец... Нет, ты слыхал, что за народ? — опять адресовался Лукач к Белову, когда я уже был за дверью. — А Никите по этому поводу ты все же шею намыль и предупреди, что в следующий раз я сам за него возьмусь, если мне еще попадется боец в чеботах на босу ногу.

До обеда Лукач отсутствовал. Ему перед предстоящим выпрямлением позиций понадобилось, как он выразился, «хорошенько обнюхаться» с Людвигом Ренном. Около полудня появился начальник разведки Кригер и объявил, что от Ренна наш комбриг прошел в батальон Гарибальди. Вскоре после того как Лукач вернулся и наспех перекусил, из Мадрида приехал Фриц. На фронте тем временем загремело и заухало. Стали звонить к Ренну, но связь оказалась нарушенной, и Орел ушел на повреждение. Затем впереди стало стихать, и тогда прилетел на мотоцикле комиссар бригады, а за ним — и его помощник. Из отрывистых предварительных разговоров я уловил, что батальону Тельмана удалось занять несколько оставленных при смене домиков, а батальону Гарибальди — нет. Но тут Белов предложил мне вывести из помещения всех, кто не спит, и там началось совещание, продолжавшееся часа полтора. По его окончании Галло и Реглер немедленно умчались на своих тарахтелках. [338]

Потом, бормоча, что он такой же человек, как все остальные, и ему тоже необходим отдых, отбыл в тыл на машине Лукача недовольный жизнью Кригер. Едва «пежо» набрал скорость, на горизонте показалась идущая ему навстречу странной формы конусообразная граненая машина. Когда она разминулась с «пежо», мы определили, что это малюсенький броневичок. Он остановился у кромки шоссе напротив сторожки. Стальная дверца, напоминающая крышку сейфа, бесшумно отошла, и вылез большой человек в кожаной куртке и кожаном, обшитом чем-то вроде колбасок шлеме.

— А, Баранов! — с порога закричал уже собравшийся уезжать Фриц. — Давай, давай сюда. Нам с тобой нужно договориться.

Договаривались они недолго. Минут через десять Лукач, Фриц и Баранов, тихо беседуя, уже подходили к броневичку. Баранов пожал им руки, забрался, согнувшись пополам, внутрь, затворился, и связной броневичок покатил к позициям. Лукач и Фриц направились к «опелю» и втиснулись в него с двух сторон, втянули ноги, и он побежал в противоположном направлении.

— Вот бумага и карандаш, — Белов положил их на стол. — Садись. — Он развернул сложенный вчетверо исписанный листок. — Переведи это на французский, бери мотоциклиста и кати в Фуэнкарраль. Там разыщешь такого Клоди, заведующего походной канцелярией, он и внешне смахивает на какого-то коллежского асессора... Тем лучше, если знаешь. У него имеется печатная машинка. Отстучишь перевод в пяти экземплярах и — немедля обратно. Это, чтоб тебе было ведомо, приказ на послезавтра. Дату поставь, номера же пока не надо, а то я позабыл спросить у комбрига, сколько приказов уже издано, один во всяком случае был... Напоминать ли тебе такую вещь, что приказ по бригаде совершенно секретен и что за нарушение военной тайны ты отвечаешь головой?

— Такую вещь напоминать не надо, тем более что тебе придется взять приказ обратно. Я не сумею его перевести.

— То есть как? Ты же свободно говоришь по-французски?

— Говорить говорю, но французского бюрократического языка не знаю, в частности, и военного.

— Подумаешь, какая важность. Переведи слово в слово, и достаточно. Поймут. [339]

— Но надо же знать, как по-французски пишутся приказы.

— Мне известно, как они пишутся по-русски. А твое дело — перевести не мудрствуя лукаво, и все.

— Это немыслимо. Ни по-русски получится, ни по- французски. Хохот подымется.

Последнее, видимо, подействовало на Белова. Несомненно, ему не представлялось желательным, чтобы боевой приказ воспринимался как юмореска.

— Согласен. Сделай это пополам с Клоди, он парень грамотный. Но за точность перевода, учти, буду спрашивать с тебя одного. Клоди ведь тоже с твоих слов будет писать. И не забудь построже предупредить его насчет секретности.

Я нашел Клоди одиноко сидящим в холодной кухне, служившей нам два дня назад караулкой. Услышав, что кто-то вошел, с перил лестницы свесились обе вздыхающие старухи, но при виде моей винтовки в ужасе отпрянули. Пустую кухню Клоди до некоторой степени обставил мебелью: там появились два облезлых деревянных стула. На одном помещался сам Клоди, в канадском полушубке с неизменно поднятым воротником, другой занимала покрытая клеенчатым чехлом машинка. На подоконнике высилась кипа папок и классификаторов, à в углу лежала кондукторская сумка из грубой кожи. За время, что мы не виделись, Клоди отпустил небольшие лапки ниже висков, вероятно, за них Белов и обозвал его коллежским асессором.

— А, это ты, — пробасил Клоди. — Привет. Снимай типографию на пол и садись. — Он чиркнул плоской картонной спичкой и разжег свою погасшую «голуаз блё». — Курить хочешь? Пить нечего.

Я объяснил, зачем приехал.

— Наконец и я пригодился, — произнес он с горечью. — А то пока ребята воюют, а Тимар, Севиль и другие из-под земли добывают что надо, из меня чиновника сделали. Сперва генерал назначил меня казначеем бригады. Через сутки доставили этот разбитый «ремингтон» и с ним целую канцелярию, кроме письменного стола, разумеется, и мне было объявлено, что по совместительству я еще и делопроизводитель, а сегодня получен пакет из Альбасете и выясняется: там я числюсь начальником полевой почты Бе И Двенадцать Э Эм. Так что я как святая троица: один Клоди и в то же время три Клоди. А поскольку в моей суме ни сантима, бумаг никаких, за исключением произведшей меня в почтальоны, ниоткуда ко мне не поступало, то [340] и дела у меня не больше, чем у троицы на небе. Остается спать, вроде толстого капитана там, наверху, который храпит, как морж, и днем и ночью.

Сигарета Клоди опять погасла, и он разжег ее.

— Я просил генерала, чтоб меня послали в батальон. Через Гросса просил. Он венгр, но объясняется по-французски. Знаешь его? Ну Гросс. Черный такой, сгорбленный, на длинных ногах и с большим унылым носом, форменный марабу. И вообрази, генерал отказал, потому что у меня трое маленьких. И откуда ему стало известно? А я уверен, если порасспросить, найдешь в первой линии не то что с тремя, но и таких, у кого и четверо и пятеро ребятишек...

Приказ, переписанный без помарок мелким и круглым беловским почерком, был, как все приказы, лаконичен и сух. За преамбулой, начинавшейся с неизбежного: «В связи с тем, что...», отдельной строчкой стояло «приказываю» и двоеточие, а далее было расписано по параграфам, что такого-то числа, в таком-то часу, с такими-то минутами должен сделать при поддержке трех танков батальон Тельмана и что — батальон Гарибальди, которому взамен трех танков логично придавались три противотанковые пушки. Смысл приказа сводился к тому, что командиры обоих батальонов были обязаны восстановить положение, занимаемое на 20 ноября Одиннадцатой интербригадой, то есть отбить у противника все утерянные при смене домики и высотки, а также «доминирующий» над нашими позициями дворец Паласете. Командиру батальона Андре Марти указывалось на одновременную необходимость бдительно следить за врагом и предупредить возможные с его стороны вылазки на фланг атакующих. Предпоследний параграф целиком относился к командиру батареи «имени Тельмана», коему предписывалось за пятнадцать минут до контрнаступления произвести артиллерийскую подготовку «согласно данным ему указаниям», а параграф последний настаивал на необходимости в остающиеся сутки уделить особое внимание рытью окопов и ходов сообщений. Я переводил все это абзац за абзацем, а Клоди сначала делал пробный устный перевод и после исправлений и уточнений записывал его под собственную диктовку. Когда я дошел до «приказываю», Клоди покосился на бумажку в моих руках.

— Совсем по-прусски. Зачем в революционной армии этот повелительный тон? Во Франции так не позволит себе обратиться к солдатам даже маршал Петен.

Мы управились с переводом за полчаса. Клоди снял [341] с машинки чехол, вынул из папки чистые листы, переложил листочками копировальной бумаги и двумя согнутыми в крючки указательными пальцами, напряженно хмурясь, принялся выстукивать приказ.

С сознанием хотя и скучного, но честно выполненного долга я вручил пять отпечатанных экземпляров французского текста и карандашный русский Белову. Он уселся за стол, обхватил виски пальцами и явно стал сличать перевод с оригиналом, что предполагало знание французского, а потому вызывало недоумение: зачем же Белову было до сих пор скрывать это знание?..

— Как ты отважился на подобное своевольничанье? — отрываясь от чтения и устремляя на меня сделавшиеся сердитыми глаза, возвысил голос Белов. — Тебе было поручено перевести приказ, а ты взамен сочинил какую-то прокламацию! Или ты воображаешь, что умнее всех?

Я почувствовал себя задетым. Быть может, я и производил впечатление уверенного в себе молодого человека, но внутренне скорее страдал комплексом неполноценности, чем излишним самомнением.

— Я, между прочим, в охране штаба, а не переводчик. Мог и не суметь. Но мне кажется, что перевод правильный.

— Правильный? А как же случилось, что в правильном переводе выпало такое фундаментальное слово, как «приказываю»? Куда оно девалось, позволь тебя спросить? — возмущался Белов.

— Но так нельзя выразиться по-французски: j'ordonne. Все равно что по-русски поставить: «повелеваю».

— Ты меня не учи, что можно и чего нельзя. Значит, если французы вместо приказов начнут подавать прошения — извините, мол, за беспокойство, многоуважаемый месье, будьте так достолюбезны, соблаговолите, пожалуйста, отобрать у фашистов Паласете, — то и мы, по-твоему, должны будем им подражать? Разве с тебя недостаточно, что так пишутся приказы в Красной Армии?

— Красная Армия здесь ни при чем. Приказы по этому шаблону в России отдавались чуть ли не с царя Гороха. Точно так же писал их директор Первого кадетского корпуса генерал-лейтенант Григорьев. В моей памяти еще не стерся его приказ о параде по случаю стовосьмидесятипятилетия со дня основания Шляхетского корпуса фельдмаршалом Минихом. А знаешь, когда в Сборном зале Меншиковского дворца состоялся этот парад? За десять [342] дней до февральской революции! Ничем не отличались по форме и приказы бывшего командира лейб-гвардии Литовского пехотного полка, а позже начальника Виленского военного училища, генерал-лейтенанта Адамовича, когда он волею судеб очутился во главе Русского кадетского корпуса в Королевстве С. Х. С. Я их пять лет на поверках слушал. И Врангель, и Деникин, и Колчак, а до них какой-нибудь Ренненкампф, а до него Скобелев и так далее — сочиняли и подписывали приказы на разные случаи примерно в том же стиле. И лично я не нахожу ничего хорошего, что командиры Красной Армии подражают в этом отношении дореволюционным образцам.

— Не вздумай заводить такие речи во всеуслышание, — сухо предупредил Белов, — а то можешь нарваться на серьезные неприятности. Сам я вступать с тобой в споры не намерен, но знай, что каждый коммунист, где б он ни находился и к какой бы из братских партий ни принадлежал, видит в Советском Союзе воплощение лучших идеалов человечества, а в Рабоче- Крестьянской Красной Армии чтит непревзойденные образцы героизма и надежду всех угнетенных, и при себе я никому ни в том, ни в другом сомневаться не позволю и никаких критических замечаний о родине социализма не допущу.

— Никто и не сомневается, — запальчиво отозвался я. — Мне Советский Союз дорог, в первую очередь, не как моя родина, но как Родина всех трудящихся, а насчет Красной Армии скажу одно: мечта моей жизни когда-нибудь служить в ней. Однако должен ли я при этом обязательно думать, что у ее писарей лучшие в мире почерки?

— Хватит, — отрезал Белов. — Сейчас же отправь мотоциклиста за своим Клоди, пусть берет в охапку печатную машинку, и чтоб до приезда командира бригады перевод был переделан.

Однако доставленный в срочном порядке на командный пункт Клоди не только не взял «ремингтон» с собой, заявив, что ему при езде на багажнике приходится держаться обеими руками, третья же почему-то не выросла, но и поддержал меня перед начальником штаба.

— Dit a camarade Belov, — с достоинством начал он (я, впрочем, не переводил, считая это, после того как Белов обнаружил свои скрытые познания, излишней роскошью). — Скажи товарищу Белову, что я, как младший перед ним член партии и как волонтер, всегда и во всем к его услугам, но не правильнее ли, если его не удовлетворяет моя [343] работа, поручить ее кому-нибудь другому. У меня все равно лучше, чем в первый раз, не получится.

Когда я изложил ему сущность беловских претензий, белое лицо Клоди порозовело.

— Но это абсолютно невозможно. Чтобы сделать, как товарищ Белов хочет, буквальный перевод, надо исказить дух французского языка, а неправильный синтаксис затруднит понимание приказа. И потом, я все же француз, и коверкать родной язык у меня рука не поднимется. Скажи еще товарищу Белову, — упорно продолжал Клоди, обращаясь ко мне, — что в каждой стране свои нравы и они отражены в ее языке. Французская революция тысяча семьсот восемьдесят девятого года называется не только буржуазной, но и великой. Многое в сознании людей она изменила навсегда, после нее, например, к французу больше нельзя обратиться как к королевскому подданному с чем-то вроде высочайшего указа, но лишь как к гражданину республики.

Вспыхнул жаркий спор. Наше упорство начинало не на шутку раздражать Белова. Я тоже стал злиться. Лишь Клоди сохранял относительное спокойствие, но ведь до него слова начальника штаба доходили в уже остуженном моим переводом виде. Бойцы охраны недоуменно поглядывали на нас, кажется, один Ганев понимал, в чем содержание спора. Ни Белов, ни Клоди, ни я не заметили, как открылась дверь и вошел Лукач. Только когда он положил фуражку на изображавшую буфет усыпальницу и повернулся к нам, Белов спохватился:

— Вот, товарищ командир бригады, не могу добиться толку. И он рассказал, как мы с Клоди извратили приказ, а теперь ни за что не хотим внести необходимые исправления.

Слушая его, Лукач смотрел на носки своих ботинок.

— В чем дело? Почему вы не слушаетесь? — хмуро обратился он ко мне, едва Белов кончил.

Я взволнованно объяснил суть моих и Клоди разногласий с начальником штаба. Лукач поднял на меня красивые серые глаза.

— Переведите слово в слово опять на русский, что вы там состряпали.

Неоднократно спотыкаясь, я прочел вслух перевод перевода.

— Да, это не совсем то. У вас тон если и не просительный, то, можно сказать, сослагательный. А ведь тон, как ваши же французы говорят, делает музыку. Содержание, [344] однако, передано последовательно и довольно точно... Послушай меня, Белов. Плюнь ты на это дело. Плюнь, ей-богу. Стоит ли тратить энергию на чистейшей воды проформу, да к тому же французскую. Передоверь ее им. Уж Клоди-то наверняка в этом разбирается. А что стиль французских приказов тебе, как и мне, не нравится, так в чужой монастырь со своим уставом не ходят...

Во второй половине дня успевший вновь промокнуть Мориц со своей никогда не просыхающей командой, которую Белов сочувственно прозвал «водоплавающей», соединил три праздных ящичка с остальными двумя батальонами и с батареей Тельмана. Теперь на ближнем краю стола все чаще раздавалось густое гудение. В большинстве случаев это были артиллерийские наблюдатели, подсаженные Клаусом в пехоту и связывавшиеся с ним через наш подвал. Если же звонили Лукачу, трубку уверенно брал Белов, подолгу беседовавший со штабом Ренна и с Клаусом по-немецки, а со штабом батальона Гарибальди, как ни странно, на русском языке: его откуда-то знал батальонный комиссар Роазио. Когда же требовалось объясниться с франко-бельгийским батальоном, Белов, умевший, по-видимому, лишь читать, но не говорить по- французски, протягивал трубку мне, и я, прижав пружину на ней, переводил в обе стороны, быстро научившись различать по голосам нового командира батальона Жоффруа от его комиссара Жаке.

— Что нам ценой невосполнимых потерь удалось на сегодняшний день задержать фашистское наступление здесь, у Паласете и Пуэрта-де-Иерро, — воспользовавшись перерывом между телефонными переговорами, обратился к Белову куда-то собравшийся Лукач, — это, понятно, немалое достижение. Им мы в первую очередь обязаны мужеству и энергии Людвига Ренна, Рихарда и многих никому не известных немецких, югославских, польских, итальянских и других товарищей, а также еще и Гансу Баймлеру, и нашему Галло, и Клаусу и Густаву Реглеру и даже чудаку Кригеру. Но в Карабанчеле батальоны, наспех сколоченные из мадридских рабочих, и лучшие бригады Пятого полка на различных участках мадридской обороны сделали ничуть не меньше, а уж Одиннадцатая, отбившая атаки на Умера и Аравака и контратаковавшая в самые грозные часы в Каса-де-Кампо, главное же, сумевшая отобрать назад половину Сиудад Университариа, совершила, спорить нечего, несравнимо больше. Но вот что мы первые дотянули телефонный провод до переднего края, это превеликое дело. С начала[345] войны ни один еще республиканский командир не говорил по телефону с находящимися в сражении подчиненными, кроме, допустим, счастливой случайности, когда они располагались в доме, где на стене в передней висел аппарат, а линия каким-то чудом не повреждена: звоните, пожалуйста, барышня соединит...

— Реглер рассказывает, что они, словно в мирное время, соединяют кого с кем угодно. Будто бы и междугородная связь по сю пору действует и никем не контролируется, и при желании можно хоть сейчас позвонить в Бургос или Севилью, чем и пользуется Пятая колонна, — поддержал Белов, но Лукач, не слушая, продолжал:

— Теперь же многие возьмут с нас пример. А для чего мы тут, как не для того, чтобы во всех отношениях подать пример. И что мы, преодолев громадные трудности, сумели так скоро наладить связь, это не одна наша насущная необходимость, но одновременно и немаловажная заслуга. И она непременно нам зачтется, особенно вот ему, — ткнул Лукач палкой в направлении откинутого под погребком люка, — нашему старому Морицу...

(Вопреки его предсказанию и невзирая на то что Лукач не раз впоследствии полушутя-полусерьезно подчеркивал наш приоритет в использовании столь, казалось бы, обыденного средства управления боем, как полевой телефон, которое, однако, в тогдашних испанских условиях действительно являлось организационным достижением, оно ни самому Лукачу, ни тем более старому Морицу, конечно, не зачлось. И если о генерале Лукаче написано множество воспоминаний, если он сделался даже героем нескольких романов, если, наконец, имя его увековечено Хемингуэем, Кольцовым и Эренбургом, то бедный Мориц забыт безнадежно. Да что Мориц, когда постепенно предается забвению пусть не самое имя, так подлинное значение интербригад. Довелось же мне несколько лет назад прочитать в одном из наших журналов статью, доказывавшую, что интербригады сыграли в обороне Мадрида исключительно моральную роль, как живое доказательство международной поддержки, оказываемой Испанской республике. Не могу в этой связи не пожалеть, что упомянутая статья не попалась на глаза таким, вышедшим из народа, испанским военачальникам, как Листер и Модесто. Думается, что они обрушились бы на ее автора с опровержениями, от которых ему бы не, поздоровилось. Я, по крайней мере, очень хорошо помню, как в период относительного затишья Листер и Модесто, пожелав лично [346] убедиться, что между мостом Сан-Фернандо и Университетским городком на самом деле ведутся телефонные переговоры (насколько мне не изменяет память, их информировал об этом, да еще с соответственной «подначкой», всеведущий Михаил Кольцов), примчались вдвоем к домику шоссейного сторожа. Я узнал неожиданных гостей, примелькавшихся по газетным изображениям, и с затаенным любопытством всматривался в открытое, несмотря на сросшиеся брови, широкое лицо Листера и в арабский, горбоносый и тонкий профиль Модесто, левое ухо которого оказалось изуродованным, словно часть его бритвой отхватили. Ганев, бывший на часах, тоже опознал знаменитых командиров, потому что, раньше чем я подал знак, отступил, пропуская их, и милостиво указал шоферу под тополя поближе.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: