Эстетика гениальности

Жизнь наша дрянь. Моя в особенности. Но хоть в одном мне подвезло (подкатило) по крупному.

Я знаком с гением.

Я слушал его монологи. Пил с ним чай. Видел как он работает, сидел на репетициях. Записывал его парадоксальные мысли.

Я знаю, что киношный мир, где мой гений зарабатывает на жизнь, боготворит его и смеется над ним. Одни считают его шизофреником, маньяком, другие уверяют, что видят нимб над его седой головой. Третьи лишь пожимают плечами да сплевывают.

Сколько ему лет — сказать трудно. Ни в энциклопедиях, ни в музыкальных справочниках его имени нет. А определить его возраст вот так, с разбегу. Представьте сами. Ростом совсем невелик. — Маленький. Худенький. Сиротские штаны с пузырями. Свитерок из прохудившейся шерсти. Движения нескладные. Ну подросток, застенчивый, застенчивый болезненно, стыдливый сверх меры. Лицо, где виден сперва лишь нос. Нос, вылепленный не случайно; нос гоголевской мистики. Нос, дарующий хозяину гордый профиль. Черные очки. Длинные волосы под юного пажа. И берет, который почти никогда не снимается.

На руки вы обратите внимание лишь когда они соприкоснуться с клавишами фортепиано.

Но вы будете окончательно сломлены и ошеломлены услышав его голос.

Высокий. Выше женского. Почти детский. Мягкий, необыкновенной интонации: с резкими тональными переходами, странной фантастической мелодией, неожиданными переходами. Авангардный голос.

И вот, придя в себя от первых впечатлений, от внешнего выражения этого человека, от его материального образа, вобрав его в себя, осознав, привыкнув или приучив себя к нему — вы все равно не скажите сколько ему лет. Загадка. Я спрашивал у одних, у других — те «сорок», вторые — «пятьдесят», а иные машут руками: «что ты, ему лет сто!»

Cам гений ничего о себе рассказывать не любит, а про возраст скромничает как женщина.

Впрочем, кое-что я узнал, но об этом чуть позже.

Все в этом человеке парадоксально. Даже то, что имени его почти никто не слышал, а музыку наверняка...

Олег Николаевич Каравайчук. Композитор, человек-легенда, человек невероятных слухов, блестящий импровизатор и исполнитель, человек скандальной репутации и тысячи анекдотов, невероятный, нелепый, завораживающий своей фортепьянной игрой. Фантастический ум. Человек шокирующих высоких мыслей, неожиданных идей.

Одним словом — ГЕНИЙ.

И причем Олег Николаевич, хотя это звучит странно, стереотип гения. Некое разумное, божественное воплощение гения во плоти. Таким он представляется человечеству, таким он должен быть.

Поэтому, именно англичане, более всех тонко чувствующие творческое безумие, первыми обратили на него серьезное внимание. В 1990 году именно британское телевидение посвятило музыканту несколько получасовых передач, а национальное английское радио передало несколько записей с концертов Олега Николаевича. Оглушительный успех его импровизаций классической музыки в Лондоне. Приглашение на гастроли в США. Сам Форман просил Каравайчука стать композитором своего нового фильма... И, говорят, что после этого даже такие неподвижно-жуткие монстры как госконцерт и фирма «Мелодия» проявили некоторый интерес к непризнанному гению.

А пока! Пока лишь киношная публика потешает себя историями об Олеге Николаевиче Каравайчуке да изредка снимает про него маловразумительные телепередачи... Кроме того, все мы слушаем его музыку к многочисленным кинофильмам и телефильмам.

По словам Олега Николаевича он написал музыку более чем к ста пятидесяти фильмам. В картотеке библиотеки Института Искусств я обнаружил лишь пятьдесят названий фильмов с музыкой Каравайчука, с 1953 года по 1983 г. (т. е. список неполный и без телефильмов).

Я называю по моему мнению наиболее известные фильмы.

«Алеша Птицын вырабатывает характер» (реж. А. Граник)

«Два капитана» (реж. В. Венгеров)

«Город мастеров» (реж. В. Бычков)

«Короткие встречи» (реж. К. Муратова)

«Мама вышла замуж» (реж. В. Мельников)

«Городской романс» (реж. П. Тодоровский)

«Долгие проводы» (реж. К. Муратова)

«Драмы из старинной жизни» (реж. И. Авербах)

«Комитет 19-и» (реж. С. Кулиш)

«Игрок» (реж. А. Баталов)

«Монолог» (реж. И. Авербах)

«Ксения, любимая жена Федора» (реж. В. Мельников)

«Чужие письма» (реж. И. Авербах)

«Ася» (реж. И. Хейфиц)

«Женитьба» (реж. В. Мельников)

«Черная курица или Подземные жители» (реж. В. Гресь)

Как видите, я не был голословным, утверждая, что вы слышали его музыку.

А зная русских читателей — людей упрямых и часто мнения своего немеющих, приведу слова одного известного режиссера, сказанные им в частной беседе и переданные через вторые, но верные руки.

Заговорил как-то знаменитый режиссер с молодым парнем об искусстве и гениальности. Толковали и так, и этак. И в конце маститый и умудренный высказался: «Не знаю. Не знаю. Гениальность дело тонкое. В одном только уверен — в Ленинграде (разговор этот состоялся еще до возвращения городу его исторического имени) один бесспорный гений — Олег Каравайчук.»

Молодого парня зовут Дима, кто такой — не имею представления.

Умудренный кинорежиссер — Сокуров.

Впрочем ходит и такая история.

В конце шестидесятых, когда Марина Влади только познакомилась с Владимиром Высоцким, она в очередной раз прилетела в Москву. У трапа ее встречает взволнованный влюбленный артист. Они бросаются в объятия друг другу. И первое, что спрашивает Влади: «Володя! Кто такой Caravaichuk? Познакомь меня с ним немедленно!»

Вот так!

Это мне сам Олег Николаевич рассказал.

Мы шли с ним холодными декабрьскими улицами около Исаакиевской площади. Я провожал его домой. Олег Николаевич поздно вечером ходить один боится, не ездит он и на такси — только городским транспортом.

Равнодушный, призрачный город бесстрастно внимал голосу гения.

«Лондон — это рай. Так мне показалось. Хорошо так. Чудесно. Улыбаются. Я нагнулся шнурок завязать. Разогнулся и, слава Богу, опять на земле оказался — пока возился с ботинком — сумку украли. Нет, слава Богу, Лондон не рай.

Я феноменально импровизировал джаз в Англии. Сидели там в ермолках Ашкенази, еще кто-то, они поддерживали Бьенси — мы давали концерт вместе, но когда я отыграл, мой продюсер сказал: «Бьенси — замечательный импровизатор, но Каравайчук! какой ум!»

А в Штатах я буду ломать джаз. Ведь я ощущение свободы передаю. Свободы от ритуала. Свободу от божественного ритуала искусства. Этому научила меня моя музыка. Моя, не Шенберга, — додекафония!..

В Лондоне Сережа был (Сергей К. — петербургский джазовый музыкант). Его импровизации — я их слушать не могу. Он хороший пианист, но не могу смотреть как человек издевается над собой.

Знаете, в Лондоне есть такие места — заплатил рубль и тебе покажут женщину и мужчину в постели. Так вот Сергей, наверное для всех привычен, как эти мужчина и женщина в постели для лондонцев.

За это его и любят.»

Олег Николаевич быстро идет подгоняемый резким режущим ветром и, волнуясь, тихим высоким голосом говорит, спрашивает, отвечает. И все это монолог. Я могу говорить или молчать — это неважно.

Мороз пробирает до костей. Олег Николаевич вытряхнул из рукавов своего странного салопа рукавички, приделанные, как у маленьких мальчиков, на резинках, надел их. И стал тереть и прикрывать свой нос маленькой вязанной варежкой. Так птица прячет свой клювик под крыло.

И странно было, что мой спутник, испуганный темнотой и поздним часом, — ГЕНИЙ. Человек, которого хотелось взять за руку как дитя — этот маленький человек — гений.

Это убеждение у меня возникло сразу, при первом знакомстве, при первом взгляде на Олега Николаевича.

Произошло это в 1987 году. В большой акустической студии «Ленфильма» Каравайчук записывал музыку к фильму «Дикие Лебеди». («Дикие Лебеди» Таллиннфильм, 1987 г., композитор и дирижер О.Каравайчук.) Что делал там я — неизвестно. Под конец я сидел у двери и открывал ее входяще-выходящим из студии (а может закрывал?)

Теперь я с удовольствием перечитываю те записи, которые мне удалось сделать сразу же во время работы Олега Николаевича.

Хочу и вам предложить небольшие отрывки из этого уникального материала.

«Сентябрь. 87. Большая тон-студия Ленфильма.

Внушительное помещение с рядами кресел амфитеатром, как в кинозале. Широкоформатный экран. Большая площадка-сцена заставлена инструментами: стоят контрабасы, в разных углах несколько черных распахнутых настежь роялей. Синтезаторы, микрофоны, колонки. Все окутано проводами. Довершает хаос стулья, на которых сидят люди со скрипками, трубами, саксофонами. И просто десять мужчин во фраках. Это певцы. Одинаково толстые, с одинаково толстыми лицами, руками и ногами.

Еще много народу ходит из угла в угол, много выходит из зала, еще больше заходит. Шум невообразимый, истошный, невозможный. Голова моя от такого смешения звука и впечатлений пошла кругом. Глаза закрылись и мне представился бухарский базар: вопли торгующихся, крики, звон, гул ветра...

Внезапно все умолкло. Из динамиков послышалось птичье клокотанье, а затем резкий высокий голос загремел, забился по залу:

— Город и ветер. Город. Ветер.

Полная тишина. Люди застыли. И ничего, абсолютно ничего не произошло.

И опять гремят динамики.

— Дайте фонограмму. Фонограмму!

— Ничего не слышно. Где скрипач?

— Я ничего не вижу. Где Гитара!? Где Бас Гитара? Почему дома!!

— Где Баян?

— Где Бас-балалайка? Почему обедает? Сколько можно есть?

Голос срывается на фальцет. Через секунду дверь в большую студию с треском распахивается. Из дверного проема рассерженным воробьем выскакивает с воздетыми руками маленький человечек в берете и с криком:

— Начинаем! — выбегает в центр площадки. Прихлопывает в ладоши. Сгибается. Подпрыгивает.

Все инструменты вдруг разом играют. Также неожиданно замолкают.

Я конечно сразу понял — это и есть Олег Николаевич Каравайчук. Но одно дело, когда вам рассказывают, совсем другое дело — увидеть самому такой блестящий театральный выход!

Олег Николаевич прислушивается к последним отзвукам только что бушевавшей музыки. Машет безнадежно руками:

— Нет! Нет! Это слишком искренне. Играйте с улыбкой и безумно. И, потом, Миша слишком высоко залезает, надо вот так: «ти-та-ти-ти!»

Труба с демоническим присвистом повторяет за Олегом Николаевичем.

— Ага! Это замечательно. Но... как-то хлипко. Внимание.

Дирижер резко выбрасывает руку влево.

— Со второй ноты, — поворачивается вокруг оси.

Все застыли.

— Начали. Фонограмма. Запись. Пошли.

Студия мгновенно наполнилась до отказа звуками, скрипами, свистами, ударами — музыкой.

И все пронзил голос:

— Нет. Стоп. Это работа филигранная. А вы не держитесь. Скрипичная группа фа-фа. А перед этим ля-ля!

Дирижер поднял руки, неестественно их согнул. Ладони трепещут в такт, тело изгибается.

Ти-ти-ки-ку. Пум Пум.

— Дайте кул с лебедями.

Ничего не происходит.

Дирижер с полминуты ждет, вдруг срывается с места и с жалобным звонким стоном: «Да они там ничего не слышат и не видят» — выбегает из студии...

Дверь еще не закрылась, как раздается смех. Зевают. Потягиваются. Разговаривают. Атмосфера мгновенно разряжается.

Я еще не успеваю даже сообразить отчего тут все так странно, как дверь опять с треском раскрывается. Влетает Олег Николаевич.

Напряженная тишина.

— Басы. Собрались все вместе. Только не расходитесь. А так спокойно «у-у-у-у-пум-пам!» Дайте начало фильма. Кул без мелодии.

Краснолицые толстомясые басы встали, оправили фраки и страшно, жутко взвыли плачущими младенческими голосами:

— У-У-У-У-У-У...

— Стоп. Отлично. На всю картину разные психики.

Олег Николаевич неожиданно срывается с места и выбегает из студии.

Дверь еще не закрылась как басы степенно рассаживаются, достают термосы, бутерброды. Раздается смех. Все зевают. Потягиваются.

Я начинаю врубаться в ритм.

Голос Олега Николаевича гремит из динамиков:

— Фортепьяно. Начали. Кул с лебедями.

Сергей К. плотный откормленный гражданин, кумир детворы, в майке с надписью «Save of America» удобно садится на винтовой табурет.

Гаснет свет. На экране появляются лебеди взлетающие с воды.

К. играет. Очень недолго. Минуту, не больше. Взрывается свет. Дверь с треском раскрывается. Влетает Олег Николаевич, размахивая руками, как птица крыльями. Бросается к пианисту, целует его.

— Сереженька, очень хорошо. Но играть надо пальцами как гвоздями с поворотами. Никогда не надо переходить в Равеля. Не нужно перламутра. А то получается Дебюсси — джаз. Джазмены выше этого. Они умеют остановиться.

К.:

— Да, но очень трудная техника.

Что-то наигрывает.

Каравайчук:

— Нужны конвульсии в музыке. А то противоестественно — это Равель. Это Грубер — он разводит всякие такие штучки — блестки, покрывало. А такие гении как я — нет!, этого не признают.

К.:

— А у вас Грубер — это имя нарицательное?

Каравайчук:

— Нет, нет. Но когда у него начались эти штучки, украшения, — он потерял мое уважение.

Теперь Сережа пошуруйте внизу. В басах. Только не легкие руки. В локтях задержите. Тогда будет в одном темпе. Без всяких трелей и рулад.

Приготовились.

Олег Николаевич выбегает из студии. Но никто не зевает. Не смеется, не потягивается. Остались К., я да какой-то спящий в углу.

Крик из операторской: «Все, тишина. Пишем. Не надо только осмысленных остановок. Нужно идти насквозь. Вполне безумно. Стираем. Пишем заново».

Свет гаснет. На экране взлетают тяжелые глупые лебеди. Музыка.

Дверь с треском распахивается. Сверкает молния. Возникает Каравайчук.

— Сережа, вы замечательный игрок. Мы сживемся. Будем долбать рояль.

Мне нужны скрипки, молодые. Что б могли играть. Пригласить шесть скрипок из филармонии. Старые не гнутся.

А где скрипачи!? Где гитара? Где баян? Цимбалисты. Певцы. Басы. Балалайки... Опять кофе пьют!!!

Фонограмма. Включите музыку. Свет. Ничего не вижу. Ничего не слышу. Дайте кул без музыки. Невозможно работать — без конца едят. Будем работать вдвоем.

Каравайчук выскакивает из студии с криком: «Начали! Тишина!» Я закрываю за ним дверь.

Гаснет свет. Тяжелые дурацкие лебеди взлетают с болота. Играет музыка. Звуки рассыпаются. Мелодия стихает...

Уже поздним вечером, почти ночью, я выхожу на Кировский проспект (ныне Каменностровский пр.) Я совершенно измочален, выкручен, выжат... В голове лишь кул без мелодии и лебеди...

Справа от меня идет неизвестный, который спал в акустической студии. Он, оказывается, совершенно пьян. Слева идет Олег Николаевич Каравайчук.

Первый раз в жизни мне выпало счастье слышать гения.

— Да, да. Бетховен был незаурядным талантом. Но преувеличенным. На руку ему оказался культ мертвецов. У него же музыка — гимн кладбищу. В Европе тогда слишком превозносили смерть. А композитор он хороший, но не гениальный, как многие думают. Я ближе подошел к истине звучания.

Тут неожиданно вступил контрапунктом нетрезвый:

— Ну, что вы Олег Николаевич. У Бетховена звук природный. У вас же могучее торжество звука, где явно слышится ошеломляющее трагическое «не то».

Олег Николаевич приостановился.

— Да, да, вы правы. Я не совсем согласен. Но сказано точно. Так и Стравинский — фактура железной решетки...

Дальше плохо помню. Разум мой с непривычки замутился...

Затем сели в трамвай. Стали искать талоны. Нетрезвый, я и Каравайчук.

Олег Николаевич доставал из карманов рваные дрянные бумажки. Вертел рублем с оторванным уголком. Опять бумажки. Мелькнули четвертные сложенные в половину и стянутые резинкой, снова рубль без угла. Олег Николаевич залез в один карман, в другой, в третий.

— Ах, Ах, сейчас найду! Где же талончики? Только что были.

Нетрезвый хлопал себя по карманам.

Только я ничего не понял и нашел талоны. И пробил их.

Затем только на меня снизошло: общение с гением требует специальных знаний, определенной выучки, глубокого проникновения в предмет.

Так постепенно я постигал эстетику театра Олега Николаевича Каравайчука. В нем все театрально: сам образ, который создал Каравайчук — богоодаренного чудака; его сценический костюм; мизансцены, которые он без конца, с фантастической выдумкой выстраивает в жизни.

Все вышесказанное лишь аналогия. Не надо думать, что придя домой, Олег Николаевич устало стирает грим с лица и становится кем-то другим. Его роль дана ему при рождении Богом. Его театр неотделим от музыки, города и нас, окружающих его людей. И от нас, от нашего понимания, что жизнь не случайна, что каждый человек бесценен и неповторим, зависит рождение музыки Олега Николаевича. Мы все вместе творцы.

Жаль, что эта истина часто забывается или не сознается теми, кто разделяет жизнь на игру и на некую сознательную вторую часть, на нечто серьезное и ответственное. Чем человек дальше от этой истины, тем больше зла он может принести людям. Касается это всех.

Те, кто окружает Олега Николаевича Каравайчука воспринимают его личность естественно и просто. Но таких людей меньшинство. Хотя, может в столкновении с большинством и выковывается характер.

Когда однажды спросили Олег Николаевича у кого он учился, он только руками взмахнул.

«Я не хочу вспоминать их. Они хотели, чтобы я играл как они.»

Пришлось обратиться к источникам. Я уже говорил, что об Олеге Николаевиче нигде не написано. И все же одну книжку, где хоть чуть-чуть да сказано о Каравайчуке, я отыскал. Это двухтомник «Ленинградская консерватория в воспоминаниях». («Ленинградская консерватория в воспоминаниях», Л., «Музыка», 1988, 2т.)

В главке, написанной Г. В. Сараджаевым (Г. В. Сараджаев, 1919–1986 гг., пианист, композитор, заслуженный деятель искусств Армянской ССР, профессор.) «Общение с замечательными музыкантами» читаем следующее:

«Когда в 1933 году в Ленинграде был объявлен конкурс «юных дарований», я рискнул в нем участвовать и был безмерно счастлив узнать, что удостоился премии и что на меня обратил внимание профессор С. И. Савшинский. В 1934 году я поступил в особую группу, на основе которой затем была создана музыкальная десятилетка при Ленинградской консерватории. Учился в классе Савшинского. Его ассистентами тогда были М.Хальфин и А.Долуханян. В нашу группу входили Д.Шафран, Б.Городинский, Г.Архангельский, В.Слоним, чуть позже — О.Каравайчук, Л.Берман. Занимались мы усердно, много, в добром плодотворном соперничестве.»

А вот, что пишет Г. В. Сараджиев об их общем педагоге:

«О Самарии Ильиче Савшинском (Савшинский С.И., 1891–1968 гг., пианист, профессор Ленинградской консерватории) можно говорить и писать бесконечно. Ученик Л. В. Николаева, он шел своим путем, создал свою методику и школу обучения. Для нас он был «обожествленным», непререкаемым авторитетом, хотя сам он неоднократно говорил, что он не «над» учеником, а «рядом с ним», быть может, чуть впереди, идет вместе с ним, заново находит новое в известном. С.И. был блестящим диагностом, умевшим метко и быстро определить «болезнь» ученика и правильно наметить пути преодоления трудностей. Каким-то особым чутьем он умел выявить отличительные черты

студентов и добиваться гармонического развития их индивидуальных качеств.

Замечания он делал по-разному. Расскажу лишь об одном случае, который на меня подействовал особенно сильно. Во время одного из очередных уроков, на котором было много народу — собственных его студентов, коллег, приезжих педагогов (занятия проводились по принципу «открытых дверей»), — он для показа выбрал меня. К уроку, для меня казалось, я был готов хорошо. Когда я закончил играть, С.И. раскрыл мои ноты, что-то обвел красным кружком и сделал какую-то надпись. Захлопнул ноты, сказал, что могу идти домой. От нетерпения я сразу, едва выйдя из класса, раскрыл ноты в коридоре. В красный кружок была взята нота, которую я сыграл неверно, а под ней было написано одно единственное слово: «Стыдно». Это было мне уроком на всю жизнь. После этого нотный текст я проверял и перепроверял десятки раз, прежде чем показать произведение С.И. или кому-либо вообще.»

Боже! Трудно представить себе более несовместимое: учителя обводящего карандашиком нотку, и молодого гения Олега Каравайчука, который не то, что нотку, а все играет как хочет.

Уверен, трудно было с ним его педагогам, но еще труднее было ему с ними. Он уходил от Савшинского к Серебрякову, еще к кому-то, опять к Савшинскому. Но сейчас не хочет о них даже вспоминать. Впрочем, насколько я понимаю, официальная музыкальная школа ответила Олегу Николаевичу равнодушной неприязнью, если не сказать больше: ненавистью. За несколько десятков лет Каравайчук дал всего несколько концертов. Музыки его, я говорю не киномузыке, а о его МУЗЫКЕ: додекафонии Каравайчука, никто не знает. Как никто по настоящему (по крайне мере в России) не знает исполнительского мастерства этого блестящего музыканта-импровизатора.

Именно поэтому событие, которое произошло вечером, 14 декабря 1989 года в Ленинградской Капелле имени М. И. Глинки, без преувеличения можно назвать выдающимся и ошеломляющим. В тот вечер состоялся, наконец, фортепьянный вечер Олега Каравайчука.

В программе были заявлены:

1 отделение

Бетховен — Соната N12

Ля-бемоль мажор ор.26

Шопен — Мазурки

2 отделение

Мусоргский — «Картинки с выставки»

Музыкальные импровизации

Полупустой зал. Невероятное обилие телевизионных камер, свет софитов. Старушки — меломанки в ботиках «прощай молодость». Вот мелькнула знакомая фигура (Слонимский?), сонные случайные люди-прохожие, скрывающиеся здесь в уюте и тепле от холода и ветра. И я: весь напряженный, скованный в предчувствии вселенского скандала.

Надо честно сказать, то что случилось на этом концерте превзошло все мои ожидания.

Чтобы читателю все было ясно, все, происходящее в тот вечер на сцене Капеллы, мне нужно вернуться на десять дней назад и рассказать об одной из открытых репетиций к концерту, дававшихся Каравайчуком в прекрасном зале в одном из дворцов на Исаакиевской площади.

Здесь я опять воспользуюсь записями, сделанными мною прямо на репетиции.

«4 декабря 89 года. Зеленый зал.

Олег Николаевич долго отказывается играть.

— Нет, нет, не могу сегодня. Я сегодня не смогу взлететь.

Потом долго подбирали стул. Все не тот, все не так. Наконец нашли большой, старинный в канцелярии. Приволокли. Каравайчук легко вспорхнул на него и счастливо воскликнул: «отличный стул, прекрасный».

Олег Николаевич глубоко откинулся. Задумался. Не глядя на клавиатуру, нежно притронулся к клавишам. Проигрывается. Звучит нежная, неясная мелодия. И резкий неожиданный удар. Лицо. Плечи. Тело — все застыло. В движении только кисти рук и пальцы. И музыка. Шопен, ор. 24, полонез. Как у могучей птицы — редкие, сильные взмахи крыльев видны в полете, у Олега Николаевича заметны в игре только руки.

Лицо — отрешенное. Иногда тело изгибается как в эпилептическом припадке.

«Может хватит, — вдруг пронзительно произносит Олег Николаевич, — может хватит, я чувствую себя в напряжении.»

Продолжает играть. И лицо его все время обращено вверх.

И вдруг с музыкой слился его тонкий высокий голос. Каравайчук запел: -у-у-у-у-у-у-у-у-у-у. Раненая одинокая птица поет.

Продолжается импровизация Шопена. Я никогда не мог и представить, что такое возможно.

Рояль стонет. Лакированные бока его тяжело дышат.

Зал начинает вибрировать. Среди грохочущего хаоса импровизации постепенно прорывается мелодия.

Нужно заставить себя вслушиваться — это главная тема «картинок с выставки».

Олег Николаевич иногда бьет ребром ладони по клавишам. И это воспринимается совершенно естественно. Темы меняются. И только иногда Каравайчук выкрикивает сквозь музыку:

— Ну, хватит.

И играет.

— Я устал. Чуть. Чуть. Чуть.

И тут же, после этих слов, выскочил из-за рояля. А музыка все равно еще мечется по залу не в силах успокоиться и умолкнуть.

Олег Николаевич бегает из угла в угол небольшого полутемного зала.

— Больше всего люблю, честно говоря, свою музыку. А до остальных мне как до жердочки. Мне говорят, я уродую музыку. Но когда я играю чужую музыку, я сам ее сочиняю. Да вот хотя бы это.

И опять Олег Николаевич играет. Играет и поет когда хочет. Голова откинулась на спинку стула. И весь он вытянулся в прямую линию. На лице его острая улыбка. Звучит Шопен. И движения Олега Николаевича становятся небольшими и странно изогнутыми. Одна ладонь поднята и долго плывет в пространстве.

Все это — не только музыка — это всесознающее действие.

Его исполнению подыгрывают машины, пробегающие за окнами, и тихий треск паркета, скрип дверей, жужжание лампы. Предметы разбужены его музыкой.

Олег Николаевич чуть медленно поворачивает плечами. Он завороженно произносит:

— Сейчас заиграю лучше. Я только проводник — от музыки скрытой к

вам.

Ветви за окном качаются в такт. Люстра замерла в торжественном бронзовом удивлении.

Вокруг музыка. И опять в страхе забила крыльями испуганная птица. Далекий лес. И быстрые облака в небесах. Осень. Холодное поле. Я вглядываюсь вдаль.

Олег Николаевич полулежит на стуле. На боку. Ноги поджаты. Взгляд обращен вверх.

Сквозь нескончаемый поток звуков слышен голос исполнителя:

— Летать. Летать надо. Вот так!

Музыка. Его музыка давно уже растворила, расплавила реальность и ее больше нет. Она подчинилась воле Каравайчука.

Мазурка. Слышен приглушенный смех, разговоры, стон паркета под ногами, шелест платьев. Все в танце. Взгляды. Дыхание.

И даже непроницаемый рояль тяжело, с ленцой танцует.

Исаакиевский собор с любопытством заглядывает в окно. И изумленная луна за ним.

И все ушло прочь. И суетливые речи, и наши революции, мелкие, быстро-пугливые политики. И сам ты — все уже неважно. Все вобрала музыка. Музыка вызванная и переданная нам гением Олега Николаевича Каравайчука.

14 декабря 1989 года. Холодный зимний вечер. Зажжены фонари — капелла торжественно сияет. Но не видно спешащей взволнованной публики. Лишь изредка одинокая фигурка, съежившаяся от ненастья пробежит к дверям концертного зала. Громадные бесцеремонные машины телевидения у входа пугают своей нелепостью.

Настороженные зрители заняли места. Деловито копошатся глуповатые на вид телевизионщики. В углу пристроились деятели из фирмы «Мелодия».

Все и вся на месте. Нет только исполнителя. Наконец после небольшого опоздания на сцену выплывает грузная дама в декольте и стараясь сохранить спокойствие (я это ясно чувствую) объявляет концерт.

Несколько томительных минут: а вдруг не придет? Но вот из-за кулис как из преисподней выскакивает Олег Николаевич.

Его выход, одежда, манеры бросают вызов казенной обстановке концертов, наших привычек, устоявшихся представлений. Он как всегда в своем рубище — только беретик снял.

Концерт начался. И на продолжении всех двух с половиной часов меня не покидало ощущение, что идет представление АБСУРДА — а участники все мы. А если кто здесь нормальный, так это Олег Николаевич Каравайчук.

Во время действия, кроме музыки и ее исполнителя, по сцене слонялись какие-то люди с камерами. Олег Николаевич вступал с ними в перепалку. Один раз даже бросил играть, вскочил и крикнул: «Нет, не могу играть пока они тут».

Каравайчук пел, размахивая руками, менял стулья (их потом немало выстроилось около рояля). Одна сердобольная слушательница даже не выдержала и закричала, увидев как он эквилибристически раскачивается на стуле:

«Господи! Да позовите же кого-нибудь! Он же упадет!»

Олег Николаевич часто прерывал игру и сердито выговаривал что-то совершенно расстроенному умственно молодому человеку, таскавшему ему стул за стулом на сцену.

Иногда Каравайчук вскрикивал:

— Не то! Не то! — подбегал к специальному микрофону предназначенному для того, чтобы исполнитель мог во время концерта общаться с публикой. Понять что говорит музыкант никакой возможности не было. И только люди знающие и предысторию концерта и Олега Николаевича могли смутно догадываться о чем идет речь. Когда я увидел несколько отрывков из этого концерта по телевизору, впечатление было, что съемки велись в сумасшедшем доме.

Все это было. Но, что не сумело ни в коей мере передать телевидение — это музыки.

Исполнитель без труда преодолел сопротивление зала, легко заполнил пространство могучим звуком. Труднее ему было настроится, найти контакт с публикой.

Но и это ему удалось. И здесь, в Капелле, ожил предметный мир и возникло фантастическое чувство освобождения от реальности. Музыка Каравайчука испепелила многих слушателей, незаметно исчезнувших с концерта. Остальные устроили в конце овацию.

Первое мнение об игре я услышал от одного молодого авангардного художника К. (теперь он монах):

— Не понимаю почему живы все другие исполнители — они давно должны бы умереть от зависти.

Я предполагал закончить это эссе могучей кодой. Гремят завершающие аккорды. Хор. Звуки органа. Звон колоколов. Потоки слез на глазах потрясенной публики... Ну, например, одной из фундаментальных идей Олега Николаевича: «Концерт в Риме, в Колизее, музыка звучит круглые сутки, многие месяцы подряд. Должно быть исполнено все, что создано человечеством — с первобытных подражаний природным звукам через музыку всех народов и времен до додекафонии Каравайчука!» Нужно ли говорить, что этот замысел гения, как и многие другие, настолько грандиозен, самоценен и велик, что подобен самой жизни, поэтому вовсе не требуют воплощения: достаточно принять эту идею и вобрать ее в себя... Один австрийский психолог произнес: «Чем более всеобъемлющ смысл, тем менее он постижим»! Я уверен, что эти бессмертные слова прямо касаются Олега Николаевича.

Однако прошло совсем немного времени, времени которое развернулось так, что все вокруг стало будто в лихорадке. Когда ты сам начал забывать, кто же ты на самом деле и что происходит вокруг... И сквозь хрестоматийный образ Гения проступил другой ЛИК.

Тринадцатого числа, в июне девяносто второго года, я плыл по растворенному белой ночью Невскому проспекту. Покосившиеся плоскости фасадов перечеркнуты горизонталями перспектив... Казалось, что мне остается лишь «...удивляться...способности удивляться». Ведь все знаю, но ничего не ясно. Грустно. Я заворачиваю с Невского на Садовую и вдруг замираю совершенно потрясенный. Невероятно! Обшарпанная стена заклеена выцветшими политическими плакатами. Но один из них — глазам не верю — «Музыка Олега Каравайчука. Большие Петербургские Вальсы. (Орган. Клавесин. Фортепиано. Колокола. Трубы.) Государственная Капелла. 14 июня 1992 г. Начало в 19 часов.» Некоторое время я пытаюсь припомнить число и год в котором нахожусь, а затем с единственной мыслью: «додекафония Каравайчука..!», бросаюсь прочь.

Прекрасный летний день догорает во всем своем петербургском блеске. Во дворике Капеллы, перед входом в концертный зал, множество беспрестанно говорящих людей. Они располагаются небольшими группами и охвачены яростными спорами.

Билетов в переполненном голосами дворике никто не спрашивает, но никто и не предлагает. Неторопливо, сочась многозначительным благодушием проходят иностранцы. «Давайте, давайте, — кровожадным взором провожаю я их, — погляжу-ка я на ваши лица через полчаса». Я хорошо знаком с теми метаморфозами, которые претерпевает вселенская самоуверенность сталкивающаяся с музыкой гения.

Зал битком набит. Вокруг иностранная речь. Скрипят стулья. Бегают дети. Подслеповатые старушки мыкаются по залу в поисках своих мест. Громкие голоса каких-то возбужденных странных людей. Эти люди с ядовитой иронией поглядывают на прочих. И опять я, как несколько лет назад, весь напряженный, скованный в предчувствии вселенского скандала.

Время наступило. Сцена заставленная инструментами (всевозможные барабаны и барабанчики, треугольники, два распахнутых настежь рояля), постепенно заполняется оркестрантами (черные фраки, бабочки), трое из них волокут длинные, толстые, какие-то неприличные, трубы-питоны. Публика оживает. Объявляется концерт. Все вокруг медленно и неохотно затихает.

Олег Николаевич за роялем. На сцене — чинно и спокойно. В зале — легкое скучное любопытство.

I отделение. «Большой площадный вальс» (колокола, трубы, фортепиано). «Вальс-посвящение императору Николаю II и его дочерям». «Последний Вальс Николая II». «Памяти Пахмутовой». «Большевики танцуют польку с девочками».

II отделение. «Герой». «Ася». «Несколько Вальсов посвященных Николаю II».

Концерт начался. Сразу все заиграло, запело, зазвучало. Все и вся. Трубы, будто пароходы рыдающие в тумане. Барабаны и барабанчики бесконечный дождь вселенского потопа. Зал неожиданно погрузился в хаос звуков. Так же неожиданно раздалась полная тишина. Звучит рояль. Рокот аккордов сливается в однообразный страшный шум. Пространство прорезал тонкий резкий голос исполнителя. Каравайчук, закрыв глаза, подпевает своей музыке...

Сначала засмеялся очень тихо мой сосед, пожилой немец. За ним, погромче, его соседка — будто песок посыпался...

Вальс грохочет в безумстве. На грани реальности возникает серебряная нить мелодии. Она пока лишь ощущение. Звездный свет, холодный и недоступный сейчас, еще мгновение — обретет голос.

Но исполнитель вдруг отрывает руки от клавиш и кричит человеку с треугольниками и колоколами:

— Нет! Прекратите! Я же не прошу вас играть...

Дальше я разобрать не смог: смех заглушает возмущенный голос музыканта...

Новый Вальс. И все повторяется: из бездны, наполненной мраком, торжественно рождается мелодия... С мелодией сливается поющий тонкий, полный страдания голос:

— И-и-и-у-у-а...

Зал уже не может сдержаться:

— Ха-ха-хо-хо...

Сквозь мощь звуков, рождающихся под беснующимися руками гения, прорывается его полный муки крик:

— Трубы! Не то! Не то!

Зал взвывает:

— О-о-о-ха-хо...

Обескураженные до полусмерти, бледные, растрепанные трубачи, готовы бросить на поле боя своих питонов и уносить ноги. Но они пытаются спорить с исполнителем.

Публика в истерике...

Я же услышал! Услышал невероятное: едва ощутимую серебряную нить невыразимой, пронзительной мелодии вплетенную в космический хаос звуков и безудержного безумного смеха. Все это слилось в одно осмысленное гениальное произведение. Я слышал великую, неповторимую музыку. Музыку, которую повторить не в силах никто!

Концерт четырнадцатого июня, как и жизнь, мог показаться бессмысленным, абсурдным и смешным, и тем не менее этот концерт был полностью подчинен воле его творца: Олега Николаевича Каравайчука. Я говорю не о сознательном расчете: вот здесь пусть посмеются, тут только музыка, здесь реприза... Упаси Боже! Все случилось само собою — ведь концерт, который произошел летом девяносто второго года, несомненно и есть «додекафония Каравайчука».

Кажется, после этого концерта, Олег Николаевич публично не выступал.

Постепенно тональность сменилась. Теперь, через много лет, и я услышал «трагическое не то».

Поздняя осень. Берег Финского залива укрыт первым снегом. Безжизненное солнце, свинцовая вода. Холодный морской ветер. Рядом со мною нахохлившийся, печальный Гений. Он глядит в небо, будто отставшая от стаи больная птица. Олег Николаевич грустно говорит:

— Осень для меня всегда в ре-миноре. Но сейчас вся моя жизнь — реквием. Мне никто не хочет платить за работу. Мне не на что существовать...

Каравайчук обращается не ко мне. Его собеседник — окружающий мир.

А ведь я прекрасно помню, как Ленфильм отказался записывать филармонический оркестр (на чем настаивал композитор), предлагая ограничиться квартетом, а еще лучше трио. Каравайчук заплатил за исполнение своей музыки всему составу оркестра и хора Мариинского театра из своего кармана и не поморщился.

-...я ведь болен, — ветер относит слабый голосок Гения, — когда я играю, на клавишах остаются кровавые следы. Пальцы все в трещинах. Играть очень больно. Кажется, я не могу дышать...

Господи! А ведь еще недавно Олег Николаевич въезжал в город на Белом коне. (так попросил Каравайчук — и просьба его была исполнена!) По всему Московскому проспекту было остановлено движение. Триумфальная арка... Белый конь, кровь на белых клавишах...

Иногда я задаюсь вопросом: существует ли вообще композитор Каравайчук? В нем нет ничего определенного, его первооснова подобна свету звезды. Все это можно только ощутить, из такого материала памятники не отливают.

Как ни трудно говорить об Олеге Николаевиче, но еще труднее объяснить его творчество. Я попытался показать феномен этого музыканта хотя бы через внешние, материальные формы. Ведь, чтобы понять додекафонию Каравайчука, необходимо воспринять не только творчество музыканта, его мятущийся дух, но и личность музыканта.

Сегодня Олег Каравайчук нарасхват у новой публики, публики жаждущей всего и ничего. Олег Кравайчук играет для нее лежа на стуле, спиной к фортепьяно, боком к фортепьяно, с мешком на голове. Он играет в клубах, музеях, в подвалах и на чердаках… Ему не важно кто его слушает, он играет не для жаждущей публики. Он играет для Бога, для своего Бога. На его концерты ходят не слушать музыку, а удивляться. Что ж, так было всегда, трагедия может стать таковой, только, когда в ней замешана комедия. Все это уже не важно, не важно для меня. Я это понял, когда однажды увидел композитора наедине с собою. Дело было в Комарове. Гений занимается довольно странным делом. Он стоял у своей практически поваленной изгороди и с философским, отрешенным видом прилаживал к ней маленькую гадкую дощечку. Все это выглядело столь нелепо, что я не выдержал, подошел и спросил: «Не помочь ли вам, Олег Николаевич?» Но Олег Каравайчук был настолько углублен в свое занятие, что не услышал меня (или не захотел услышать). Так и сегодня я гляжу на эти концерты, как странное занятие, в которое полностью погружен гений, но говорить, зачем он это делает, Олег Николаевич никогда не будет. А мне и так все понятно. Гений просто на то и гений, чтобы мы все увидели естественность творчества, соединяющую каждого из нас со вселенной.

 


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: