Глава четвертая 6 страница

Листер и Модесто, вбежав, так захлопнули за собой дверь, что каменные стены ходуном заходили. Оба молодые, шумные, нетерпеливые, они поочередно хватались за трубки, кричали в них по-цыгански звучащее слово «ойга», на ломаном французском или на еще худшем русском вопрошали, кто там, на другом конце провода, и, вряд ли получив вразумительный ответ, бросали трубку, хохотали, хлопали Лукача по спине, пока не уехали донельзя довольные. Не сомневаюсь, что, получив в эмиграции хотя бы общую военную подготовку, и тот и другой имели не меньшее, чем Лукач, представление о телефонной связи, но — лиха беда начало!.. Призываю Модесто и Листера в авторитетные свидетели, что значение интербригад в Испании не исчерпывалось одними лишь моральными факторами.)

* * *

Перед сумерками Гурский и Казимир обратились ко мне с просьбой: им очень хотелось бы пройти в польскую роту, проведать товарищей. Поскольку я усвоил совет Лукача научиться самостоятельно решать вопросы, не имеющие чрезвычайной государственной важности, и поскольку очередь Гурского и Казимира стоять на посту приходилась лишь на ночь, разрешение сходить в батальон я дал, но одному из двух, а кому — пусть решат сами (какой-то инстинкт подсказывал мне, что ради укрепления начальнического авторитета полезнее на первый раз не проявлять излишней мягкости). Не возразив ни слова, Гурский подобрал с земли обгорелую спичку, вынул из коробочки целую, сунул обе головками мне в руку и жестом предоставил Казимиру тянуть жребий. Казимир вытянул обгорелую, [347] передернул плечами и отправился приготовляться ко сну (днем не только спать, но и валяться на сене я запретил), а Гурский двинулся к роще, неся винтовку с примкнутым тесаком на вытянутой руке, как носят охотничьи ружья. Темнело, когда, обходя подлежащую моему контролю территорию, я увидел бесшумно и быстро приближавшуюся многоместную черную машину. Через несколько мгновений, едва не задев меня крылом, она остановилась впритык ко входу. Из нее вышел коренастый широколицый человек в кожаной тужурке, обмотках и защитной фуражке, из-под козырька которой выбивался седеющий казачий чуб. Поправив кобуру и размяв ноги, приезжий спросил меня на этот раз с несомненным кавказским акцентом:

— Скажите, такой Белов в этой избушке обитает?

Белов в этот момент зажигал свечу (керосин в барочной лампе иссяк еще накануне), вставленную по приобретенному в Ла Мараньосе опыту в бутылку, куда для устойчивости был насыпан песок. Посмотрев на вошедшего, Белов бросил свечу — устойчивая бутылка покатилась — и шагнул к нему.

— Товарищ Петров! Георгий Васильевич!..

Они крепко обхватили друг друга и так, обнявшись, постояли молча. Встреча у нас на командном пункте была, надо предполагать, не первой в их жизни.

— Ну? Как живешь?.. — слегка задыхаясь, заговорил Петров с еще усиливавшимся от волнения горским акцентом, плохо объяснимым при столь православном имени, отчестве и фамилии. — Я думал, ты, как в Альбасете порешили, батареей командуешь, и вдруг слышу: начальник штаба Двенадцатой...

Дверь, чуть не слетев с петель, распахнулась, и, нагнув голову, чтобы не стукнуться о притолоку, через порог переступил молодой гигант с незнакомой системы ручным пулеметом за необъятной спиной; под левым локтем великан, очевидно, шофер Петрова, держал набитый до отказа, но, похоже, отнюдь не документами, потертый портфель с медной застежкой.

— Сюда неси, Милош, сюда, — засуетился Петров. — Вот сюда, овде, овде на стол. Чувай се само, не разбей бутылку.

— Пазим я, друже пуковниче. Ништа нечу покварити, а найвише ову бутелью, — осторожно кладя портфель возле телефонных ящиков, по-сербски отозвался Милош.

Я обратил внимание, что на правой руке его не хватает [348] указательного пальца, а следовательно, этакий богатырь формально был не пригоден к военной службе.

— Могу ли, молим вас, да идем? — вытягиваясь без малого до потолка, спросил он.

— Ступай, ступай. Чекай на мене у вози, — отпустил его Петров, выходило, не только понимавший сербский, но и до известной степени изъяснявшийся на нем. — Помоги-ка выгрузить содержимое, — пригласил он Белова. — Я привез перекусить. Рюмки-то найдутся? — не вполне последовательно поинтересовался он.

— Зачем нам рюмки, когда найдутся кружки, — ответствовал Белов, поднимая и опять зажигая свечу.

За исключением дежурившего в подполье Морица я единственный был на ногах и, не желая мешать встрече друзей, выскользнул наружу. Дождь прекратился, но дул леденящий ветер, забиравшийся даже под кожанку. Не знаю, сколько времени гулял я по шоссе туда и обратно, пока вдалеке не послышались гулкие шаги Гурского.

И в полутьме можно было разобрать, что он крайне чем-то удручен: всегда прямой, он сгорбился, словно тащил какую-то тяжесть, и от этого, в особенности после Милоша, казался меньше ростом. На вопрос, почему у него такой понурый вид, Гурский ничего не ответил, он лишь безнадежно махнул рукой. Я тронул его за локоть и повел к мосту. Там мы уселись спиной к ветру на холодный парапет, и я вынул пачку «Голуаз», но не душераздирающих «синих», а доступных простому смертному, вроде меня, «желтых». Покурив, Гурский шумно вздохнул всей грудью, как вздыхают на сцене посредственные актеры, и, глядя себе под ноги, принялся рассказывать.

Когда он добрался до нашей роты, выяснилось, что никого из тех, кого он хотел навестить, в ней уже нету. Нет по-настоящему и роты: всех, оставшихся в строю — а среди них были и перевязанные, — не наберется и на два добрых взвода. А между тем до позиций рота дошла в полной сохранности и заняла отведенное ей место в пустых домиках возле дороги; часть из них была окружена садиками с оградами. По ту сторону дороги в таких же белых и красных домах разместилась балканская рота. Фашистская артиллерия лупила по ним с утра, но прямого попадания в какой-нибудь из домов не случилось, и продрогшие хлопцы были довольны уж тем, что спрятались от дождя, да и выданные хоть по одной на душу ручные гранаты тоже поднимали настроение. Что беспокоило командира роты Стефана и комиссара Мельника, [349] это отсутствие связи между некоторыми домиками, и когда вражеские пушки перестали стрелять, Стефан распорядился кое-где развалить ограды, чтобы легче было перейти от взвода к взводу. Но не успела рота по-настоящему осмотреться, как рядом ужасно загудело, и на дороге появились неприятельские танки. Поравнявшись с домами, они развернулись веером и пошли прямо на наших, поливая из крупнокалиберных пулеметов. С непривычки многие хлопцы здорово оробели, однако не побежали, а что там действительно творилось в каждом домике, никто, понятно, не знает и никогда уже никому не доведаться. Одно все видели, как навстречу головному танку выскочил из дома комиссар Мельник и размахнулся гранатой, но танк с десяти метров ударил ему прямо в грудь из пулемета, и комиссар, не охнув, упал навзничь, и граната разорвалась у него в руке. Из дома полетели в танк другие гранаты, но вреда ему не причинили, и он прошел дальше, а на роту набежали марокканцы в фесках. В каждом доме, в каждом саду завязался отдельный бой. Стефан держался с теми, кому приходилось труднее всего, но был тяжело ранен и лежал как мертвый, и хлопцы даже решили, что он совсем убит. Командование ротой принял бывший ее командир Владек. Он сумел пробраться по задам от дома к дому и везде, приказал, чтобы часть бойцов лезла на чердаки, откуда через слуховые окна и с крыши виднее, куда целить, да и гранаты бросать сподручней. Но скоро и Владека ранило, командовать стало некому, и началась неразбериха. Кто бросился назад, а кто продолжал драться. Видели и таких, кто кидался на марокканцев тесаком вперед, и такого, который прыгнул на них с крыши и сломал ногу, и те его кинжалом прирезали. Все оборачивалось как нельзя хуже, но тут подоспел сам командир батальона и привел пулеметную роту залатать образовавшуюся дыру. Продвижение фашистов уперлось в «максимы» и застопорилось. Но долго еще тех, кто уцелел, скрипя зубами, вынимали из мокрых кустов, так в покинутых домах то стихает, то разгорается перестрелка и рвутся гранаты и слышатся безумные крики, — противник выбивал и добивал забравшихся на чердаки и спрятавшихся в подвалах...

Слушая полный тоски сиплый голос Гурского, я сам внутренне содрогался, он же был просто разбит случившимся. И странно, сильнее всего его удручала не гибель даже чуть ли не половины нашей роты, а то, что, отступая, бойцы не вынесли тело своего комиссара, больше того — оставили [350] и часть раненых. Я также нашел это ужасным, но тут же мне пришло в голову, что ведь и тела тех, кто, окруженный, отбивался до последнего, тоже остались на поругание врагу, некоторые же, несомненно, попались ему в лапы израненными. Должно быть, такие вещи неизбежны, когда на каком-то участке неприятель оказывается сильнее...

Когда Гурский подавленно замолчал, мне удивительно живо представилось грубое сильное лицо Мельника, добровольно, как поговаривали, уступившего комиссарские обязанности образованному Болеку, который на поверку оказался жалким болтуном и даже хуже. Потом я подумал, что в закрывшей прорыв пулеметной роте сражались Иванов, Троян и Лившиц: как-то они там? И вдруг меня будто кольнуло — я же забыл про Остапченко...

— Без вести пропавшим числился заодно со многими из его взвода, — не меняя мрачного тона, сообщил Гурский, добавив, что по этому поводу один легко раненный поляк высказал подозрение, не перешел ли белогвардеец Остапченко к генералу Франко, чересчур упорно не желал этот царский офицер покинуть полуокруженное здание и других еще удерживал. Но тут он, Гурский, вежливенько попросил клеветника заткнуть пасть, если ему, курва мать, не хочется получить прикладом по зубам. — И что думаешь, — немного оживился Гурский, — собрался я уже уходить с этого кладбища без могил, как принесли переданную через интенданта записочку от того верного царского слуги и ярого белогвардейца Остапченко. Пишет он хлопцам, что ранен не слишком тяжело, что спас его санитар, который сам потом получил пулю и лежит в палате с ним рядышком, и еще написал, чтоб ждали и винтовки не ленились чистить, а то скоро их взводный вернется в строй и строго спросит. А только кто ж, коль и дальше так пойдет, кто ж его дождется? — мрачно усомнился Гурский.

Оставив его наедине переживать смерть стольких товарищей, я направился к командному пункту: горе горем, но если ганевский «Павел Буре» не врал, пора было поднимать Фернандо.

За час-полтора Белов и его гость так накурили, что пламя свечи еле маячило сквозь дымовую завесу. На столе красовалась початая бутылка коньяку и были соблазнительно разложены съестные припасы. Но мне почему-то показалось, что и здесь разговоры не отличались излишней жизнерадостностью.

— Вот, позволь тебе представить, — обратился Белов к [351] своему приятелю. — Алеша — прибыл сюда из Парижа. Он сын белоэмигранта, но, как видишь, с нами.

— Не сын, а пасынок, — поправил я. — Отец мой никогда за границу не выезжал. Он бывший киевский губернский архитектор, перед революцией работал в Петрограде, с восемнадцатого же года живет в Москве. Последнее время, насколько знаю, преподает в архитектурном вузе.

— Прости великодушно, я твоих анкетных данных не изучал, — извинился Белов. — Что знаю — или комбриг говорил, или от тебя. Мог и перепутать. Познакомься же. Это полковник Петров, инспектор пехоты у генерала Клебера. Товарищ Петров, как сам догадываешься, тоже болгарин.

...Недаром, видно, мой отчим, окончивший кроме всего прочего и Мюнхенскую консерваторию по классу рояля, утверждал, что мне медведь на ухо наступил: в который раз сел я в лужу с кавказским акцентом.

— Здорово, пасынок эмиграции, — протянул мне большую мягкую руку Петров. — Коньяк принимаешь? Тогда налей. Чокнемся по случаю состоявшегося знакомства.

Мы глотнули неважного испанского коньяка. Пока, опустившись на одно колено, я безуспешно тормошил разоспавшегося Фернандо, повеселевший от последнего глотка Белов рассказывал Петрову, что получилось, когда, желая особо угодить пулеметчикам батальона Тельмана, им в Альбасете выдали восемь германских «максимов».

— Им бы благодарить, а они возмутились. К Андре Марти целая делегация с претензией явилась. Марти поручил Лукачу принять ее, а он — мне. Смотрю: во главе Макс, я его по Большой Деревне знаю. Виду, однако, не подаю. В чем, спрашиваю, геноссе, дело? В ответ Макс принимается своим берлинским прононсом выкладывать кровную их обиду. Как же это так? Для итальянцев и для французов нашлись советские станковые пулеметы, а для немцев нету? Чем они хуже других? Почему их обошли? Я, как могу, доказываю, что немецкие пулеметы направлены в батальон Тельмана по национальной, так сказать, принадлежности, что лучше всего с ними должны уметь обращаться там, где имеются старые солдаты германской армии, что это, по сути дела, знак особого внимания к добровольцам немецкой национальности. Слушают меня терпеливо. Ну, думаю, убедил. Но не успел я рот закрыть, как Макс — он меня тоже узнал — по-русски вопрошает: «Да на кой хрен они нам, [352] товарищ Белов, сдались, эти немецкие «максимы», дайте лучше отечественные...»

— Ничего удивительного, — заметил Петров. — Уж если проживающие в Москве отборные коминтерновские кадры не будут последовательными и непоколебимыми интернационалистами, то кому же ими быть? А твой Макс, он к тому же и не дурак, знает, что советский «максим» надежнее... Послушай, ты своему соне ногу кверху задери, — подсказал он мне. — Сразу проснется.

Петров еще не уехал, когда возвратился Лукач. Он недовольно повел носом на табачный дым, покосился на недопитую бутылку, сухо кивнул Петрову. Его присутствие явно не нравилось нашему комбригу. Едва тот отбыл, Лукач забросал Белова вопросами:

— Что ему здесь надо? Клебер прислал? Надеюсь, ты не дал этому соглядатаю в наши дела нос совать?

— Он совсем не за тем, товарищ комбриг, приезжал, — обиженно возразил Белов. — Он так просто завернул, со мной повидаться. Мы же, дай Бог памяти, шестнадцатый год знаемся. Со студенческой поры. И сюда совместно добирались.

Связавшись с батальоном Тельмана и обстоятельно побеседовав с Людвигом Ренном, вызвав затем Роазио и спросив «как дух?», а у Клауса осведомившись, по скольку у него к завтрему окончательно выстрелов на пушку, Лукач, на ночь глядя, по обыкновению уехал в Мадрид, и мы — Белов, Мориц и я — опять коротали ее втроем.

И опять мы изнемогали от бессонницы под симфонический храп бойцов охраны и обезножевших телефонистов. И опять несколько раз за ночь поднималась беспорядочная пальба вдоль всего фронта. И опять Белов, уже третьи сутки не ложившийся и успевший обрасти, как отпускающий бороду монпарнасский завсегдатай, обзванивал командные пункты батальонов...

Последняя перестрелка завязалась уже под утро, но не. перед нами, а где-то слева. Вскоре один из ящиков взволнованно зажужжал, и командир франко-бельгийского батальона Жоффруа крайне нервозно сообщил, что по ним стреляют. Я передал это Белову. Он усмехнулся.

— Ты скажи, что на войне оно бывает.

Я перевел в трубку замечание начальника штаба бригады. Судя по тому, как неприятно защелкала мне в ухо мембрана, Жоффруа был задет за живое. И в самом деле, его детонирующий тенорок, прорываясь сквозь щелканье, [353] прокричал, что, если б мы находились поближе к неприятелю, нам было бы не до шуток: он по некоторым симптомам готовился предпринять на рассвете атаку. Люди в ожидании нервничают. Положение складывается в высшей степени тревожное, и он, капитан Жоффруа, считает абсолютно необходимым доложить об этом и о некоторых сопровождающих обстоятельствах непосредственно командиру бригады, разговаривать же с кем-либо другим, по-видимому, бесполезно... Понемногу Жоффруа входил в раж, и мембрана стала трещать, как радиоприемник в грозу.

— Переведи Жоффруа, что я прежде всего прошу его успокоиться. Как же он хочет, чтобы люди не тревожились, когда у него у самого развинтились нервы? Изложи затем, что командир бригады по- французски не говорит и объясняться с ним. все равно придется через переводчика, да, кстати, генерала сейчас и нет. А по существу прибавь, что штабу бригады отчасти известна обстановка на участке. Известно, например, что батальон Андре Марти находится в несравнимо лучших условиях, чем остальные. Во-первых, он под крышей, а не под дождливым небом, во-вторых, — за каменной стеной. Без серьезной артиллерийской подготовки враг к медицинскому факультету не сунется, особенно если по соседству проход, прикрытый лишь грудью тельмановцев и гарибальдийцев.

Пока я переводил все это, онемевшие от тугой пружины пальцы сами собой ослабели, и Жоффруа, неоднократно порывавшийся перебить меня, провалился в телефонные тартарары. Спохватившись, я изо всех сил нажал на выгнутый язычок, и требовательные интонации командира франко-бельгийского батальона, воспользовавшегося тем, что я наконец умолк, ворвались в тихую комнатку. Жаль, что заключительная фраза Белова насчет тельмановцев и гарибальдийцев, грудью закрывавших удобный проход, которая весьма эффектно прозвучала в переводе, не дошла до Жоффруа, может быть, он тогда бы не дал себе воли. А теперь он оскорбленно предупредил, что, если с ним не научатся разговаривать уважительно, ему не останется ничего иного, как прекратить всякие отношения с невежливыми людьми. Между прочим, он уже решил — и комиссар Жаке полностью с ним согласился — письменно обратиться к товарищу Марти, чтобы носящий его имя батальон объединили с батальоном «Парижская коммуна» в одной бригаде, командир которой говорил бы по-французски, это же, в конце концов, официальный язык интернациональных бригад. [354]

Почти синхронно я повторял слова Жоффруа окончательно проснувшемуся Белову. Он досадливо потер лоб.

— Чувствуется, что Реглера больше с ними нет, его пришлось перебросить в помощь главному врачу. Дай-ка трубку.

На правильном, хотя и несколько замедленном французском языке Белов строго призвал Жоффруа к порядку. Как он, офицер французской армии, позволяет себе до такой степени распускаться! Понимает ли он, где находится? Или он выстрелов никогда не слыхал? А если слыхал и не хочет, чтобы в отношении его были приняты напрашивающиеся дисциплинарные меры, пусть сейчас же прекратит непристойную истерику... Суровая отповедь Белова немедленно принесла плоды. Ему больше не приходилось, морщась, отодвигать мембрану подальше от уха. Жоффруа заметно снизил тон и успокаивался. Зато я не мог успокоиться. Белов таки знал французский, к чему же он битую неделю притворялся? Я прямо спросил его об этом.

— Как тебе сказать... Мне ведь очень-очень давно не представлялось сколько-нибудь продолжительной практики, и я не был в себе уверен. Но главное — не вздумай только обижаться — я не был уверен в тебе. Ну подумай, что про тебя известно? Можно считать, ничего, за исключением такого настораживающего, сам понимаешь, обстоятельства, что ты русский, но не советский, то есть фактически белоэмигрант, пускай даже мальчиком вывезенный за границу, но воспитанный в махровой белогвардейской среде. Ведь так?

— Так, — признал я.

— А кроме этого, что я знаю? Лишь то, что тебе заблагорассудится при той или иной оказии о себе сообщить. Что же касается сопроводительных бумажек... Достаточно вспомнить Мулэна под Серро-де-лос-Анхелесом. Посуди, имел ли я право с закрытыми глазами довериться тебе, а не попытаться незаметно проконтролировать, в частности, насколько ты владеешь французским и сумеешь ли при необходимости послужить переводчиком, тем более что командир бригады уже использует тебя в качестве такового. Сейчас я знаю, что сумеешь. Но одновременно я узнал и кое-что другое. В уверенности, что ни комбриг, ни я тебя не понимаем, ты разговаривал при нас по-французски не стесняясь, как при глухих...

— Выходит, что ты меня как бы подслушивал?

— Вот-вот, — нисколько не смутился Белов. — А при [355] этом, как ты выразился, подслушивании можно было по некоторым оттенкам многое почувствовать. Но хочешь знать, на чем я тебе окончательно поверил? Это когда ты на стенку лез, защищая свою версию приказа.

— Не свою, а нашу с Клоди.

— Хорошо. Вашу. Не вообрази, пожалуйста, что я задним числом с вами согласен. Я продолжаю думать, что военные приказы не должны походить на коллективные договоры и что вы со своим Клоди ни черта здесь не понимаете. Ваше счастье, что командир бригады косвенно поддержал вас, а я, в отличие от тебя, человек дисциплинированный и беспрекословно подчинился. Иначе бы вы у меня всю ночь напролет просидели и пусть бы сорок раз свое сочинение переделали, но чтоб получилось как надо. Но это в прошлом. Для настоящего в нем важно одно: хоть ты был кругом неправ, но с пеной у рта защищал свое мнение, проявив прямо-таки завидное упрямство, до наивности, заметь, нерасчетливое. Захоти ты втереться в доверие, какой смысл имело бы до хрипоты настаивать на своем и доводить меня до белого каления?..

На рассвете вслед за Лукачем съехались Фриц, Галло, Баймлер, Реглер, Кригер и Клаус со своим малорослым, неправдоподобно одинаковым в длину и в ширину заместителем. Казимир еле успевал отгонять машины и мотоциклы. Видя, что предстоит совещание, я не стал дожидаться беловского указания и вывел все население сторожки на шоссе. Дождя не было, и нам не пришлось топтаться в пустующей вилле. Поеживаясь от утреннего холодка, мы покуривали, разбившись на кучки.

Задолго до назначенной контратаки проезжие, кроме Фрица, отправились к своим местам, и мы смогли возвратиться восвояси. Началось напряженное ожидание. Через полчаса в отдалении возникло тяжкое урчание, и на шоссе показались обещанные танки. Они шли гуськом и двигались гораздо медленнее, чем грузовики на первой скорости, однако быстрее бегущей рысью лошади. Но, Господи, сколько шума они производили! Когда грохот приблизился, Лукач и Фриц вышли посмотреть на них. Из открытых люков высовывались по пояс крепкие парни в кожанках. Молодые типично русские лица были охвачены шлемами с двойным гребешком наверху и чем-то вроде приплюснутых бараньих рогов по бокам. Лязгая и скрежеща, танки проползли мимо нас. Перед рощей все три плавно повернули башни пушками назад, вероятно, чтоб не уткнуться ими в деревья. [356]

Еще продолжительное время после того, как грозные машины скрылись из виду, до нас доносился то слабеющий, то усиливающийся гул их движения, пока они где-то не остановились. Но настороженная тишина продержалась всего несколько минут. Ее нарушила стоявшая позади батарея Тельмана. После первого же ее залпа впереди разгорелась ружейная и пулеметная стрельба, сквозь которую пробивалось редкое уханье ручных гранат. За первым залпом последовал второй, и над нашими головами вторично прошуршали летящие к врагу снаряды... Третий... Четвертый... Огонь пехоты усилился. Ответные пули фашистов опять начали долетать почти до самого командного пункта. Заработала и вражеская артиллерия. Белов крикнул в норку Морицу, чтоб тот вызвал немецкий батальон, но Лукач, меривший шагами узенькое пространство между буфетом и дверью, мягко притронулся к спине начальника штаба.

— Может, воздержимся? Стоит ли в самом начале толкать их под руку? Звоня сейчас, мы лишь обнаруживаем собственное беспокойство и неуверенность. Или ты хочешь навязать Людвигу Ренну мелочную опеку, поучать его? Так он еще нас с тобой научит. Пусть себе действует самостоятельно. Понадобится, сам к нам обратится.

Фриц, сверявший свою карту с беловской, встал, перекинул планшет через плечо, провел, выравнивая его, вдоль ремешка большим пальцем, оттянул кобуру назад.

— Думаю, если не возражаешь, сходить туда, посмотреть на все невооруженным глазом.

— Ой, как возражаю. Но возражай я не возражай, ты же все равно пойдешь, — отозвался Лукач. — Об одном, родной, прошу, будь поосторожнее.

Не прошло после ухода Фрица и двадцати минут, как Мориц высунулся из норы и торжественно, как мажордом на великосветском рауте о титулованных посетителях, провозгласил, что у телефона Людвиг Ренн собственной персоной. С ним говорил Лукач, точнее, не говорил, а сдержанно, поддакивая, выслушал. Положив трубку, он рассказал Белову, что наступление началось с неудачи: танки еще не вышли на исходный рубеж, когда шедший вторым сорвал гусеницу и загородил путь последнему. Первый танк тем не менее продолжал в единственном числе двигаться вперед, поднялась в атаку и немецкая ударная рота. Но едва он выбрался из деревьев, как спрятанное в доме напротив скорострельное орудие открыло по нему огонь и сразу же подбило. Танк загорелся, к счастью, экипаж успел выскочить. [357] Ударная рота, само собой, залегла. Итальянцы, по сведениям Ренна, тоже не продвинулись. Он послал связного к командиру батальона Гарибальди, прося его подойти, чтобы на местности договориться, как общими усилиями взять находящийся на высоте, в стыке меж ними зеленый дом, в котором засело два «гочкиса» и противотанковое орудие. Ренн надеется подготовить повторение операции к шестнадцати часам и просит ее санкционировать, считает, что, во всех подробностях согласованная с гарибальдийцами, она будет успешнее утренней...

— Вот теперь свяжись, пожалуйста, с итальянцами. Надо же знать, что у них и какое настроение. Без этого я не могу благословить Людвига Ренна на выполнение задуманного при их участии мероприятия.

Белов хотел распорядиться, но Мориц без предупреждения подсоединил ближайший ко мне закрытый ящик, загудевший до того громко и злобно, что я чуть не сбил его на пол, поспешно поднимая крышку. Говорили по-французски и как раз из батальона Гарибальди. Не растерявшись, я сунул трубку Белову.

— Это Леоне, — бросив мне укоризненный взгляд, пояснил он Лукачу, — что командовал центурией Гастоне Соцци.

— Разве и у них была до интербригад своя центурия? — не сдержал я удивления.

— Была, была. И очень боевая. И у французов была, и у поляков, — подтвердил Лукач. — Немало иностранных добровольцев сражалось и под Ируном... Ну, что там? — торопил он Белова.

Но тот продолжал прижимать трубку то к правому, то к левому уху, меняя руку, когда пальцам делалось невмоготу от идиотски тугой пружины. Лишь после того, как обстоятельный рапорт по телефону был выслушан до конца, Белов изложил его содержание Лукачу. Поначалу у итальянцев все шло очень хорошо. Они быстро продвинулись туда, откуда отступили в первый день, но дальнейшее продвижение стало невозможным, так как батальон Тельмана не наступал и левый фланг их обнажился, что тотчас же использовали фашисты, ударившие по ним из пулеметов сбоку. Попытка подавить эти пулеметы приданными гарибальдийцам пушками оказалась несостоятельной: прежде чем их выволокли на позицию для стрельбы прямой наводкой, две были накрыты вражеским артиллерийским огнем, а третью хотя и удалось выкатить поближе к цели, однако очередь из «гочкиса» тут же скосила четырех из пяти человек [358] испанской прислуги, и оставшийся в живых невероятным усилием оттянул свою престарелую катапульту в безопасное место. Безрезультатно пролежав под пулями свыше часа, гарибальдийцы были вынуждены отойти в первоначальное положение. По мнению Леоне, без поддержки республиканской артиллерии отвоевывание каждого здания обойдется дорого. И все же стоящий на холме зеленый дом так досадил всем, что они, в штабе Гарибальди, согласны с предложением немецких товарищей и хотят сегодня же взять его.

— Наступление всего двумя, да еще потерявшими до четверти состава батальонами на эти высотки, где дома служат укреплениями, — покушение с негодным средствами, — резюмировал Лукач, — что я и доказывал Клеберу. Но если после всех неудач и потерь, народ сам рвется в бой, я не считаю себя вправе препятствовать...

В четыре с чем-то за рощей снова загремел бой. К вечеру стало несомненным, что и он завершился если и не полной неудачей, то — лишь частичным успехом. Гарибальдийцам, правда, удалось вскарабкаться по обрыву до самых стен пресловутого зеленого дома, но, когда они попробовали проникнуть внутрь, подтвердилось то, что Мы усвоили еще под Серро-де-лос-Анхелесом: тесак не осадное оружие и протаранить им здесь кирпичную кладку было ничуть не легче, чем там — каменную. В результате гарибальдийцы отхлынули ни с чем, унося убитых и раненых, среди которых находился и командовавший неудачным штурмом Леоне. Зато тельмановцы, пусть и не дошедшие до ненавистной «каса роха», а следовательно, практически не поддержавшие соседей, все же продвинулись в заданном направлении и захватили несколько построек, а между ними конюшню, относившуюся к Кампо-дель-Поло, и неизвестно к чему относившийся свинарник с ослабевшими от голода и жажды свиньями (марокканцы, испытывавшие к ним завещанное Магометом отвращение, не только не защищали нечистых животных, но и близко не подходили к зловонному помещению). Достижения батальона омрачало тяжелое ранение — в грудь навылет, — полученное молоденьким офицером ударной роты. Лукач, узнав о нем, был сильно огорчен.

— Алекс Маас ранен? Такая жалость! Мальчик же еще совсем, да к тому же начинающий писатель. Туберкулез ему, бедняге, теперь обеспечен.

Мне было абсолютно невдомек, почему, собственно, наш комбриг, профессиональный военный, считает, что [359] начинающего писателя следует жалеть больше, чем законченного шахтера, допустим, или потомственного металлиста, но я благоразумно промолчал.

— Не хочешь остаться, без комиссара, забирай из батальона и держи при себе. А то я наблюдал, как он, вместо того чтоб политработу обеспечивать, побежал, подобрав чье-то ружье, выбивать неприятеля из Паласете, — предупреждал Лукача Фриц по возвращении с передовой. — Подводя же итог остальным моим наблюдениям, я сделал бы следующий вывод — так и товарищам в Мадриде доложу: неподготовленные и недостаточно обеспеченные техникой мелкие операции, вроде сегодняшней, являются напрасной тратой сил, тем более что, потерпев неудачу на данном участке, фашисты, по моему твердому убеждению, здесь больше не сунутся. Уверен, что их командование уже подыскивает новое слабое звено в нашей обороне, и скорее всего где-то поблизости, чтобы избегнуть переброски войск на дальнее расстояние, а тем самым и время сэкономить и не дать нам ее засечь. Задача поэтому не на рожон лезть и попусту расходовать свои скромные ресурсы, а готовиться к отражению нового наступления и для того обязательно держать в резерве одну из двух интербригад. А тут все что требуется — это закрепиться, то есть и днем и ночью, не щадя сил, окапываться, окапываться и окапываться.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: